Страница:
— Варнава, что это за место?
Карлик ответить, конечно, не мог. Он только извлек из лиры мрачноватый, печальный аккорд. И тут Джему стало страшновато. От этого места веяло злом, и ему было грустно, что их экспедиция заканчивается здесь.
Но это оказалось не так. Подземелье было всего лишь этапом на пути. На следующий день Варнава дал Джему понять, что теперь их ожидает самая ответственная часть испытаний. Они побывали в глубинах замка, а теперь настала пора подняться выше, как можно выше.
Даже потом, когда Джем вспоминал об этом, ему казалось, что это было немыслимо трудно. Пролет за пролетом, вперед и вперед, а ступени становились все уже, путь — все темнее, а потом началась винтовая лестница. Она все вилась и вилась внутри колодца мрачных стен…
Джем устал.
— Варнава, долго еще?
Они передохнули. Варнава заиграл на лире.
Снова пошли вперед. И еще раз передохнули.
— Варнава, я больше не могу!
Джем сдерживал стон. Он прикусил губу, но смолчал, хотя ему было очень больно.
— Свет! Наконец-то!
Джем с силой выбросил вперед костыли. Задыхаясь, высунулся наружу из колодца лестницы. Еще никогда в жизни у него так не болела спина. Дыхание вырывалось изо рта хрипами.
Но вскоре муки Джема сменились невыразимой радостью.
О Варнава!
Солнце, словно бальзамом, коснулось лучами распростертого тела юноши. Теплый ветер гулял наверху, а когда Джем, наконец, сумел выпрямиться, он ахнул, но не от муки, а от изумления.
В те времена, когда замок процветал, стены его гордо венчали четыре башни, и каждая из них соответствовала стороне света. Три башни теперь лежали в руинах — северная, восточная и западная. Карлик вывел Джема на вершину южной башни.
«Не сюда ли, — подумал Джем, — поднимался Нова-Риэль?»
Джем еще подумал о том, что сейчас, находясь здесь, он стоит выше любого из людей в Тарнских долинах.
Да, пожалуй, и во всей Эджландии.
Как зачарованный, юноша устремил взгляд вдаль, подойдя к обрушившемуся парапету. Позади замка вздымались к небу обрывком хрустального полотна льдистые вершины Колькос Ароса. Джема охватило чувство благоговейного трепета. Глядя на эти белые горы, он был готов отбросить костыли и полететь туда, словно птица. Над его головой медленно проплывали белые облака.
Наконец, сумев оторваться от величественного зрелища, Джем развернулся. Перед замком, словно склонившись ниц возле скалы, на которой он стоял, простирались тучные пастбища и густые леса тарнских долин. Как они были далеко! Отсюда, с башни, даже другие замковые постройки казались низкими. Как зачарованный, Джем смотрел вокруг, и замок казался ему игрушечным. Он видел постройки во дворе, обрушенную наружную стену, перекидной мостик над ощерившейся излукой рва. Деревня казалась отсюда нарисованной на карте. Посредине — лужайка, а вот и храм на кладбище, а вон — вереница домиков и квадратики полей.
Долго-долго юноша и гном стояли на башне и смотрели, смотрели.
Джем, забыв о костылях, ухватился за края бойницы. В соседней бойнице устроился Варнава — забрался и сел, положив ногу на ногу. Лира его источала таинственную, волшебную мелодию. Они пробыли на башне до тех пор, пока теплый дневной ветер не наполнился вечерним холодком,
И вот еще что…
Обшаривая взглядом равнины, Джем заметил дорогу. Сейчас, в жаркий сезон, она была усыпана белесой пылью и, извиваясь, уводила от деревни к югу. Джем устремился по дороге взглядом. Дорога вела через холмы, через широкие полосы лесов. Она изгибалась, поднималась и падала, повторяя очертания земли, и уходила к далекому горизонту. И тут Джем догадался: это — та самая дорога, что изображена на его любимой картине. Та самая дорога, по которой он путешествовал во сне, над которой он парил, а Варнава играл ту же самую мелодию, что сейчас. Джем не знал, куда ведет дорога. Он только знал, что где-то там, впереди, его ждет Тор. И приключения.
«Давай же, Джем. Ну, скорее!»
С этого дня Джем очень переменился. Что-то открылось ему, но что — этого он и сам не смог бы сказать.
Это был самый счастливый день в жизни Джема.
Вот только ему не суждено было закончиться счастливо.
ГЛАВА 24
ГЛАВА 25
ГЛАВА 26
Карлик ответить, конечно, не мог. Он только извлек из лиры мрачноватый, печальный аккорд. И тут Джему стало страшновато. От этого места веяло злом, и ему было грустно, что их экспедиция заканчивается здесь.
Но это оказалось не так. Подземелье было всего лишь этапом на пути. На следующий день Варнава дал Джему понять, что теперь их ожидает самая ответственная часть испытаний. Они побывали в глубинах замка, а теперь настала пора подняться выше, как можно выше.
Даже потом, когда Джем вспоминал об этом, ему казалось, что это было немыслимо трудно. Пролет за пролетом, вперед и вперед, а ступени становились все уже, путь — все темнее, а потом началась винтовая лестница. Она все вилась и вилась внутри колодца мрачных стен…
Джем устал.
— Варнава, долго еще?
Они передохнули. Варнава заиграл на лире.
Снова пошли вперед. И еще раз передохнули.
— Варнава, я больше не могу!
Джем сдерживал стон. Он прикусил губу, но смолчал, хотя ему было очень больно.
— Свет! Наконец-то!
Джем с силой выбросил вперед костыли. Задыхаясь, высунулся наружу из колодца лестницы. Еще никогда в жизни у него так не болела спина. Дыхание вырывалось изо рта хрипами.
Но вскоре муки Джема сменились невыразимой радостью.
О Варнава!
Солнце, словно бальзамом, коснулось лучами распростертого тела юноши. Теплый ветер гулял наверху, а когда Джем, наконец, сумел выпрямиться, он ахнул, но не от муки, а от изумления.
В те времена, когда замок процветал, стены его гордо венчали четыре башни, и каждая из них соответствовала стороне света. Три башни теперь лежали в руинах — северная, восточная и западная. Карлик вывел Джема на вершину южной башни.
«Не сюда ли, — подумал Джем, — поднимался Нова-Риэль?»
Джем еще подумал о том, что сейчас, находясь здесь, он стоит выше любого из людей в Тарнских долинах.
Да, пожалуй, и во всей Эджландии.
