В свете луны щеки Полти казались лиловыми.
   — Понял, про что ты болтаешь, — доверительно прошептал Боб. Взгляд у него был такой, что казалось, в следующее мгновение он заедет Полти ногой между глаз.
   Но конечно, он этого ни за что не сделал бы,
   — Ты что, Боб, — прошептал Полти самым задушевным голосом. — Я же про твою мамашу говорил. Ты же знаком со своей мамашей, Боб, а?
   Боб утвердительно кивнул.
   — Ну а как же! Еще бы ты ее не знал. Дорогуша, досточтимая Трош! Знаешь, Боб, мамаша у тебя очень даже ничего себе тетка. Очень ничего себе. Правда, Боб, ты не хуже меня знаешь, что мамаша твоя — старая спившаяся развалина, вот я и подумал…
   Боб размахнулся кулаком.
   — Она умеет считать, ты же знаешь!
   Он бы ударил Полти — сейчас он бы точно его ударил, но Полти приподнялся и вцепился в отвороты шубы Боба. Тут уж пришла очередь Боба повалиться на снег, а Полти врезал ему под ребра несколько раз подряд и при этом напомнил, что на сеновале от него не было никакого прока, оплевал Боба, сообщил, что ненавидит его, после чего, покачиваясь, поплелся прочь.
   Боб лежал на снегу, и ему становилось все холоднее и холоднее. Далеко не сразу он сумел пошевелиться. Он лежал и смотрел на луну. Луна убавилась на три четверти. Эту фазу луны называют Восточной луной. Полнолуние давно миновало, приближалось лунное затмение, именуемое Чернолунием.
   Их всех ждала гибель!
 
   Полти брел домой.
   Может быть, он и покачивался — сам он этого не замечал. Ему казалось, что он скользит над заснеженной землей. Дорожка словно стелилась ему под ноги, луна ярко светила и озаряла путь. Из головы у Полти не выходила одна-единственная Мысль. Нет, он думал вовсе не о своем друге Бобе, брошенном на снегу. Да, Полти его здорово отколотил, и поделом ему. Не думал он и о том, что его ждет по возвращении домой.
   Что скажет Воксвелл?
   И скажет ли вообще хоть что-нибудь?
   Эль, джарвельская травка и гнев, закипавший с каждым шагом все сильнее и сильнее, выгнали из его головы все эти вопросы. На рассвете от «Ленивого тигра» отъезжал дилижанс
   — Я уеду этим дилижансом! — сказал Полти вслух — Уеду!
   Несколько раз он прокричал эти слова, задрав голову к небу и глядя на луну, и умолк только тогда, когда заметил, что уже почти добрался до отцовского дома.
   Своего отца Полти понимал не слишком-то хорошо. А что касалось матери, то тут и понимать было нечего. Мать Полти была болезненной занудой, главная цель жизни которой состояла в том, чтобы всем и каждому рассказывать про свои болячки. Полти с ней было нестерпимо скучно. Мать была тощая, бледная как смерть и к Полти относилась равнодушно. Казалось, сын ее совершенно не интересовал — она могла лишь время от времени выразить неудовольствие его поведением, да и то как-то вяло. Порой Полти казалось, что и отцу на него, в конечном счете, плевать. Поэтому Полти все чаще и чаще удирал из дому. Порой он исчезал на несколько дней, но ни отец, ни мать, казалось, не замечали этого. А потом у Воксвелла словно что-то щелкало в мозгах, и он, обуреваемый маниакальной мыслью о том, что все на свете, в том числе и мальчишка, должны быть спасены во имя бога Агониса, принимался за воспитание сына.
   Полти от этого просто-таки бесился. Он знал, что все это — чушь несусветная, но убежденность Воксвелла в собственной правоте была настолько непоколебимой, что тут и Полти ничего поделать не мог.
