Страница:
Романтическое восприятие культурно-исторических явлений под углом зрения их национальной специфики сочеталось у Пушкина с необыкновенно острым ощущением стилевого своеобразия каждого из национально-исторических слагаемых мировой культуры. В безошибочности этого чисто художественного ощущения и заключается вся суть «всемирности» Пушкина. Всемирность – оборотная сторона столь же доподлинной, сколько и сознательной, программной народности его творчества, в том смысле, в каком понимал народность сам поэт. В заметке, специально посвященной этому вопросу, Пушкин писал: «Народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками – для других оно или не существует или даже может показаться пороком… Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, присущих исключительно какому-нибудь народу» (11, 40). Из этого следует, что в понимании Пушкина народность писателя есть выражение им духовного склада его народа. «Достоинства великой народности» таких художников слова как Шекспир, Кальдерон, Ариосто, Расин для Пушкина неоспоримы, несмотря на то, что они «заемлют предметы своих трагедий» из самых различных памятников мировой литературы. И наоборот: «Что есть народного в Ксении, рассуждающей (в трагедии Озерова, – Е. К.) шестистопными ямбами о власти родительской с наперсницей посреди стана Димитрия?» (11, 40). Так народность художника слова сочетается с его всемирностью, но требует от художника оставаться в трактовке инонациональных явлений выразителем своего народа и своего времени. Пояснением этой мысли может служить сказанное Пушкиным о «Бахчисарайском фонтане»: «Слог восточный был для меня образцом, сколько возможно нам, благоразумным холодным европейцам». В этом Пушкин видит несомненное превосходство своей поэмы над подражаниями восточному английского романтика Томаса Мура, который «черес чур уж восточен… Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранять вкус и взор европейца» (13, 160). «Европейское» в данном случае не противоречит «народному», а означает современный «европейский» уровень развития народного.
Сказанное вносит некоторое ограничение в представление о «всемирности» Пушкина как способности его к перевоплощению. Пушкин не столько перевоплощается в «чужое», сколько привносит в его воспроизведение свою собственную точку зрения, точку зрения «русского европейца».
Будучи объективным качеством и основополагающим принципом творчества Пушкина, его народность представлялась самому поэту необходимой и естественной альтернативой основному, с его точки зрения, пороку послепетровской культурно-исторической жизни России – «насильственному приспособлению всего русского к европейскому» (11, 177). Насильственному – значит некритическому, подражательному, искусственному, а потому не только бесплодному, но вредному, парализующему собственные созидательные силы национального бытия и сознания. В данном случае Пушкин ставит и решает вопрос в его сугубо литературном аспекте, формулируя свои воззрения на задачи русской драматургии, осознанные им в работе над «Борисом Годуновым». Но сам-то вопрос, что Пушкин прекрасно понимал, был поставлен петровскими преобразованиями, их незавершенностью, противоречивостью. Поэтому он до конца XIX в. оставался одним из дискуссионнейших вопросов русской литературной и общественной мысли, находился в центре внимания Гоголя и Лермонтова, Толстого и Достоевского, разделяя западников и славянофилов, революционных демократов и либералов, народников и социал-демократов. Непосредственно этому вопросу во всем его историческом объеме Пушкин посвятил «Медный всадник» и «Историю Петра», работа над которой осталась незавершенной, оборванная смертью поэта.
Насильственному приспособлению всего русского к европейскому Пушкин противопоставил идеал естественного саморазвития русского народа и государства по пути, предначертанному их собственной историей, т. е. сообразному выработанным в самом ходе этой истории гуманистическим ценностям русской культуры, их опять же естественному саморазвитию. Но оно, как и саморазвитие любого народа и его национальной культуры, требует творческого освоения далеко не всех, а только действительно гуманистических, общечеловеческих ценностей исторически наиболее зрелой западноевропейской культуры, именуемых самим Пушкиным «европейским просвещением». Творческое освоение, по мысли Пушкина, предполагает не только естественное приспособление русского к европейскому, но, во всяком случае в перспективе, и обратный процесс – приспособление европейского к русскому, обогащение европейского русским.
Положить начало этому процессу, наметить его общие контуры и магистральные пути и было главным делом Пушкина. Наибольшая же его трудность заключалась для Пушкина в состоянии современного ему русского литературного языка. И не только в его все еще недостаточной «европеизированности», как это было для Карамзина, но и в утраченной им былой и крепкой связи с народным просторечием.
Наиболее ясно и лаконично позиция Пушкина в этом первостепенном для него вопросе развития русской национальной культуры сформулирована в одной из не вошедших в окончательный текст «Евгения Онегина» строф его восьмой главы. В черновиках она следовала за строфой XXIII печатного текста, также слегка видоизмененной, в которой говорится о благотворном влиянии Татьяны на «светский разговор» завсегдатаев ее «гостиной». В пропущенной строфе эта тема уточнялась так:
Ни одно из произведений Пушкина не может быть правильно понято без учета того стилевого выражения, которое получает в нем движение самого Пушкина к решению важнейшей задачи его творчества – окончательному самоопределению русского литературного языка, мыслимого им как непосредственная «действительность» (материал) и необходимое условие самоопределения национального сознания и общества.