Как зачарованный, юноша устремил взгляд вдаль, подойдя к обрушившемуся парапету. Позади замка вздымались к небу обрывком хрустального полотна льдистые вершины Колькос Ароса. Джема охватило чувство благоговейного трепета. Глядя на эти белые горы, он был готов отбросить костыли и полететь туда, словно птица. Над его головой медленно проплывали белые облака.
Наконец, сумев оторваться от величественного зрелища, Джем развернулся. Перед замком, словно склонившись ниц возле скалы, на которой он стоял, простирались тучные пастбища и густые леса тарнских долин. Как они были далеко! Отсюда, с башни, даже другие замковые постройки казались низкими. Как зачарованный, Джем смотрел вокруг, и замок казался ему игрушечным. Он видел постройки во дворе, обрушенную наружную стену, перекидной мостик над ощерившейся излукой рва. Деревня казалась отсюда нарисованной на карте. Посредине — лужайка, а вот и храм на кладбище, а вон — вереница домиков и квадратики полей.
Долго-долго юноша и гном стояли на башне и смотрели, смотрели.
Джем, забыв о костылях, ухватился за края бойницы. В соседней бойнице устроился Варнава — забрался и сел, положив ногу на ногу. Лира его источала таинственную, волшебную мелодию. Они пробыли на башне до тех пор, пока теплый дневной ветер не наполнился вечерним холодком,
И вот еще что…
Обшаривая взглядом равнины, Джем заметил дорогу. Сейчас, в жаркий сезон, она была усыпана белесой пылью и, извиваясь, уводила от деревни к югу. Джем устремился по дороге взглядом. Дорога вела через холмы, через широкие полосы лесов. Она изгибалась, поднималась и падала, повторяя очертания земли, и уходила к далекому горизонту. И тут Джем догадался: это — та самая дорога, что изображена на его любимой картине. Та самая дорога, по которой он путешествовал во сне, над которой он парил, а Варнава играл ту же самую мелодию, что сейчас. Джем не знал, куда ведет дорога. Он только знал, что где-то там, впереди, его ждет Тор. И приключения.
«Давай же, Джем. Ну, скорее!»
С этого дня Джем очень переменился. Что-то открылось ему, но что — этого он и сам не смог бы сказать.
Это был самый счастливый день в жизни Джема.
Вот только ему не суждено было закончиться счастливо.
ГЛАВА 24
ОТКРЫТИЕ
Клик-клик, клик-клик.
Тихо-тихо. Умбекка клевала носом. Руки ее двигалась механически, позвякивали спицы, тепло дня навевало дремоту. Племянница спала на кровати, занавешенной балдахином, и ровно дышала. Сегодня Умбекка пила чай в одиночестве. Нирри еще не убрала со стола. Толстуха сидела на диванчике у камина — чисто выметенного, прибранного. В теплое время года его не зажигали. Время от времени глаза у Умбекки закрывались. Сезон Вианы сменился жарким сезоном Терона. Как тепло! Но это ненадолго. Позвякивание спиц Умбекки означало, что она готовится к возвращению холодных месяцев. Она вязала шарф.
Клик-клик, клик-клик.
Умбекка, начав очередной ряд петель, улыбнулась, но улыбка получилась печальная. Позже, перед ужином, она уйдет в свою комнатку и вернется только после того, как прочтет молитву. Теперь она читала ее по пять раз в день. Молитва была обещанием и покаянием. Повторяя длинные ритмичные строчки, Умбекка каждый раз заново произносила свой обет — клялась не отступать от веры.
Теперь у Умбекки все чаще болели груди. Боль пульсировала, сопровождая биение сердца, и не желала отступать. Когда Умбекка лежала на своей жесткой кровати бессонными ночами, боль превращалась в живое существо, не отходившее даже в часы молитвы. Порой, правда, Умбекка забывала о боли, и тогда ее биение заглушалось звуком падающего дождя, звоном чайного фарфора, щебетом птиц и сотнями иных звуков — звуков распада, разрушения, слышавшихся со всех сторон в умирающем замке. А потом боль снова напоминала о себе, и Умбекка в ужасе осознавала, что боль и не отступала. Вот и сейчас: клик-клик, клик-клик. Боль пульсировала в такт позвякиванию спиц.
Умбекка оглянулась, посмотрела на спящую племянницу. Как легко вздымалась и опадала грудь Элы! Убаюканная зельем из бутылочки, Эла спала сладко и безмятежно, как дитя. И днем, и ночью. Умбекка помнила Элу ребенком — розовощекой здоровенькой девочкой. Какая она тогда была хорошенькая! Тогда Умбекке было столько лет, сколько Эле сейчас, и тогда не было этой противной боли.
— Бедная моя племянница! — произнесла Умбекка вслух. Эла, конечно, никогда не поймет того, что тетка всегда желала ей только добра. Но что она могла поделать, если Эла перешла все границы разумного поведения?
Эла пошевелилась, глубоко вздохнула. Умбекка знала, что ближе к вечеру Эла проснется, встанет, сядет к столику у окна, будет односложно отвечать на вопросы, сонно кивать, лениво гонять вилкой по тарелке баранину и картофель, пока еда, наконец, не превратится в бесформенную массу, и не придет Нирри, и не унесет тарелку Элы.
«Надо поесть, племянница», — заученно проговорит Умбекка, но даже она почувствует, как, словно облако, зависнет над столиком безмолвный вопрос Элы: «Зачем?»
Почти каждый вечер Джем ужинал с ними и ездил по комнате в своем инвалидном кресле. Но теперь, казалось, Эла почти не замечала сына, которого прежде обожала. «Джем, скажи мне… » — говорила она и обрывала вопрос. «Джем, где… » — и снова умолкала, и тогда, если Джем слишком торопливо хватал вилку и нож, Умбекка встревала и принималась его воспитывать: «Джем, помни о правилах хорошего тона». Или: «Племянница, тебе пора принять лекарство». И тогда взгляд Элы начинал блуждать, и она переставала видеть сына.
Однажды Умбекке пришло в голову, что так лучше — ведь мальчику наверняка не суждено было прожить долго. Это не вызывало у Умбекки сомнений: бог покарал мальчика. И все же… шли месяцы, а мальчик подрастал и становился крепче. Умбекка боялась, что настанет день, и ее сострадание к Джему рухнет, словно карточный домик. Ей не давало покоя инвалидное кресло. Она знала и о том, что пару раз мальчик пробовал ходить на костылях. Какие-то деревяшки — разве они могли излечить мальчика от болезни, являвшейся проявлением божьей воли? Это тревожило Умбекку! Теперь она частенько исподволь наблюдала за Джемом, чувствовала в его взгляде сопротивление и угрозу. Не была ли она не права, препоручив заботы о Джеме карлику? Вопрос этот мучил ее, но гораздо чаще на ум приходило другое слово: «неизлечим». Ну а что же излечимо? Умбекка сердилась на себя, но хотелось ей одного: убежать, уехать в грохочущей повозке к Воксвеллам, однако она очень хорошо понимала, что ее отъезды из замка не принесли ей ни радости, ни счастья, к которым она так стремилась. Порой ей хотелось выть от боли.
