Страница:
[68].
Во второй части эссе предлагаются реляционные рамки для понимания конфликта в бывшей Югославии. Этими рамками, которые, как мне кажется, дают необходимую корректировку приведенным «мифам и заблуждениям», я также обязан Брубейкеру. Речь идет об анализе «положения наций и национального вопроса в Новой Европе». Брубейкер отбрасывает абстрактное, стерильное и пристрастное различение «хороших» и «плохих» национализмов и анализирует их конкретные формы, которые развиваются параллельно с процессами распада государств и политической и экономической транзицией в Центральной и Восточной Европе. В процессах национализирующей реконфигурации политического пространства в регионе национальный вопрос возникает снова, принимая новые формы. Сосредоточиваясь на «действительно существующих национализмах» этого особого региона, Брубейкер отмечает одновременное усиление трех типов национализма и указывает на факт их тесной взаимосвязи в «единый реляционный узел» (single relational nexus). Речь идет о «национализирующем национализме» государств, уже обретших независимость или находящихся на пути ее обретения, прямо противоположном «национализму внешней исторической родины», с которой граничат отделившиеся государства, и «национализму национальных меньшинств». Последнему из трех видов непосредственно угрожает «национализирующий национализм», а «национализм исторической родины» покровительствует. Основными характеристиками созданного таким образом узла взаимодействия являются: 1) исключительная взаимозависимость отношений внутри и между национализмами; 2) реактивный и интерактивный характер триад отношений между национализмами; 3) посреднический характер реактивной взаимоигры, факт, что взаимное занимание позиций опосредовано представлениями о позициях во внешнем поле, которые сами могут быть опосредованы уже занятыми позициями внутри поля.
Рай для рассказов об аде – к списку мифов и заблуждений о крушении СФРЮ
От библейских сказаний – к реляционным и интерактивным рамкам трактовки конфликтов
Во второй части эссе предлагаются реляционные рамки для понимания конфликта в бывшей Югославии. Этими рамками, которые, как мне кажется, дают необходимую корректировку приведенным «мифам и заблуждениям», я также обязан Брубейкеру. Речь идет об анализе «положения наций и национального вопроса в Новой Европе». Брубейкер отбрасывает абстрактное, стерильное и пристрастное различение «хороших» и «плохих» национализмов и анализирует их конкретные формы, которые развиваются параллельно с процессами распада государств и политической и экономической транзицией в Центральной и Восточной Европе. В процессах национализирующей реконфигурации политического пространства в регионе национальный вопрос возникает снова, принимая новые формы. Сосредоточиваясь на «действительно существующих национализмах» этого особого региона, Брубейкер отмечает одновременное усиление трех типов национализма и указывает на факт их тесной взаимосвязи в «единый реляционный узел» (single relational nexus). Речь идет о «национализирующем национализме» государств, уже обретших независимость или находящихся на пути ее обретения, прямо противоположном «национализму внешней исторической родины», с которой граничат отделившиеся государства, и «национализму национальных меньшинств». Последнему из трех видов непосредственно угрожает «национализирующий национализм», а «национализм исторической родины» покровительствует. Основными характеристиками созданного таким образом узла взаимодействия являются: 1) исключительная взаимозависимость отношений внутри и между национализмами; 2) реактивный и интерактивный характер триад отношений между национализмами; 3) посреднический характер реактивной взаимоигры, факт, что взаимное занимание позиций опосредовано представлениями о позициях во внешнем поле, которые сами могут быть опосредованы уже занятыми позициями внутри поля.
Рай для рассказов об аде – к списку мифов и заблуждений о крушении СФРЮ
А теперь вернемся к наиболее распространенным нарративным теориям о распаде Югославии. При их внимательном изучении становится ясно, что большинство мифов и заблуждений, которые они содержат, проистекает из заблуждения культурного детерминизма, кроме того, в них в достаточной мере присутствуют заблуждения механицистского общественно-экономического детерминизма, а также заблуждения структуральные, эссенциалистические, манипулятивные и заблуждения типа один исполнитель/один фактор в разных комбинациях.
К примеру, согласно широко принятой теории первого типа заблуждений, такие характеристики, как преобладание мифологического мышления над рациональным рассуждением, бесконтрольное распространение национализма, неописуемая жестокость, по общему мнению присущая войнам на этой территории, практика «этнических чисток» и бессилие демократических процедур в искоренении авторитарных форм власти, взятые совокупно, объясняются доминантными культурными моделями региона, или по крайней мере культурными моделями, принятыми главными участниками этих процессов. Другими словами, культурно-детерминисткий миф о балканском экзотизме во всех неурядицах и трагедиях в регионе обвиняет сербскую культуру (или по некоторым версиям хорватскую, и/или боснийско-мусульманскую, и/или албанскую в зависимости от этнической склонности автора), которую, предположительно, отмечают крайняя патриархальность, авторитарность, традиционализм, этнонационализм, сильная тяга к насилию, а также засилье «местечкового» или «подданнического» типа политической культуры [69]. Между тем эта «теория» обнаруживает недостатки как в логической цепочке объяснений, так и в отношении к эмпирическому опыту. Поскольку, во-первых, с чего бы вдруг именно сербская культура (неважно, каков ее «истинный» характер) должна обладать столь безграничной властью над сербами – такой властью, что все без исключения сербы должны поступать в соответствии с ней – оправдывая таким образом культурно-детерминистские объяснения? Ведь другие культуры не властвуют так над всеми представителями того или иного народа, во всяком случае это следует из значительного количества самостоятельных вариаций в их поведении. Следовательно, в данном конкретном случае логика культурно-детерминистского «объяснения» трансформируется в чистый культурный экзотизм и realism of the group. Поэтому кажется мало вероятным, что культурно-детерминистская модель в состоянии истолковать заметные вариации в современном поведении самих сербов, а также очевидные перемены образцов их поведения во временной протяженности. А если сама модель не может этого сделать, почему мы должны соглашаться с какими-либо детерминистскими выводами, сделанными на основании этой модели? Затем, может ли вообще культурно-детерминистская модель способствовать лучшему пониманию многочисленных случаев схожего поведения отдельных представителей и групп, относящихся к различным культурам, в сопоставимых общественных и исторических условиях?
