…Стол был накрыт на тринадцать персон, о чем Долотов узнал от матери Игоря, Евгении Михайловны, едва ступив на порог вместе с Извольским. Хозяйка говорила это каждому входящему, так что для тех, кто был в квартире, в этом повторении слышалось заклинание духов неудачи.
   У Евгении Михайловны было тонкое выразительное лицо и красиво поседевшая голова, приставленная к нелепому туловищу, состоявшему, казалось, из слишком больших костей. Она напоминала тех уродливо нескладных женщин, чье уродство хоть и явно, но не вдруг определимо. Таким женщинам все очень трудно дается, даже дети, и они их не просто любят, а проживают рядом с ними свои вторые жизни, более прекрасные, чем первые. И готовы на все, защищая свое богатство, а две разные, по-разному прожитые жизни предполагают в них и ум, и опыта ость, и непримиримую властность.
   К оговоренным семи часам вместе с хозяевами в квартире собралось одиннадцать человек: маленький, высохший, внимательно слушавший всех, но молчаливый старичок – брат погибшего в войну отца Игоря, известного военного; бабушка Игоря по матери, в прошлом видная журналистка, сохранившая до старости нотки очарованности в голосе; два соавтора-лауреата с женами; худенькая девушка, которую словоохотливая бабушка называла невестой Игоря и «своей сестрой», потому что та была младшим научным сотрудником института языковедения; Витюлька и Долотов.
   В ожидании приглашения к столу, сиявшему хрусталем и фарфором посреди большой комнаты, Евгения Михайловна наказала мужчинам развлекать женщин, затем включила серый магнитофон, что стоял на маленьком рояле, и принялась расставлять там и сям хрустальные, тяжелые, как булыжники, пепельницы. В это время послышался очередной звонок в квартиру.
   – Это двенадцатый и тринадцатый! – оповестила Евгения Михайловна, заторопившись к дверям. И через минуту вернулась вместе с Валерией и Одинцовым.
   Как бы ни была неожиданна эта встреча для Долотова, оп все-таки не мог не заметить, что припоздавшие гость были представлены с той осторожной церемонностью, каковой хозяева выдают свое особое отношение к определенной категории приглашенных, которых видят впервые, но «премного наслышаны».
   Из-за шума в комнате ни манерность представления новых гостей, ни сами гости ни произвели на собравшихся особого впечатления. Говор лишь слегка поутих, чуть притормозил течение, чтобы каждый мог скользнуть глазами в сторону новоявленных, улыбнуться, кивнуть, произнести слова привета, и приостановившиеся беседы покатили по прежним ухабам.
   Валерия не вдруг приметила Долотова, но когда увидела, то в первую секунду явно растерялась, а затем разгневалась на себя; волнение обернулось досадой, на красивом лице обозначилось выражение упрямого сопротивления… Чему? Может быть, в глазах Долотова слишком ясно определилось нелестное отношение к ее появлению с Одинцовым?
   Державшийся у нее за спиной Одинцов увидел Долотова сразу, словно искал его, тут же кивнул с тем равнодушным видом, который как бы говорил: я загодя знал о нашей встрече, предполагая твое недружелюбное отношение к ней, но я всего лишь сделал свое дело, привел Валерию и теперь умываю руки. И даже присел не рядом с ней, на один из стульев, а на угловую софу, в компанию к Витюльке, соавторам и их женам, и, пока соавторы изощрялись перед Извольским в аргументах «про» и «контра» новой гипотезы (после получения премии все кажется по плечу), Одинцов принялся рассказывать анекдоты. Одна из жен соавторов вначале сдержанно, с оглядкой, а там все раскатистей хохотала, в то время как жена другого соавтора, которой тоже хотелось посмеяться, лишь досадливо улыбалась. Наконец не выдержала, сдвинула Извольского и мужа к одной стороне и пересела поближе к Одинцову, принявшему ее с очаровательной улыбкой.
   Долотов едва сдерживал себя от того, чтобы встать и уйти – до такой степени он почувствовал себя лишним, заметив почти презрительное выражение на лице Валерии, когда она обнаружила его среди гостей.
   Поглядев, как устроились «двенадцатый и тринадцатый», Евгения Михайловна заторопилась на кухню, где ее сын алхимничал над пловом.
