поговорить по душам, как с закадычными приятелями.
Кохубуль приблизился к коменданту, читавшему телеграммы, и сказал:
- Если вы не дадите охрану, нас убьют...
- Убить не убьют, но могут затеять скандал, могут напасть. Кто их
знает, этих проходимцев, которые тут шляются, мексиканцев, кубинцев...
Схватят кого-нибудь из вас, а потом... Кто будет в ответе? Военная власть,
комендант, который вас не уберег. Я уж знаю, приятель, чем тут пахнет. Вы не
только в Компанию поедете под конвоем, - я отряжу вам, кроме того, по
солдату для постоянной охраны. Будете жить в своих домах как узники, но что
поделаешь, вы уже не простые смертные, какими были до того, как вас
облагодетельствовал этот гринго. Сначала он, говорят, шатался по плантациям
и хохотал, как сумасшедший, а потом, видимо, совсем спятил, когда вам
наследство оставил.
Алькальд Паскуаль Диас сказал, что, пожалуй, пора уже ехать дальше,
ведь в конторе Компании их ждут официальные лица, прибывшие с самолетом,
остальные наследники и судья.
- Правильно, - согласился комендант. - И, вопреки новому приказу,
сеньоры поедут в сопровождении конвойных.
Алькальд, наследники, конвоиры и толпы людей - одни в повозках, другие
пешком - снова отправились в путь.
От жаркой духоты густел пот и липла к лицу дорожная пыль. Зарево,
вечернее зарево на побережье. Огонь неба и огонь земли соединились в
пожарище, полыхая на горизонте ярчайшей киноварью, кумачом, кармином и
кровью меж стройных колонн банановых кустов, над равнинами и дикими
зарослями, над прямой чертой моря. А наверху, в океане сладкого воздуха, за-
жигались первые звезды и сыпались жемчугом в соленую безбрежность. И в этой
красной полутьме по тропкам и стежкам, срезая петли большой дороги,
двигались те, кто хотел присутствовать при оглашении завещания, оставленного
людям, которые до этого утра были такими же, как они, и сейчас такие же...
- Только... деньгами прикрыли! - прогундосил какой-то гнусавый человек
на ухо мулатке с лицом цвета сухих листьев, приплюснутым носом, маленьким
ртом и широкими скулами.
- Никогда не видела, - сказала мулатка, - нигде не видела. Хотя гринго
один раз дарили деньги. Отцу моему подарили много-много денег, просто так,
не по наследству... Много-много дали отцу...
- Но ведь не за красивые же глаза!
- Красивые, у отца красивые глаза! Два года назад похоронили его, да...
- Нет, не путай, я хочу сказать, что не в подарок отец твой деньги
получил...
- Ох, много...
Мулатка раскрыла глаза во всю ширь - ох, много,и казалось, что она
таращила их, ни на что не глядя; взгляд висел в воздухе.
- Гринго дали ему деньги за то, чтобы он отдал землю, чтобы убрался
оттуда...
- Он и ушел в столицу, ушел отсюда. Анастасиа, сестра моя, осталась
там, в столице. Я, сестра Анастасии, родилась потом, родилась тут.
- А почему твоя сестра не захотела вернуться?
- Я не знаю. Анастасиа всегда звала меня туда. Тут лучше. Она пишет из
столицы. Мать ей не отвечает.
- А отцу твоему сколько денег дали?
- Ох, много...
На косогоре, где зыбучий песок, озаренный огненным блеском заката,
отсвечивал металлом, шуршали шаги темных мулов. Гнусавый и мулатка скользили
вниз боком, напрягшись всем телом и взявшись за руки, чтобы не упасть.
- Ты небось была бы рада и пятой части такого наследства?
- Ох, многоГнусавый втягивал ноздрями ее запах, запах пота
и стиснутого платьем тела, крепкого, как сплав дерева и бронзы. Нюхал и
разглядывал ее. Разглядывал и, нарочно теряя равновесие, прижимался к ней.
- Тоба, если бы я имел власть здешнего колдуна Рито Перраха, я бы
сделал так, чтобы при чтении завещания вместо имен всех наследников
прочитали только одно имя: Тоба!