Общая культурно-детерминистская модель далее развивается в балканизирующем мифе исторической периферийности/мифологического менталитета основных участников югославской трагедии. Сербы, наиболее частые объекты этой теории, или «небесный народ», как они сами себя называют (это особенно подчеркивается), считаются выходцами из XIX века, если не из средневековья. Они плотно оплетены сетью исторических мифов, которую сами сплели, поэтому не в состоянии встретиться лицом к лицу с реальностью постисторического мира, который все ускоряется. Этот народ ограничен циклической, круговой, внеисторической, замкнутой концепцией времени, принципиально отличающейся от западной, линеарной, эволюционирующей, реалистичной и разомкнутой. Именно поэтому у них невообразимое количество годовщин, юбилеев и памятных дней, они скованы ритуализированными формами поведения, являющимися для них единственно приемлемой связью с действительностью. В сущности этим ритуализмом они вписывают свой исторический горизонт в вечно обновляемый круг. Все еще веря, что их земля там, где покоится прах их предков и где разбросаны их исторические памятники, они продолжают сражаться в давно проигранных битвах, предпочитая небесную славу последовательному соблюдению прав человека и процветанию страны. Более того, они исповедуют обсессивную приверженность таким идеям, как индивидуальная жертва, коллективное имущество, абсолютная истина и Господня справедливость, которые в цивилизованном мире давно релятивизированы и развенчаны. Не ощущая глобальных потоков, эти создания обречены на единственный доступный им способ существования – исторический мистицизм, иррациональность, коллективизм и насилие. Однако, как и большинство эссенциализирующих дуалистических моделей, эта теория назидательно делит реальность на два сегмента (дикие Они и цивилизованные Мы), подразумевая при этом, что любой представитель этих сегментов идентичен всем остальным представителям. Затем в рассматриваемой теории произвольно выстраиваются представления о сути двух совершенно особенных реальностей – универсум замкнутого циклического времени относительно универсума разомкнутого линеарного времени. Наконец, эти конструкты используются для истолкования различий, которые, как предполагается, существуют между двумя диаметрально противоположными и обособленными, а изнутри гомогенными реальностями (история обусловила и спиралевидную эволюцию человеческого рода: вечное повторение в противовес трансисторическому способу существования).
Следующий, весьма популярный подвид теории культурного детерминизма представлен мифом об эксклюзивной балканской склонности к брутальным актам, особенно очевидно проступающем в радикальном противопоставлении и театрализации предполагаемой глубоко укоренившейся склонности сербов к насилию. Имеющиеся трагические доказательства, поражающие и отталкивающие, в рамках данного подхода сознательно преувеличиваются (игра с количеством жертв), подаются весьма избирательно (игра с неслыханными ужасами) и намеренно неправильно истолковываются (игра с понятиями «геноцид» и «холокост», мистификация «теории» этнической чистки). Когда таким образом был создан решительно не европейский образ «свирепых балканцев», это морально отвратительное творение следовало доходчиво объяснить. Собственно, как можно было ожидать, вновь во всем обвинили культуру. Насилие в рамках семейной задруги [70], крайняя авторитарность патриархального отца, пренебрежительное отношение к женщине как выражение патриархальной культуры, убеждение, что женщина является собственностью мужчины, унизительная символика насильственной пенетрации, «менталитет горцев», продиктованные законом стереотипы. Ситуация сравнима с подобными ей в других вариантах культурно-детерминистской гипотезы (миф об исторической периферийности, миф об укоренившейся склонности сербов к насилию, миф о вечной сербской кровной мести, гусельная музыка и пение эпических народных песен, изобилующих брутальными сценами, мотивы «геноцида» в национальной литературе, вдохновленной фольклором, и другие примеры культурной экзотики приводятся вместо объяснения, будто все учинявшие бесчинства и вправду «спустились с гор», жили в задругах, пассивно усвоили все черты патриархальной культуры, вдумчиво читали Негоша, особо останавливаясь на идее «истребления» иноверцев, и были невосприимчивы ко множеству других культурных моделей. Намеренно игнорируется факт, что склонность к насилию зависит от политической мобилизации и отношения к историческому контексту в той же мере, что и от культурных факторов. Обходятся вниманием многочисленные достаточно нелицеприятные примеры из новейшей истории Европы и Америки, прямо противоречащие культурно-детерминистской логике объяснения склонности к войнам и насилию. Другими словами, представлена еще одна версия эссенциализирующей дуалистической модели, согласно которой преступления совершают только представители той или иной экзотической культуры, варвары, совершенно чуждые европейским цивилизационным стандартам. Так был найден очень удобный способ отгородиться от неприятных размышлений о нитях, связующих интересы и поступки западной политики с преступниками, сеющими зло на Востоке.