   – А это из собрания бывалого авиатора, – травил Одинцов. – Курсанты собрались прыгать с парашютом…
   Женщины смеялись так громко, что заставили замолчать даже соавторов. Витюлька воспользовался случаем и присел рядом с Валерией, радушно улыбнувшейся ему. Молчаливый старичок, приглядевшись к гостям и послушав каждого из них, не без удовольствия принялся разглядывать бухарские ковры, льдистое великолепие хрусталя за стеклами горки, старинный рояль с магнитофоном на нем, почти дворцовую драпировку окон, затейливую люстру, темно-вишневую обивку мебели и уставленный дулевским фарфором стол. Скрестив руки на груди, он как бы напитывался убранством квартиры, ни разу не повернув головы в сторону Одинцова, словно там не было ни смеха, ни восклицаний. Некоторое время и Долотов вслед за стариком оглядывал наследное жилище, в котором находил много общего с коврами, секретерами, фарфором и горками Риты Арнольдовны… Пришла на память Лия – она ни разу не позвонила ему, не спросила, почему он ушел, где и как живет. Что ж, по-видимому, прекрасно обходилась и без его объяснений.
   – Я не позволю вам скучать! Идите сюда. – Долотова взяла под руку шустрая бабушка Игоря.
   Он присел рядом с ней, и бывшая журналистка принялась говорить об отличиях, «литературы будней» от прочих видов словесного творчества, обращаясь разом и к Долотову и к невесте Игоря, вежливо кивавшей на вопросительные междометия литбабушки. Невеста относилась к редкому в наше время типу девушек душевно утонченных и мягких, чьи жизни обойдены сильными привязанностями, переживаниями, страстями, и это откладывает на них отпечаток какой-то стерильности. Они робки, деликатны, все в них благопристойно – улыбка, глубина выреза на платье, цвет чулок и форма шляпок. У них одних несмело выступающая грудь выглядит так, будто обложена под платьем газетной бумагой.
   Долотов старался быть внимательным и заслужил комплимент.
   – Вы мне нравитесь! – со смелостью ничем не рискующего человека сказала литбабушка. – Чем-то напоминаете Христа, но мужчинистее! И цвет лица несравнимо лучше!..
   Долотову все труднее было поддерживать разговор. Как приемник с хорошей избирательностью, он цепко улавливал среди шума и суеты в квартире каждое сказанное Валерией слово, каждое ее движение. Быть с ней в одной комнате и не иметь возможности подойти – это настолько сковывало Долотова, требовало какого-то приниженного ложного поведения, что порой становилось невмоготу, и он выходил в коридор покурить, благо литбабушка увлекалась магнитофоном. И оттуда, из затемненного коридора, рассматривал Валерию без опасения быть ею замеченным.
   Она сидела рядом с Извольский неподалеку от невесты Игоря, и один из соавторов, сунув руки в карманы брюк и положив ногу на ногу, уставился на Валерию как на главного докладчика научного симпозиума, только не умственным, а тоскливым собачьим взглядом, изредка переводя его на невесту Игоря, будто сравнивая девушек. Валерии было далеко до интеллигентности соседки, да что в том – было написано на лице соавтора, – что девушка в очках тихим голосом цитирует Заратустру? Что этот Заратустра по сравнению с темным пушком па верхней губе Валерии, шоколадной родинкой на ее шее? Невеста присаживалась не иначе как на самый кончик стула, а ходила так, словно пятками затирала следы за собой – изящная, ломкая…
   – Красивая девушка, – услышал Долотов. – Вы ее знаете?
   – Да.
   В коридоре к Долотову присоединился внимательный старичок.
   – Грузинка, – то ли оповестил, то ли спросил он.
   – Нет. Впрочем, не знаю…
   Теперь и Долотов заметил на лице Валерии то одухотворенное тихой печалью выражение, какое можно видеть на лицах грузинских красавиц: в их огромных медлительных глазах, в чеканном изгибе губ таится как бы предчувствие страданий от дарованной им красоты.
   – Я ее помню, вы меня понимаете? Да, ее. Она приносила что-то на комиссию. А что, затрудняюсь сказать. Может, платье, может, еще чего… Я вам не сказал, я работаю приемщиком в комиссионке. В этой девушке есть что-то настоящее, знаете. Без натяжки. Я еще тогда заметил. Не потому, что она красива, нет. В ней, знаете, деликатность высокой пробы. Я знал красивых женщин. Еще не очень давно они ходила в комиссионку чаще, чем старухи в церковь. В людях, знаете, бывает, что красота – одна видимость, как у вещей.
   Старичок помолчал, выискивая, куда бы стряхнуть пепел сигареты.