2
Сказанное вносит некоторое ограничение в представление о «всемирности» Пушкина как способности его к перевоплощению. Пушкин не столько перевоплощается в «чужое», сколько привносит в его воспроизведение свою собственную точку зрения, точку зрения «русского европейца».
Будучи объективным качеством и основополагающим принципом творчества Пушкина, его народность представлялась самому поэту необходимой и естественной альтернативой основному, с его точки зрения, пороку послепетровской культурно-исторической жизни России – «насильственному приспособлению всего русского к европейскому» (11, 177). Насильственному – значит некритическому, подражательному, искусственному, а потому не только бесплодному, но вредному, парализующему собственные созидательные силы национального бытия и сознания. В данном случае Пушкин ставит и решает вопрос в его сугубо литературном аспекте, формулируя свои воззрения на задачи русской драматургии, осознанные им в работе над «Борисом Годуновым». Но сам-то вопрос, что Пушкин прекрасно понимал, был поставлен петровскими преобразованиями, их незавершенностью, противоречивостью. Поэтому он до конца XIX в. оставался одним из дискуссионнейших вопросов русской литературной и общественной мысли, находился в центре внимания Гоголя и Лермонтова, Толстого и Достоевского, разделяя западников и славянофилов, революционных демократов и либералов, народников и социал-демократов. Непосредственно этому вопросу во всем его историческом объеме Пушкин посвятил «Медный всадник» и «Историю Петра», работа над которой осталась незавершенной, оборванная смертью поэта.
Насильственному приспособлению всего русского к европейскому Пушкин противопоставил идеал естественного саморазвития русского народа и государства по пути, предначертанному их собственной историей, т. е. сообразному выработанным в самом ходе этой истории гуманистическим ценностям русской культуры, их опять же естественному саморазвитию. Но оно, как и саморазвитие любого народа и его национальной культуры, требует творческого освоения далеко не всех, а только действительно гуманистических, общечеловеческих ценностей исторически наиболее зрелой западноевропейской культуры, именуемых самим Пушкиным «европейским просвещением». Творческое освоение, по мысли Пушкина, предполагает не только естественное приспособление русского к европейскому, но, во всяком случае в перспективе, и обратный процесс – приспособление европейского к русскому, обогащение европейского русским.
Положить начало этому процессу, наметить его общие контуры и магистральные пути и было главным делом Пушкина. Наибольшая же его трудность заключалась для Пушкина в состоянии современного ему русского литературного языка. И не только в его все еще недостаточной «европеизированности», как это было для Карамзина, но и в утраченной им былой и крепкой связи с народным просторечием.
Наиболее ясно и лаконично позиция Пушкина в этом первостепенном для него вопросе развития русской национальной культуры сформулирована в одной из не вошедших в окончательный текст «Евгения Онегина» строф его восьмой главы. В черновиках она следовала за строфой XXIII печатного текста, также слегка видоизмененной, в которой говорится о благотворном влиянии Татьяны на «светский разговор» завсегдатаев ее «гостиной». В пропущенной строфе эта тема уточнялась так:
Значение Пушкина как основоположника нового русского литературного языка и заключалось в освобождении «книжного» языка от всех стеснявших его до того условных стилистических и жанровых канонов и разграничений, в том числе от социального в своей основе иерархического разграничения на «высокий», «средний» и «низкий» слог. Созданный Пушкиным новый слог имел только единственный, но двуединый стилистический критерий – критерий «точности», адекватности словесного выражения на родном языке национальной специфики русской «мысли» на современном уровне ее европейской образованности. Тем самым Пушкин создал русский литературный язык общенационального значения, т. е. одинаково приспособленный для выражения в слове всех аспектов национального бытия и всех оттенков национального самосознания.
Со всею вольностью дворянской
Чуждаясь щегольства речей
И щекотливости мещанской
Журнальных чопорных судей,
В гостиной светской и свободной
Был принят слог простонародный
И не пугал ничьих ушей
Живою странностью своей…
(6, 626–627)
Ни одно из произведений Пушкина не может быть правильно понято без учета того стилевого выражения, которое получает в нем движение самого Пушкина к решению важнейшей задачи его творчества – окончательному самоопределению русского литературного языка, мыслимого им как непосредственная «действительность» (материал) и необходимое условие самоопределения национального сознания и общества.
2
Пушкин принадлежал к поколению русских поэтов, которое вступило в литературу и стало ее «передовой дружиной» в конце 1810-х гг. Историческая миссия этого литературного поколения состояла в том, что оно сообщило романтическим веяниям эпохи, до того заявившим себя наиболее ярко в творчестве Жуковского и отчасти Батюшкова, значение литературно-эстетического эквивалента гражданского и личного свободомыслия, вольнолюбивых чаяний передовой части русского общества, ее духовной оппозиции силам реакции, в том числе и всем формам литературного «староверства» (Шишков, классицизм и др.).