В результате комбинирования многочисленных разновидностей предыдущих заблуждений выведена еще одна весьма распространенная культурно-детерминистская «трактовка» югославского конфликта: миф о вечном сербском агрессоре. И опять в этой по сути манихейской и расистской теории основными действующими лицами являются грязные, неотесанные, нецивилизованные, кровожадные, гегемонистские, коллективистские, коммунистические, националистические и фашистские сербы. От склонных к психоанализу поборников этого мифа можно узнать, что сербская жертвенность вымышленна и вывернута наизнанку. Придумав это, сербы удовлетворили болезненную амбицию считать себя жертвами исторического процесса: амбицию, которая им в сущности обеспечивает алиби за садистские эксцессы, имевшие место на протяжении всей их истории. С другой стороны, вывернув все по своему почину, сербы пытаются скрыть и от себя и от других неприятную истину о себе: истину о своей многовековой агрессии по отношению к миролюбивым соседям. Таким образом получается, что предполагаемая и «подтвержденная» с помощью крайне избирательного подхода к истории и сомнительного анализа глубин сербской души глубинная склонность сербов к жестокости может объяснить причину недавних войн, а также сопровождавших их зверств и кошмаров. Как и много раз прежде, мегаломанское увлечение «великой Сербией» как идеей, воплощающей их культурно детерминированную, почти расовую жажду насилия и покорения других, заставляло сербов блуждать на танках по некогда процветавшей и богатой стране, которую еще до их военных орудий и гусениц сделали несчастной их политическое доминирование и экономическая эксплуатация. В очередной раз исторические трагедии истолкованы как результат механического нагромождения деяний одного радикального Зла, воплощенного в радикально противопоставленном другом.
Несколько менее балканизирующую версию изложенных теорий предлагает теория неудавшейся модернизации. Она заменяет культурно-детерминистское заблуждение социально-экономическим детерминизмом. В таком ракурсе несовременный, отсталый «потенциал» разных элементов традиционной культуры (ценности, позиции, манеры поведения) укрепляется непроизвольными последствиями неудачной коммунистической модели модернизации (неполное образование, процесс «рурбанизации», коррупция и непотизм, фиктивная занятость, экономический кризис, распад системы ценностей, политический патримонизм...). Когда «рурбанистические» массы, с молниеносной быстротой вновь традиционализирующиеся «благодаря» неудавшемуся проекту модернизации, вновь вынуждены столкнуться с неизвестностью и рисками в период экономической и политической транзиции, а также с тяжелым грузом индивидуальной ответственности, которой требует зрелая современность и наступающая постмодернистская эпоха, они ужасаются и пытаются найти убежище «в бегстве в прошлое», в отсталых коллективистских идеологиях, таких как национализм. Используя впечатляющую замкнутую в круг аргументацию, эта теория пытается объяснить предполагаемые архаичность и трибализм недавних конфликтов бегством их зачинщиков от современности в результате неудавшейся модернизации.
Еще одно ошибочное представление, которое на сей раз объединяет структуральные и эссенциалистские заблуждения, можно было бы назвать теорией откинутой крышки или теорией испорченной морозильной камеры. Эта теория в попытке объяснить расцвет национализма в 1980–1990-е гг. утверждает, что после того как события 1989 г. откинули железную крышку коммунистической скороварки (или: после того, как коммунистическая репрессивная морозильная камера не смогла больше замораживать существующую этническую ненависть), подавленные, но отнюдь не угасшие воспоминания о прошлых конфликтах вкупе с питавшей их этнической ненавистью вновь вырываются наружу и достигают «естественного» докоммунистического накала [71]– опять разгораются конфликты и войны, как это случалось и ранее. После короткой передышки злой рок вновь распростер свою длань над этой несчастной территорией, пуская ток несчастной истории по ее обычному несчастному руслу. К сожалению, «теория» скрепляет воедино опасное заблуждение о существовании региона, где клокотание этнической ненависти и буйство национализма – обычное состояние, и ошибочное истолкование природы коммунистических режимов и их национальных политик. Теория откинутой крышки не только ошибочно трактует причины, в силу которых снизилась интенсивность межэтнических конфликтов в предыдущий период, но и, что гораздо важнее, искажает представления о парадоксальных результатах коммунистической национальной политики, о модели федерализма и конституционных реформах 1974 г., о реляционной логике назревшего «нарыва» в период транзиции, а также о прямых и косвенных последствиях политики западноевропейских держав относительно югославского кризиса. Иначе говоря, теория намеренно или ненамеренно обходит важнейшие факторы, приведшие к новому усилению национализма и придавшие распаду СФРЮ насильственный характер.
