Страница:
«Если желаешь говорить, вспомни молитву! Или ты так долго предавалась порокам, что сердце твое позабыло то, чему тебя учили в детстве?»
Наконец явился мальчишка. Лицо его стало землисто-серым. Он принес кипяток, полотенца и лампу. Я покопался в мешке. Первым делом нужно было надсечь ланцетом опухоль и выпустить скопившуюся под кожей жидкость. Затем следовало произвести более радикальную операцию. Я решил, что моя небольшая, но острая пила вполне справится с этой задачей — ведь мышцы и кости старика были мягкими. Я сбросил камзол и закатал рукава.
При свете лампы в кладовой стало еще более мерзко. Лучи выхватывали из полумрака изгибы бутылок, играли на стеклах запыленного окна. «Подвесь лампу к потолку, мальчишка!» — распорядился я. Когда он сделал это, я еще более ярко увидел всю мерзость природы несчастного пьянчуги. Опухоль лиловела и чернела, увеличивалась у меня на глазах. Никогда в жизни не видел ничего более тошнотворного!
Я произвел необходимые приготовления и стал искать наилучшее место для надреза. Я тыкал и тыкал иглой в распухшую плоть. Пока я этим занимался, к завываниям женщины присоединились стоны пьяницы. Поначалу мне казалось, что я слышу бред человека, страдавшего от боли. Имей такое же повреждение человек добродетельный, я бы поднес к его губам стакан с бренди, дабы облегчить боль. Однако Эбенезер Трош не был добродетелен, и вскоре я понял, что слышу не бред, а грязнейшие из ругательств и богохульств.
«Держи его покрепче, мальчишка», — велел я сыну несчастного и проколол ланцетом разбухшую плоть. Дикий крик сотряс стены каморки, и фонтан зловонной крови хлынул из прокола. Кровью залило стены.
— Нет! Нет! Эбби! — завопила кабатчица, вскочила и принялась трясти меня за плечо. Я отшвырнул ее. Пьяница начал корчиться и дергаться в агонии. «Держи его, мальчишка! — крикнул я. — Нужно поработать быстро, дабы успеть спасти его суть!» Ланцет выпал. Я схватил пилу. Черная кровь и желтоватый гной капали с потолка и с лампы. Быстро примерившись, я приложил лезвие пилы к лодыжке. Нельзя было терять ни минуты. Я покрепче сжал рукоятку и начал пилить. Пила все глубже уходила в плоть.
— Нет! — завопила шлюха, схватила с пола ланцет и бросилась на меня, обезумевшая от жалости к мужу. Рванулся ко мне и мальчишка. «Не тронь ее, мальчишка! — крикнул я. — Держи отца!» Я выхватил у женщины ланцет и отхлестал ее по лицу. «Глупая женщина! Неужели ты думаешь, что я исполняю чью-то еще волю, кроме воли бога Агониса? Покорись его воле, женщина, и молись!» — И я снова покрепче сжал пилу и тремя быстрыми движениями отсек ступню старого пьяницы.
Кровь лилась ручьем. «Ты еще не разогрел кочергу, мальчишка? Нет? Разогревай скорее!» Мальчишка опрометью бросился к очагу, на кухню, но прежде, чем я успел прижать кровоточащую культю, старик поднялся, выкрикнул имя свергнутого короля и без чувств упал на спину. Я схватил его за руку и успел ощутить последние биения его сердца.
Я обернулся к плачущей кабатчице и участливо проговорил: «Он мертв, досточтимая Трош, я должен сказать тебе, что в последнее мгновение своей жизни он выкрикнул имя, которое для всех, исповедующих истинную веру, означает только стыд и позор. Однако я всегда считал, что истина должна идти рука об руку с состраданием, и поэтому я говорю тебе: не все потеряно. Я проделал операцию до того, как твой муж умер. И его последний вопль можно счесть криком выходивших из него зла и порока, столь терзавших его суть. Извлеки же урок из постигшей твоего мужа судьбы и посвяти себя почитанию бога Агониса».
Женщина перестала рыдать, она только всхлипывала да кивала, а когда на пороге появился мальчишка с раскаленной кочергой, я понял, что все кончено. Руки и одежда у меня вымокли в крови, и я до сих пор, как видите, не смыл ее.
ГЛАВА 27
ГЛАВА 28
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 29
Наконец явился мальчишка. Лицо его стало землисто-серым. Он принес кипяток, полотенца и лампу. Я покопался в мешке. Первым делом нужно было надсечь ланцетом опухоль и выпустить скопившуюся под кожей жидкость. Затем следовало произвести более радикальную операцию. Я решил, что моя небольшая, но острая пила вполне справится с этой задачей — ведь мышцы и кости старика были мягкими. Я сбросил камзол и закатал рукава.
При свете лампы в кладовой стало еще более мерзко. Лучи выхватывали из полумрака изгибы бутылок, играли на стеклах запыленного окна. «Подвесь лампу к потолку, мальчишка!» — распорядился я. Когда он сделал это, я еще более ярко увидел всю мерзость природы несчастного пьянчуги. Опухоль лиловела и чернела, увеличивалась у меня на глазах. Никогда в жизни не видел ничего более тошнотворного!
Я произвел необходимые приготовления и стал искать наилучшее место для надреза. Я тыкал и тыкал иглой в распухшую плоть. Пока я этим занимался, к завываниям женщины присоединились стоны пьяницы. Поначалу мне казалось, что я слышу бред человека, страдавшего от боли. Имей такое же повреждение человек добродетельный, я бы поднес к его губам стакан с бренди, дабы облегчить боль. Однако Эбенезер Трош не был добродетелен, и вскоре я понял, что слышу не бред, а грязнейшие из ругательств и богохульств.
«Держи его покрепче, мальчишка», — велел я сыну несчастного и проколол ланцетом разбухшую плоть. Дикий крик сотряс стены каморки, и фонтан зловонной крови хлынул из прокола. Кровью залило стены.
— Нет! Нет! Эбби! — завопила кабатчица, вскочила и принялась трясти меня за плечо. Я отшвырнул ее. Пьяница начал корчиться и дергаться в агонии. «Держи его, мальчишка! — крикнул я. — Нужно поработать быстро, дабы успеть спасти его суть!» Ланцет выпал. Я схватил пилу. Черная кровь и желтоватый гной капали с потолка и с лампы. Быстро примерившись, я приложил лезвие пилы к лодыжке. Нельзя было терять ни минуты. Я покрепче сжал рукоятку и начал пилить. Пила все глубже уходила в плоть.