Свободомыслие, независимость от официозной идеологии и крепостнической морали – такова основная идейная и эмоциональная тональность творчества Пушкина на самом раннем, лицейском его этапе (1811–1817). Будучи еще во многом ученическим, лицейское творчество Пушкина привлекло к себе внимание современников необыкновенно высокой для юного, начинающего поэта стилистической культурой, карамзинистской легкостью, точностью и плавностью поэтического слога. Вместе с тем оно поражает своим жанровым и стилистическим многообразием, явившимся результатом пытливого интереса юного поэта к самым различным выразительным возможностям поэтического слова и упорной «учебы у классиков», т. е. своих предшественников. И не только русских. Западноевропейским ориентиром для Пушкина-лицеиста послужила французская поэзия XVIII – начала XIX в., прежде всего «вольнодумца» и классика Вольтера, а также и таких уже популярных тогда в России поэтов-элегиков, как Парни, Мильвуа и другие представители так называемой «легкой поэзии».
Вместе с «легкостью» и «точностью» поэтического слога Батюшкова, Жуковского и других карамзинистов Пушкин-лицеист осваивает чувственную конкретность и живописность стиля Державина в обоих его регистрах – горацианском, вещно-бытовом и «высоком», одически-гражданственном. К числу наиболее самостоятельных лицейских стихотворений Пушкина принадлежат его опыты в стиле еще только формирующейся поэзии гражданского романтизма. Наиболее значительный из них – стихотворение «Лицинию» (1815). Античный, римско-республиканский колорит этого стихотворения, его высокий гражданственный пафос и патетическая концовка –
В поэзии гражданского романтизма ее собственно романтическое, демонстративно личностное, субъективное начало обрело надличное, общественно-гражданское звучание, что и превратило ее в рупор освободительных настроений и действенное средство политической агитации. Лирический герой обрел в творчестве декабристов свое основное качество – гражданскую активность, но вместе с тем и некоторую односторонность, благодаря чему в психологическом отношении оказался беднее политически аморфного лирического героя Жуковского и таких поэтов его школы как Баратынский, Языков, Дельвиг и других, принадлежавших к ближайшему литературному окружению молодого Пушкина, не говоря уже о самом Пушкине.
Происходивший во второй половине 1810-х гг. процесс интенсивного романтического самоутверждения передового отряда русской поэзии обозначился в лицейском творчестве Пушкина в органическом сочетании, взаимопроникновении обеих романтических тенденций – интимно-лирической, продолжающей Жуковского и Батюшкова, с одной стороны, и еще только зарождающейся гражданственной – с другой. Синтезом этих тенденций и определяется особое и главенствующее место Пушкина в романтизме 1810–1820-х гг. и своеобразие собственного романтического творчества поэта.
В лицейские годы у Пушкина вырабатывается важнейшая стилистическая тенденция всего его творчества – отношение к художественному, пока еще только поэтическому слову как к самому тонкому и емкому средству индивидуального и общественного самоутверждения личности, ее духовной независимости, названной впоследствии Пушкиным ее «самостоянием». Но это не значит, что Пушкин-лицеист уже обрел то, к чему стремился. Лирический герой его лицейских стихотворений еще не может претендовать на подлинное самовыражение в нем авторской личности. Герой этот в основном еще «литературен» и соотносится с различными распространенными в то время лирическими стереотипами и их жанрово-стилистическими канонами. В одних случаях он предстает свободно мыслящим философом-эпикурейцем, питомцем «нег и Аполлона», в других – вольтерианцем или анакреонтиком, в третьих – активным бойцом «арзамасской дружины» или, наоборот, анахоретом, предпочитающим тихие радости «сельского уединения» суете и треволнениям общественной жизни, что уж никак не отвечало действительным умонастроениям Пушкина-лицеиста; или же – рядится в элегическую тогу пылкого или унылого, разочарованного «мечтателя».
В стилевом отношении наиболее самостоятельным из всех этих традиционно-литературных обликов лирического героя оказался в лицейском творчестве Пушкина облик эпикурейца, «беспечного ленивца», поклонника «муз и граций», а из всех лирических жанров – жанр дружеского послания. Стилистически наиболее свободный, он в наибольшей мере отвечал умонастроениям и творческим исканиям юного Пушкина. В качестве примера можно привести концовку написанного в этом жанре стихотворения «Товарищам», обращенного к лицейским однокашникам перед самым выпуском. По стилю и содержанию это самые раскованные, просторечные и искренние строки из всех написанных Пушкиным в лицейские годы. Такова прежде всего обобщающая, свободная от какого-либо стилевого канона, но восходящая к Батюшкову и очень точная автохарактеристика – «свободный господин» в смысле «сам себе господин» – и ее дальнейшее развертывание:
«Писаря», «уланы», «капитаны», «асессора», «ползу», «жилет» – все это знаки обычного и отвергаемого Пушкиным казенного «форменного» представления о достоинстве и преуспеянии дворянина; «красный колпак» – символ санкюлотского свободомыслия, а «шишак» – правительственной кары за свободомыслие: солдатчины.