Популярное и широко распространенное ошибочное представление, вносящее оттенок парадокса в хитросплетение мифов и предрассудков, противореча как «теории откинутой крышки», так и различным вариантам теории культурного детерминизма, – это теория манипулирующей элиты [72]. Согласно этой точке зрения непрерывные медийные манипуляции и другие злонамеренные махинации локальных макиавеллиевских политических лидеров распаляют тупые массы бывших югославских республик (особенно Сербии), разжигая в них нетерпимость и лютую злобу, сталкивают их друг с другом на поле боя, толкают на преступления и сводят в могилу. Между тем, упуская из виду существование реальных обстоятельств, могущих подстрекать проявление эмоций, теория не объясняет истинную суть предрасположенности масс к манипулированию со стороны элит. В этом смысле «теорию» можно считать особой, интракультурной вариацией более общей интеркультурной эссенциализирующей дуалистической теории (плохая элита – пассивные массы).
Еще один вид эссенциалистского мифа можно обнаружить в теориях о восточноевропейском и балканском этническом национализме [73]. Западный гражданский (цивилизованный) тип национализма, обычно иллюстрируемый французским и американским примером и преподносимый как легитимный и правильный в силу его предполагаемой формальной и индивидуальной природы, противопоставлен в этих теориях примитивному, жестокому, расистскому, культуралистскому, ксенофобскому, авторитарному, традиционалистскому и насильственному восточноевропейскому этнонационализму. Манихейская дихотомия обращена в надежное средство идеологической игры в балканизацию нежеланных других. Так каждый может истолковывать свой национализм (или национализм своих союзников) как хороший, цивилизованный и приемлемый только по причине его отнесенности к типу гражданского. Для дискредитации национализма других народов как плохого и насильственного достаточно заклеймить его как этнический. Но, собственно говоря, на каком основании проведена столь четкая градация между гражданским и этнокультурным национализмом, чем принципиально они отличаются друг от друга, если и тот и другой подразумевают идею обособленной культуры, свойственной представителям одной популяции? Ибо что совершает француз (или американец) по отношению к другому французу (или американцу), если не добровольное принятие (а в отдельных случаях и институциональное навязывание) исторически сложившейся культуры как своей собственной, что по сути происходит и в среде представителей далеких балканских этносов? Даже если бы радикальное разграничение мистики территории и права гражданина, мистики крови и своей земли имело аналитический смысл, гораздо важнее факт, что обе эти мистики вызывают чувство гордости и уважения у носителей, а кроме того, являются исторически сложившимися формами культурного капитала, которые можно с легкостью политически инструментализировать. Следовательно, манихейская теория заставляет нас поверить, что схожие варианты культурного капитала в случае гражданского национализма имеют результатом положительный тип открытого цивилизованного общества, в случае же этнического национализма – порождают закрытые сообщества, коллективизм, отсутствие толерантности, ненависть, а тем самым и насилие, невзирая на политически цели, которые приводят этот капитал в движение. Сообразно этой «теории», если мы убеждены, что сербы легко вспыхивают ненавистью и прибегают к насилию, то это, по всей видимости, потому, что они принадлежат к этносу, насквозь пропитанному вредоносной и насильственной идеологией этнонационализма. По крайней мере именно так истолковала бы данную проблему эта описывающая замкнутый круг версия дуалистического эссенциализма.
Наконец, миф об извечном сербском агрессоре после включения в его состав определенного числа тропов из теории этнического национализма вновь предстает во внешне приемлемом обрамлении, но с неизменным манихейским содержанием как двусоставная конфликтная модель распада Югославии [74]. Модель описывает упомянутый конфликт как отношения между активной стороной (агрессором) и пассивной (жертвой). Такой ракурс рассмотрения предлагает портрет сербов-этнонационалистов, которые во второй половине 1980-х гг. борются за новую централизацию Югославии, что вернуло бы им страстно желаемую позицию гегемона. Благонамеренные республики Словения, Хорватия, а позднее Босния и Герцеговина, в ответ на такие планы стали бороться за независимость. И хотя в их государствах на пути к самостоятельности зарождается процесс национализации, их национализм оборонительного и гражданского толка, и поэтому совершенно легитимен. Теория далее сообщает нам, что сербы, взбешенные потерей шанса на национальное доминирование и экономическую эксплуатацию, в начале 1990-х гг. предпринимают захват территорий уже признанных добропорядочных государств в бесплодной надежде основать «великую Сербию», зиждущуюся на этнонационалистическом идеале: один этнос – одно государство. Разумеется, добродетельные и неустрашимые государства приняли решение противостоять этим пагубным поползновениям, столь разительно отличающимся от их собственных благородных и цивилизованных целей, но совершить это им приходится страшной ценой невинных страданий от рук беспощадных сербских агрессоров.
Радован Караджич, лидер боснийских сербов
Хотя в вышеприведенных нарративных теориях содержится обширный диапазон тем, представляющих значительный эвристический интерес, они предлагают слишком упрощенный портрет главных протагонистов и неподобающим образом изображают как структурные части, так и элементы, более подверженные действию случайности, в совокупности составляющие контекст, в котором развивались описываемые теориями события. Далее, намеренно исключив из логической цепочки рассуждений мотивы и интересы, о которых заявляли сами главные действующие лица, и отрицая любую связь между ними и реальными событиями, данные теории обрисовывают образ иррациональных садистов и пассивных мазохистов, которые в равной степени неспособны к действию – как осмысленному, так и к целенаправленному. Отрицая контекстуальные факторы, авторы этих теорий отметают то единственное, что в состоянии дать объяснение, почему те или иные исторические и культурные элементы могли использоваться настолько эффективно в интересующий нас трагический период, а тем самым почему конфликты приобрели именно тот характер, который имели. Наконец, опираясь на строгий детерминизм один фактор – один участник, эти нарративные теории недооценивают реляционный аспект и интерактивную динамику, которые характеризуют процесс распада многонациональных держав в контексте ускоренной глобализации.