— Нет! — завопила шлюха, схватила с пола ланцет и бросилась на меня, обезумевшая от жалости к мужу. Рванулся ко мне и мальчишка. «Не тронь ее, мальчишка! — крикнул я. — Держи отца!» Я выхватил у женщины ланцет и отхлестал ее по лицу. «Глупая женщина! Неужели ты думаешь, что я исполняю чью-то еще волю, кроме воли бога Агониса? Покорись его воле, женщина, и молись!» — И я снова покрепче сжал пилу и тремя быстрыми движениями отсек ступню старого пьяницы.
Кровь лилась ручьем. «Ты еще не разогрел кочергу, мальчишка? Нет? Разогревай скорее!» Мальчишка опрометью бросился к очагу, на кухню, но прежде, чем я успел прижать кровоточащую культю, старик поднялся, выкрикнул имя свергнутого короля и без чувств упал на спину. Я схватил его за руку и успел ощутить последние биения его сердца.
Я обернулся к плачущей кабатчице и участливо проговорил: «Он мертв, досточтимая Трош, я должен сказать тебе, что в последнее мгновение своей жизни он выкрикнул имя, которое для всех, исповедующих истинную веру, означает только стыд и позор. Однако я всегда считал, что истина должна идти рука об руку с состраданием, и поэтому я говорю тебе: не все потеряно. Я проделал операцию до того, как твой муж умер. И его последний вопль можно счесть криком выходивших из него зла и порока, столь терзавших его суть. Извлеки же урок из постигшей твоего мужа судьбы и посвяти себя почитанию бога Агониса».
Женщина перестала рыдать, она только всхлипывала да кивала, а когда на пороге появился мальчишка с раскаленной кочергой, я понял, что все кончено. Руки и одежда у меня вымокли в крови, и я до сих пор, как видите, не смыл ее.
ГЛАВА 27
ВОКСВЕЛЛ ВИДИТ СВЕТ
Умбекку трясло мелкой дрожью.
Ведя рассказ, Воксвелл несколько раз прошествовал мимо нее. Туда-сюда, туда-сюда, по-крабьи перебирая ногами. Он то задерживался у окна, то около выцветшего гобелена, то около кровати, где спала Эла, но, говоря, он обращался, конечно, не к окну, не к кровати, не к гобелену — он обращался даже не к Умбекке, хотя смотрел на нее. Взгляд его обезумевших глаз был все время устремлен куда-то в пространство. Наконец, закончив свое ужасное повествование, он опустился на диван рядом с Умбеккой. Испуганная толстуха, готовая произнести: «О досточтимый Воксвелл, как это ужасно! Какие испытания вам пришлось пережить!» или «О досточтимый, как греховен этот мир!» — вместо этого только ахнула и покраснела, когда лекарь сжал ее руку.
— Добрая госпожа! — вскричал Воксвелл. — Теперь все открылось мне! Я чувствую себя странником, который долго бродил по свету, путаясь в мрачных лабиринтах, и наконец ощутил себя созданием света.
Сердце Умбекки учащенно билось. Биение боли тоже усилилось.
— Это следует сделать, разве вы не видите? Я уже совершил подобное, следственно, нужно сделать это еще раз! Все это время я был игрушкой мирской тщеты, я в своем невежестве полагал, что суть моя беспрепятственно перейдет Царство Небытия. Теперь же я вижу, что суть моя заслуживала только того, чтобы быть безжалостно брошенной в бездну!
Что бы это могло значить? Рука лекаря все крепче сжимала руку Умбекки, его глаза сверкали яростным огнем.
— О добрая моя госпожа, святая святых, в которую мы так стремимся проникнуть, подобная сверкающей твердыне, и добраться до нее возможно только тернистым, извилистым путем. От того пути отходят множество других дорог, ложных поворотов и тупиков, и многие из этих дорог загадочны, пыльны и темны. Странствие, предстоящее нам, нелегко. И все же, когда мы доберемся до конца своего пути, износив наше тело и истратив дух, когда мы будем мечтать только об одном — как бы поскорее сбросить с себя превратившиеся в лохмотья одежды этого бренного мира, врата твердыни распахнутся только перед теми, кто годы шествовал по избранному пути, не сомневался, не заглядывался ни налево, ни направо, не смотрел на те дороги, по которым, спотыкаясь, брели его братья и сестры, которые сомневались, в неуверенности останавливались на перекрестках судьбы. Врата откроются только тем, кто всегда смело смотрел только вперед и не останавливался, дабы помочь тем, кто слепо тыкался в тупики. Да, только перед тем распахнутся врата, кто не отвернется от них, кто не пойдет обратно. А тот, кто отвернется и уйдет, разве тот человек не предаст, в гордыне своей и себялюбии, оказанного ему священного доверия? Я говорю: да, предаст! Предаст, я повторяю! Я говорю: добрая моя госпожа, до сих пор я был именно таким человеком.
— Досточтимый, я вас не понимаю!
Умбекка была напугана не на шутку. А лекарь вскочил и снова забегал по комнате — на сей раз взволнованно, с горящими глазами.
— Не понимаете? Добрая моя госпожа, то, что случилось со мной сегодня, — это испытание. Это знамение. Последние годы для последователей нашей веры были годами непрерывного ужаса. Неужели бог Агонис не ронял слез, не рыдал о нашей несчастной стране? Но даже в мрачном королевстве Зензан сейчас поговаривают о том, что наша победа предрешена, что скоро должна решиться судьба нашего народа. И мы сметем все препятствия на нашем пути в священной войне! Ибо прилив нашей веры вскоре нахлынет громадной, высокой волной! И когда нахлынет на нас эта волна, добрая моя госпожа, разве сможем мы забыть самые священные слова нашей молитвы? «Бог Агонис, завтра вера моя в тебя будет еще крепче».
— «Я глядеть буду зорко — так зорко, что кровью зальются глаза мои!» — прошептали следующую строку молитвы маленькие розовые губки Умбекки, а ее поросячьи глазки неотрывно следили за Воксвеллом. Тоска, неодолимая тоска сковала ее, а биение боли переместилось выше, к голове, и стало грохотать у Умбекки в висках, подобное боевым барабанам.
Вошла Нирри с чайным подносом.
Нирри успела побродить по замку. Забредая в незнакомый коридор, она с опаской толкала скрипучие двери и потихоньку, а потом погромче окликала: «Господин Джем! Господин Джем!»
Но в ответ слышала только эхо.
Поставив на стол поднос, Нирри робко проговорила:
— Прошу прощения, мэм…
Досточтимый Воксвелл злобно зыркнул на служанку, а хозяйка, казалось, вообще не заметила ее появления. Умбекку не привлекли запахи, исходящие от уставленного деликатесами подноса, не обеспокоило то, что служанка надолго задержалась. Нирри ожидала, что ее либо похвалят, либо отчитают, однако ни того, ни другого не последовало. Она принялась расставлять на столе посуду и пирожные, которые приготовила для Варнавы и Джема. Покончив с этим делом, Нирри предприняла новую попытку:
— Госпожа, господин Джем…
Взгляд толстухи неожиданно метнулся к служанке.