   Самым ужасным методом в воспитательной системе Воксвелла были побои. Но всегда им предшествовали молитвы. Воксвелл заставлял сына встать рядом с собой на колени, а потом укладывал его на скамью и порол. Все это происходило в длинной комнате на чердаке, где местный лекарь производил хирургические операции и проводил свои чудовищные молитвенные собрания. «Снимай!» — распоряжался Воксвелл, и Полти должен был спустить штаны. Если он этого не делал сам, штаны с него снимал отец. Шлеп! Шлеп! — свистел в воздухе хлыст. Полти, с залитым слезами лицом, терпел побои, стиснув зубы, и смотрел на висевший на стене огромный железный Круг Агониса. Круг этот казался ему проклятием. Он обещал зло и злодейство. «Чувствуешь это в сердце своем? Чувствуешь? Чувствуешь любовь бога Агониса?»
   Ничего Полти не чувствовал. А сейчас он стоял и смотрел на луну сквозь черные ветви деревьев. И вдруг он подумал: «Я не вернусь». Почему он до этого раньше не додумался? А теперь это вдруг показалось ему таким же естественным, как дыхание. В миг озарения Полти вдруг понял, как по-идиотски глуп его план насчет Зеленой подвязки. Да и есть ли она, эта Зеленая подвязка? На самом деле Полти и раньше в этом несколько сомневался, но сейчас более глупой ему казалась не самая мысль о том, чтобы съездить в Агондон и переспать со шлюхой, но о том, чтобы, вернувшись, поведать всем о своем успехе.
   Что ему за дело до Вела? До Лени?
   До Боба?
   Никакого ему дела нет до них!
   Он уедет на дилижансе в Агондон. Блеснут серебряные монетки, озаренные первыми лучами солнца, когда он, отсчитав их, отдаст кучеру. «Когда назад поедешь?» — спросит кучер. А Полти только улыбнется. Он не вернется.
   Луна слепила глаза. Новый замысел Полти ощутил, как удар. Однако удар этот был ему приятен. Он покачнулся, но удержался за ствол старого вяза, прильнул к нему и постоял еще немного.
   — Да, — взволнованно прошептал он. — Да… Что-то происходило. Что?
   Вдруг в голове у него прояснилось. Он закрыл глаза, постоял так какое-то время, снова открыл глаза, медленно поднял голову и посмотрел на луну. Луна спокойно, бесстрастно светила в безоблачном небе. На душе у Полти тоже воцарился покой.
   К дому отца Полти всегда подходил со стороны черного хода. Вот и теперь Полти шел по заснеженной лужайке к дому — остроконечная крыша, небольшой амбар, голые ветви яблонь, черные линии плетней. Из труб поднимались ровные, аккуратные струйки дыма, но в доме было темно — не светилось ни одно окошко.
   Все спали.
   Полти присвистнул.
   Он знал, что надо сделать. В кабинете у Воксвелла стоял большой письменный стол. В верхнем ящике этого стола лежала металлическая шкатулка, а в этой шкатулке, как знал Полти, Воксвелл хранил мешочек с серебряными монетами — яркими и блестящими. Скоро, очень скоро эти монеты помогут сыну Воксвелла начать новую жизнь.
   Сыну Воксвелла.
   Полти презрительно сплюнул.
   — Он — не мой отец! — произнес он вслух.
   Тихо, осторожно толстяк подошел к дому. Кабинет Воксвелла располагался на нижнем этаже. Полти направился к парадному крыльцу.
   Темно.
   Тихо.
   С бешено бьющимся от волнения сердцем Полти прижался носом к оконному стеклу и заглянул в пустую комнату.
   Отлично. Он так и знал.
   Окно в кабинете у Воксвелла открывалось просто: створка окна ездила вверх-вниз. Полти знал, что нижняя задвижка давным-давно сломана. Полти вытянул руки, ухватился за оконный переплет… и рама легко поднялась вверх.
   Полти стоял в темном кабинете. Тут было тепло. В камине догорали угли, отсветы ложились на спинку большого дивана, повернутого к огню. Полти сбросил шубу и повесил на спинку дивана.
   Задуманное он должен был сделать быстро.
   И тихо.