- Тобиас... У меня имя мужчины. Отец сказал, что я душой мужчина. Душой
мужчина, но телом женщина.
- Тоба - наследница одиннадцати миллионов долларов!
- Ох, много!
И она снова уставилась в пустоту, как слепая, широко раскрыв глаза,два
белых озерка на желтоватом лице.
Гнусавый уже не ловил ее запах, он упивался трепетным ореолом,
флюидами, плясавшими вокруг Тобы, окутанной рубиновой, почти огненной мглой.
- Тоба, зачем нам туда идти?.. Столько народу... Раз уж мы
встретились... Раз уж мы вместе...
- Мать не хотела идти... Отец умер, тут похоронили.
- Раз уж мы встретились, раз уж мы вместе, давай посидим, посмотрим,
как народ идет. Идут, идут, как муравьи большеголовые. Только головы и
различишь да пятки голые. Идут. А зачем? Ведь не им счастье-то улыбнулось.
Зачем же тогда? А затем идут, Тоба... - повернувшись лицом к ней и взяв за
руки, он пытался усадить ее на землю, плывшую из-под ног, - затем, что они
недовольны своей жизнью, а мир без любви - это мир недовольных, мир, где
царят деньги, жадность, слава, прихоть и власть. И они идут, Тоба... - Он
отпустил ее руки и обнял за талию, чтобы приблизить к себе, вбирая в себя ее
запах, как вбирают запах морских глубин, вдыхая всю целиком, стараясь
коснуться ресницами ее ресниц, чтобы губы были близко-близко, а дыхание
слилось в один страстный вдох. - Они идут и потому, что в новых миллионерах
каждый словно видит себя, ставшего богачом, отыгравшегося за все прошлые
беды и будущие; потому что наследники такие же люди, как эти, Тоба, такие
же, как вот эти, Тоба, но, перестав теперь быть ими, счастливцы будут
представлять этих людей на празднике богачей. - А какой в этом толк? Ведь
потом, после того как их причислят к лику всемогущих, они все равно
останутся вшивыми пеонами, снова окажутся в дерьме, будут валяться по
больницам и сгниют в общей могиле! Есть ли во всем этом толк, есть ли
смысл...
- Ох, много...
И поцелуй загасил на губах Тобы слово, которое она повторяла, раскрыв
глаза широко-широко.
Не понимая того, о чем говорил гнусавый учитель деревенской школы,
мулатка ощущала завораживающую силу доброго слова, потому что не иначе как
только доброе слово заставило ее остановиться, позволить взять себя за руки,
обнять, поцеловать.
Ночь и вечер. Звезды и полыхание вечера. И муравьиное шествие людей,
которые ползли к строениям, освещенным сотнями электрических ламп, - озеро
света в жаркой мгле, белый корень, вырытый из земли.
- Тоба...
Они остались одни на склоне холма, на мягком песке. Он снова поцеловал
ее и, целуя, ловил ее запах, прижимал к себе, к своему сердцу, жаждал, чтобы
все, все принадлежало ему в этом гибком существе, - весь сонм гимнов
наслаждению и погибели.
- Платье рвется. У меня одно платье. Одно...шептала Тоба. Бескрайняя
ночь, а на ее добром лице - радость повиновения, радость, неизвестно отчего,
неизвестно отчего... - Говорите, говорите еще, хорошие слова... - пыталась
она защититься.
- У тебя твердые коленки, Тоба...
- От моления. Мать молится, и я молюсь на коленях. Отца тут похоронили.
- Но у тебя стройные ноги. Как банановые черенки, еще нежные,
молодые...
Тоба почувствовала, как чужая рука скользнула по ее бедру. Она
раскинула руки и распятьем глядела в небо.
- Тоба, на что глядишь? Сокровища божьи хочешь увидеть? - бормотал он,
лаская ее. - Что видишь там?..
- Ох, много...
И белые глаза ее шевельнулись, пятна горячей извести среди ресниц,
жестких, как конский волос.
- Мы сейчас более счастливы, чем наследники всех этих миллионов.