К примеру, согласно широко принятой теории первого типа заблуждений, такие характеристики, как преобладание мифологического мышления над рациональным рассуждением, бесконтрольное распространение национализма, неописуемая жестокость, по общему мнению присущая войнам на этой территории, практика «этнических чисток» и бессилие демократических процедур в искоренении авторитарных форм власти, взятые совокупно, объясняются доминантными культурными моделями региона, или по крайней мере культурными моделями, принятыми главными участниками этих процессов. Другими словами, культурно-детерминисткий миф о балканском экзотизме во всех неурядицах и трагедиях в регионе обвиняет сербскую культуру (или по некоторым версиям хорватскую, и/или боснийско-мусульманскую, и/или албанскую в зависимости от этнической склонности автора), которую, предположительно, отмечают крайняя патриархальность, авторитарность, традиционализм, этнонационализм, сильная тяга к насилию, а также засилье «местечкового» или «подданнического» типа политической культуры [69]. Между тем эта «теория» обнаруживает недостатки как в логической цепочке объяснений, так и в отношении к эмпирическому опыту. Поскольку, во-первых, с чего бы вдруг именно сербская культура (неважно, каков ее «истинный» характер) должна обладать столь безграничной властью над сербами – такой властью, что все без исключения сербы должны поступать в соответствии с ней – оправдывая таким образом культурно-детерминистские объяснения? Ведь другие культуры не властвуют так над всеми представителями того или иного народа, во всяком случае это следует из значительного количества самостоятельных вариаций в их поведении. Следовательно, в данном конкретном случае логика культурно-детерминистского «объяснения» трансформируется в чистый культурный экзотизм и realism of the group. Поэтому кажется мало вероятным, что культурно-детерминистская модель в состоянии истолковать заметные вариации в современном поведении самих сербов, а также очевидные перемены образцов их поведения во временной протяженности. А если сама модель не может этого сделать, почему мы должны соглашаться с какими-либо детерминистскими выводами, сделанными на основании этой модели? Затем, может ли вообще культурно-детерминистская модель способствовать лучшему пониманию многочисленных случаев схожего поведения отдельных представителей и групп, относящихся к различным культурам, в сопоставимых общественных и исторических условиях?
Общая культурно-детерминистская модель далее развивается в балканизирующем мифе исторической периферийности/мифологического менталитета основных участников югославской трагедии. Сербы, наиболее частые объекты этой теории, или «небесный народ», как они сами себя называют (это особенно подчеркивается), считаются выходцами из XIX века, если не из средневековья. Они плотно оплетены сетью исторических мифов, которую сами сплели, поэтому не в состоянии встретиться лицом к лицу с реальностью постисторического мира, который все ускоряется. Этот народ ограничен циклической, круговой, внеисторической, замкнутой концепцией времени, принципиально отличающейся от западной, линеарной, эволюционирующей, реалистичной и разомкнутой. Именно поэтому у них невообразимое количество годовщин, юбилеев и памятных дней, они скованы ритуализированными формами поведения, являющимися для них единственно приемлемой связью с действительностью. В сущности этим ритуализмом они вписывают свой исторический горизонт в вечно обновляемый круг. Все еще веря, что их земля там, где покоится прах их предков и где разбросаны их исторические памятники, они продолжают сражаться в давно проигранных битвах, предпочитая небесную славу последовательному соблюдению прав человека и процветанию страны. Более того, они исповедуют обсессивную приверженность таким идеям, как индивидуальная жертва, коллективное имущество, абсолютная истина и Господня справедливость, которые в цивилизованном мире давно релятивизированы и развенчаны. Не ощущая глобальных потоков, эти создания обречены на единственный доступный им способ существования – исторический мистицизм, иррациональность, коллективизм и насилие. Однако, как и большинство эссенциализирующих дуалистических моделей, эта теория назидательно делит реальность на два сегмента (дикие Они и цивилизованные Мы), подразумевая при этом, что любой представитель этих сегментов идентичен всем остальным представителям. Затем в рассматриваемой теории произвольно выстраиваются представления о сути двух совершенно особенных реальностей – универсум замкнутого циклического времени относительно универсума разомкнутого линеарного времени. Наконец, эти конструкты используются для истолкования различий, которые, как предполагается, существуют между двумя диаметрально противоположными и обособленными, а изнутри гомогенными реальностями (история обусловила и спиралевидную эволюцию человеческого рода: вечное повторение в противовес трансисторическому способу существования).