   Письменный стол озаряла луна. Света хватало. Полти провел рукой по каминной полке в поисках ключа. Он дрожал, но не от страха, а от волнения. Они раньше залезал в шкатулку и таскал из нее серебряные монетки. Но одну-две, не больше. Теперь он должен был забрать все. Сердце его колотилось так громко, что вдруг Полти испугался: вдруг от этого стука проснется Воксвелл и застанет его здесь.
   Медленно, мучительно медленно он повернул ключ в замочной скважине. Луна светила так ярко, что Полти разглядел даже резьбу на крышке шкатулки. Ключ повернулся. Он открыл крышку шкатулки. Да. Заблестело серебро. Полти запустил руку в шкатулку. Да!
   — Да! — вырвалось у него.
   — Навряд ли, — прозвучал сухой, тихий голос.
   Рука Полти судорожно дернулась. Он отдернул ее. Сжал кулаки. Монеты посыпались на пол. Полти так напугался, что даже не заметил, что в кулаке у него зажат сложенный вчетверо листок бумаги.
   Он слышал, как тикают часы.
   — Я не сплю с твоей мамашей. Я с ней не сплю с тех пор, как ты родился, — объявил лекарь, поднимаясь с дивана, стоявшего у камина. — Я-то думал, тебе это известно, Тисси.
   — Не называй меня так!
   — Тисси, девчонка Тисси.
   Лекарь крабьей походочкой подобрался к парню. На нем была ночная сорочка, парик он на ночь снял. Его противные губы скривились и подрагивали. В руке он сжимал кожаную плеть.
   Воксвелл налетел на сына.
   — Порочное дитя! — орал Воксвелл. — Я научу тебя почитать бога Агониса!
   Разъяренный лекарь схватил Полти за волосы и швырнул на крышку письменного стола.
   — Брось деньги! Штаны снимай!
   Рука отца метнулась к завязкам штанов Полти. Кожаная плеть описала в воздухе дугу. Но Полти не разжал кулаки. «Монетки» — не выходило у него из головы. «Держи монетки крепче», — приказывал он себе. Плеть больно ударила его.
   Он закричал. Вывернулся. Взметнулись его кулаки.
   Воксвелл отшатнулся.
   А потом Полти метнулся к окну. Штаны болтались у него под коленями. Выпрыгнув в окно, он упал в снег на спину. Перевернулся. Но лекарь настиг его.
   Шлеп! Шлеп! — хлестала плеть.
   Полти уворачивался.
   Отбивался.
   Лягался.
 
   Все было кончено.
   Полти лежал один-одинешенек на снегу на лужайке на заднем дворе. Снег серебрился под лучами луны. Кулаки его были сжаты до боли.
   Монетки!
   Он дрожал. Он был без ботинок, без штанов, рубашка его была порвана.
   «Не вернусь. Он — не мой отец».
   Вот какие мысли бродили в голове у Полти, лежавшего на снегу, полуголого, истекавшего кровью. Эти слова он повторял и потом, словно заклинание, когда его увидел Боб, разбуженный пущенным в окно камнем. Боб выбежал на улицу и помог своему Дрожавшему от холода дружку взобраться по лестнице и войти в «Ленивого тигра».
   — Ой, бедняжка! — всплеснула руками досточтимая Трош, завидев Полти. — И кто же это с тобой сотворил? Ему бы домой надо скорее!
   Только когда измученный Полти уснул, Бобу удалось разжать стиснутые намертво пальцы друга. Что же за сокровище так отчаянно сжимал Полти? Несколько мелких монеток и скомканная бумажка, которую Полти, наверное, прихватил по ошибке. Почему-то Боб сразу подумал, что бумажка важная, и бережно развернул ее. Только так и можно было обращаться с истлевшим от времени листком, иначе он бы рассыпался на кусочки.
   Боб сел около окна, куда светила луна, и время от времени оглядывался на спящего друга. Далеко не сразу он сумел разобрать, что написано на листке. А в бумажку был завернут перстень с аметистом.
   Полти, укрытый теплым одеялом, ровно и медленно дышал. Занимался рассвет. Во дворе кучер запрягал лошадей, готовясь к отъезду в Агондон.