Царство небесное мы сегодня теряем, но завтра утром оно будет наше, мы
найдем счастье, надежду, стоит только поднять голову и посмотреть на небо.
Эти бесценные сокровища не минуют нас...
Приглушенный крик мулатки потерялся в редких кустиках на отлогом
склоне. Наплыв странной тоски. Сцепление тел. Сумма двух существ, двух тел,
двух бесконечных величин любви.

В просторном салоне для начальства и высших чиновников зажжены все
люстры, открыты все окна, заняты все стулья, окружены все помосты игроками в
bowling {Игра в шары (англ.).}, которые прибыли как раз вовремя и сидели,
развалясь и улыбаясь; в дверях толпилась прислуга, а в проходах - мелкие
служащие. Приступили к оглашению завещания Лестера Стонера, или Лестера
Мида, документа, составленного в Нью-Йорке в присутствии адвокатов Альфреда
и Роберта Досвелл и запротоколированного лиценциатом Рехинальдо Видалем
Мотой. Адвокаты и лиценциат сидели за отдельным столом рядом с судьей,
секретарем суда, алькальдом, вице-президентом и членами правления Компании.
Лестер Стонер назвал единственной и универсальной наследницей своего
имущества и акций свою супругу Лиленд Фостер де Стонер; в случае ее смерти
наследниками становились следующие лица: Лино Лусеро де Леон, Хуан Лусеро де
Леон, Росалио Кандидо Лусеро де Леон, - сыновья ныне покойных Аделаидо
Лусеро и Росалии де Леон де Лусеро; Себастьян Кохубуль Сан Хуан - сын ныне
покойных Себастьяна Кохубуля и Никомедес Сан Хуан де Кохубуль; Макарио Айук
Гайтан, Хуан Состенес Айук Гайтан - сыновья ныне покойных Тимотео Айук
Гайтана и Хосефы Гайтан де Айук Гайтан.
- Эй, потише там! - прикрикнул Мейкер Томпсон на людей, толпившихся в
дверях и под окнами. Он накануне приехал поездом вместе с лиценциатом
Видалем Мотой и своим слугой Хуамбо, чтобы сопровождать братьев Досвелл в их
поездке по плантациям на Тихоокеанском побережье и по всем тем местам, где
вместе с женой Стонер обрел свое счастье и смерть и где он ни с кем не
общался, кроме этих темных крестьян, желая лишь одного - построить
справедливый мир.
Близнецы Досвелл - удивительное зрелище для присутствующих, при виде их
люди толкали друг друга, хихикая, шепчась и гримасничая, - по приезде своем
в тропики не могли оторваться от освежающего напитка из плодов гуанабано.
(No more whisky - довольно виски, гуа-на-бана!) Они прикладывали к потным
лицам - невозможная парильня! - огромные белые платки, которыми затем
обмахивались. (Tropic!.. Тропики!..) Они были такими одинаковыми, что
выделяли равное число капель пота и притом одновременно. (No more whisky,
гуа-на-бана!.. Tropic!.. Tropic!..)
Секретарь огласил завещание, и судья вызвал наследников подписать
документ. Они подошли - бледные, молчаливые, суровые. Лино Лусеро протянул
дрожащую руку и ткнул пером наугад, не склонясь к бумаге, чтобы не пролить
слез, которые он изо всех сил сдерживал.
К завещанию был приложен акт о кончине Лестера и Лиленд, - - акт прилип
к документу, будто какое-то большое плоское насекомое, загадочное насекомое,
на полосатом брюхе которого в строчках, скрепленных печатью, одна краткая
фраза сообщила о смерти двух существ; тощее насекомое, почти прозрачное,
сквозь которое просвечивал бешеный хаос мятущейся листвы, деревьев,
швыряющих в небо змеистые ветви и летящих вместе с корнями за ними вслед;
ослепляющие тучи пыли, оглушающий рев урагана, глубокие, но гулкие взрывы
океана - все это вырывалось оттуда, из бумажного насекомого, из насекомого -
акта о кончине, - и виделся в нем Рито Перрах (сагусан... сагусан...
сагусан...), и слышался беззвучный смех мертвой головы Эрменехило Пуака,
и...