Приведенные строки – одно из самых ранних проявлений изначального стремления Пушкина к «искренности», «простоте», «безыскусственности» поэтического вымысла и слога. Слова, взятые в кавычки, принадлежат уже относительно зрелому Пушкину и навсегда остаются у него синонимами наивысшего совершенства художественного произведения.
До того Пушкин именует искомое им безыскусственное и искреннее художественное слово «болтовней», а его носителя «болтуном». «Влюбленный болтун» – такова автохарактеристика лирического героя стихотворения «К Наталье», написанного тринадцатилетним Пушкиным.
Через двенадцать лет, в разгар работы над «Евгением Онегиным» и несомненно в связи с ней Пушкин советует А. А. Бестужеву: «…полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами – это хорошо для поэмы байронической. Роман требует болтовни; высказывай все на чисто» (13, 180; письмо датируется маем – июнем 1825 г.). Из контекста письма очевидно, что «болтовня» означает отнюдь не легкость авторских мыслей, а полноту и свободу их выражения. Об этом же свидетельствуют и следующие строки другого и последнего письма Пушкина Бестужеву: «Жду твоей новой повести, да возьмись-ка за целый роман – и пиши его со всею свободою разговора или письма, иначе все будет слог сбиваться на Коцебятину» (13, 245; письмо от 30 ноября 1825 г.).
В пору создания «Евгения Онегина» Пушкин уже вполне сознательно отдает предпочтение повествовательным жанрам и «слогу» как более зрелым и содержательным по сравнению с лирическими.
Первые эпические замыслы возникают у Пушкина еще в Лицее. Из них до нас дошли только зачины двух сказочно-сатирических поэм – «Монах» и «Бова» и намерение написать поэму национально-героическую «Игорь и Ольга». Но от этих неосуществленных замыслов тянется прямая нить к «Руслану и Людмиле» – первой завершенной поэме Пушкина, задуманной и начатой им также еще в Лицее, но оконченной в 1819 г.
То обстоятельство, что интерес к повествовательной форме пробудился у Пушкина еще в Лицее и нашел свое полноценное выражение в одном из последних, безусловно итоговых замыслов лицейской поры, заставляет согласиться с Б. В. Томашевским, по наблюдениям и убеждению которого Пушкин «уже с ранних лет считал создание крупного стихотворного произведения своей главной задачей»,[ 283] т. е. мыслил себя поэтом не столько лирическим, сколько эпическим.
Чтобы стать таким поэтом, Пушкину было необходимо преодолеть жанровые и стилистические стереотипы и ограничения карамзинистского слога, совместить его лирические в основном функции с функциями повествовательными и тем самым обрести способы полнокровного выражения не только чувств, но и мыслей автора, выражения уже не условного, а действительного, именуемого Пушкиным «болтовней». Иначе говоря, очень рано вставшая перед Пушкиным проблема повествовательного слога упиралась в проблему образа повествователя как организующего центра большого эпического полотна, его художественного единства. В пояснение напомним о конструктивной роли в «Евгении Онегине» образа Автора. Его прямым предшественником стал в творчестве Пушкина образ повествователя в «Руслане и Людмиле».[ 284]
Это не значит, что, будучи принципиально новым художественным образом, он действительно совместился с личностью Пушкина, явился ее доподлинной художественной проекцией. Но он демонстрирует возможность и создает иллюзию такого совмещения, и в этом его перспективность.[ 285]
Формально «Руслан и Людмила» принадлежит к жанру волшебной национальной поэмы, в одних случаях героической, в других сатирической, а иногда ирои-комической. Общая черта всех разновидностей этого жанра – загримированность ее фантастических героев и происшествий под образы и мотивы «народного» древнерусского «предания», в том числе и фольклорного.
Формально следуя в «Руслане и Людмиле» этой традиции, Пушкин фактически пародирует ее. Но при этом использует ее стиль – часто иронического и даже сатирического повествования («Душенька» И. Ф. Богдановича и др.), – обращая его против жанровых и стилистических канонов современного ему поэтического «слога», в том числе и слога самой волшебной поэмы. Соответственно слог первой законченной поэмы Пушкина создает иллюзию единого и естественного потока свободно льющейся авторской речи, одновременно лирической и повествовательной, местами шутливой и иронической, подчас фривольной, в других случаях – то пылкой, то грустно-элегической и неожиданно прерываемой разговорно-грубоватым просторечием. Иллюзия строится на нарочитом и искусном смешении в едином потоке авторской речи самых различных и строго еще разграниченных жанровых стилей поэзии 1810-х гг.