— Убирайся, девчонка!
— Госпожа?
— Убирайся!
Нирри побагровела и уже была готова выбежать из комнаты, но досточтимый Воксвелл успел ухватить ее за руку.
— Моя добрая госпожа, — сказал он, — позвольте ей остаться. Останься, дитя, и прислушайся к словам мудрости, — обратился он к Нирри. — В тот час, когда мы предстанем перед судом бога Агониса, между нами не будет никаких преград.
Нирри неуверенно дошаркала до дивана и присела на самый краешек. Хозяйка даже не притронулась к чаю. Хозяйка и служанка сидели рядом, и обе явно чувствовали себя неловко. А досточтимый Воксвелл продолжал вещать:
— Подумаем о покойном Эбенезере Троше…
— П-покойном? — вырвалось у Нирри.
— Тише, девчонка!
А лекарь даже не сделал паузы.
— Ныне покойный, Эбенезер Трош был странником, сбившимся с пути истинного. — Воксвелл снова заходил по комнате, и голос его зазвучал гнусаво, но напевно. — Но почему, я спрашиваю, его судьба отвернулась от него?
Бывают люди, которые захлебываются мраком, поднимающимся подобно мокроте или желчи из черноты их сердца. Такие наиболее погрязают в грехах своих, ибо чернота присутствует в сердцах всех без исключения мужчин и женщин, и наша святая задача состоит в том, чтобы не дать этой черноте разбушеваться и вырваться на волю.
Те, кому это не удается, слабы. Что же с ними делать? Во-первых, мы обязаны обличать их, а затем, после того как мы обличили их, надеяться, что сердца их разорвутся и, разорвавшись, станут открыты для любви бога Агониса.
Темносердечные люди могут казаться хорошими, но на самом деле они изрыты червоточинами грехов. Но бывают и такие, что открыто являют миру свое поклонение созданиями Зла. Изо всех странников, шагающих по неверным путям, такие наиболее порочны, и вполне справедливо то, что бездна мрака в конце концов поглощает их. Печать зла лежит на них — и что же? Что будет, если снять с них эту печать? Возможно ли, чтобы несчастный старик Эбенезер Трош теперь, когда он лишен своего уродства, стоял перед вратами желанной твердыни? О добрые госпожи мои, я должен верить, что это именно так!
Лекарь, дрожа, упал на колени. Воздел руки с растопыренными пальцами.
— Я должен верить в то, что спас больного брата моего, и тем, что спас его, облегчил свое сердце!
С этими словами Воксвелл свел руки, сложил ладони перед грудью.
— Хвала богу Агонису! — воскликнула Умбекка. Пока лекарь разглагольствовал, Умбекка, словно в трансе, мало-помалу тянулась вперед и, в конце концов, почти сползла с дивана. Теперь же она вскочила, рванулась и опрокинула чайный столик.
Нирри вскрикнула. Вскочила на ноги.
Умбекка стояла на коленях рядом с лекарем. Она читала молитву, и ее маленькие губки двигались в такт с тонкими губами лекаря, произнося священные слова.
Нирри беспомощно оглядывалась по сторонам. Вокруг нее в полном беспорядке валялось все, что упало со столика.
— О нет, нет! — воскликнула служанка, села на корточки и начала подбирать с пола вымокшие в озере пролитого чая чудесные пирожные и кексы, так любовно приготовленные ею для господина Джема и Варнавы. Нирри перевернула чайник, но чайник треснул, и из него вытек почти весь чай.
— О нет!
Это же был самый лучший фарфор! Проклиная судьбу. Нирри принялась выуживать из горячего озера чая тарелки. Некоторые побились.
— Иди к нам, девчонка. — И пухлая рука ухватила Нирри за юбку. Нирри хотела встать, но Умбекка тянула ее к полу, втягивала в закрытый мирок молитвы. Нирри хотелось вырваться и убежать.
Она беззвучно зашевелила губами, сжала пальцы в кулаки, поднесла к губам. Что значили слова молитвы? Для Нирри — ровным счетом ничего — вернее, они пробудили в ней смутные детские воспоминания. Тогда, перед Осадой… Нирри помнила, как холодно было стоять на коленях на каменном полу, повторяя наполовину непонятные слова и распевая странные, тяжеловесные гимны — торжественные, хотя Нирри от них впадала в тоску. По утрам, еще до восхода солнца, в замковой часовне на молитву собирались слуги. А в дни всеобщих торжеств — перед каждым Чернолунием, в дни Канунов, в день Праздника Агониса, в день Покаяния, и в день Пророчества, и в другие торжественные дни слуги, выстроившись длинной вереницей, молча (потому что им было запрещено разговаривать и смеяться) шли по тропе вниз, в деревню, к храму. Там тоже молились и пели, и казалось, этим песням нет и не будет конца.
Нирри все это забыла с тех пор, как умерла ее мать.
— Не могу больше! Горячо!
— Девчонка! — прошипела Умбекка и схватила Нирри за руку.
Но в то же самое мгновение лекарь вдруг прервал молитву, выпучил глаза, схватил хозяйку за плечи и хриплым голосом спросил:
— Госпожа Ренч, а где бастард?
Умбекка испуганно закричала.
Служанка размахивала руками, пытаясь отряхнуть юбку. Она причитала:
— Не давали мне сказать, а я все пыталась, пыталась…
Но лекарь ее не слышал.
— Где бастард, я вас спрашиваю?
Нирри замерла. Уставилась на Воксвелла. Противная, жгучая боль ползла вверх по ее ногам. В этот миг служанку словно озарило: во-первых, она поняла, что отряхивать юбку бесполезно, что она обожгла ноги горячим чаем. Во-вторых, она увидела, что у хозяйки расстегнут лиф платья и что ее уродливые, огромные груди вывалились наружу. Нирри, кроме того, наконец, поняла, что же произошло в кабачке, и вдобавок до нее дошел смысл настойчивого, безумного вопроса лекаря: «Где бастард?»
Умбекка стонала. Воксвелл тряс ее за плечи. Слышала ли она его вопрос? Поняла ли, в чем дело?
— О досточтимый, досточтимый…
Рыдая, толстуха упала в объятия лекаря, который вовсе не желал с ней обниматься. Всем своим грузным телом толстуха прижалась к тщедушному лекарю, задыхаясь от стыда и от радости. Кровь в ее жилах текла, словно пламя. О, как близко подобралось к ней сегодня Зло, как оно нашептывало ей на ухо, как касалось ее шеи раскаленными пальцами… Но досточтимый Воксвелл указал ей истинный путь! Теперь ее вера возвратилась к ней, разрушив ее отчаяние так, как волны прилива разрушают хрупкие берега.
Умбекка даже не замечала того, что грудь ее обнажена. Она все крепче обнимала лекаря и прижималась все теснее к его окровавленной рубашке.