Теперь, когда донья Лиленд умерла, Лино Лусеро мог позволить своему
сердцу говорить о любви к ней. Донья Лиленд пахла так, как пахнет ореховое
дерево, когда его пилишь; пахла и сверкала, как орешник под зубьями пилы.
"Спасибо, Лино..."- сказала она в тот раз, когда он снимал ее с лошади,
уперев костылями свои руки ей под мышки, так, чтобы пальцы легонько задели
грудь. Догадывалась ли она о чем-нибудь? Сказала только: "Спасибо, Лино".
"Не стоит благодарности, донья Лиленд", - ответил он хрипло; горло
сдавило, сердцу стало тесно в груди.
"Там акула, берегитесь".
Это сказал он в другой раз. Донья Лиленд купалась с супругом в устье
реки. Лино, пораженный ее красотой, бросился в воду и, будто оберегая от
опасности, прижал донью Лиленд к себе.
Трус! Почему же, когда ее везли мертвую, у него не хватило духу
поцеловать прядь огненно-золотых волос, выбившуюся из-под белого савана,
которым прикрыли труп в то утро, когда буйствовал ураган?
После того как документ скрепили подписями, конвоиры предложили
наследникам и остальным сеньорам пройти в столовую служащих Компании, где
было расставлено угощение: виски, ликеры, вина и сандвичи. Заправилы
Компании похлопывали новых миллионеров по спине, как жеребцов, которые вдруг
перестали бегать на четырех ногах и начали ходить на двух.
Отметив торжественное событие, все вышли на свет улиц, а потом
погрузились в Темь дорог. Люди и светлячки. Самолет на ярко освещенной
посадочной площадке казался большой птицей из серебряной фольги.


    XII



Вечером народ группками стекался к "Семирамиде", усадьбе братьев
Лусеро, стоявшей на том самом месте, где Аделаидо, их отец, построил дом
столько лет назад, сколько стукнуло теперь Хуану и Лино. Несмотря на свой
возраст, "Семирамида" казалась игрушечной, словно была закончена только
вчера. Много изменений и обновлений произведено за это время, и все для
того, чтобы строение не рухнуло; его расширили, заново отстроили, хотя дом
будто бы и не старел, - на побережье ничто не стареет: все слишком быстро
изнашивается и, как здешние люди, не дряхлея, вдруг падает замертво.
От того дома, который некогда воздвиг тут своими руками Аделаидо
Лусеро, окрасив стены в розовое, а цоколь в желтое - так была одета Росалия
де Леон в день их знакомства: блузка розовая, юбка желтая, - осталось одно
воспоминание. По мере того как увеличивалась семья, дом рос вширь и ввысь:
пришлось перекрыть крышу, сменить стропила и вообще все перестроить, а "на
самый последок", как выразился Хуанчо, надо было еще переложить две стены,
чтобы разместить обе семьи, его и Лино, - Росалио Кандидо был холост и не
требовал отдельного помещения. Правда, перестройка, не оставлявшая камня на
камне от старого дома, была произведена только со смертью матери: старуха
всегда плакала, слыша разговоры о том, что надо разобрать и поднять потолки,
увеличить комнаты, расширить галерею, сделать выше кухню...
После оглашения завещания народ толпами двинулся к "Семирамиде". Одни
освещали себе путь электрическими фонариками, другие - большими фонарями и
яростно-яркими смоляными факелами. Сопровождаемые конвоирами наследники во
главе с Лино подошли к дому, и вдруг все они - и Лино, и его братья, и
остальные - утонули в объятьях людей: со ступеней лестницы, ведущей в
галерею, каскадом хлынула на них толпа.
- Ни стыда нет, ни совести у этих сеньоров гринго, - жаловался
комендант Тояне. - Потому-то я и носа не высунул из кабинета. Представьте
себе: читать такое завещание и не создать никакой торжественной обстановки.
Все у них так - с кондачка.
- Пышности захотел мой комендант...
- "Мой" оставь при себе, Тояна, я никому не принадлежу.
- Ну, тогда сеньор комендант...