Тук.
Тук.
Боль усиливалась.
Умбекка швырнула вязанье на пол.
И почему-то клубок шерсти и наполовину связанный шарф сразу превратились в некий немой укор. Яркая шерсть лежала на темной обивке дивана и как бы осуждала Умбекку. Шерсть была алая. Словно намазанные помадой губы шлюхи. Господи, что у нее за мысли? Ведь она сама, собственными руками красила шерсть! Алая! Это же преступно!
От размышлений Умбекку отвлекло жужжание. В луче света из открытого окна жужжала и вертелась муха. Время от времени муха садилась на чайный столик и деловито копалась в крошках печенья. Умбекка с неожиданной для толстухи резвостью вскочила. Размахивая своим вязаньем, словно оружием, она гоняла муху по комнате до тех пор, пока та, испуганная и разгневанная, не улетела в окно. Умбекка вздохнула и выронила вязанье. Протерла глаза и вдруг заплакала и припала грудью к подоконнику.
Мир ярких красок за окном заволокло пеленой. Разогретое солнцем дерево оконной рамы пекло руку Умбекки сквозь ткань рукава. От лежащего на груди золотого амулета отсвечивали блики.
— О-о-о, — негромко простонала Умбекка.
Повинуясь безотчетному порыву, она сняла цепочку с амулетом и положила на подоконник, туда, где оконный переплет отбрасывал еле заметную тень. Ей хотелось спать, ужасно хотелось спать, но биение боли не покидало ее, хотя сама боль немного утихла. Усталое сердце Умбекки просило покоя. Солнце немилосердно палило. Умбекке стало жарко в тесном черном платье. И вдруг ни с того ни с сего Умбекка вцепилась пальцами в высокий стоячий воротник и принялась лихорадочно расстегивать пуговицы на лифе. Ткань шелестела, словно перья огромной, не умеющей летать птицы. Перья расходились в стороны, и чернота сменялась ослепительной белизной. День был жаркий, и под платьем у Умбекки не было белья…
— О-о-о, — простонала она вновь и сжала руками полные белые груди с ярко-розовыми кружочками сосков. Ей показалось, что она никогда раньше не видела их. Она словно открыла новую страницу. Умбекку обдало неведомым пылом. Под платьем действительно простиралась целая страна — с холмами и равнинами, округлостями и впадинами. Плечи, живот, бедра, полные ягодицы.
Какое мягкое тело.
О, какое мягкое…
Умбекка прижалась щекой к горячему оконному витражу. Из глаз ее текли соленые, теплые слезы. Она даже не услышала, как скрипнула дверь, не слышала, как прогрохотали по вымощенному булыжником двору колеса повозки. Противная муха вернулась к окну и уселась прямо между пухлыми грудями Умбекки.
— Госпожа?
Умбекка вздрогнула:
— Нирри?
Тихо-тихо. Умбекка клевала носом. Руки ее двигалась механически, позвякивали спицы, тепло дня навевало дремоту. Племянница спала на кровати, занавешенной балдахином, и ровно дышала. Сегодня Умбекка пила чай в одиночестве. Нирри еще не убрала со стола. Толстуха сидела на диванчике у камина — чисто выметенного, прибранного. В теплое время года его не зажигали. Время от времени глаза у Умбекки закрывались. Сезон Вианы сменился жарким сезоном Терона. Как тепло! Но это ненадолго. Позвякивание спиц Умбекки означало, что она готовится к возвращению холодных месяцев. Она вязала шарф.
Клик-клик, клик-клик.
Умбекка, начав очередной ряд петель, улыбнулась, но улыбка получилась печальная. Позже, перед ужином, она уйдет в свою комнатку и вернется только после того, как прочтет молитву. Теперь она читала ее по пять раз в день. Молитва была обещанием и покаянием. Повторяя длинные ритмичные строчки, Умбекка каждый раз заново произносила свой обет — клялась не отступать от веры.
Молитва звучала, и в ней было много обещаний, но речь всегда шла о том, что будет завтра. Завтра. Разве прошлое что-то значило? Оно могло быть запятнано, оно могло отравить жизнь, но добродетель, в отличие от порока, оставалась недостижимой. Умбекка верила в то, что вчерашние дни ее племянницы в глазах бога Агониса будут видимы всегда, но насчет собственных вчерашних дней она придерживалась совсем иного мнения — ей казалось, что они улетели, словно дым. В сердце своем она обращалась к богу каждый день так, как никогда прежде. Она обещала не отступать от веры, она обещала каяться в своих прегрешениях в прошлом и не грешить в будущем. Но сумеет ли она? Умбекка боялась будущего. Дочитав молитву, она поднималась с колен, и колени у нее ужасно болели, а ее маленькие глазки были залиты слезами. Набожность всегда была ее гордостью и радостью. Теперь она стала для нее наказанием. Она была несчастна — но почему, этого она и сама до конца не понимала.
Бог Агонис, завтра вера моя в тебя будет еще крепче,
Я глядеть буду зорко — так зорко, что кровью зальются глаза мои,
Я трудиться во славу твою буду столь тяжко, что руки мои истекут кровью,
Я всем сердцем тебя возлюблю, и сердце мое начнет кровоточить,
Бог Агонис, завтра вера моя в тебя будет еще крепче…
Теперь у Умбекки все чаще болели груди. Боль пульсировала, сопровождая биение сердца, и не желала отступать. Когда Умбекка лежала на своей жесткой кровати бессонными ночами, боль превращалась в живое существо, не отходившее даже в часы молитвы. Порой, правда, Умбекка забывала о боли, и тогда ее биение заглушалось звуком падающего дождя, звоном чайного фарфора, щебетом птиц и сотнями иных звуков — звуков распада, разрушения, слышавшихся со всех сторон в умирающем замке. А потом боль снова напоминала о себе, и Умбекка в ужасе осознавала, что боль и не отступала. Вот и сейчас: клик-клик, клик-клик. Боль пульсировала в такт позвякиванию спиц.