Резким движением лекарь вырвался из объятий толстухи. Умбекка, похожая в этот миг на громадного подстреленного зверя, со стоном опустилась на пол.
Она рыдала все громче и чаще.
На кровати пошевелилась Эла.
Одурманенная сонным снадобьем, она пыталась очнуться. Тягучий сон владел ею слишком долго. Она смутно догадывалась о том, что с ней творят что-то неправильное, что-то ужасное. Теперь же она, хоть и с трудом, но догадывалась, что в стенах замка могло совершиться еще более ужасное зло и что на этот раз зло угрожает ее сыну.
Эле хотелось крикнуть, но она не могла.
Пока не могла.
Досточтимый Воксвелл выбежал и комнаты.
— Бастард! — кричал он. — Бастард! Где ты, бастард?
Гнев хлынул в измученное сонным дурманом сердце Элы.
Отчаянным усилием она заставила себя очнуться.
Никто не смотрел на нее. Никто ничего не видел.
Она сжала кулаки.
Ведя рассказ, Воксвелл несколько раз прошествовал мимо нее. Туда-сюда, туда-сюда, по-крабьи перебирая ногами. Он то задерживался у окна, то около выцветшего гобелена, то около кровати, где спала Эла, но, говоря, он обращался, конечно, не к окну, не к кровати, не к гобелену — он обращался даже не к Умбекке, хотя смотрел на нее. Взгляд его обезумевших глаз был все время устремлен куда-то в пространство. Наконец, закончив свое ужасное повествование, он опустился на диван рядом с Умбеккой. Испуганная толстуха, готовая произнести: «О досточтимый Воксвелл, как это ужасно! Какие испытания вам пришлось пережить!» или «О досточтимый, как греховен этот мир!» — вместо этого только ахнула и покраснела, когда лекарь сжал ее руку.
— Добрая госпожа! — вскричал Воксвелл. — Теперь все открылось мне! Я чувствую себя странником, который долго бродил по свету, путаясь в мрачных лабиринтах, и наконец ощутил себя созданием света.
Сердце Умбекки учащенно билось. Биение боли тоже усилилось.
— Это следует сделать, разве вы не видите? Я уже совершил подобное, следственно, нужно сделать это еще раз! Все это время я был игрушкой мирской тщеты, я в своем невежестве полагал, что суть моя беспрепятственно перейдет Царство Небытия. Теперь же я вижу, что суть моя заслуживала только того, чтобы быть безжалостно брошенной в бездну!
Что бы это могло значить? Рука лекаря все крепче сжимала руку Умбекки, его глаза сверкали яростным огнем.
— О добрая моя госпожа, святая святых, в которую мы так стремимся проникнуть, подобная сверкающей твердыне, и добраться до нее возможно только тернистым, извилистым путем. От того пути отходят множество других дорог, ложных поворотов и тупиков, и многие из этих дорог загадочны, пыльны и темны. Странствие, предстоящее нам, нелегко. И все же, когда мы доберемся до конца своего пути, износив наше тело и истратив дух, когда мы будем мечтать только об одном — как бы поскорее сбросить с себя превратившиеся в лохмотья одежды этого бренного мира, врата твердыни распахнутся только перед теми, кто годы шествовал по избранному пути, не сомневался, не заглядывался ни налево, ни направо, не смотрел на те дороги, по которым, спотыкаясь, брели его братья и сестры, которые сомневались, в неуверенности останавливались на перекрестках судьбы. Врата откроются только тем, кто всегда смело смотрел только вперед и не останавливался, дабы помочь тем, кто слепо тыкался в тупики. Да, только перед тем распахнутся врата, кто не отвернется от них, кто не пойдет обратно. А тот, кто отвернется и уйдет, разве тот человек не предаст, в гордыне своей и себялюбии, оказанного ему священного доверия? Я говорю: да, предаст! Предаст, я повторяю! Я говорю: добрая моя госпожа, до сих пор я был именно таким человеком.
— Досточтимый, я вас не понимаю!
Умбекка была напугана не на шутку. А лекарь вскочил и снова забегал по комнате — на сей раз взволнованно, с горящими глазами.
— Не понимаете? Добрая моя госпожа, то, что случилось со мной сегодня, — это испытание. Это знамение. Последние годы для последователей нашей веры были годами непрерывного ужаса. Неужели бог Агонис не ронял слез, не рыдал о нашей несчастной стране? Но даже в мрачном королевстве Зензан сейчас поговаривают о том, что наша победа предрешена, что скоро должна решиться судьба нашего народа. И мы сметем все препятствия на нашем пути в священной войне! Ибо прилив нашей веры вскоре нахлынет громадной, высокой волной! И когда нахлынет на нас эта волна, добрая моя госпожа, разве сможем мы забыть самые священные слова нашей молитвы? «Бог Агонис, завтра вера моя в тебя будет еще крепче».
— «Я глядеть буду зорко — так зорко, что кровью зальются глаза мои!» — прошептали следующую строку молитвы маленькие розовые губки Умбекки, а ее поросячьи глазки неотрывно следили за Воксвеллом. Тоска, неодолимая тоска сковала ее, а биение боли переместилось выше, к голове, и стало грохотать у Умбекки в висках, подобное боевым барабанам.
Вошла Нирри с чайным подносом.
Нирри успела побродить по замку. Забредая в незнакомый коридор, она с опаской толкала скрипучие двери и потихоньку, а потом погромче окликала: «Господин Джем! Господин Джем!»
Но в ответ слышала только эхо.
Поставив на стол поднос, Нирри робко проговорила:
— Прошу прощения, мэм…
Досточтимый Воксвелл злобно зыркнул на служанку, а хозяйка, казалось, вообще не заметила ее появления. Умбекку не привлекли запахи, исходящие от уставленного деликатесами подноса, не обеспокоило то, что служанка надолго задержалась. Нирри ожидала, что ее либо похвалят, либо отчитают, однако ни того, ни другого не последовало. Она принялась расставлять на столе посуду и пирожные, которые приготовила для Варнавы и Джема. Покончив с этим делом, Нирри предприняла новую попытку:
— Госпожа, господин Джем…
Взгляд толстухи неожиданно метнулся к служанке.
— Убирайся, девчонка!
— Госпожа?
— Убирайся!
Нирри побагровела и уже была готова выбежать из комнаты, но досточтимый Воксвелл успел ухватить ее за руку.
— Моя добрая госпожа, — сказал он, — позвольте ей остаться. Останься, дитя, и прислушайся к словам мудрости, — обратился он к Нирри. — В тот час, когда мы предстанем перед судом бога Агониса, между нами не будет никаких преград.