Следующий, весьма популярный подвид теории культурного детерминизма представлен мифом об эксклюзивной балканской склонности к брутальным актам, особенно очевидно проступающем в радикальном противопоставлении и театрализации предполагаемой глубоко укоренившейся склонности сербов к насилию. Имеющиеся трагические доказательства, поражающие и отталкивающие, в рамках данного подхода сознательно преувеличиваются (игра с количеством жертв), подаются весьма избирательно (игра с неслыханными ужасами) и намеренно неправильно истолковываются (игра с понятиями «геноцид» и «холокост», мистификация «теории» этнической чистки). Когда таким образом был создан решительно не европейский образ «свирепых балканцев», это морально отвратительное творение следовало доходчиво объяснить. Собственно, как можно было ожидать, вновь во всем обвинили культуру. Насилие в рамках семейной задруги [70], крайняя авторитарность патриархального отца, пренебрежительное отношение к женщине как выражение патриархальной культуры, убеждение, что женщина является собственностью мужчины, унизительная символика насильственной пенетрации, «менталитет горцев», продиктованные законом стереотипы. Ситуация сравнима с подобными ей в других вариантах культурно-детерминистской гипотезы (миф об исторической периферийности, миф об укоренившейся склонности сербов к насилию, миф о вечной сербской кровной мести, гусельная музыка и пение эпических народных песен, изобилующих брутальными сценами, мотивы «геноцида» в национальной литературе, вдохновленной фольклором, и другие примеры культурной экзотики приводятся вместо объяснения, будто все учинявшие бесчинства и вправду «спустились с гор», жили в задругах, пассивно усвоили все черты патриархальной культуры, вдумчиво читали Негоша, особо останавливаясь на идее «истребления» иноверцев, и были невосприимчивы ко множеству других культурных моделей. Намеренно игнорируется факт, что склонность к насилию зависит от политической мобилизации и отношения к историческому контексту в той же мере, что и от культурных факторов. Обходятся вниманием многочисленные достаточно нелицеприятные примеры из новейшей истории Европы и Америки, прямо противоречащие культурно-детерминистской логике объяснения склонности к войнам и насилию. Другими словами, представлена еще одна версия эссенциализирующей дуалистической модели, согласно которой преступления совершают только представители той или иной экзотической культуры, варвары, совершенно чуждые европейским цивилизационным стандартам. Так был найден очень удобный способ отгородиться от неприятных размышлений о нитях, связующих интересы и поступки западной политики с преступниками, сеющими зло на Востоке.
В результате комбинирования многочисленных разновидностей предыдущих заблуждений выведена еще одна весьма распространенная культурно-детерминистская «трактовка» югославского конфликта: миф о вечном сербском агрессоре. И опять в этой по сути манихейской и расистской теории основными действующими лицами являются грязные, неотесанные, нецивилизованные, кровожадные, гегемонистские, коллективистские, коммунистические, националистические и фашистские сербы. От склонных к психоанализу поборников этого мифа можно узнать, что сербская жертвенность вымышленна и вывернута наизнанку. Придумав это, сербы удовлетворили болезненную амбицию считать себя жертвами исторического процесса: амбицию, которая им в сущности обеспечивает алиби за садистские эксцессы, имевшие место на протяжении всей их истории. С другой стороны, вывернув все по своему почину, сербы пытаются скрыть и от себя и от других неприятную истину о себе: истину о своей многовековой агрессии по отношению к миролюбивым соседям. Таким образом получается, что предполагаемая и «подтвержденная» с помощью крайне избирательного подхода к истории и сомнительного анализа глубин сербской души глубинная склонность сербов к жестокости может объяснить причину недавних войн, а также сопровождавших их зверств и кошмаров. Как и много раз прежде, мегаломанское увлечение «великой Сербией» как идеей, воплощающей их культурно детерминированную, почти расовую жажду насилия и покорения других, заставляло сербов блуждать на танках по некогда процветавшей и богатой стране, которую еще до их военных орудий и гусениц сделали несчастной их политическое доминирование и экономическая эксплуатация. В очередной раз исторические трагедии истолкованы как результат механического нагромождения деяний одного радикального Зла, воплощенного в радикально противопоставленном другом.
Несколько менее балканизирующую версию изложенных теорий предлагает теория неудавшейся модернизации. Она заменяет культурно-детерминистское заблуждение социально-экономическим детерминизмом. В таком ракурсе несовременный, отсталый «потенциал» разных элементов традиционной культуры (ценности, позиции, манеры поведения) укрепляется непроизвольными последствиями неудачной коммунистической модели модернизации (неполное образование, процесс «рурбанизации», коррупция и непотизм, фиктивная занятость, экономический кризис, распад системы ценностей, политический патримонизм...). Когда «рурбанистические» массы, с молниеносной быстротой вновь традиционализирующиеся «благодаря» неудавшемуся проекту модернизации, вновь вынуждены столкнуться с неизвестностью и рисками в период экономической и политической транзиции, а также с тяжелым грузом индивидуальной ответственности, которой требует зрелая современность и наступающая постмодернистская эпоха, они ужасаются и пытаются найти убежище «в бегстве в прошлое», в отсталых коллективистских идеологиях, таких как национализм. Используя впечатляющую замкнутую в круг аргументацию, эта теория пытается объяснить предполагаемые архаичность и трибализм недавних конфликтов бегством их зачинщиков от современности в результате неудавшейся модернизации.