ГЛАВА 21
ВОЛШЕБНЫЕ ДЕРЕВЯШКИ

   — Как бы мне хотелось летать! — признался как-то раз Джем Варнаве, когда его инвалидное кресло докатилось до конца Длинной галереи. Широко открыв глаза, он вглядывался во мрак — туда, куда уводила лестница.
   Прошло несколько лет. Руки у мальчика окрепли. Но он не забывал о своей болезни. Даже здесь, в этом особом мире, где Джем чувствовал себя свободнее, он тосковал. Ему казалось, что он в ловушке. Что он — пленник. Он изъездил галерею из конца в конец, но сколько же можно было ездить туда и обратно! Лестница… даже на нее он въехать не мог. Да и вообще в любом другом месте замка Джем не мог бы проехать на своем кресле без помощи Варнавы.
   Джем закрыл глаза и вздохнул.
   — Варнава?
   Карлик не отозвался. Джем очень удивился — ведь Варнава обычно не отходил от него ни на шаг.
   Тишина. Из-за окон доносились птичьи трели. Слышался шелест листьев. Было тепло. Природа вступила в пору расцвета. Белые облака плыли по небу, словно паруса.
   Вдруг на лестнице раздался странный звук — громкое клацанье.
   — Варнава! — печаль Джема сменилась изумлением. Тяжело отдуваясь, карлик спешил к мальчику. Старательно, осторожно переставляя коротенькие ножки, карлик спускался по лестнице, что-то волоча за собой.
   Какую-то деревяшку. Нет, две деревяшки.
   — Ничего не понимаю, — проговорил Джем.
   И не понял до тех пор, пока Варнава не поставил деревяшки вертикально. Деревяшки были покрыты резьбой, отполированы. В них было что-то загадочное, волшебное. Для коротышки Варнавы они были великоваты, но он жестами показал своему другу, как ими пользоваться. Глаза карлика смотрели серьезно, и даже, пожалуй, печально. Он словно пытался сказать Джему, что тот подрос и стал сильнее, что пришло время испробовать новый способ передвижения.
   Джем понял карлика. Когда он был помладше, время от времени он пытался встать на ноги. Искалеченные ноги не слушались его, а он не понимал почему. «Такова воля бога Агониса», — говорила двоюродная бабка, но мальчик никогда не мог в точности понять, что это значит. Он казался себе раненой птицей, которая беспомощно пытается взмахнуть перебитыми крыльями. Став постарше и убедившись, что ничего поделать не может, Джем проклинал судьбу, но все равно жаждал свободы.
   Джем зажал обитые подушечками рукоятки костылей под мышками.
   — Варнава, даже не знаю… — проговорил он растерянно, не понимая, что говорит. Джем глубоко вдохнул и задержал дыхание. Вцепился пальцами в деревянные перекладины.
   Да!
   — Нет! — вырвалось у него.
   Пытаясь подняться с кресла, мальчик ощутил, как будто какое-то темное пламя обожгло его руки, пробежало по плечам, по спине. Он в страхе опустился на сиденье, задыхаясь. От того, что он инвалид, некуда было деться. Ясно как день. Для матери увечье сына было источником печали. При виде исковерканных ног Джема она всегда отворачивалась, словно это зрелище причиняло ей боль. С точки зрения двоюродной бабки, увечье Джема было неизлечимо, и не более того. Так повелось в Эджландском королевстве. Слепцы здесь оставались слепцами, калеки — калеками. Родись Джем крестьянским сыном, его бы, скорее всего, утопили в младенческом возрасте.
   И все-таки это было только начало.
   Джем будет пытаться встать вновь и вновь, каждый день.
* * *
   Все было бесполезно.
   Джем предпринимал одну попытку за другой, но мог сделать только два-три неумелых шага, после чего костыли скользили и разъезжались или он падал без сил или спотыкался.