Умбекка оглянулась, посмотрела на спящую племянницу. Как легко вздымалась и опадала грудь Элы! Убаюканная зельем из бутылочки, Эла спала сладко и безмятежно, как дитя. И днем, и ночью. Умбекка помнила Элу ребенком — розовощекой здоровенькой девочкой. Какая она тогда была хорошенькая! Тогда Умбекке было столько лет, сколько Эле сейчас, и тогда не было этой противной боли.
— Бедная моя племянница! — произнесла Умбекка вслух. Эла, конечно, никогда не поймет того, что тетка всегда желала ей только добра. Но что она могла поделать, если Эла перешла все границы разумного поведения?
Эла пошевелилась, глубоко вздохнула. Умбекка знала, что ближе к вечеру Эла проснется, встанет, сядет к столику у окна, будет односложно отвечать на вопросы, сонно кивать, лениво гонять вилкой по тарелке баранину и картофель, пока еда, наконец, не превратится в бесформенную массу, и не придет Нирри, и не унесет тарелку Элы.
«Надо поесть, племянница», — заученно проговорит Умбекка, но даже она почувствует, как, словно облако, зависнет над столиком безмолвный вопрос Элы: «Зачем?»
Почти каждый вечер Джем ужинал с ними и ездил по комнате в своем инвалидном кресле. Но теперь, казалось, Эла почти не замечала сына, которого прежде обожала. «Джем, скажи мне… » — говорила она и обрывала вопрос. «Джем, где… » — и снова умолкала, и тогда, если Джем слишком торопливо хватал вилку и нож, Умбекка встревала и принималась его воспитывать: «Джем, помни о правилах хорошего тона». Или: «Племянница, тебе пора принять лекарство». И тогда взгляд Элы начинал блуждать, и она переставала видеть сына.
Однажды Умбекке пришло в голову, что так лучше — ведь мальчику наверняка не суждено было прожить долго. Это не вызывало у Умбекки сомнений: бог покарал мальчика. И все же… шли месяцы, а мальчик подрастал и становился крепче. Умбекка боялась, что настанет день, и ее сострадание к Джему рухнет, словно карточный домик. Ей не давало покоя инвалидное кресло. Она знала и о том, что пару раз мальчик пробовал ходить на костылях. Какие-то деревяшки — разве они могли излечить мальчика от болезни, являвшейся проявлением божьей воли? Это тревожило Умбекку! Теперь она частенько исподволь наблюдала за Джемом, чувствовала в его взгляде сопротивление и угрозу. Не была ли она не права, препоручив заботы о Джеме карлику? Вопрос этот мучил ее, но гораздо чаще на ум приходило другое слово: «неизлечим». Ну а что же излечимо? Умбекка сердилась на себя, но хотелось ей одного: убежать, уехать в грохочущей повозке к Воксвеллам, однако она очень хорошо понимала, что ее отъезды из замка не принесли ей ни радости, ни счастья, к которым она так стремилась. Порой ей хотелось выть от боли.
Тук.
Тук.
Боль усиливалась.
Умбекка швырнула вязанье на пол.
И почему-то клубок шерсти и наполовину связанный шарф сразу превратились в некий немой укор. Яркая шерсть лежала на темной обивке дивана и как бы осуждала Умбекку. Шерсть была алая. Словно намазанные помадой губы шлюхи. Господи, что у нее за мысли? Ведь она сама, собственными руками красила шерсть! Алая! Это же преступно!
От размышлений Умбекку отвлекло жужжание. В луче света из открытого окна жужжала и вертелась муха. Время от времени муха садилась на чайный столик и деловито копалась в крошках печенья. Умбекка с неожиданной для толстухи резвостью вскочила. Размахивая своим вязаньем, словно оружием, она гоняла муху по комнате до тех пор, пока та, испуганная и разгневанная, не улетела в окно. Умбекка вздохнула и выронила вязанье. Протерла глаза и вдруг заплакала и припала грудью к подоконнику.
Мир ярких красок за окном заволокло пеленой. Разогретое солнцем дерево оконной рамы пекло руку Умбекки сквозь ткань рукава. От лежащего на груди золотого амулета отсвечивали блики.
— О-о-о, — негромко простонала Умбекка.
Повинуясь безотчетному порыву, она сняла цепочку с амулетом и положила на подоконник, туда, где оконный переплет отбрасывал еле заметную тень. Ей хотелось спать, ужасно хотелось спать, но биение боли не покидало ее, хотя сама боль немного утихла. Усталое сердце Умбекки просило покоя. Солнце немилосердно палило. Умбекке стало жарко в тесном черном платье. И вдруг ни с того ни с сего Умбекка вцепилась пальцами в высокий стоячий воротник и принялась лихорадочно расстегивать пуговицы на лифе. Ткань шелестела, словно перья огромной, не умеющей летать птицы. Перья расходились в стороны, и чернота сменялась ослепительной белизной. День был жаркий, и под платьем у Умбекки не было белья…
— О-о-о, — простонала она вновь и сжала руками полные белые груди с ярко-розовыми кружочками сосков. Ей показалось, что она никогда раньше не видела их. Она словно открыла новую страницу. Умбекку обдало неведомым пылом. Под платьем действительно простиралась целая страна — с холмами и равнинами, округлостями и впадинами. Плечи, живот, бедра, полные ягодицы.
Какое мягкое тело.
О, какое мягкое…
Умбекка прижалась щекой к горячему оконному витражу. Из глаз ее текли соленые, теплые слезы. Она даже не услышала, как скрипнула дверь, не слышала, как прогрохотали по вымощенному булыжником двору колеса повозки. Противная муха вернулась к окну и уселась прямо между пухлыми грудями Умбекки.
— Госпожа?
Умбекка вздрогнула:
— Нирри?
ГЛАВА 25
ПУГОВИЦЫ
— Госпожа, там досточтимый Воксвелл приехали…
Умбекка запахнула лиф.
— Что ты там мелешь, девчонка? — выпалила она, не оборачиваясь, неестественно громко. — Хорошо, Нирри, накрывай стол к чаю. Пора. Сколько раз я должна повто…
«Заметила? Догадалась? — металось в голове у Умбекки. — Я должна стоять не оборачиваясь, пока она не приберет на столе, пока не уйдет… »
Однако ни чашки, ни ложки не звенели. А вот шаги Нирри приближались.
— Мэм, я говорю, досточтимый Воксвелл пришли.
— Как… пришли?
Эти слова вырвались у Умбекки криком. Она чуть было не обернулась. Полным ужаса взглядом обшарила двор. Карета! Ей стало нестерпимо страшно.