Еще одно ошибочное представление, которое на сей раз объединяет структуральные и эссенциалистские заблуждения, можно было бы назвать теорией откинутой крышки или теорией испорченной морозильной камеры. Эта теория в попытке объяснить расцвет национализма в 1980–1990-е гг. утверждает, что после того как события 1989 г. откинули железную крышку коммунистической скороварки (или: после того, как коммунистическая репрессивная морозильная камера не смогла больше замораживать существующую этническую ненависть), подавленные, но отнюдь не угасшие воспоминания о прошлых конфликтах вкупе с питавшей их этнической ненавистью вновь вырываются наружу и достигают «естественного» докоммунистического накала [71]– опять разгораются конфликты и войны, как это случалось и ранее. После короткой передышки злой рок вновь распростер свою длань над этой несчастной территорией, пуская ток несчастной истории по ее обычному несчастному руслу. К сожалению, «теория» скрепляет воедино опасное заблуждение о существовании региона, где клокотание этнической ненависти и буйство национализма – обычное состояние, и ошибочное истолкование природы коммунистических режимов и их национальных политик. Теория откинутой крышки не только ошибочно трактует причины, в силу которых снизилась интенсивность межэтнических конфликтов в предыдущий период, но и, что гораздо важнее, искажает представления о парадоксальных результатах коммунистической национальной политики, о модели федерализма и конституционных реформах 1974 г., о реляционной логике назревшего «нарыва» в период транзиции, а также о прямых и косвенных последствиях политики западноевропейских держав относительно югославского кризиса. Иначе говоря, теория намеренно или ненамеренно обходит важнейшие факторы, приведшие к новому усилению национализма и придавшие распаду СФРЮ насильственный характер.
Популярное и широко распространенное ошибочное представление, вносящее оттенок парадокса в хитросплетение мифов и предрассудков, противореча как «теории откинутой крышки», так и различным вариантам теории культурного детерминизма, – это теория манипулирующей элиты [72]. Согласно этой точке зрения непрерывные медийные манипуляции и другие злонамеренные махинации локальных макиавеллиевских политических лидеров распаляют тупые массы бывших югославских республик (особенно Сербии), разжигая в них нетерпимость и лютую злобу, сталкивают их друг с другом на поле боя, толкают на преступления и сводят в могилу. Между тем, упуская из виду существование реальных обстоятельств, могущих подстрекать проявление эмоций, теория не объясняет истинную суть предрасположенности масс к манипулированию со стороны элит. В этом смысле «теорию» можно считать особой, интракультурной вариацией более общей интеркультурной эссенциализирующей дуалистической теории (плохая элита – пассивные массы).
Еще один вид эссенциалистского мифа можно обнаружить в теориях о восточноевропейском и балканском этническом национализме [73]. Западный гражданский (цивилизованный) тип национализма, обычно иллюстрируемый французским и американским примером и преподносимый как легитимный и правильный в силу его предполагаемой формальной и индивидуальной природы, противопоставлен в этих теориях примитивному, жестокому, расистскому, культуралистскому, ксенофобскому, авторитарному, традиционалистскому и насильственному восточноевропейскому этнонационализму. Манихейская дихотомия обращена в надежное средство идеологической игры в балканизацию нежеланных других. Так каждый может истолковывать свой национализм (или национализм своих союзников) как хороший, цивилизованный и приемлемый только по причине его отнесенности к типу гражданского. Для дискредитации национализма других народов как плохого и насильственного достаточно заклеймить его как этнический. Но, собственно говоря, на каком основании проведена столь четкая градация между гражданским и этнокультурным национализмом, чем принципиально они отличаются друг от друга, если и тот и другой подразумевают идею обособленной культуры, свойственной представителям одной популяции? Ибо что совершает француз (или американец) по отношению к другому французу (или американцу), если не добровольное принятие (а в отдельных случаях и институциональное навязывание) исторически сложившейся культуры как своей собственной, что по сути происходит и в среде представителей далеких балканских этносов? Даже если бы радикальное разграничение мистики территории и права гражданина, мистики крови и своей земли имело аналитический смысл, гораздо важнее факт, что обе эти мистики вызывают чувство гордости и уважения у носителей, а кроме того, являются исторически сложившимися формами культурного капитала, которые можно с легкостью политически инструментализировать. Следовательно, манихейская теория заставляет нас поверить, что схожие варианты культурного капитала в случае гражданского национализма имеют результатом положительный тип открытого цивилизованного общества, в случае же этнического национализма – порождают закрытые сообщества, коллективизм, отсутствие толерантности, ненависть, а тем самым и насилие, невзирая на политически цели, которые приводят этот капитал в движение. Сообразно этой «теории», если мы убеждены, что сербы легко вспыхивают ненавистью и прибегают к насилию, то это, по всей видимости, потому, что они принадлежат к этносу, насквозь пропитанному вредоносной и насильственной идеологией этнонационализма. По крайней мере именно так истолковала бы данную проблему эта описывающая замкнутый круг версия дуалистического эссенциализма.
Наконец, миф об извечном сербском агрессоре после включения в его состав определенного числа тропов из теории этнического национализма вновь предстает во внешне приемлемом обрамлении, но с неизменным манихейским содержанием как двусоставная конфликтная модель распада Югославии [74]. Модель описывает упомянутый конфликт как отношения между активной стороной (агрессором) и пассивной (жертвой). Такой ракурс рассмотрения предлагает портрет сербов-этнонационалистов, которые во второй половине 1980-х гг. борются за новую централизацию Югославии, что вернуло бы им страстно желаемую позицию гегемона. Благонамеренные республики Словения, Хорватия, а позднее Босния и Герцеговина, в ответ на такие планы стали бороться за независимость. И хотя в их государствах на пути к самостоятельности зарождается процесс национализации, их национализм оборонительного и гражданского толка, и поэтому совершенно легитимен. Теория далее сообщает нам, что сербы, взбешенные потерей шанса на национальное доминирование и экономическую эксплуатацию, в начале 1990-х гг. предпринимают захват территорий уже признанных добропорядочных государств в бесплодной надежде основать «великую Сербию», зиждущуюся на этнонационалистическом идеале: один этнос – одно государство. Разумеется, добродетельные и неустрашимые государства приняли решение противостоять этим пагубным поползновениям, столь разительно отличающимся от их собственных благородных и цивилизованных целей, но совершить это им приходится страшной ценой невинных страданий от рук беспощадных сербских агрессоров.