   Изможденный, Джем возвращался в кресло с колесами. Он не умел ходить. Он никогда не научится ходить. Костыли валялись на полу рядом с креслом. Цок-цок — вот и все, на что они годились. Джем крутанул колеса и отвернулся от костылей. Руки Джема напряглись, кресло угрожающе накренилось.
   — Варнава! — вырвалось у мальчика.
   Но ведь он сам просил карлика уйти и оставить его одного.
   — Варнава!
   Но как карлик мог помочь Джему подняться?
   Джем хватал ртом воздух, и взгляд его в страхе метался по галерее. Было пусто. Через равные промежутки тянулись окна и камины. Камины — черные, а окна, залитые солнцем, выходили во внутренний двор замка. Но от яркого света старые запущенные очаги казались еще более черными и мрачными, как и ниши в стенах, как гладкий пол. Свет и тьма смешивались, создавали иллюзию дымки. Лиц на портретах почти не было видно.
   — Варнава! — закричал Джем.
   Имя карлика эхом прокатилось по галерее.
   Молчание.
   Где же Варнава?
   Не на шутку разозлившемуся Джему нестерпимо хотелось вскочить, помчаться со всех ног по замку и разыскать карлика. Сдерживая рыдания, он поднял руки над ободьями колес. Он не закроет глаза. Он проедет сквозь эту дымку. Крича, Джем погнал кресло вперед.
   Крик его превратился вопль.
   — Молодой хозяин! — послышался чей-то голос.
   Джем не мог остановиться. Из дымки вынырнула фигура — темная, сгорбленная. Громадная ручища ухватилась за спинку кресла. Кресло качнулось. Джем упал на пол.
   — Стефель!
   Послышался утробный хохот. Стефель, отхохотавшись, сглотнул слюну. В одной руке старый камердинер сжимал початую бутылку. Покачнувшись, он протянул Джему свободную руку. Мальчик не слишком охотно сжал руку пьяницы и задержал дыхание. Камердинер помог ему подняться.
   От Стефеля разило какой-то дрянью. Наверное, спал в сточной канаве. Порванную куртку украшали пятна блевотины. К давно не мытым седым волосам прилипли солома и колючки. Схватив Джема за плечи, пьяный слуга уставился ему в глаза. У самого Стефеля глаза были красные, как у кролика, и заметно косили.
   — Ты меня… не у-у-убьешь, м-молодой хозяин, а?
   Не хотелось Джему даже дышать рядом со Стефелем, но он не смог сдержаться.
   — Стефель, посади меня в кресло!
   Слуга на приказ Джема никак не ответил. Он отпустил плечи Джема, отхлебнул из бутылки и, покачиваясь, побрел вдоль развешенных на стене портретов, другой рукой волоча за собой мальчика.
   А ноги Джема волочились по полу.
   — Стефель! Перестань!
   Но Стефель не унимался.
   — Я-то ведь п-подглядывал за тобой, парень. За тобой и за дружком за твоим. К-карлики — это к счастью, ты не знал? У-у-у королей при д-дворе завсегда карликов держат. Н-ну, это, само собой, при прежнем короле было так. И ведь карлику, шельме, все, что хочешь, можно было болтать, ну, буквально, все что хочешь! Я того, и сам бы карликом стал с превеликим моим удовольствием, а ты? Ну а ты и так карлик, считай. Ног у тебя нету. А?
   Пьяница снова расхохотался, хватка его ослабла, и Джем заскользил на пол.
   Стефель подхватил его.
   Джем чуть не плакал. У него соскочила одна туфля, рубашка задралась.
   Стефель и раньше был плохой, но сегодня — особенно.
   — Глянь-ка. — И он развернул Джема лицом к портретам. — Эрцгерцоги Ирионские. Тысячу циклов правили. Или… что я такое говорю? Тысячу, разве. Да нет, десять тысяч, нет, даже сто десять сотен тысяч они были главные на скале Икзитера. Ну а кто правит скалой, тот правит и Тарном, ты это знаешь, парень? Должен знать, должен!
   Стефель поволок Джема вдоль линии портретов. Он шагал все быстрее и говорил все громче. Что-то об эрцгерцоге. Что-то о короле. Что-то про какое-то донесение, которое должен был доставить какой-то старик.