   – У Жени пристрастие – иметь все высшего сорта. Так когда эта девушка вошла, я подумал, что на этот раз Женя замахнулась «на всю катушку». И еще подумал, что рядом с Игорем она будет в медной оправе, вы меня понимаете? Но Игорь тут ни при чем. Это сначала мне показалось, что прилетела первая «пчелка» на его деньги. Вы меня понимаете?
   Он посмотрел на Долотова так, словно ждал вопроса, и, не дождавшись, продолжал:
   – Какой-то кретин сказал, что деньги не пахнут. Не верьте. Они не только пахнут, они имеют лицо. Все зависит, кто и как их зарабатывает и на что тратит. Это легко понять, когда видишь, как человек начинает складывать потрепанные изгаженные бумажки и засовывать в карман дорогого пиджака, или когда их вынимают из ароматного нутра дамских сумочек… Все имеет свой запах. И деньги и вещи… А вещи, знаете, много могут рассказать. От них всегда идет запах жизни человека. Они всегда выдают своих хозяев, и даже тайные склонности. Как бы там небрежно клиент ни разворачивал сверток, как бы он ни был одет и как бы ни смотрел на меня, я по запаху вещи понимаю, кто он. Или это скупердяй, который вернулся из-за границы с тремя нейлоновыми шубками; или это прожившийся актер, и ему позарез нужно взять четвертной за сторублевый плащ; или это студентка, которая принесла мамин оренбургский платок, потому что за нее никто не платит ни в кино, ни в сосисочной; или это забулдыга, встряхивающий только что почищенный бензином, давно уже не модный пиджак… Все несут с вещами запах своей жизни. Вы меня понимаете? И если я вижу перед собой ни разу не надеванный монгольский реглан с его благородным ароматом кожи, это, знаете, кое-что говорит о владельце. Монгольский реглан – это целая эпоха, которую тоже сдали в комиссионку. Когда начинаешь разбираться в вещах, начинаешь понимать людей. Это не просто, знаете. Тоже наука.
   Старичок улыбнулся чему-то и прибавил:
   – Было время, когда во всем городе один я отличал драп кастор от сурлагана… Вы меня понимаете?
   – От чего? – спросил Долотов и подумал: «Жулик какой-то».
   – Вот и приемщики, как и вы, даже не знали, что это такое. А сурлаган – это берете светло-серое шинельное сукно, красите в синий цвет, потом бреете ворс безопасной бритвой, обрезаете до нужной ширины и натираете растопленным на ладони сливочным маслом, чтобы придать сукну характерный для кастора блеск. Да еще «для булды» посыпаете его нафталином, делаете вид, что вы его вынули из сундука бабушки. Цена на отрез после такой обработки возрастала вдвое. Сурлаганщики имели свою копейку… Только не у меня. Вы понимаете?
   Старик хитро посмотрел на Долотова и, словно заручившись его снисходительностью, стряхнул пепел прямо на пол. Он замолчал потому, наверное, что в комнате стало тихо.
   Невеста Игоря стояла у рояля, между литбабушкой и Одинцовым, и негромко говорила, по-учительски разделяя слова:
   – Кем, в нравственном понимании, проживет человек в наше время, определяет не род занятий и не то, что мы предложим ему почитать, а его общение с людьми. Общение людей в конечном счете всех со всеми – вот самая действенная наука. И если это общение будет лишено красоты, добра, возвышенных правил, если между мужчиной и женщиной мы будем видеть только сходство и не замечать различий, а это очень даже может быть при ложно понимаемом равноправии, то никакое образование, даже гуманитарное, не воспрепятствует дурному в человеке. Чтобы поступать «как надо», человек должен на собственном опыте удостовериться, что это достойнее, чем «как мне хочется».
   Ей отвечал Одинцов, которого литбабушка слушала как бы даже с наслаждением, любуясь его барственным баритоном, его большой головой.
   – Ныне простота общения – бзик, – сказал Одинцов.
   Услыхав это слово, старушка опустила голову так, словно собиралась бодаться, видимо, ей послышалось в нем что-то неприличное.
   – Как вы сказали?
   – Бзик. То же, что и хобби, только по-славянски и более точно определяет суть явления.
   Долотову мало-помалу все надоело – ожидание, разговоры, голос певицы из магнитофона… Он дал себе слово найти предлог выбраться из квартиры сейчас же, как только пройдут первые минуты программной трапезы. Идти в комнату не хотелось. Он стоял и стоял в коридоре напротив распахнутых дверей и непрерывно курил, чтобы это его стояние в стороне от всех не выглядело странным, не бросалось в глаза.