Радован Караджич, лидер боснийских сербов
Хотя в вышеприведенных нарративных теориях содержится обширный диапазон тем, представляющих значительный эвристический интерес, они предлагают слишком упрощенный портрет главных протагонистов и неподобающим образом изображают как структурные части, так и элементы, более подверженные действию случайности, в совокупности составляющие контекст, в котором развивались описываемые теориями события. Далее, намеренно исключив из логической цепочки рассуждений мотивы и интересы, о которых заявляли сами главные действующие лица, и отрицая любую связь между ними и реальными событиями, данные теории обрисовывают образ иррациональных садистов и пассивных мазохистов, которые в равной степени неспособны к действию – как осмысленному, так и к целенаправленному. Отрицая контекстуальные факторы, авторы этих теорий отметают то единственное, что в состоянии дать объяснение, почему те или иные исторические и культурные элементы могли использоваться настолько эффективно в интересующий нас трагический период, а тем самым почему конфликты приобрели именно тот характер, который имели. Наконец, опираясь на строгий детерминизм один фактор – один участник, эти нарративные теории недооценивают реляционный аспект и интерактивную динамику, которые характеризуют процесс распада многонациональных держав в контексте ускоренной глобализации.
От библейских сказаний – к реляционным и интерактивным рамкам трактовки конфликтов
Как можно освободиться от однобокости вышеприведенных нарративных теорий, сохранив их эвристический потенциал? Один из вариантов – реляционные и интерактивные рамки анализа. Основные положения в этой области разработал Роджерс Брубейкер в книге, посвященной национализму и национальному вопросу в «новой Европе». В данном разделе исследуются некоторые импликации реляционного и интерактивного аспекта исследования, а также указывается на ряд новых элементов, которые необходимо включить, дабы наиболее полно раскрыть возможности его использования.
Как уже упоминалось во введении, еще до распада Югославии между основными действующими лицами установилось несколько «реляционных узлов» (relational nexuses), в пределах которых все сильнее сталкивались различные национализмы. Самый характерный, и, как оказалось, и самый злокачественный реляционный узел образовала триада, которая в условиях распада государства включала взрывоопасное динамичное взаимодействие сформировавшегося национального меньшинства (incipient national minority – например, сербы в Хорватии), национализирующегося государства в начальной стадии конституирования (incipient nationalizing state – например, Хорватия) и сформированной внешней исторической родины (incipient external national homeland – например, Сербия). Однажды установленные, эти триады отношений непрерывно создают реальные условия для взаимных подозрений, взаимных испытаний и взаимного ошибочного представления. В атмосфере инициированного политически возрастающего недоверия и страха происходящие время от времени стычки становятся все жестче. Одно за другим следуют убийства. Интенсифицирующаяся спираль недоверия, страха и ненависти, в высшей степени инструментализированная, однако не до конца созданная лишь медийными манипуляциями, приводит в движение отдельные тщательно подобранные механизмы имеющегося исторического и культурного «капитала» регионов, сосредотачиваясь на злодействах других и демонстрации себя как жертвы. Исходные взаимные разногласия и недоверие перерастают в конце концов (не без участия сторонних политических сил) в грязную войну, подтверждая самые мрачные прогнозы.
Как уже упоминалось во введении, еще до распада Югославии между основными действующими лицами установилось несколько «реляционных узлов» (relational nexuses), в пределах которых все сильнее сталкивались различные национализмы. Самый характерный, и, как оказалось, и самый злокачественный реляционный узел образовала триада, которая в условиях распада государства включала взрывоопасное динамичное взаимодействие сформировавшегося национального меньшинства (incipient national minority – например, сербы в Хорватии), национализирующегося государства в начальной стадии конституирования (incipient nationalizing state – например, Хорватия) и сформированной внешней исторической родины (incipient external national homeland – например, Сербия). Однажды установленные, эти триады отношений непрерывно создают реальные условия для взаимных подозрений, взаимных испытаний и взаимного ошибочного представления. В атмосфере инициированного политически возрастающего недоверия и страха происходящие время от времени стычки становятся все жестче. Одно за другим следуют убийства. Интенсифицирующаяся спираль недоверия, страха и ненависти, в высшей степени инструментализированная, однако не до конца созданная лишь медийными манипуляциями, приводит в движение отдельные тщательно подобранные механизмы имеющегося исторического и культурного «капитала» регионов, сосредотачиваясь на злодействах других и демонстрации себя как жертвы. Исходные взаимные разногласия и недоверие перерастают в конце концов (не без участия сторонних политических сил) в грязную войну, подтверждая самые мрачные прогнозы.