Мы назвали «Руслана и Людмилу» пародией. Но она, как и многие литературные пародии Пушкина, не преследует цели осмеяния пародируемых явлений, а является скорее одной из форм соревнования с ними. Соревнования в том смысле, что, выявляя слабые, изжившие себя стороны предмета пародии, демонстрирует и приводит в действие его актуальные, но скрытые возможности. Это, как и многое другое в «Руслане и Людмиле», не было понято современниками. Так, например, откровенное пародирование в 4-й песни одного из эпизодов балладной поэмы Жуковского «Двенадцать спящих дев» ближайшие литературные друзья и единомышленники Пушкина восприняли как непозволительную, бестактную насмешку над их общим учителем. На деле же, иронически обыгрывая один из сюжетных мотивов «Двенадцати спящих дев», Пушкин вступал в творческое соревнование с их прославленным автором и выиграл соревнование. И это понял и признал только сам Жуковский, послав автору «Руслана и Людмилы» свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя».
Поэма Жуковского явилась далеко не единственным, а только единственно названным самим Пушкиным предметом его пародии.
Поэма была опубликована только в 1820 г. и произвела ошеломляющее впечатление дерзновенностью своего литературного вольномыслия, за которым угадывалось вольномыслие политическое. Этим обстоятельством и была вызвана необыкновенно бурная полемика, развернувшаяся вокруг «Руслана и Людмилы». «Нельзя ни с чем сравнить восторга и негодования, возбужденных первою поэмою Пушкина», – писал Белинский.[ 286]
Еще до выхода в свет своей первой поэмы Пушкин успел завоевать широкую известность и популярность политическими, остро злободневными стихотворениями, написанными по окончании Лицея на протяжении двух вольных лет в Петербурге, фактически единственных вольных лет его жизни.
В Петербурге завязываются личные связи Пушкина с Н. И. Тургеневым, Н. М. Муравьевым и другими декабристами и близкими к ним кругами светской молодежи. О существовании тайных декабристских обществ Пушкин не знает. Но находит среди их деятелей своих ближайших политических единомышленников. Плодом и выражением этого единомыслия явилась политическая лирика Пушкина 1817–1819 гг. Ее по праву можно назвать мощным поэтическим рупором освободительных умонастроений преддекабрьских лет и вместе с тем одним из самых ранних и непревзойденных явлений поэзии гражданского романтизма. В таких – самых значительных – стихотворениях политической лирики Пушкина, как «Вольность» (1817), «К Чаадаеву» (1818), «Деревня» (1819), совершенно определенные программные идеи декабристов обретают (и обретают впервые) доподлинно лирическое звучание, воспринимаются как естественная и взволнованная реакция мыслящего русского человека и гражданина на «ужасы» и «позор» самодержавного деспотизма и крепостного рабства. Романтическая по силе эмоциональной экспрессии лирическая тональность таких стихотворений сочетается в них с карамзинистской точностью и гармоничностью «слога», которых так не хватало до того русской гражданской поэзии, а вместе с тем и с четкостью политической мысли. В каждом стихотворении Пушкин находит предельно лапидарную форму ее лирического выражения, которое звучит, как политический лозунг.
Свободомыслие, независимость от официозной идеологии и крепостнической морали – такова основная идейная и эмоциональная тональность творчества Пушкина на самом раннем, лицейском его этапе (1811–1817). Будучи еще во многом ученическим, лицейское творчество Пушкина привлекло к себе внимание современников необыкновенно высокой для юного, начинающего поэта стилистической культурой, карамзинистской легкостью, точностью и плавностью поэтического слога. Вместе с тем оно поражает своим жанровым и стилистическим многообразием, явившимся результатом пытливого интереса юного поэта к самым различным выразительным возможностям поэтического слова и упорной «учебы у классиков», т. е. своих предшественников. И не только русских. Западноевропейским ориентиром для Пушкина-лицеиста послужила французская поэзия XVIII – начала XIX в., прежде всего «вольнодумца» и классика Вольтера, а также и таких уже популярных тогда в России поэтов-элегиков, как Парни, Мильвуа и другие представители так называемой «легкой поэзии».
Вместе с «легкостью» и «точностью» поэтического слога Батюшкова, Жуковского и других карамзинистов Пушкин-лицеист осваивает чувственную конкретность и живописность стиля Державина в обоих его регистрах – горацианском, вещно-бытовом и «высоком», одически-гражданственном. К числу наиболее самостоятельных лицейских стихотворений Пушкина принадлежат его опыты в стиле еще только формирующейся поэзии гражданского романтизма. Наиболее значительный из них – стихотворение «Лицинию» (1815). Античный, римско-республиканский колорит этого стихотворения, его высокий гражданственный пафос и патетическая концовка –
– намечают некоторые из характерных черт политической лирики декабристов. В известной мере это можно сказать и о стихотворении Пушкина 1814 г. «Воспоминания в Царском Селе», воскрешающем на новой идейной основе гражданственный стиль одической поэзии Державина.