   Справа от стола, на угловой софе, уютно расположились Извольский, жена одного из соавторов и Валерия. Здесь, будто в пику отвлеченным материям, о которых шла речь возле рояля, говорили о «мирском», о том, «что почем», где играет пятая жена знаменитого итальянского кинорежиссера и какими достоинствами должны обладать мужья. Жена соавтора, маленькая, вертлявая, с какими-то лисьими несытыми глазами и ультрасовременными взглядами, считала, что главное достоинство мужа – его профессия.
   – Да и вообще профессия – это и есть человек, – говорила она.
   – Вот как? – Извольский откровенно усмехнулся. – Вы где работаете?
   – Я? Нигде. Значит, пустое место?
   – Это не мой вывод.
   – Но ваша логика.
   – Нет, ваша! – Извольский рассмеялся. Чувствуя, что попала впросак, дама принялась объясняться:
   – Я окончила юридический, работала в НИИ консультантом. Но муж против. А вообще я могла бы прекрасно устроиться на киностудии, у меня есть связи.
   – Лицедействовать?
   – Сниматься, – пояснила дама, не очень уверенная, что это то же самое.
   – У вас талант?
   – Не смешите. В кино главное – обнахалиться.
   – Главное – что?
   – Обнахалиться. Освободиться от стеснительности.
   – Ах, так?
   «Главное, обнахалиться, – усмехнулся Долотов. – Словно ты еще не обнахалилась».
   Не злобствуй, – тут же одернул он себя. – Если тебе не везет, это не ее вина».
   Мать Игоря вернулась из кухни и объявила, что плов поспевает, и попросила гостей освободить для него место в середине стола.
   Все в комнате дружно принялись теснить богатую сервировку. Вставшая у Стола рядом с Извольским Валерия показалась Долотову ниже ростом, почти вровень с Витюлькой. А когда отошла, Долотов увидел, что на ней простенькие черные босоножки на очень низком каблуке.
   Едва он присел к столу, как Игорь внес внушительный казан с пловом. Водруженный на богатую столешницу черный от копоти сосуд выглядел модной грубостью рядом с позолотой фарфора.
   – Вот! Готово! – объявил Игорь.
   Евгения Михайловна стояла рядом, переводя глаза с сына на гостей, будто выискивала, нет ли среди них кощунственно сомневающихся в талантах ее единственного.
   – Друзья, одно условие! Никаких речей, тостов! Никаких поздравлений, никакого ритуала! – Игорь прижал руки к груди, – Это не кутья, а плов, не надо портить его вкус. Очень прошу!
   Это было хорошее начало. За столом сразу стадо легко, весело и громогласно.
   – Вы от меня прячетесь? – услышал Долотов и только тогда заметил, что Валерия присела рядом.
   По другую сторону от нее сидел Извольский, как видно, взявший на себя обязанности ее кавалера. Долотов смешался. Он был почему-то уверен, что она знает, не может не знать, что он думает о ней, и никак не ожидал увидеть ее рядом, а того менее – услышать вот это дружелюбное обращение.
   – От вас надо прятаться? – уступая непонятному желанию одернугь ее, спросил он и отвернулся, чувствуя на себе ее взгляд, как чувствуют солнечный зайчик.
   Она повернулась к Извольскому, а Долотов услыхал, как весело и легко они заговорили.
   «Ты никогда не умел разговаривать с женщинами, – сказал себе Долотов. – А с кем ты умел разговаривать?»
   …Вечер затянулся. Все были в меру оживлены, все много говорили, но уже не о литературе, а о плове, грибах, осетрине, об умении пить «в плепорцию», о минувшей зиме, хоккее, а та минута, которая подсказывает гостям, что пора и честь знать, все не приходила.
   Наблюдая за сидевшим напротив Одинцовым, ставшим к концу вечера притягательный центром внимания, Долотов представлял его рядом с Валерией и чувствовал в душе нарастающую обиду.
   – Непростой вы какой-то, Борис Михайлович, – услышал он игриво-доверительный голос жены соавтора, сидевшей справа от Долотова. – Честное слово! Рядом с вами только и думаешь, как бы не ляпнуть чего или повернуться не так! Разве мужчины такими должны быть?
   – А какими? – Долотов спросил это с таким озабоченно-заинтересованным видом, словно ему посулили сообщить чрезвычайную новость.