Нирри неуверенно дошаркала до дивана и присела на самый краешек. Хозяйка даже не притронулась к чаю. Хозяйка и служанка сидели рядом, и обе явно чувствовали себя неловко. А досточтимый Воксвелл продолжал вещать:
— Подумаем о покойном Эбенезере Троше…
— П-покойном? — вырвалось у Нирри.
— Тише, девчонка!
А лекарь даже не сделал паузы.
— Ныне покойный, Эбенезер Трош был странником, сбившимся с пути истинного. — Воксвелл снова заходил по комнате, и голос его зазвучал гнусаво, но напевно. — Но почему, я спрашиваю, его судьба отвернулась от него?
Бывают люди, которые захлебываются мраком, поднимающимся подобно мокроте или желчи из черноты их сердца. Такие наиболее погрязают в грехах своих, ибо чернота присутствует в сердцах всех без исключения мужчин и женщин, и наша святая задача состоит в том, чтобы не дать этой черноте разбушеваться и вырваться на волю.
Те, кому это не удается, слабы. Что же с ними делать? Во-первых, мы обязаны обличать их, а затем, после того как мы обличили их, надеяться, что сердца их разорвутся и, разорвавшись, станут открыты для любви бога Агониса.
Темносердечные люди могут казаться хорошими, но на самом деле они изрыты червоточинами грехов. Но бывают и такие, что открыто являют миру свое поклонение созданиями Зла. Изо всех странников, шагающих по неверным путям, такие наиболее порочны, и вполне справедливо то, что бездна мрака в конце концов поглощает их. Печать зла лежит на них — и что же? Что будет, если снять с них эту печать? Возможно ли, чтобы несчастный старик Эбенезер Трош теперь, когда он лишен своего уродства, стоял перед вратами желанной твердыни? О добрые госпожи мои, я должен верить, что это именно так!
Лекарь, дрожа, упал на колени. Воздел руки с растопыренными пальцами.
— Я должен верить в то, что спас больного брата моего, и тем, что спас его, облегчил свое сердце!
С этими словами Воксвелл свел руки, сложил ладони перед грудью.
— Хвала богу Агонису! — воскликнула Умбекка. Пока лекарь разглагольствовал, Умбекка, словно в трансе, мало-помалу тянулась вперед и, в конце концов, почти сползла с дивана. Теперь же она вскочила, рванулась и опрокинула чайный столик.
Нирри вскрикнула. Вскочила на ноги.
Умбекка стояла на коленях рядом с лекарем. Она читала молитву, и ее маленькие губки двигались в такт с тонкими губами лекаря, произнося священные слова.
Нирри беспомощно оглядывалась по сторонам. Вокруг нее в полном беспорядке валялось все, что упало со столика.
— О нет, нет! — воскликнула служанка, села на корточки и начала подбирать с пола вымокшие в озере пролитого чая чудесные пирожные и кексы, так любовно приготовленные ею для господина Джема и Варнавы. Нирри перевернула чайник, но чайник треснул, и из него вытек почти весь чай.
— О нет!
Это же был самый лучший фарфор! Проклиная судьбу. Нирри принялась выуживать из горячего озера чая тарелки. Некоторые побились.
— Иди к нам, девчонка. — И пухлая рука ухватила Нирри за юбку. Нирри хотела встать, но Умбекка тянула ее к полу, втягивала в закрытый мирок молитвы. Нирри хотелось вырваться и убежать.
Она беззвучно зашевелила губами, сжала пальцы в кулаки, поднесла к губам. Что значили слова молитвы? Для Нирри — ровным счетом ничего — вернее, они пробудили в ней смутные детские воспоминания. Тогда, перед Осадой… Нирри помнила, как холодно было стоять на коленях на каменном полу, повторяя наполовину непонятные слова и распевая странные, тяжеловесные гимны — торжественные, хотя Нирри от них впадала в тоску. По утрам, еще до восхода солнца, в замковой часовне на молитву собирались слуги. А в дни всеобщих торжеств — перед каждым Чернолунием, в дни Канунов, в день Праздника Агониса, в день Покаяния, и в день Пророчества, и в другие торжественные дни слуги, выстроившись длинной вереницей, молча (потому что им было запрещено разговаривать и смеяться) шли по тропе вниз, в деревню, к храму. Там тоже молились и пели, и казалось, этим песням нет и не будет конца.
Нирри все это забыла с тех пор, как умерла ее мать.
Колени Нирри были перепачканы раздавленными пирожными и сливками, юбка вымокла от чая. С фартука капал чай вперемешку с вареньем.
Бог Агонис, завтра я стану искать тебя так, как не искал прежде.
Воззову к тебе я так громко, что горлом моим хлынет кровь!
На колени я встану, и по терниям на коленях к тебе поползу я,
Пусть колени и руки мои обагрит благодатная кровь!
Нирри вскочила с воплем:
Бог Агонис, завтра я послужу тебе так,
как не служил прежде!
— Не могу больше! Горячо!
— Девчонка! — прошипела Умбекка и схватила Нирри за руку.
Но в то же самое мгновение лекарь вдруг прервал молитву, выпучил глаза, схватил хозяйку за плечи и хриплым голосом спросил:
— Госпожа Ренч, а где бастард?
Умбекка испуганно закричала.
Служанка размахивала руками, пытаясь отряхнуть юбку. Она причитала:
— Не давали мне сказать, а я все пыталась, пыталась…
Но лекарь ее не слышал.
— Где бастард, я вас спрашиваю?
Нирри замерла. Уставилась на Воксвелла. Противная, жгучая боль ползла вверх по ее ногам. В этот миг служанку словно озарило: во-первых, она поняла, что отряхивать юбку бесполезно, что она обожгла ноги горячим чаем. Во-вторых, она увидела, что у хозяйки расстегнут лиф платья и что ее уродливые, огромные груди вывалились наружу. Нирри, кроме того, наконец, поняла, что же произошло в кабачке, и вдобавок до нее дошел смысл настойчивого, безумного вопроса лекаря: «Где бастард?»
Умбекка стонала. Воксвелл тряс ее за плечи. Слышала ли она его вопрос? Поняла ли, в чем дело?
— О досточтимый, досточтимый…
Рыдая, толстуха упала в объятия лекаря, который вовсе не желал с ней обниматься. Всем своим грузным телом толстуха прижалась к тщедушному лекарю, задыхаясь от стыда и от радости. Кровь в ее жилах текла, словно пламя. О, как близко подобралось к ней сегодня Зло, как оно нашептывало ей на ухо, как касалось ее шеи раскаленными пальцами… Но досточтимый Воксвелл указал ей истинный путь! Теперь ее вера возвратилась к ней, разрушив ее отчаяние так, как волны прилива разрушают хрупкие берега.
Умбекка даже не замечала того, что грудь ее обнажена. Она все крепче обнимала лекаря и прижималась все теснее к его окровавленной рубашке.