Свободой Рим возрос, а рабством погублен!
(8, 13)
В поэзии гражданского романтизма ее собственно романтическое, демонстративно личностное, субъективное начало обрело надличное, общественно-гражданское звучание, что и превратило ее в рупор освободительных настроений и действенное средство политической агитации. Лирический герой обрел в творчестве декабристов свое основное качество – гражданскую активность, но вместе с тем и некоторую односторонность, благодаря чему в психологическом отношении оказался беднее политически аморфного лирического героя Жуковского и таких поэтов его школы как Баратынский, Языков, Дельвиг и других, принадлежавших к ближайшему литературному окружению молодого Пушкина, не говоря уже о самом Пушкине.
Происходивший во второй половине 1810-х гг. процесс интенсивного романтического самоутверждения передового отряда русской поэзии обозначился в лицейском творчестве Пушкина в органическом сочетании, взаимопроникновении обеих романтических тенденций – интимно-лирической, продолжающей Жуковского и Батюшкова, с одной стороны, и еще только зарождающейся гражданственной – с другой. Синтезом этих тенденций и определяется особое и главенствующее место Пушкина в романтизме 1810–1820-х гг. и своеобразие собственного романтического творчества поэта.
В лицейские годы у Пушкина вырабатывается важнейшая стилистическая тенденция всего его творчества – отношение к художественному, пока еще только поэтическому слову как к самому тонкому и емкому средству индивидуального и общественного самоутверждения личности, ее духовной независимости, названной впоследствии Пушкиным ее «самостоянием». Но это не значит, что Пушкин-лицеист уже обрел то, к чему стремился. Лирический герой его лицейских стихотворений еще не может претендовать на подлинное самовыражение в нем авторской личности. Герой этот в основном еще «литературен» и соотносится с различными распространенными в то время лирическими стереотипами и их жанрово-стилистическими канонами. В одних случаях он предстает свободно мыслящим философом-эпикурейцем, питомцем «нег и Аполлона», в других – вольтерианцем или анакреонтиком, в третьих – активным бойцом «арзамасской дружины» или, наоборот, анахоретом, предпочитающим тихие радости «сельского уединения» суете и треволнениям общественной жизни, что уж никак не отвечало действительным умонастроениям Пушкина-лицеиста; или же – рядится в элегическую тогу пылкого или унылого, разочарованного «мечтателя».
В стилевом отношении наиболее самостоятельным из всех этих традиционно-литературных обликов лирического героя оказался в лицейском творчестве Пушкина облик эпикурейца, «беспечного ленивца», поклонника «муз и граций», а из всех лирических жанров – жанр дружеского послания. Стилистически наиболее свободный, он в наибольшей мере отвечал умонастроениям и творческим исканиям юного Пушкина. В качестве примера можно привести концовку написанного в этом жанре стихотворения «Товарищам», обращенного к лицейским однокашникам перед самым выпуском. По стилю и содержанию это самые раскованные, просторечные и искренние строки из всех написанных Пушкиным в лицейские годы. Такова прежде всего обобщающая, свободная от какого-либо стилевого канона, но восходящая к Батюшкову и очень точная автохарактеристика – «свободный господин» в смысле «сам себе господин» – и ее дальнейшее развертывание:
Так в шутливой форме дружеского послания Пушкин выражает свою далеко не шуточную, действительную и принципиальную жизненную позицию, позицию независимо мыслящего и действующего человека, чего бы это ему ни стоило. При этом Пушкин употребляет самые прозаические, просторечные слова и выражения («распахнуть жилет»), лишенные всякого поэтического ореола, а тем самым и традиционной заданной стилистической и семантической окраски.
Равны мне писари, уланы,
Равны законы, кивера,
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в асессора;
Друзья! немного снисхожденья –
Оставьте красный мне колпак,
Пока его за прегрешенья
Не променял я на шишак,
Пока ленивому возможно,
Не опасаясь грозных бед,
Еще рукой неосторожной
В июле распахнуть жилет.
(1, 260)
«Писаря», «уланы», «капитаны», «асессора», «ползу», «жилет» – все это знаки обычного и отвергаемого Пушкиным казенного «форменного» представления о достоинстве и преуспеянии дворянина; «красный колпак» – символ санкюлотского свободомыслия, а «шишак» – правительственной кары за свободомыслие: солдатчины.
Приведенные строки – одно из самых ранних проявлений изначального стремления Пушкина к «искренности», «простоте», «безыскусственности» поэтического вымысла и слога. Слова, взятые в кавычки, принадлежат уже относительно зрелому Пушкину и навсегда остаются у него синонимами наивысшего совершенства художественного произведения.