- Ну, нет. "Сеньор" тоже оставь при себе: сеньор, господь наш, сидит на
небе одесную от бога-отца.
- Ну, тогда комендант...
- Вот так мне больше нравится. Не надо ни "мой", ни "сеньор". И захотел
я не пышности, а церемонии. То, что они там проделали - огласили завещание,
- я мог бы и в комендатуре сделать. Да уж дело известное. Судьишка этот из
кожи лезет, только бы им угодить: он, наверное, и надоумил их так устроить.
И сделать-то как следует не сумели. Хоть бы минутой молчания почтили господ,
оставивших наследство.
Комендант пожал руку Лино Лусеро, а Тояна поспешила навстречу
Бастиансито, которого просила в комендатуре о выкупе "одной штуковинки".
Гитары братьев Самуэлей, маримба, принесенная из деревни, и трубы
бродячих циркачей-музыкантов громыхали вовсю, изгоняя тишину. С музыкантами
пришли три канатных плясуньи и два клоуна. Плясуньи украсили волосы
испанскими гребнями, а плечи прикрыли мантильями, - кроме них, никто так не
кутался в эту адскую жару. У клоунов, "Банана" и "Бананчика", были белые
лица, насурьмленные брови, лиловые губы и желтые уши.
- Алькальд циркачек себе привел... - заметил мальчишка, взобравшийся на
кокосовую пальму, чтобы ничего не упустить из праздничного зрелища.
- Вон та, которая с ним говорит, самая бедовая...сказал другой.
- А вон идут "Гнусавый" и Тоба... - послышался голос с высоты.
- Сверху небось лучше видно? - спросил кто-то.Я очень низко сижу,
сейчас переберусь на другое дерево.
- Ха, слюнтяй, ты и так в штаны наложил со страху...
В ветвях пальм, - будто на кокосовых орехах вдруг прорезались
глаза,торчали грозди голов; головы сначала были скрыты тенью, потом
осветились зажженными вокруг дома огнями и вспышками петард, взрывавших
глубокую синюю ночь.
Поло Камей, телеграфист, запускал петарды, поджигая их сигарой,
большей, чем он сам, и, когда они трещали в высоте, он слушал, слушал,
слушал, пытаясь расшифровать телеграмму, которую посылали огненные сверчки в
бесконечность.
- Стреляем азбукой Морзе! - кричал он, начиняя очередной петардой
раскаленную, вонючую, дымящуюся ракетницу. - Вот так мы сообщаем на Марс о
том, что эти парни стали миллионерами...
- Мульти... Извините, дон Полито, мультимиллионерами!.. - поправил его
помощник, подававший петарды, принадлежность любого празднества.
- Thirteen... {Тринадцать (англ.).} - воскликнул Роберт Досвелл.
- Yes, thirteen {Да, тринадцать (англ.).}, - подтвердил Альфред, второй
близнец.
- Что вы считаете? - спросил управляющий.
- Петарды... - ответил Мейкер Томпсон. - Я тоже их считаю!
- Какие же вы игроки, друзья? - сказал управляющий. - Когда я играю, я
ничего не слышу, не вижу, не ощущаю; я с головой в комбинациях... На какие
карты хотите поставить?..
- Уж не держит ли он их в руках, - пробормотал один из близнецов, - мы
бы сыграли на тузах...
До дома управляющего долетало эхо праздника в "Семирамиде". Веселье
было в разгаре, и его отзвуки слышались всюду. Время от времени игроки
протягивали руки, чтобы взять виски, лед, содовую воду со столика на
маленьких колесах, катавшегося вокруг них. Два вентилятора взбалтывали
воздух. Ветер немного мешал игре, подхватывая и кружа карты. Но лучше ловить
в воздухе карты, чем терпеть ночную духоту, давящую жару, словно вся земля
помещена в одну большую печь.
Отрывистые фразы. Грохот отодвигаемых стульев. Сонное вращение лопастей
вентиляторов - пропеллеров самолета, который никогда не оторвется от земли.
Тасовать, сдавать, брать... Щелканье переключателя автоматического
охлаждения.