   Портреты пролетали перед глазами Джема.
   Они тянулись и тянулись, и сыновья сменяли отцов. Джем и прежде проезжал на кресле мимо этих портретов. Если он ехал медленно, они мрачно нависали над ним. Если ехал быстро — они вспыхивали и поблескивали, но никогда еще они так не смотрели на него, как сегодня. На некоторых портретах были изображены молодые леди, на других — старики, на одних — бородатые, на других — безбородые. Одни в париках, в шляпах с перьями, другие в остроконечных шлемах. Одни с накрахмаленными стоячими воротниками, другие в камзолах с расшитыми золотом и драгоценными камнями манжетами. Одни с оружием. Другие — без. Одни сжимали в руках свитки пергамента, другие — мечи. Однако на всех портретах была отчетливо прорисована правая рука с перстнем — символом знатного происхождения. Все изображенные на портретах мужчины были стройными, с длинными и тонкими пальцами. По глазам, по линии скул в каждом из них чувствовалась принадлежность к роду эрцгерцогов Ирионских, и Джему все эти люди напоминала Тора.
   Стефель крепко прижал юношу к себе.
   — Благороднейший род! Верны были королю мильон мильонов циклов! Ты знал это, парнишка? А я им служил! И мой отец им служил! И отец моего отца моего отца… — Пьяница качнулся. Казалось, вот-вот упадет и задавит мальчика.
   Но не упал. Расхохотался, запрокинул голову, потом опустил и приблизил свою физиономию прямо к лицу Джема. В хриплом голосе Стефеля вдруг появилась странная, нарочитая заботливость. Отчаянно шепелявя щербатым ртом, он выговорил:
   — Знаешь, кто твой отец, парнишка?
   Джем вскрикнул. Попытался вырваться. Стефель держал его крепко и вертел, словно куклу.
   — Отпусти! Отпусти сейчас же!
   Джему хотелось оттолкнуть от себя пьяного, но тот слишком цепко держал его.
   Стефель допил остатки вина, но поторопился: струйки побежали по подбородку, по рукам. Пьяница разозлился, занес руку над головой. Наверное, намеревался разбить бутылку.
   Джем зажмурился. Отвернулся. Представил, как бутылка летит в нишу и разбивается на множество сверкающих осколков.
   Но звук бьющегося стекла не раздался. Раздался испуганный голос:
   — Отец!
   Старик оглянулся. Опустив руку, выронил бутылку, она упала и покатилась по полу. Опустил вторую руку.
   Джем повалился на пол и больно ударился. Несколько мгновений лежал скорчившись, прижавшись щекой к пыльному долу. Потом перевернулся на живот и пополз к креслу.
   До кресла было ужасно далеко. Джем плакал и проклинал свою слабость.
   — О отец! — повторяла и повторяла Нирри. Старый пьяница ходил по кругу и отбивался от дочери. Только когда Стефель, наконец, остановился и уставился на дочь пьяными глазами, служанка обернулась к юноше.
   — Господин Джем, с вами все в порядке?
   Джем взмок от усталости. В конце концов Нирри удалось дотащить его до кресла и усадить. Слезы застилали глаза Джема, в груди бушевал пожар гнева. Если бы он мог убить Стефеля, он бы сейчас сделал это.
   Нирри суетилась рядом с ним. Поправила рубашку. Отерла лицо, стряхнула пыль с волос.
   Джем сердито отбросил ее руку.
   — Простите его, господин Джем, — умоляюще проговорила Нирри и возобновила попытки привести внешность мальчика в порядок. — Это просто день такой нынче выдался! Он его всегда отмечает. Понимаете, эрцгерцог велел ему донесение доставить. Синемундирникам. Два цикла тому назад, в этот самый день. Ой, нельзя, чтобы госпожа его увидала. Вы ей ничего не скажете, господин Джем, правда? — нежно, тихо уговаривала Джема Нирри. — Пойдем, отец, пойдем.
   Стефель, пристыженный, обмякший, пошел следом за дочерью прочь из галереи.