Резким движением лекарь вырвался из объятий толстухи. Умбекка, похожая в этот миг на громадного подстреленного зверя, со стоном опустилась на пол.
Она рыдала все громче и чаще.
На кровати пошевелилась Эла.
Одурманенная сонным снадобьем, она пыталась очнуться. Тягучий сон владел ею слишком долго. Она смутно догадывалась о том, что с ней творят что-то неправильное, что-то ужасное. Теперь же она, хоть и с трудом, но догадывалась, что в стенах замка могло совершиться еще более ужасное зло и что на этот раз зло угрожает ее сыну.
Эле хотелось крикнуть, но она не могла.
Пока не могла.
Досточтимый Воксвелл выбежал и комнаты.
— Бастард! — кричал он. — Бастард! Где ты, бастард?
Гнев хлынул в измученное сонным дурманом сердце Элы.
Отчаянным усилием она заставила себя очнуться.
Никто не смотрел на нее. Никто ничего не видел.
Она сжала кулаки.
ГЛАВА 28
ОЧИЩЕНИЕ
— Бастард! Бастард!
Вопли Воксвелла разносились по всему замку.
Вечерело. Коридоры погружались во тьму, солнце бросало последние багровые отсветы на оконные стекла, но здесь, в глубине замка, вдалеке от двора, окон было мало. Одна-единственная узкая бойница наверху, такая одинокая посреди массивной наружной стены, призвана была пропустить свет и бросить его на сцену, где должен был вот-вот разыграться последний акт в исполнении Воксвелла.
Перебираясь по замку своей крабьей походочкой, лекарь вскоре миновал немногие замковые комнаты.
— Бастард! — крикнул он снова.
«Бастард! Бастард!» — ответило ему эхо.
Лекарь оглянулся по сторонам. Задрал голову. С потолка свисали лохмотья паутины. В дальнем углу, за аркой, начинался темный лестничный пролет.
— Бастард? — прошептал Воксвелл.
Почему это вдруг он перешел на шепот? Послышался крысиный писк и шуршание. «Где же находится комната бастарда?» — попытался припомнить Воксвелл. Почему-то перед его мысленным взором предстал грязный буфет, где на полке неподвижно лежал бастард, замурованный внутрь своего увечья. «Может, так оно и было на самом деле? Ну, конечно, именно так. Трагедия, что и говорить. Но трагедии бастарда суждено было подойти к концу».
И Воксвелл вновь прошептал:
— Бастард?
Воксвелл медленно поворачивался, искал глазами выход. Уже много лет он лечил бастарда. А теперь все эти годы казались ему глупым, тщетным времяпрепровождением. Он считал Джема неизлечимым, безнадежным больным. Он так думал. Он так говорил. Но вот оно, человеческое тщеславие! Сколь многое можно было сделать, сколь многого достичь, стоило только открыть свое сердце для бога Агониса! То откровение, что снизошло на Воксвелла, теперь могло помочь ему излечить все людские пороки!
И даже увечья!
Даже увечье бастарда!
— Бастард! — настойчиво, громче, чем прежде, произнес Воксвелл. Снова ему ответило эхо, но это не смутило лекаря. Эхо так эхо, пусть себе отвечает. Однако в груди лекаря зашевелилась глухая злоба. Разве он не принимал мучения юного бастарда близко к сердцу во все времена? «А как себя чувствует бастард?» — Он всегда задавал этот вопрос толстухе хозяйке. О да, он всегда искренне сострадал мальчику, всегда проявлял заботу о нем. «Как себя чувствует бастард?» — Ведь именно таков всегда был его первый вопрос. Или последний? Или единственный?
— Бастард!
И вдруг до слуха Воксвелла донесся странный звук — тонкий вибрирующий стон, похожий на потустороннюю музыку. Влажные губы лекаря скривились. Неожиданно он осознал, насколько огромен замок, как бесконечны его коридоры и залы. Казалось, вся громада древней твердыни надавила на тщедушного лекаря своим весом. Звук доносился от арки — той самой, за которой начиналась витая лестница.
Звук оборвался.
Появилось колеблющееся пламя — то был светильник, отбрасывающий на ступени лестницы золотистое сияние.
А потом раздался голос:
— Варнава! Я больше не могу! Бастард! А что это еще за Варнава?
Досточтимый Воксвелл притаился за колонной. Пламя светильника под аркой разгоралось все ярче, и вскоре там появилась фигурка — нет, не бастард, но кто-то еще более уродливый. Пыхтя и отдуваясь, старательно переставляя коротенькие ножки, карлик шел вперед, заслоняя от лекаря калеку. Озаряемый светом лампы, карлик напоминал неуклюже сработанный крест.
Воксвелл следил за ними, содрогаясь от отвращения. Отвратительное создание поставило светильник на пол, подняло голову и оценивающе глянуло на узкую бойницу, пропускавшую свет в зал. Затем, согнув заскорузлые пальцы, поднесло их к висевшей на его груди полированной коробке. Вновь зазвучала странная музыка, похожая на бессловесное заклинание какого-то таинственного кукловода. И вот на последних ступенях лестницы возникла фигурка бастарда. Он шагал, совершенно измученный, опираясь на костыли.
Карлик перестал играть и захлопал в ладоши. И как раз в этот миг бастард выронил костыли, и они со стуком упали на каменный пол.
— Варнава! У нас получилось! — выкрикнул Джем и без сил опустился на пол.
— Бастард! — прохрипел досточтимый Воксвелл и бросился к мальчику.
Услышав дикий, визгливый окрик, Джем изумленно поднял голову, но стоило лекарю склониться к нему, как юношу сковал невыразимый страх. Воксвелл схватил его, приподнял, принялся трясти и дрожащими губами что-то выкрикивать насчет божественного замысла, проклятых богом жителей Земли и о вечном ужасе, поджидающем подобных за вратами Царства Небытия.
— Неужели ты смеешь потешаться над своим увечьем, бастард? Неужели ты смеешь отрицать волю бога Агониса? Кем ты хочешь стать? Нова-Риэлем?
— Отпусти меня! Отпусти!
Джем пытался вывернуться. Покалеченные ноги не двигались, он не мог ими оттолкнуть лекаря, а тот крепко держал его за руки.
— О, зараза уже успела распространиться! Ты — во власти зла, бастард! Твое сердце полно гнили!
Беззубый рот карлика беззвучно открывался и закрывался. Ударив напоследок по клавишам лиры, карлик бросился к обезумевшему лекарю и укусил его за бедро.
Отпрыгнул в сторону.
И снова укусил.
Воксвелл размахнулся и ударил карлика. Тот упал на пол. Аира застонала.
Но Варнава не отступался и укусил Воксвелла в третий раз.
— Изыди, отвратительное создание!
На этот раз лекарь отпустил бастарда, наклонился, схватил с пола брошенные костыли и пошел на карлика.