Караул сменялся в полночь. Другие шаги других людей в одном и том же
марше, круговом марше до восхода солнца. Они охраняли здания "Тропикаль
платанеры", обвитые проволокой, закупоренные железными дверями.
Только что прошли ямайцы, работавшие на фабрике льда. Одна из
сторожевых собак бросилась на старого ямайца и разодрала ему в клочья руку.
Старик вернулся на фабрику, обливаясь кровью, и люди стали прикладывать к
ране куски льда. Кровь не свертывалась. Шла и шла. Все сильней и сильней.
Кто-то засмеялся. Засмеялся. Смех несся из дома, окутанного тьмой. Смех и в
то же время не смех: в доме не хохотали, а издевательски хихикали. То
хихикал Хуамбо Самбито, глядя, как кровь смешивается с тающим льдом. Чудной
цвет - клубничного или гранатового сока. Стакан такой же крови принес он
сеньорите Аурелии в Бананере тем вечером, когда уехал археолог. Тогда сам он
был молод, молода была дочка хозяина и хозяин был не так стар.
Работа на фабрике льда шла полным ходом. Внутри слышался шум
бесконечного водопада, и под этим водопадом, под монотонным упорным дождем,
внизу, как ткацкие челноки, плясали корытца. Лед не делают, его ткут. Ткут
из дождевых нитей. В какое-то мгновенье водяная нить стекленеет; застывают,
падая, ее резвые молекулы и превращаются в хрустальную слезу - в еще одну и
еще - в ряды столбиков, которые, смерзаясь, становятся глыбой.
- Это ты смеялся? - спросил у Хуамбо молодой ямаец.
- Да. Ну и что?..
- У тебя злое сердце. Старику больней от твоего смеха, чем от укуса
пса. Он заплакал, слыша твой смех. Зачем ты смеялся?
- Сам не знаю. Будь проклят сегодня мой рот, если я не попрошу у
старика прощения!
- Он там идет, впереди. Это было бы хорошо...
- Друг... - подошел к старику Самбито. - Прости меня, я смеялся, когда
тебя лечили! Куда вы все идете?..
Старый ямаец вздохнул, прищурил глаза, омертвелые от усталости, жары и
облегчения, которое принес лед, положенный на рану, и ничего не ответил.
Люди продолжали идти. Хуамбо снова спросил, куда они держат путь.
- Идем спать, - ответил за старика молодой.
- Почему не пойти на праздник? - допытывался Хуамбо. - Там очень
весело. Я пойду. А вы?..
- Нет!
Они расстались. Старик шел, а за ним тянулся кровавый след. Почти
слышалось, как падают, стукают о землю тяжелые капли.
Хуамбо потрогал пальцами рот, боясь, что губы все еще кривятся в подлой
усмешке. Нет. Все в порядке. Глупо. Почему старик не простил его? Он ведь
только рассмеялся, и все. И попросил прощения. Впрочем, понятно: прямо на
волю после работы на фабрике льда выходили замороженные люди. Эх, здорово,
думал Хуамбо, стать женщиной и лечь с одним из них в этом пекле, где тело
так и горит! Узнать ласку прохлады, прохлады живого человека, прохлады и
свежести, прикоснуться к омытой холодом коже, к коже тюленя. Потому-то они и
не захотели идти на праздник. Наверное, женщины-гринго платят им за то,
чтобы лечь с ними. Такую роскошь, как замороженная любовь, могут позволить
себе только те женщины.
Он остановился перед "Семирамидой". Веселье было в разгаре. Парочки,
танцующие под маримбу, заполняли галереи. Алькальд Паскуалито Диас танцевал
с одной из циркачек, прижимая ее к себе и при каждом повороте чуть ли не
сажая верхом на свое колено. Шляпа съехала на затылок - так он старался,
продевая ногу меж ног циркачки, толкнуть ее бедром.
- Вы не щадите этого черного бычка! - шепнула она алькальду на ухо,
желая еще больше распалить его.
- Я случайно, не гневайтесь на меня!
- Ах, оставьте, дон; для того и создан этот бычок, чтобы вы с ним
сражались!
- Уж очень свиреп твой бычок!
- А вы его усмирите!