До того Пушкин именует искомое им безыскусственное и искреннее художественное слово «болтовней», а его носителя «болтуном». «Влюбленный болтун» – такова автохарактеристика лирического героя стихотворения «К Наталье», написанного тринадцатилетним Пушкиным.
Через двенадцать лет, в разгар работы над «Евгением Онегиным» и несомненно в связи с ней Пушкин советует А. А. Бестужеву: «…полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами – это хорошо для поэмы байронической. Роман требует болтовни; высказывай все на чисто» (13, 180; письмо датируется маем – июнем 1825 г.). Из контекста письма очевидно, что «болтовня» означает отнюдь не легкость авторских мыслей, а полноту и свободу их выражения. Об этом же свидетельствуют и следующие строки другого и последнего письма Пушкина Бестужеву: «Жду твоей новой повести, да возьмись-ка за целый роман – и пиши его со всею свободою разговора или письма, иначе все будет слог сбиваться на Коцебятину» (13, 245; письмо от 30 ноября 1825 г.).
В пору создания «Евгения Онегина» Пушкин уже вполне сознательно отдает предпочтение повествовательным жанрам и «слогу» как более зрелым и содержательным по сравнению с лирическими.
Первые эпические замыслы возникают у Пушкина еще в Лицее. Из них до нас дошли только зачины двух сказочно-сатирических поэм – «Монах» и «Бова» и намерение написать поэму национально-героическую «Игорь и Ольга». Но от этих неосуществленных замыслов тянется прямая нить к «Руслану и Людмиле» – первой завершенной поэме Пушкина, задуманной и начатой им также еще в Лицее, но оконченной в 1819 г.
То обстоятельство, что интерес к повествовательной форме пробудился у Пушкина еще в Лицее и нашел свое полноценное выражение в одном из последних, безусловно итоговых замыслов лицейской поры, заставляет согласиться с Б. В. Томашевским, по наблюдениям и убеждению которого Пушкин «уже с ранних лет считал создание крупного стихотворного произведения своей главной задачей»,[ 283] т. е. мыслил себя поэтом не столько лирическим, сколько эпическим.
Чтобы стать таким поэтом, Пушкину было необходимо преодолеть жанровые и стилистические стереотипы и ограничения карамзинистского слога, совместить его лирические в основном функции с функциями повествовательными и тем самым обрести способы полнокровного выражения не только чувств, но и мыслей автора, выражения уже не условного, а действительного, именуемого Пушкиным «болтовней». Иначе говоря, очень рано вставшая перед Пушкиным проблема повествовательного слога упиралась в проблему образа повествователя как организующего центра большого эпического полотна, его художественного единства. В пояснение напомним о конструктивной роли в «Евгении Онегине» образа Автора. Его прямым предшественником стал в творчестве Пушкина образ повествователя в «Руслане и Людмиле».[ 284]
Это не значит, что, будучи принципиально новым художественным образом, он действительно совместился с личностью Пушкина, явился ее доподлинной художественной проекцией. Но он демонстрирует возможность и создает иллюзию такого совмещения, и в этом его перспективность.[ 285]
Формально «Руслан и Людмила» принадлежит к жанру волшебной национальной поэмы, в одних случаях героической, в других сатирической, а иногда ирои-комической. Общая черта всех разновидностей этого жанра – загримированность ее фантастических героев и происшествий под образы и мотивы «народного» древнерусского «предания», в том числе и фольклорного.
Формально следуя в «Руслане и Людмиле» этой традиции, Пушкин фактически пародирует ее. Но при этом использует ее стиль – часто иронического и даже сатирического повествования («Душенька» И. Ф. Богдановича и др.), – обращая его против жанровых и стилистических канонов современного ему поэтического «слога», в том числе и слога самой волшебной поэмы. Соответственно слог первой законченной поэмы Пушкина создает иллюзию единого и естественного потока свободно льющейся авторской речи, одновременно лирической и повествовательной, местами шутливой и иронической, подчас фривольной, в других случаях – то пылкой, то грустно-элегической и неожиданно прерываемой разговорно-грубоватым просторечием. Иллюзия строится на нарочитом и искусном смешении в едином потоке авторской речи самых различных и строго еще разграниченных жанровых стилей поэзии 1810-х гг.
Мы назвали «Руслана и Людмилу» пародией. Но она, как и многие литературные пародии Пушкина, не преследует цели осмеяния пародируемых явлений, а является скорее одной из форм соревнования с ними. Соревнования в том смысле, что, выявляя слабые, изжившие себя стороны предмета пародии, демонстрирует и приводит в действие его актуальные, но скрытые возможности. Это, как и многое другое в «Руслане и Людмиле», не было понято современниками. Так, например, откровенное пародирование в 4-й песни одного из эпизодов балладной поэмы Жуковского «Двенадцать спящих дев» ближайшие литературные друзья и единомышленники Пушкина восприняли как непозволительную, бестактную насмешку над их общим учителем. На деле же, иронически обыгрывая один из сюжетных мотивов «Двенадцати спящих дев», Пушкин вступал в творческое соревнование с их прославленным автором и выиграл соревнование. И это понял и признал только сам Жуковский, послав автору «Руслана и Людмилы» свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя».