— Господин Джем! Господин Джем! — звал чей-то голос. Но Воксвелл ничего не слышал. Он был невменяем. Джем без сил распростерся на полу, даже не имея сил крикнуть. А лекарь, громко проклиная зло и те обличья, которые оно способно принимать, его изощренность и происки, принялся избивать костылями несчастного карлика.
— Перестаньте! Хватит!
Это кричала Нирри. Она бросилась к Воксвеллу.
Лекарь обернулся.
Он бросил костыли, но не из-за того, что подбежала служанка. Его напугала фигура в белом, что мчалась следом за Нирри. Фигура остановилась у стены, медленно сползла на пол. Но вот, бледная и изможденная, леди Эла вдруг встала, шагнула вперед, и с ее побелевших губ слетели слова — слова осуждения и проклятия.
— Злобный, лживый человек! — отлетело эхом от стен зала. — Убирайся отсюда и никогда больше не возвращайся сюда! Убирайся! Убирайся! Убирайся!
Пятясь назад, лекарь, сверкая глазами и брызгая слюной, огрызался:
— А что я еще мог поделать? Ты хочешь, чтобы твой ублюдок забыл о боге? Неужто он возмечтал стать Нова-Риэлем, про которого болтают в легендах?
— Мама! — вскричал Джем, и Эла опустилась рядом с ним на колени. Он прижался к ее груди. Глаза юноши были закрыты. Все было кончено, но перед глазами у Джема стояло пережитое. Он снова и снова видел, как вздымаются и падают тяжелые костыли, как они взлетают над головой лекаря и падают…
Раз…
Два…
Сколько же раз?
В такт костылям взлетала и падала их тень на багряной в лучах заходящего солнца стене. Сначала послышался треск дерева, а потом — хруст костей.
Вопли Воксвелла разносились по всему замку.
Вечерело. Коридоры погружались во тьму, солнце бросало последние багровые отсветы на оконные стекла, но здесь, в глубине замка, вдалеке от двора, окон было мало. Одна-единственная узкая бойница наверху, такая одинокая посреди массивной наружной стены, призвана была пропустить свет и бросить его на сцену, где должен был вот-вот разыграться последний акт в исполнении Воксвелла.
Перебираясь по замку своей крабьей походочкой, лекарь вскоре миновал немногие замковые комнаты.
— Бастард! — крикнул он снова.
«Бастард! Бастард!» — ответило ему эхо.
Лекарь оглянулся по сторонам. Задрал голову. С потолка свисали лохмотья паутины. В дальнем углу, за аркой, начинался темный лестничный пролет.
— Бастард? — прошептал Воксвелл.
Почему это вдруг он перешел на шепот? Послышался крысиный писк и шуршание. «Где же находится комната бастарда?» — попытался припомнить Воксвелл. Почему-то перед его мысленным взором предстал грязный буфет, где на полке неподвижно лежал бастард, замурованный внутрь своего увечья. «Может, так оно и было на самом деле? Ну, конечно, именно так. Трагедия, что и говорить. Но трагедии бастарда суждено было подойти к концу».
И Воксвелл вновь прошептал:
— Бастард?
Воксвелл медленно поворачивался, искал глазами выход. Уже много лет он лечил бастарда. А теперь все эти годы казались ему глупым, тщетным времяпрепровождением. Он считал Джема неизлечимым, безнадежным больным. Он так думал. Он так говорил. Но вот оно, человеческое тщеславие! Сколь многое можно было сделать, сколь многого достичь, стоило только открыть свое сердце для бога Агониса! То откровение, что снизошло на Воксвелла, теперь могло помочь ему излечить все людские пороки!
И даже увечья!
Даже увечье бастарда!
— Бастард! — настойчиво, громче, чем прежде, произнес Воксвелл. Снова ему ответило эхо, но это не смутило лекаря. Эхо так эхо, пусть себе отвечает. Однако в груди лекаря зашевелилась глухая злоба. Разве он не принимал мучения юного бастарда близко к сердцу во все времена? «А как себя чувствует бастард?» — Он всегда задавал этот вопрос толстухе хозяйке. О да, он всегда искренне сострадал мальчику, всегда проявлял заботу о нем. «Как себя чувствует бастард?» — Ведь именно таков всегда был его первый вопрос. Или последний? Или единственный?
— Бастард!
И вдруг до слуха Воксвелла донесся странный звук — тонкий вибрирующий стон, похожий на потустороннюю музыку. Влажные губы лекаря скривились. Неожиданно он осознал, насколько огромен замок, как бесконечны его коридоры и залы. Казалось, вся громада древней твердыни надавила на тщедушного лекаря своим весом. Звук доносился от арки — той самой, за которой начиналась витая лестница.
Звук оборвался.
Появилось колеблющееся пламя — то был светильник, отбрасывающий на ступени лестницы золотистое сияние.
А потом раздался голос:
— Варнава! Я больше не могу! Бастард! А что это еще за Варнава?
Досточтимый Воксвелл притаился за колонной. Пламя светильника под аркой разгоралось все ярче, и вскоре там появилась фигурка — нет, не бастард, но кто-то еще более уродливый. Пыхтя и отдуваясь, старательно переставляя коротенькие ножки, карлик шел вперед, заслоняя от лекаря калеку. Озаряемый светом лампы, карлик напоминал неуклюже сработанный крест.
Воксвелл следил за ними, содрогаясь от отвращения. Отвратительное создание поставило светильник на пол, подняло голову и оценивающе глянуло на узкую бойницу, пропускавшую свет в зал. Затем, согнув заскорузлые пальцы, поднесло их к висевшей на его груди полированной коробке. Вновь зазвучала странная музыка, похожая на бессловесное заклинание какого-то таинственного кукловода. И вот на последних ступенях лестницы возникла фигурка бастарда. Он шагал, совершенно измученный, опираясь на костыли.
Карлик перестал играть и захлопал в ладоши. И как раз в этот миг бастард выронил костыли, и они со стуком упали на каменный пол.
— Варнава! У нас получилось! — выкрикнул Джем и без сил опустился на пол.
— Бастард! — прохрипел досточтимый Воксвелл и бросился к мальчику.
Услышав дикий, визгливый окрик, Джем изумленно поднял голову, но стоило лекарю склониться к нему, как юношу сковал невыразимый страх. Воксвелл схватил его, приподнял, принялся трясти и дрожащими губами что-то выкрикивать насчет божественного замысла, проклятых богом жителей Земли и о вечном ужасе, поджидающем подобных за вратами Царства Небытия.
— Неужели ты смеешь потешаться над своим увечьем, бастард? Неужели ты смеешь отрицать волю бога Агониса? Кем ты хочешь стать? Нова-Риэлем?
— Отпусти меня! Отпусти!
Джем пытался вывернуться. Покалеченные ноги не двигались, он не мог ими оттолкнуть лекаря, а тот крепко держал его за руки.