— Госпожа Ренч! Госпожа Ренч! — это лекарь шел по лестнице. — Прошу прощения за вторжение, добрая госпожа, но я был в деревне…
А вдруг он все видел? Вдруг заметил ее в окне? Умбекка отчаянно застегивала пуговицу за пуговицей. Догадался ли он? Он был уже почти рядом ней. Но молчал. Вязание! Умбекка схватила недовязанный шарф и прижала к груди.
— О дорогой мой досточтимый Воксвелл! Какая неожиданность! О да, входите, входите. Не правда ли, какой чудесный день нынче? А я тут…
Умбекка задыхалась. Если бы она могла еще сильнее зардеться от стыда, она бы сделала это, но ее жирные щеки и так уже были ярче алой шерсти шарфа. Лекарь ошарашенно наблюдал за тем, как хозяйка замка лихорадочно треплет алую шерсть и срывает ее со спиц, нервно хохоча.
— Нет, нет, досточтимый Воксвелл! Вы не подумайте дурного! Это я для Нирри нашла. Но и ей не подойдет. Тебе не подойдет, Нирри! — вскричала Умбекка, схватив с подоконника шарф, клубок и спицы.
— Госпожа? — Нирри в испуге попятилась и готова была ретироваться, но тут толстуха вдруг решительно шагнула к ней, схватила за руку и потащила к столу.
— Ах ты, нерадивая девчонка! Что за беспорядок на столе? Вот видишь, что ты наделала? Досточтимый Воксвелл приехал к чаю, а тут эти вчерашние объедки валяются…
— Мэм? Почему вчерашние? Это сегодняшние…
Нирри точно помнила: толстуха слопала четыре пирожных с крыжовником, три кусочка бисквита и шесть булочек и еще сливки выпила. Причем совсем недавно.
Умбекка перекричала оправдывающуюся Нирри:
— А вчерашние объедки еще до сих пор не прибраны! О досточтимый Воксвелл, что вы о нас подумаете?
Последние слова Умбекка бросила через плечо. Она зловеще нависла над служанкой, размахивала руками — ну просто-таки раздувшийся от злости красный шар!
«Из-за жары это она, что ли, так взбесилась? Нет, наверное, из-за мухи», — решила Нирри, наконец отважившись поднять взгляд. Она увидела, как огромная черная муха выползает из лифа хозяйки — в том месте, где та не успела застегнуть пуговицы. Муха неуклюже полетала немного, затем опустилась на неприбранный стол — прямо на гору перепачканных тарелок. Нирри, полная наилучших побуждений, подбежала к столу и, ухватив поднос за край, наклонила его, но добилась только того, что верхняя тарелка упала на пол и разбилась.
— Тупица! — выкатила глаза Умбекка. — Муха вылетит отсюда следом за тобой! Оставь ее в покое. Принеси нам чаю! Ты поняла, девчонка? — и толстуха обернулась к лекарю. — О досточтимый Воксвелл! — наигранно рассмеялась она. — Ох уж эти слуги!
Лекарь молчал.
Нирри, дойдя с подносом до дверей, нерешительно обернулась. Сказать хозяйке про незастегнутые пуговицы или не говорить? Нет. Ни за что.
Все из-за жары. Точно, из-за жары.
Но и еще из-за чего-то.
Денек у Нирри выдался неудачный. На самом деле все началось посреди ночи. Нирри проснулась от приглушенного шума во дворе. Испуганная девушка выбралась из своей каморки, выбежала в кухню и выглянула в окошко. Под окном стояла повозка-развалюха, и двое здоровяков выталкивали из нее третьего мужчину, более щуплого. Когда им это удалось, мужчина упал ничком на булыжник. Повозка покатила прочь. Здоровяки, в которых Нирри признала завсегдатаев «Ленивого тигра», пьяно хохотали. Девушка всей душой желала, чтобы они не разбудили хозяйку.
Потом Нирри чуть ли не до утра хлопотала около отца.
— Ох, отец, отец! — вздыхала Нирри.
Уже третий раз за последнее время отец напивался в стельку. На его седых волосах запеклась кровь.
Потом Нирри весь день работала на кухне как проклятая, а теперь еще и это… Так сказать хозяйке или не сказать?
Нирри прикусила губу.
— Ну, скажите же мне, досточтимый Воксвелл, — ворковала меж тем Умбекка, успев немного совладать с собой. — Какой приятной неожиданности я обязана тем, что вы нас навестили?
Она улыбалась и при этом похлопывала по дивану рядом с собой.
Однако досточтимый Воксвелл почему-то не садился с ней рядом.
— Мэм… — робко проговорила Нирри. — Я вам кое-что сказать хотела.
Улыбка упорхнула с лица Умбекки. Но Нирри все же решилась шагнуть к дивану. Чайная посуда на подносе угрожающе позвякивала, Нирри наклонилась к самому уху хозяйки.
— Господин Джем. Они не вернулись.
— Что ты болтаешь, девчонка? — прошипела Умбекка.
Нирри на самом деле волновалась. С того дня, как ее пьяный отец напал на юношу, Джем стал вести себя с ней холоднее, чем прежде, но она все равно каждый день оставалась пить чай с Джемом и карликом. А как же иначе? Она обожала своего отца, она любила Джема, она любила карлика. Как тут разорваться между ними?
— Они с Варнавой гуляют, — промямлила Нирри. — По вечерам. — Перейдя на шепот, Нирри добавила: — И все еще не вернулись.
— Чушь, девчонка!
Чушь? Толстуха пялилась на Нирри так, словно та с ума сошла. «Убирайся!» — красноречивее слов говорили глаза Умбекки.
Нирри покраснела. Шмыгнув носом, она понесла поднос к дверям. Верхняя тарелка соскользнула и упала на пол.
— Пуговицы застегните! — бросила через плечо Нирри и захлопнула дверь ногой.
Однако Умбекка была не в том настроении, чтобы обращать внимание на какие-то там пуговицы.
Кстати, и лекарь тоже.
Немного успокоившись, Умбекка, наконец, заметила, что одежда ее гостя тоже не в порядке. Во-первых, на досточтимом Воксвелле не было парика. Жиденькие волосенки торчали во все стороны. На нем не было и камзола, а рубашка, помятая и перепачканная, вылезла из брюк. Лекарь не улыбался.
Из-за жары, что ли?
Куда девалась его всегдашняя обходительность? Он расхаживал по ковру. Туда-сюда, туда-сюда, своей крабьей походкой. Былые страхи Умбекки улетучились. Сердце ее вдруг болезненно заныло. Неужели?
— И все-таки, досточтимый, что же привело вас нынче к нам в такой чудесный день?
Воксвелл остановился и устремил на нее диковатый взгляд.
— Иногда таков единственный выход.