   Джем остался один-одинешенек. Где же Варнава?
   Джем с тоской бродил взглядом по свету и теням. Потом уставился в черный пол, который он вдоль и поперек изъездил на своем кресле, сжал кулаки, стукнул ими по ободьям. Поднял голову, посмотрел на потрескавшийся потолок. Трещины расползлись по нему паутиной. Время от времени с потолка падали хлопья штукатурки. Джем подумал о том, что в один прекрасный день тяжелый лепной потолок рухнет на пол. В воздухе потом долго-долго будет кружиться пыль…
   Джем потянулся за костылями.
   Он должен ходить!
   — Один, — начал он считать свои шаги. — Два.
   Насчитав девять, нет, почти десять — Джем повис на костылях. Как же медленно! Как трудно! Он закрыл глаза и представил, что парит, словно птица, и летит к горизонту — туда, куда уводила белесая дорога на картине.
   За спиной его кто-то захлопал в ладоши.
   Это был Варнава.

ГЛАВА 22
КЛЮЧИК К УМБЕККЕ

   Если бы кто-то задумал искать ключ к пониманию характера Умбекки Ренч, его следовало искать в ее отношениях с сестрой Руанной. Руанна, конечно, давно умерла, несколько циклов тому назад, но Умбекка о ней не забывала. Она была на год старше Руанны — нет, на два или даже на три, но когда они обе достигли зрелого возраста, разрыв между ними как бы увеличился. Будучи еще сравнительно молодой женщиной, Умбекка уже была записана в старые девы, а вот Руанна в возрасте шести циклов, будучи еще незамужней, имела массу поклонников. Создавалось такое впечатление, что на сестрах Ренч природа провела жестокий эксперимент: одну наделила красотой, а другую — уродством, и решила понаблюдать за тем, как та и другая будут жить среди людей. В детстве толстушка Умбекка обожала младшую сестренку, но когда они стали постарше, в душе Умбекки мало-помалу пустила корни обида, а потом, кроме обиды, у нее не осталось никаких чувств к сестре. Обида и зависть.
   Однако было тут и кое-что еще. Девочки были дальними родственницами леди Лоленды, жены прежнего и матери нынешнего эрцгерцога Ирионского. Правда, семейство Ренчей богатством не блистало. Вернее, все было бы гораздо лучше, если бы не постоянные неудачи, преследовавшие отца девочек, торговца специями. В ту пору, когда Умбекка и Руанна были маленькими, у Ренчей был богатый красивый дом в Оллон-Квинтале, одном из самых престижных купеческих пригородов Агондона. К тому времени, когда девочки подросли, вид за окнами дома Ренчей слегка изменился. Семья переехала на улицу Больбар. Не то чтобы семейство совсем уж обнищало, но могло позволить себе жизнь только весьма и весьма скромную. Для сестер Ренч существование превратилось в непрерывную борьбу за то, чтобы пристойно выглядеть, хотя все кругом понимали, что все это всего-навсего ухищрения. Наряды они кроили из обрезков ткани и шнурков.
   Надо сказать, что относились сестры к создавшемуся положению вещей по-разному. Руанна была не по возрасту мудра и взирала на судьбу семейства с определенной долей иронии. Да, можно было и взбунтоваться, а Руанна спокойно обходилась без многого, к чему привыкли в лучшие времена ее родственники. Она бы спокойно открыла небольшую галантерейную лавочку на улице Больбар и жила бы припеваючи. Умбекка, напротив, сгорала от тщеславия. В том, что семья стала жить бедно, она усматривала личное оскорбление, а порой — некое прегрешение, за которое следовало покаяться. В этом ей вторила мать.
   Умбекке только-только миновало пять циклов, как умер отец семейства. Торби Ренч так и не смог оправиться от пережитого краха в торговле. Два цикла упорных попыток поправить дела ничего не дали. Это, вкупе с непрерывными попреками со стороны жены и старшей дочери, доконало старика. Сойдя в могилу, он оставил семейству долги, и притом немалые.