— О, зараза уже успела распространиться! Ты — во власти зла, бастард! Твое сердце полно гнили!
Беззубый рот карлика беззвучно открывался и закрывался. Ударив напоследок по клавишам лиры, карлик бросился к обезумевшему лекарю и укусил его за бедро.
Отпрыгнул в сторону.
И снова укусил.
Воксвелл размахнулся и ударил карлика. Тот упал на пол. Аира застонала.
Но Варнава не отступался и укусил Воксвелла в третий раз.
— Изыди, отвратительное создание!
На этот раз лекарь отпустил бастарда, наклонился, схватил с пола брошенные костыли и пошел на карлика.
— Господин Джем! Господин Джем! — звал чей-то голос. Но Воксвелл ничего не слышал. Он был невменяем. Джем без сил распростерся на полу, даже не имея сил крикнуть. А лекарь, громко проклиная зло и те обличья, которые оно способно принимать, его изощренность и происки, принялся избивать костылями несчастного карлика.
— Перестаньте! Хватит!
Это кричала Нирри. Она бросилась к Воксвеллу.
Лекарь обернулся.
Он бросил костыли, но не из-за того, что подбежала служанка. Его напугала фигура в белом, что мчалась следом за Нирри. Фигура остановилась у стены, медленно сползла на пол. Но вот, бледная и изможденная, леди Эла вдруг встала, шагнула вперед, и с ее побелевших губ слетели слова — слова осуждения и проклятия.
— Злобный, лживый человек! — отлетело эхом от стен зала. — Убирайся отсюда и никогда больше не возвращайся сюда! Убирайся! Убирайся! Убирайся!
Пятясь назад, лекарь, сверкая глазами и брызгая слюной, огрызался:
— А что я еще мог поделать? Ты хочешь, чтобы твой ублюдок забыл о боге? Неужто он возмечтал стать Нова-Риэлем, про которого болтают в легендах?
— Мама! — вскричал Джем, и Эла опустилась рядом с ним на колени. Он прижался к ее груди. Глаза юноши были закрыты. Все было кончено, но перед глазами у Джема стояло пережитое. Он снова и снова видел, как вздымаются и падают тяжелые костыли, как они взлетают над головой лекаря и падают…
Раз…
Два…
Сколько же раз?
В такт костылям взлетала и падала их тень на багряной в лучах заходящего солнца стене. Сначала послышался треск дерева, а потом — хруст костей.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПРИБЛИЖЕНИЕ
ГЛАВА 29
МЯГКОЕ СИДЕНЬЕ
Со времени Осады миновало почти три цикла.
На дне долины у подножия скалы Икзитера медленно, но верно умирала деревня Ирион. В холодные, тоскливые дни сезонов Короса, когда ночь с трудом дожидалась окончания дня, только робкая струйка дыма из трубы да тусклый свет свечи в окошке домика с облупившейся штукатуркой и потрескавшейся черепицей подсказывали, что здесь еще теплится жизнь. Надгробия на кладбище покосились и растрескались. Еще немного — и та же судьба могла постигнуть храм. После каждого снегопада громадный каменный треугольник фундамента все глубже проседал в землю. Казалось, здание только мучительно оттягивает тот день, когда рухнет колоннада его портика.
Нищета легла на деревню словно тень. Природа капризничала, и урожаи стали скудными. Тощие куры уныло слонялись по дворам, козы давали жидкое, водянистое молоко. Худющие — кожа да кости — коровы бесцельно скитались по полям.
Сезон Терона бывал короток, но жесток. В то время Диколесье алчно подбиралось все ближе к деревне. Корни деревьев выхватывали камни из ограды кладбища, ветви помогали им разрушать стену. Всевозможные семена произрастали на деревенской лужайке. Небольшие садики около домов радовали глаз обилием плодов — персиков, яблок и груш, которым, однако, не суждено было вызреть: все плоды падали на землю, подточенные червями, и гнили затем в высокой траве, которую вот-вот должны были сковать первые заморозки.
Лица жителей деревни помрачнели, осунулись. Жизнь для них превратилась в горькое, тоскливое хождение по кругу. Стоило минуть очередному циклу, и деревню покидали все новые и новые жители. Повозки вереницей тянулись по обнищалой улочке и уезжали по белесой дороге, уносившей их к югу от истощенных полей и унылых домов. Они уходили, покидали обжитые края — сыновья с печальными, но решительными глазами, насилу вырвавшиеся из объятий рыдающих матерей, и отцы, гордые, но оборванные, вместе со своими болезненными женами и чумазыми босыми ребятишками. Уходили, погрузив на повозку нехитрый скарб. Повозку тащил либо ослик, либо старая-престарая клячонка.
На дне долины у подножия скалы Икзитера медленно, но верно умирала деревня Ирион. В холодные, тоскливые дни сезонов Короса, когда ночь с трудом дожидалась окончания дня, только робкая струйка дыма из трубы да тусклый свет свечи в окошке домика с облупившейся штукатуркой и потрескавшейся черепицей подсказывали, что здесь еще теплится жизнь. Надгробия на кладбище покосились и растрескались. Еще немного — и та же судьба могла постигнуть храм. После каждого снегопада громадный каменный треугольник фундамента все глубже проседал в землю. Казалось, здание только мучительно оттягивает тот день, когда рухнет колоннада его портика.
Нищета легла на деревню словно тень. Природа капризничала, и урожаи стали скудными. Тощие куры уныло слонялись по дворам, козы давали жидкое, водянистое молоко. Худющие — кожа да кости — коровы бесцельно скитались по полям.
Сезон Терона бывал короток, но жесток. В то время Диколесье алчно подбиралось все ближе к деревне. Корни деревьев выхватывали камни из ограды кладбища, ветви помогали им разрушать стену. Всевозможные семена произрастали на деревенской лужайке. Небольшие садики около домов радовали глаз обилием плодов — персиков, яблок и груш, которым, однако, не суждено было вызреть: все плоды падали на землю, подточенные червями, и гнили затем в высокой траве, которую вот-вот должны были сковать первые заморозки.
Лица жителей деревни помрачнели, осунулись. Жизнь для них превратилась в горькое, тоскливое хождение по кругу. Стоило минуть очередному циклу, и деревню покидали все новые и новые жители. Повозки вереницей тянулись по обнищалой улочке и уезжали по белесой дороге, уносившей их к югу от истощенных полей и унылых домов. Они уходили, покидали обжитые края — сыновья с печальными, но решительными глазами, насилу вырвавшиеся из объятий рыдающих матерей, и отцы, гордые, но оборванные, вместе со своими болезненными женами и чумазыми босыми ребятишками. Уходили, погрузив на повозку нехитрый скарб. Повозку тащил либо ослик, либо старая-престарая клячонка.