Умбекка побледнела. О чем это он? И что это за темные пятна у него на рубашке? Кровь? Да, точно, кровь!
— Брожению следует положить конец?
— Досточтимый!
Умбекка запахнула лиф.
— Что ты там мелешь, девчонка? — выпалила она, не оборачиваясь, неестественно громко. — Хорошо, Нирри, накрывай стол к чаю. Пора. Сколько раз я должна повто…
«Заметила? Догадалась? — металось в голове у Умбекки. — Я должна стоять не оборачиваясь, пока она не приберет на столе, пока не уйдет… »
Однако ни чашки, ни ложки не звенели. А вот шаги Нирри приближались.
— Мэм, я говорю, досточтимый Воксвелл пришли.
— Как… пришли?
Эти слова вырвались у Умбекки криком. Она чуть было не обернулась. Полным ужаса взглядом обшарила двор. Карета! Ей стало нестерпимо страшно.
— Госпожа Ренч! Госпожа Ренч! — это лекарь шел по лестнице. — Прошу прощения за вторжение, добрая госпожа, но я был в деревне…
А вдруг он все видел? Вдруг заметил ее в окне? Умбекка отчаянно застегивала пуговицу за пуговицей. Догадался ли он? Он был уже почти рядом ней. Но молчал. Вязание! Умбекка схватила недовязанный шарф и прижала к груди.
— О дорогой мой досточтимый Воксвелл! Какая неожиданность! О да, входите, входите. Не правда ли, какой чудесный день нынче? А я тут…
Умбекка задыхалась. Если бы она могла еще сильнее зардеться от стыда, она бы сделала это, но ее жирные щеки и так уже были ярче алой шерсти шарфа. Лекарь ошарашенно наблюдал за тем, как хозяйка замка лихорадочно треплет алую шерсть и срывает ее со спиц, нервно хохоча.
— Нет, нет, досточтимый Воксвелл! Вы не подумайте дурного! Это я для Нирри нашла. Но и ей не подойдет. Тебе не подойдет, Нирри! — вскричала Умбекка, схватив с подоконника шарф, клубок и спицы.
— Госпожа? — Нирри в испуге попятилась и готова была ретироваться, но тут толстуха вдруг решительно шагнула к ней, схватила за руку и потащила к столу.
— Ах ты, нерадивая девчонка! Что за беспорядок на столе? Вот видишь, что ты наделала? Досточтимый Воксвелл приехал к чаю, а тут эти вчерашние объедки валяются…
— Мэм? Почему вчерашние? Это сегодняшние…
Нирри точно помнила: толстуха слопала четыре пирожных с крыжовником, три кусочка бисквита и шесть булочек и еще сливки выпила. Причем совсем недавно.
Умбекка перекричала оправдывающуюся Нирри:
— А вчерашние объедки еще до сих пор не прибраны! О досточтимый Воксвелл, что вы о нас подумаете?
Последние слова Умбекка бросила через плечо. Она зловеще нависла над служанкой, размахивала руками — ну просто-таки раздувшийся от злости красный шар!
«Из-за жары это она, что ли, так взбесилась? Нет, наверное, из-за мухи», — решила Нирри, наконец отважившись поднять взгляд. Она увидела, как огромная черная муха выползает из лифа хозяйки — в том месте, где та не успела застегнуть пуговицы. Муха неуклюже полетала немного, затем опустилась на неприбранный стол — прямо на гору перепачканных тарелок. Нирри, полная наилучших побуждений, подбежала к столу и, ухватив поднос за край, наклонила его, но добилась только того, что верхняя тарелка упала на пол и разбилась.
— Тупица! — выкатила глаза Умбекка. — Муха вылетит отсюда следом за тобой! Оставь ее в покое. Принеси нам чаю! Ты поняла, девчонка? — и толстуха обернулась к лекарю. — О досточтимый Воксвелл! — наигранно рассмеялась она. — Ох уж эти слуги!
Лекарь молчал.
Нирри, дойдя с подносом до дверей, нерешительно обернулась. Сказать хозяйке про незастегнутые пуговицы или не говорить? Нет. Ни за что.
Все из-за жары. Точно, из-за жары.
Но и еще из-за чего-то.
Денек у Нирри выдался неудачный. На самом деле все началось посреди ночи. Нирри проснулась от приглушенного шума во дворе. Испуганная девушка выбралась из своей каморки, выбежала в кухню и выглянула в окошко. Под окном стояла повозка-развалюха, и двое здоровяков выталкивали из нее третьего мужчину, более щуплого. Когда им это удалось, мужчина упал ничком на булыжник. Повозка покатила прочь. Здоровяки, в которых Нирри признала завсегдатаев «Ленивого тигра», пьяно хохотали. Девушка всей душой желала, чтобы они не разбудили хозяйку.
Потом Нирри чуть ли не до утра хлопотала около отца.
— Ох, отец, отец! — вздыхала Нирри.
Уже третий раз за последнее время отец напивался в стельку. На его седых волосах запеклась кровь.
Потом Нирри весь день работала на кухне как проклятая, а теперь еще и это… Так сказать хозяйке или не сказать?
Нирри прикусила губу.
— Ну, скажите же мне, досточтимый Воксвелл, — ворковала меж тем Умбекка, успев немного совладать с собой. — Какой приятной неожиданности я обязана тем, что вы нас навестили?
Она улыбалась и при этом похлопывала по дивану рядом с собой.
Однако досточтимый Воксвелл почему-то не садился с ней рядом.
— Мэм… — робко проговорила Нирри. — Я вам кое-что сказать хотела.
Улыбка упорхнула с лица Умбекки. Но Нирри все же решилась шагнуть к дивану. Чайная посуда на подносе угрожающе позвякивала, Нирри наклонилась к самому уху хозяйки.
— Господин Джем. Они не вернулись.
— Что ты болтаешь, девчонка? — прошипела Умбекка.
Нирри на самом деле волновалась. С того дня, как ее пьяный отец напал на юношу, Джем стал вести себя с ней холоднее, чем прежде, но она все равно каждый день оставалась пить чай с Джемом и карликом. А как же иначе? Она обожала своего отца, она любила Джема, она любила карлика. Как тут разорваться между ними?
— Они с Варнавой гуляют, — промямлила Нирри. — По вечерам. — Перейдя на шепот, Нирри добавила: — И все еще не вернулись.
— Чушь, девчонка!
Чушь? Толстуха пялилась на Нирри так, словно та с ума сошла. «Убирайся!» — красноречивее слов говорили глаза Умбекки.
Нирри покраснела. Шмыгнув носом, она понесла поднос к дверям. Верхняя тарелка соскользнула и упала на пол.
