Над срезом кабины, за стеклами фонаря Гаи приметил склоненную голову в защитном шлеме: Долотов занимался предполетными операциями. К приставленной к фюзеляжу стремянке неторопливо шел Пал Петрович, как видно, собирался откатить ее в сторону.
   При виде насупистого лица бортинженера Гаю стало полегче.
   «Ты-то мне и нужен, дорогой!»
   Не дав Пал Петровичу оттащить стремянку, Гай осторожно взял его под руку и, увлекая подальше от мотористов, негромко сказал:
   – Дело есть, Пал Петрович… Тебе как Долотов показался? В смысле настроения?
   – Настроение? Хрен его разберет, какое у него настроение. Всю дорогу как мешком из-за угла трахнутый. А что?
   – Не годится ему сегодня летать, нужно «отбить» полет, понимаешь? Я не могу тебе сказать, в чем дело, но у него на душе неладно. Сделай что-нибудь, а?
   – Понял, Кузьмич. Сделаем.
   Все так же медленно ступая по пупырчатым ступенькам стремянки, Пал Петрович поднялся вровень с головой Долотова.
   – Ты вот что – вылазь! – сказал он, махнув рукой. Долотов откинул фонарь, переспросил: ему плохо было слышно с застегнутым шлемом.
   – Вылазь, говорю! – крикнул Пал Петрович.
   – Почему? – Долотов смотрел на бортинженера.
   – Почему, почему… ВСУ[2] не работает. Говорю, вылазь! Полетишь, когда машина исправная будет!
   Долотов посмотрел на РАФ, возле которого с независимым видом прогуливался Гай-Самари, и снова поднял глаза на Пал Петровича.
   – Погоди, тут, говорят, Разумихин. Специально приехал. Тебе же попадет.
   – Не твоя забота.
   Долотову пришлось выбираться. А когда он спустился на землю, снял шлем, уложил ремешки внутрь каски и сунул ее в синий чехол, то вспомнил, что здесь только что был Гай. Долотов огляделся, но ни РАФа, ни Гая уже не было видно. И только неведомо откуда примчавшийся Белкин в отчаянии взмахивал руками, выслушивая Пал Петровича.
   Едва Долотов поднялся в диспетчерскую, туда вошел Гай-Самари – его вызвал по телефону Добротворский. С первых же слов Долотов понял, что он тоже имеет касательство к разговору.
   – Нет, Савелий Петрович, дублер сегодня не летал. Видите ли…
   – Вот и хорошо, – сказал Добротворский. – Я сейчас говорил с Соколовым, он велел наложить запрет на полеты до особого распоряжения.
   – А что? Какая причина, Савелий Петрович?
   – Журавлев обнаружил какой-то дефект в арматуре гидросистемы.
   «Выходит, ты умница, – похвалил себя Гай. – Просто удивительный умница!»
   «Что же он нашел?» – выслушав Гая, подумал Долотов и вспомнил встречу с Журавлевым.
   Неделю спустя после заключительного заседания аварийной комиссии Долотов увидел гидравлика в коридоре инженерного здания КБ. Журавлев с подчеркнутой торопливостью посторонился и, застенчиво улыбаясь, поклонился с почтением, которое, несомненно, доставляло ему удовольствие. Немного смущенный этим церемонным, хотя и искренним, проявлением уважения, Долотов остановился: в подобных случаях всегда неловко пройти мимо, не перекинувшись словом.
   Они поговорили о результатах работы на тренажере и сошлись на том, что тренажер штука хорошая, да всего не «обыграешь». А когда Долотов поинтересовался, как подвигаются испытания гидравлической системы С-224, Журавлев взял его под руку и провел в просторный зал лаборатории – стеклом, кафельными полами, белыми стенами и белыми халатами рабочих напоминавшей какое-то медицинское учреждение. В центре зала и у стен рядами стояли стенды, в машинном отделении, расположенном за стеной лаборатории, гудели мощные электродвигатели, приводившие в действие точно такие же гидравлические насосы, какие стояли на самолете. В распахнутом халате, при каком-то селедочно-сером галстуке, в пестрой сорочке со свернувшимся воротником – как это всегда случается у людей с короткими шеями – Журавлев обстоятельно рассказывал об испытаниях гидроприводов, которые он проводит со значительным превышением обычных нагрузок, чтобы компенсировать температурные, вибрационные и другие влияния на изделия в полетных условиях.