Поэма Жуковского явилась далеко не единственным, а только единственно названным самим Пушкиным предметом его пародии.
Поэма была опубликована только в 1820 г. и произвела ошеломляющее впечатление дерзновенностью своего литературного вольномыслия, за которым угадывалось вольномыслие политическое. Этим обстоятельством и была вызвана необыкновенно бурная полемика, развернувшаяся вокруг «Руслана и Людмилы». «Нельзя ни с чем сравнить восторга и негодования, возбужденных первою поэмою Пушкина», – писал Белинский.[ 286]
Еще до выхода в свет своей первой поэмы Пушкин успел завоевать широкую известность и популярность политическими, остро злободневными стихотворениями, написанными по окончании Лицея на протяжении двух вольных лет в Петербурге, фактически единственных вольных лет его жизни.
В Петербурге завязываются личные связи Пушкина с Н. И. Тургеневым, Н. М. Муравьевым и другими декабристами и близкими к ним кругами светской молодежи. О существовании тайных декабристских обществ Пушкин не знает. Но находит среди их деятелей своих ближайших политических единомышленников. Плодом и выражением этого единомыслия явилась политическая лирика Пушкина 1817–1819 гг. Ее по праву можно назвать мощным поэтическим рупором освободительных умонастроений преддекабрьских лет и вместе с тем одним из самых ранних и непревзойденных явлений поэзии гражданского романтизма. В таких – самых значительных – стихотворениях политической лирики Пушкина, как «Вольность» (1817), «К Чаадаеву» (1818), «Деревня» (1819), совершенно определенные программные идеи декабристов обретают (и обретают впервые) доподлинно лирическое звучание, воспринимаются как естественная и взволнованная реакция мыслящего русского человека и гражданина на «ужасы» и «позор» самодержавного деспотизма и крепостного рабства. Романтическая по силе эмоциональной экспрессии лирическая тональность таких стихотворений сочетается в них с карамзинистской точностью и гармоничностью «слога», которых так не хватало до того русской гражданской поэзии, а вместе с тем и с четкостью политической мысли. В каждом стихотворении Пушкин находит предельно лапидарную форму ее лирического выражения, которое звучит, как политический лозунг.
Или:
Владыки! вам венец и трон
Дает Закон – а не природа;
Стоите выше вы народа,
Но вечный выше вас закон.
(«Вольность»; 2, 46)
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
(«К Чаадаеву»; 2, 72)
«Свобода», «вольность», «законы», «народы», «отечество» – с одной стороны, и «рабство», «тираны», «самовластье», «увенчанный» или «самовластительный злодей» – с другой, – эти альтернативные ряды сугубо рационалистических просветительских понятий, войдя в сцепление с «души прекрасными порывами» лирического героя политических стихотворений Пушкина, превратились в опорные понятия – символы стиля гражданского романтизма, навсегда вошедшие в лексический строй русской революционной поэзии. Поэтому общественное и художественное значение политической лирики Пушкина определяется не столько ее собственно политическими идеями, в общем довольно умеренными, либерально-конституционными, а эмоциональной экспрессией и смысловой емкостью их поэтического выражения. Не так уж важно, кого именно имел в виду Пушкин в одной из самых энергических строф «Вольности» – Наполеона, Павла или Александра, о чем спорят исследователи; важно то, что эта строфа, ее лексический строй и эмоциональный накал сохранили свою актуальность для всех поколений русских революционеров:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?
(«Деревня»; 2, 91)
Политические стихотворения Пушкина не предназначались для печати, но мгновенно распространялись в многочисленных списках и входили в золотой фонд агитационной литературы декабристов. Первая же публикация этих стихотворений осуществилась только много лет спустя, да и то не в России, а в изданиях Вольной типографии А. И. Герцена и Н. П. Огарева. В предисловии к одному из таких изданий Огарев очень точно охарактеризовал силу общественного воздействия политической лирики Пушкина и ее место в истории русской революционной поэзии: «Впечатление, произведенное одой [„Вольность“], было не менее сильно, чем впечатление „Деревни“, стихотворения выстраданного из действительной жизни до художественности формы, и не менее „Послания к Чаадаеву“, где так звучно сказалась юная вера в будущую свободу. Кто во время оно не знал этих стихотворений? Какой юноша, какой отрок не переписывал? Толчок, данный литературе вольнолюбивым направлением ее высшего представителя, был так силен, что с тех пор, и даже сквозь все царствование Николая, русская литература не смела безнаказанно быть рабскою и продажною».[
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
Читают на твоем челе
Печать проклятия народы,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрек ты богу на земле.
(2, 47)