— Пуговицы застегните! — бросила через плечо Нирри и захлопнула дверь ногой.
Однако Умбекка была не в том настроении, чтобы обращать внимание на какие-то там пуговицы.
Кстати, и лекарь тоже.
Немного успокоившись, Умбекка, наконец, заметила, что одежда ее гостя тоже не в порядке. Во-первых, на досточтимом Воксвелле не было парика. Жиденькие волосенки торчали во все стороны. На нем не было и камзола, а рубашка, помятая и перепачканная, вылезла из брюк. Лекарь не улыбался.
Из-за жары, что ли?
Куда девалась его всегдашняя обходительность? Он расхаживал по ковру. Туда-сюда, туда-сюда, своей крабьей походкой. Былые страхи Умбекки улетучились. Сердце ее вдруг болезненно заныло. Неужели?
— И все-таки, досточтимый, что же привело вас нынче к нам в такой чудесный день?
Воксвелл остановился и устремил на нее диковатый взгляд.
— Иногда таков единственный выход.
Умбекка побледнела. О чем это он? И что это за темные пятна у него на рубашке? Кровь? Да, точно, кровь!
— Брожению следует положить конец?
— Досточтимый!
ГЛАВА 26
ВОКСВЕЛЛ ВИДИТ МРАК
— Нынче утром ко мне прибежал парнишка, — рассказывал досточтимый Воксвелл. — Этот долговязый, нескладный такой, из «Ленивого тигра». Он попросил меня пойти с ним — дескать, в «Ленивом тигре» беда случилась. Надеюсь, вы прекрасно представляете, добрая моя госпожа, как мне не хотелось отправляться в это логово.
— О, конечно, представляю! — горячо откликнулась Умбекка, хотя знала, что в последнее время сын добродетельного Воксвелла просто-таки поселился в кабачке и не желал возвращаться домой. Какая трагедия для благородного человека! Какая несправедливость! Увы, дети приносят одни только несчастья.
— Мальчишка мне объяснил, что какой-то пьянчуга свалился с лестницы и сломал ногу, и все просил меня пойти с ним. А я ему говорю: «Мальчик, я там нужен как лекарь? Или как духовник?» Сказать мальчишке было нечего. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и тупо моргал. Мне было отвратительно на него смотреть. Тогда я сказал: «Мальчик, получить вознаграждение за свои труды я вряд ли смогу. И не желаю идти в притон пьянства и разврата. Кроме того, все это смешно. Уверен, больной к утру проспится, как только хмель выветрится из его головы».
Но этот дурачок все уговаривал меня — думаю, он не то чтобы так уж заботился о страдальце, но боялся, что хозяйка «Ленивого тигра» поколотит его, если он вернется без меня. Я только потом узнал, что пострадавший пьяница — это отец мальчишки. Я бы его, конечно, выставил за дверь, но меня разжалобила жена. «Пойди с ним, Натаниан», — умоляюще проговорила она. О милая досточтимая Воксвелл! Она так добра!
— Милая досточтимая Воксвелл, — вздохнула Умбекка. Теперь она не просто успокоилась. Она загрустила и опустила глаза.
Пуговицы.
Руки у нее уже не дрожали, и она медленно, одну за другой, застегнула пуговицы. Бояться было нечего. Гость и не смотрел на нее.
— В кабачке царил разор, — продолжал свой рассказ лекарь. Столы перевернуты, стулья разбросаны. На полу — битое стекло, повсюду следы дебоша. Однако было пусто и тихо. Я заткнул нос — настолько неприятен мне был запах прокисшего пива и… простите… мочи и еще дыма. Мальчишка быстро провел меня через зал в дальние комнаты.
«Он пришел? Пришел?» — воскликнула кабатчица, бросилась ко мне и загородила мне дорогу. Она всхлипывала и кричала. Одежда на ней была грязная и помятая, со щек ее ручьями стекала краска. На голове у нее был рыжий парик. «О досточтимый Воксвелл! — причитала она. — Вы ведь его спасете, правда? Бедный мой Эбби! Бедненький, бедненький мой Эбби. Он был такой хороший! Он прожил хорошую жизнь! Вот только беда — ни одной рюмки не упустит… »
«Замолчи, женщина, ради господа нашего!» — вскричал я, оттолкнул эту шлюху и прошел в комнату.
В тесной комнатушке с грязным полом, в проходе между бочонками, бутылками и прочими мерзостями этого логова порока, на самодельных носилках лежал больной. Мальчишка пытался отнести его наверх, но тот вопил и просил, чтобы его не трогали.
Я подошел к несчастному.
От него несло, как от помойки, он лежал в одной изорванной рубахе, с раскрытым ртом. Штаны с него сняли и чулки тоже, так что я сразу увидел его распухшую и посиневшую лодыжку. Родственники объяснили, что старик подвернул ногу, пытаясь убежать во время потасовки в кабачке. Я потрогал опухоль. Пьяный зашевелился и застонал. Я послушал, как он дышит. Сердце его билось вяло, медленно. Шлюха, заламывая руки, стояла рядом и все всхлипывала и причитала. Я решительно обернулся к ней и сказал, что для ее мужа пробил час расплаты. Он всего лишь вывихнул лодыжку, но, учитывая плачевное состояние его здоровья, подорванного пьянством, это стало последней каплей. И на самом деле пьянчуга был на пороге смерти.
Женщина перестала причитать и дико, отчаянно завопила: «О досточтимый Воксвелл! Спасите моего бедного мужа!» Затем она повалилась на пол, стала хватать меня за ноги и принялась нести сущую околесицу, утверждая, что ее муж якобы был добродетельным человеком, самым лучшим на свете. «Глупая женщина, не смей говорить со мной о добродетели! — вскричал я. — Лучше взгляни на это жалкое подобие человека и извлеки урок из того, что с ним произошло! Вот символ этой проклятой деревни и ее судьбы!»
Однако она раскричалась еще сильнее, я понял, что она умоляет меня спасти не изуродованное тело ее мужа, а скорее его суть, которой суждено отправиться в Царство Небытия. Как бы ни была порочна эта размалеванная шлюха, я увидел, что в ней еще сохранились остатки веры, привитой ей в младенчестве. О да, она жила в логове порока, но понимала, сколь неизбежен конец жизни для каждого, и для нее в том числе.
Тогда я вернулся к больному, намереваясь поскорее напоить его снадобьем, которое бы ускорило его уход из жизни, дабы он предстал перед последним судом.