- К чему усмирять, чем злее, тем лучше!
- Тогда изнурите его!
- Хватит смеяться!
- И не думаю; какой там смех!
И Паскуалито Диас снова закружил ее, вскидывая коленку при каждом
повороте. Коленка, нога, он сам... Сам он тоже хотел бы ударить свирепого
бычка.
- Я бы расколол тебя надвое!
- Ах, дон Паскуалито, вы меня убиваете!
- Расколоть надвое, и стали бы мы одним целым, как эта орхидея, которая
сразу и мужчина и женщина!
- Ну, хватит об орхи... орхидеях, скажите-ка лучше, сможете ли вы
достать нам пропуска на празднества в Аютле? Помните, я вас просила?!
- Монополии запрещены! - воскликнул комендант, когда мимо него
проносились циркачка и Паскуалито.
- Смотрите-ка, кто голос подает, - ответил ему алькальд. - А сам-то,
сам к Тояне пиявкой присосался! Вы танцуйте, комендант, танцуйте!
- Я уже стар для выкрутасов!
- Если таковы старики, то каковы же молодые!...сказала Тояна, подняв
руку и оголив пышущую жаром подмышку. Она схватила военного за рукав, словно
когтями впилась. И добавила игриво: - Теперь и поплясать никого не
раскачаешь, знай себе разговаривают...
- Так вот и я, Тояна, мне бы не плясать, а языком поболтать!
- Какой нехороший!.. - Тояна всем телом навалилась на коменданта,
колыхнув тяжелыми плодами грудей, отвернулась и скосила на него огнемечущий
глаз.
- "Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.. Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!..
- пели люди, отплясывая. - Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.."
Банан, старший из клоунов, поймал мышонка и сунул его коту под нос. Кот
с глазами властелина приготовился взять подношение, а мышонок тщетно пытался
вырваться из рук клоуна, под пальцем которого стучало, билось в смертельной
тоске сердце зверька. Вот уже зубы, глаза, усы и когти кота завладели
добычей, но тут клоун вырвал у него мышонка и залился дурацким смехом,
глядя, как хищник, оскорбленно мяукнув, бросился за мышью, вертя хвостом,
словно в такт алчному нетерпению.
- "Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.." - разливалось эхо праздника.
Хуамбо выбрал себе место рядом со стражниками, в толпе, глазевшей на
танцующих. А стражникам на все было наплевать; они сидели на земле, зажав
винтовки между ног, давая отдых рукам. Только офицер не спускал глаз со
своего начальника. Из кухни им принесли по стаканчику водки, пироги с мясом,
сыр и закуски. Ох и хороша водочка! Пироги оставили "на потом".
Вернулся кот, деликатно неся в зубах мышонка, а клоуны Банан и Бананчик
притворно зарыдали.
- "Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.. Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.."
Наследники и были тут и не были. Они присутствовали на празднике, но не
заполняли его, а словно растворились в пустоте, бродя с озабоченным,
отсутствующим видом, не проявляя интереса к событиям, бывшим ранее частью их
жизни, а теперь, с этого утра, уже не имевшим никакого значения.
- Бандиты! - воскликнул один из гостей, жалуясь Хуанчо Лусеро на
таможенных солдат. - Ворвались в мой дом, говорят, мол, ищем то, что найти
не можем.
- Враки, - вмешался один из крестьян, - они уже давно не ищут
спиртогонов.
- Еще бы, конечно. Одни выдумки. Они оружие ищут. Кто им вбил в голову,
что тут где-то оружие спрятано?..
- Как кто?.. Ихняя же вина. Страх, в котором живут. Думаешь, они не
знают, какое творят безобразие, охаивая наши бананы, даже не взглянув на
товар? Даже не смотрят. Швыряют, и делу конец. Собаки. Отвез я как-то
несколько кистей к банановому поезду, и, клянусь святой девой Марией, - а из
меня ведь слезу не выжмешь, - как увидел я, что приемщик и глядеть на кисти
не хочет, свинец раскаленный по лицу у меня потек... В дерьмо превратились
мои бананы... Потому и говорю своим сыновьям, чтоб уходили, бросали все...