   – Сказала бы, да, знаю, высмеете… – Она уже была не рада, что начала разговор.
   – То есть как?
   – Ну, не высмеете, так про себя… определите. Возле вас вообще не знаешь, куда себя девать. А вот для Анатолия у любой женщины все на ней хорошо… – Сморозив глупость, она покраснела и досадливо обронила, чтобы хоть как-нибудь выбраться из дурацкого положения: – Проще надо быть.
   «Опростилась, – подумал Долотов. – Дальше некуда».
   Витюлька весь вечер ее отходил от Валерии, был ловок, умен и хорош собой – так думал он потом.
   Магнитофон неутомимо гремел. Так гремел, что нельзя было не удивляться, как этот серый пластиковый ящик не взорвется от собственного грохота. А Извольскому только того и нужно было. Он то и дело приглашал Валерию танцевать, а она охотно шла, ни разу не выразила неудовольствия.
   Но, вспоминая потом о своей лихости, Витюлька забывал, что своим оживлением долго и без особого успеха пытался подавить душевную робость.
   – Ты что-то разошелся сегодня, жуткое дело! – усмехнулась она.
   – Тебя увидел! – ернически отозвался Витюлька и, словно испугавшись собственной дерзости, виновато прибавил: – Я ведь люблю тебя.
   – Выпил, что ли? – рука ее, лежавшая на ладони Витюльки, дрогнула. Валерия прижала подбородок к его плечу, пряча лицо.
   – Не веришь? – чужим, непослушным голосом спросил он.
   Она долго молчала и ответила, не глядя на него:
   – У меня будет ребенок.

11

   На аэродроме появилось новое лицо – парашютист-испытатель Миша Курочкин, человек двадцати шести лет, широкогрудый, низкорослый и крепкий, как дубок. Он сразу всем приглянулся, в особенности Косте Kapаушу. Курносое лицо парня так и светилось невозмутимой уверенностью в себе, глаза – понятливостью: нет, мол, ничего загадочного в этом мире, хороша земля, небо, облака, дождь, ведро. С той же доверчивостью относился он и к тому, что испытывал, был непоколебимо уверен в надежности всех тех ремней, костюмов и приспособлений, которые на него надевали. Миша очень располагал к себе непосредственностью, общительностью, ясноглазым доверием ко всему и всем.
   Он был одного роста с Витюлькой, но маленькая фигурка Извольского выглядела в сравнении с фигурой Курочкина так, как выглядит законченная отполированная статуэтка рядом с наспех обработанной заготовкой из того же материала.
   В первый день своего появления в шумной комнате отдыха Миша был представлен летчикам лайнера – Чернораю и Радову.
   – В газетах писали, скоро пассажиров повезете? – уважительно поинтересовался Курочкин, невольно вызывая улыбки своим простодушием.
   – Мы – со всем нашим удовольствием, – дурачась, отозвался Радов. – Да, говорят, не справляемся, вот какое Дело. Ты вот, спасибо приехал, подсобишь. Еще один ас посулил. На тебя да на него вся надежа.
   – Кто такой? – спросил Курочкин, решив, что речь идет о парашютисте. – Может, знаю?
   Радов не торопился отвечать. А стоявший неподалеку Долотов молча ждал, еще не веря, что о нем может столь пренебрежительно говорить этот молодой летчик. Наступила тяжелая пауза: Радов, здоровый, мрачноватый парень с плоским затылком боксера, не умел шутить, а Долотов не понимал шуток, во всяком случае, так считали многие. Раньше других почуяв неладное, Костя Карауш взял Курочкина под руку.
   – Он у нас шутник, – сказал Костя. – Ему бы в цирке выступать.
   – А ты, радист, дыши в сторону, понял? – угрожающе произнес Радов, явно отыгрываясь на Косте за свою нерешительность перед Долотовым.
   – О! Чуешь? – Костя качнул головой в сторону Радова. – Прямо Козьма Прутков! Миша, я что хотел спросить… У тебя редкая специальность, ты тоже мог бы выступать в цирке. Видел в кино – женщину выстреливают из пушки?
   – Видел. Киношники горазды «лапшу вешать», – лениво тянул Курочкин. – В своих туфельках она бы ни в жизнь не выдержала перегрузки, да еще стоя.
   – А ты действуй по науке. Достань старую катапульту, размалюй ее всякими узорами и валяй.
   – Стоп, Макарий, тут плетень!.. А куда катапультироваться? В потолок? Башку расшибешь.