И вот тогда я увидел, что дорога открыта, ибо тело несчастного было столь мерзко, столь истощено и мрачно, а нога его распухла столь чудовищно, то поначалу я не разглядел того, что должно было бы броситься мне в глаза в первую очередь: стопа несчастного пьянчуги заканчивалась не пятью, а семью пальцами! Ледяной страх сковал мое сердце. А женщина все выла и причитала.
Я вскочил, встряхнул ее, отвесил ей пощечину.
— Женщина, позволишь ли ты мне отсечь причину его порочности, пока он еще держится за жизнь?» Она тупо смотрела на меня, ничего не понимая. Я подошел к больному, схватил его за семипалую ступню. Старик взревел от боли, но я перекричал его: «Женщина, вот его спасение!»
Затем я послал мальчишку за всем, что было мне необходимо. «Уймись, женщина!» — прикрикнул я на кабатчицу. Теперь она опустилась на колени в углу, лицо ее было перекошено страхом.
— О, конечно, представляю! — горячо откликнулась Умбекка, хотя знала, что в последнее время сын добродетельного Воксвелла просто-таки поселился в кабачке и не желал возвращаться домой. Какая трагедия для благородного человека! Какая несправедливость! Увы, дети приносят одни только несчастья.
— Мальчишка мне объяснил, что какой-то пьянчуга свалился с лестницы и сломал ногу, и все просил меня пойти с ним. А я ему говорю: «Мальчик, я там нужен как лекарь? Или как духовник?» Сказать мальчишке было нечего. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, и тупо моргал. Мне было отвратительно на него смотреть. Тогда я сказал: «Мальчик, получить вознаграждение за свои труды я вряд ли смогу. И не желаю идти в притон пьянства и разврата. Кроме того, все это смешно. Уверен, больной к утру проспится, как только хмель выветрится из его головы».
Но этот дурачок все уговаривал меня — думаю, он не то чтобы так уж заботился о страдальце, но боялся, что хозяйка «Ленивого тигра» поколотит его, если он вернется без меня. Я только потом узнал, что пострадавший пьяница — это отец мальчишки. Я бы его, конечно, выставил за дверь, но меня разжалобила жена. «Пойди с ним, Натаниан», — умоляюще проговорила она. О милая досточтимая Воксвелл! Она так добра!
— Милая досточтимая Воксвелл, — вздохнула Умбекка. Теперь она не просто успокоилась. Она загрустила и опустила глаза.
Пуговицы.
Руки у нее уже не дрожали, и она медленно, одну за другой, застегнула пуговицы. Бояться было нечего. Гость и не смотрел на нее.
— В кабачке царил разор, — продолжал свой рассказ лекарь. Столы перевернуты, стулья разбросаны. На полу — битое стекло, повсюду следы дебоша. Однако было пусто и тихо. Я заткнул нос — настолько неприятен мне был запах прокисшего пива и… простите… мочи и еще дыма. Мальчишка быстро провел меня через зал в дальние комнаты.
«Он пришел? Пришел?» — воскликнула кабатчица, бросилась ко мне и загородила мне дорогу. Она всхлипывала и кричала. Одежда на ней была грязная и помятая, со щек ее ручьями стекала краска. На голове у нее был рыжий парик. «О досточтимый Воксвелл! — причитала она. — Вы ведь его спасете, правда? Бедный мой Эбби! Бедненький, бедненький мой Эбби. Он был такой хороший! Он прожил хорошую жизнь! Вот только беда — ни одной рюмки не упустит… »
«Замолчи, женщина, ради господа нашего!» — вскричал я, оттолкнул эту шлюху и прошел в комнату.
В тесной комнатушке с грязным полом, в проходе между бочонками, бутылками и прочими мерзостями этого логова порока, на самодельных носилках лежал больной. Мальчишка пытался отнести его наверх, но тот вопил и просил, чтобы его не трогали.
Я подошел к несчастному.
От него несло, как от помойки, он лежал в одной изорванной рубахе, с раскрытым ртом. Штаны с него сняли и чулки тоже, так что я сразу увидел его распухшую и посиневшую лодыжку. Родственники объяснили, что старик подвернул ногу, пытаясь убежать во время потасовки в кабачке. Я потрогал опухоль. Пьяный зашевелился и застонал. Я послушал, как он дышит. Сердце его билось вяло, медленно. Шлюха, заламывая руки, стояла рядом и все всхлипывала и причитала. Я решительно обернулся к ней и сказал, что для ее мужа пробил час расплаты. Он всего лишь вывихнул лодыжку, но, учитывая плачевное состояние его здоровья, подорванного пьянством, это стало последней каплей. И на самом деле пьянчуга был на пороге смерти.
Женщина перестала причитать и дико, отчаянно завопила: «О досточтимый Воксвелл! Спасите моего бедного мужа!» Затем она повалилась на пол, стала хватать меня за ноги и принялась нести сущую околесицу, утверждая, что ее муж якобы был добродетельным человеком, самым лучшим на свете. «Глупая женщина, не смей говорить со мной о добродетели! — вскричал я. — Лучше взгляни на это жалкое подобие человека и извлеки урок из того, что с ним произошло! Вот символ этой проклятой деревни и ее судьбы!»
Однако она раскричалась еще сильнее, я понял, что она умоляет меня спасти не изуродованное тело ее мужа, а скорее его суть, которой суждено отправиться в Царство Небытия. Как бы ни была порочна эта размалеванная шлюха, я увидел, что в ней еще сохранились остатки веры, привитой ей в младенчестве. О да, она жила в логове порока, но понимала, сколь неизбежен конец жизни для каждого, и для нее в том числе.
Тогда я вернулся к больному, намереваясь поскорее напоить его снадобьем, которое бы ускорило его уход из жизни, дабы он предстал перед последним судом.
И вот тогда я увидел, что дорога открыта, ибо тело несчастного было столь мерзко, столь истощено и мрачно, а нога его распухла столь чудовищно, то поначалу я не разглядел того, что должно было бы броситься мне в глаза в первую очередь: стопа несчастного пьянчуги заканчивалась не пятью, а семью пальцами! Ледяной страх сковал мое сердце. А женщина все выла и причитала.
Я вскочил, встряхнул ее, отвесил ей пощечину.
— Женщина, позволишь ли ты мне отсечь причину его порочности, пока он еще держится за жизнь?» Она тупо смотрела на меня, ничего не понимая. Я подошел к больному, схватил его за семипалую ступню. Старик взревел от боли, но я перекричал его: «Женщина, вот его спасение!»
Затем я послал мальчишку за всем, что было мне необходимо. «Уймись, женщина!» — прикрикнул я на кабатчицу. Теперь она опустилась на колени в углу, лицо ее было перекошено страхом.