   – В потолке сделают дырку. Туда проскочишь, а обратно на парашюте. И читаешь стихи! Представляешь эффект?
   – А если отнесет на какую-нибудь крышу? Темно, кошки бродят, а ты пятый угол ищешь. И кошек я видеть не терплю… Раз пришел к ветеринару сделать собаке прививку, а у него в углу кошка с котятами. Только взошел на порог, она как бросится! Я в дверь, а она вцепилась, понимаешь, и висит. Еле отцепили. Ветеринар мазал, мазал зеленкой. Смеешься, а мне на другой день с вертолета прыгать. Я саккуратничал, оттолкнулся слабо, и унтом за какую-то скобу зацепил. Унт так и остался на вертолете, а я в одной портянке приземлился. Пока спускался, ногу чуть не отморозил – дело под Новый год.
   – И как ты попал на эту работу?
   – Как… Поступил после армии на аэродром слесарем. А там послали катапультный стенд собирать. Когда смонтировали – дайте, говорю, попробовать. Это, говорят, для парашютистов. А я кто? Три года в десантных войсках служил. Ну, поглядели военный билет и в комиссию, обрадовались…
   – А не взяли, так и работал бы слесарем?
   – А чего? Работа как работа.
   – Я не о том. Тянуло к парашютам?
   – А чего? Интересно. Раз, правда, чуть не задохся – выскочил из туполевской машины на скорости под тыщу километров спиной вперед, а вдохнуть нет сил, разрежение. Потом ничего, кресло ногой отпихнул – и нормально.
   – Смелый ты человек, Миша! – восхищался Карауш.
   – Будешь смелый, когда жареный петух клюнет.
   …Салон лайнера напоминал тоннель: в нем убрали все кресла, пол устелили мягким полотном, а в хвостовой части за аварийным люком установили две лебедки, от которых к креслам летчиков тянулись тросы, оканчивающиеся легкоразъемными карабинами. После включения лебедка должны были подтянуть испытателей к аварийному люку, в каком бы положении самолет не оказался. Курочкин быстро уяснил, что от него требуется, сходил на самолет, где его ждала рослая женщина из отдела высотного оборудования, присел на отведенное ему место, выслушал подробную инструкцию, проделал пробные включения, осмотрел люк, в который ему предстояло прыгать, и сказал:
   – Добро. Суду все ясно. На когда вылет?
   Утром в день вылета Руканову позвонил Главный. Ощутив разом и значение того места, которое он временно занимал (в бригаду ведущих инженеров Старик не звонил), и удовольствие от того, что свидетелем события был сидевший в кабинете Гай-Самари, и холодок страха от неожиданного звонка, Руканов внутренне напрягся: непросто было соблюсти собственное достоинство в глазах Гая и произвести хорошее впечатление на Главного, когда не знаешь, о чем тот собирается говорить. Но разговор вышел настолько коротким, что Руканов не успел выразить на лице ничего, кроме растерянности. Главный наказал сообщить ему о результатах «опрыгивання» сразу же после полета. Приняв суровую краткость Старика за признак нерасположения к нему, Руканову, Володя раздраженно сказал:
   – Одни ищут дешевой популярности, а другие расхлебываются!
   – Ты о чем?
   Гай был одет в полет. Серебристо-зеленый комбинезон придавал его артистической фигуре юношескую стройность и как-то особенно был к масти его побелевшей шевелюре. Но и теперь можно было заметить, что радушные цвета корицы глаза его словно застыли, – это случалось, когда он смотрел на Руканова. После случая с характеристикой Долотова (не желая усложнять отношений со старшим летчиком фирмы, к которому благоволил Старик, Руканов переписал характеристику) Гай стал присматриваться к Володе очень критически и открывал много неожиданного для себя.
   – Все о том же! – отозвался Руканов, короткими касаниями пытаясь уложить поровнее чистый лист бумаги на стекле стола. – Углин прекрасно сознавал, что настаивает на никому не нужном эксперименте! Никакое «опрыгиванпе» не прибавит надежности этому во всех отношениях ненадежному средству спасения! Глупая затея.
   – Но и противопоставлять себя Углину было не очень умно, – сказал Гай.
   – Почему?
   – Ты дал понять, что твое участие в деле определяется некой формулой компромисса между твоей незаурядной личностью и служебными обязанностями. – Гай остался доволен и хорошо высказанной мыслью самой по себе, и тем, что она была сформулирована вполне в стиле Руканова, на его языке, и тем, что содержала в себе продолжение разговора.