   – Ну а как ваша дочь? – спросил Долотов напоследок.
   – О, спасибо! Дома. Правда, экзамены придется сдавать осенью, но это уже детали, как говорят!
   – Я рад за вас.
   Журавлев очень растрогался и, провожая Долотова, никак не мог справиться со смущенной улыбкой.
   «Вовремя это у него вышло, – с чувством благодарности к Журавлеву подумал Долотов. – Мне нужно передохнуть, иначе я не потяну».

6

   С работы ехали вместе. Даже когда Витюлька задерживался, Долотов не решался один появляться в квартире Извольских, где жил второй месяц. А сегодня что-то особенно затянулось послеполетное совещание участников будущего авиационного парада, или «потешного войска», как называл их Костя Карауш. От фирмы Соколова для пролета на празднике выделили два перехватчика типа С-04, одним из которых управлял Боровский, другим – Извольский.
   – Сегодня решили нашей группе придать еще самолет, – сказал Витюлька.
   – «Ноль четвертый»?
   – Нет. Какой-то разведчик.
   Выбравшись из леса, дорога потянулась вдоль полей, еще темных, пустых, с пятнами нерастаявшего снега в разлатых лощинах. Оранжевое зарево заката, мутное, словно припорошенное пылью, долго стояло перед глазами, назойливо мешая глядеть на дорогу. Но едва начался пригород, как стало темно, будто уже ночь на дворе.
   Ехали молча. Обоих в равной степени обескураживала предполагаемая Журавлевым, и как будто вполне вероятная, причина трагедии; неизвестность, казалось, скрывала нечто более значительное, неведомая причина представлялась сложной, загадочной, и такая она не то чтобы мирила с исходом, но выглядела как-то соотносительно с ней. Но когда тебе показывают трубчатый наконечник шланга и говорят, что все из-за него, на душе становится скверно и никак не хочется верить, что столь малое послужило единственной причиной гибели человека.
   – Томка обещала прийти. Часам к восьми. С Валерией, – Извольский посмотрел на сидевшего за рулем Долотова. – Ты незнаком?
   – Нет. Кто такая?
   – Лешкина невеста. – Заметив на себе пристальный взгляд Долотова, он прибавил: – А девушка, Борис Михайлович, – египетская царевна, только говорит по-русски! Да что там, сам увидишь.
   Друзья замолчали.
   …После аварии, в которую попал Извольский во время испытаний истребителя, дома все чаще стали говорить, что ему пора бросить летную работу. Витюлька отшучивался: «Кому суждено быть повешенным – не утонет». Но не мог не видеть, что его пребывание в госпитале оставило тяжелые следы на облике матери: она похудела, стала рассеянной и, стараясь показать, что с ней ничего не произошло, что, слава богу, все обошлось, суетилась с деланной веселостью, не замечая, как жалка она в непосильных попытках скрыть одолевающую ее тревогу, всегдашний страх за его жизнь, прорывающийся в каждой улыбке, слове, взгляде. В первый день после возвращения из госпиталя, когда мать ткнулась в его грудь, Витюлька заметил, что голова ее стала совсем белой, но, главное, волосы были прибраны кое-как. Эта неопрятность, ставшая с тех пор обычной, угнетала Витюльку, доказательнее всего убеждала в непоправимой душевной надломленности матери, чему виной был он, единственный ее сын,
   А тут – гибель Лютрова, которого мать хорошо знала, и, что особенно на нее подействовало, видела незадолго до катастрофы.
   Вернувшись домой после ночи, проведенной на месте падения С-224, Витюлька застал в квартире гостей: двоюродного брата Сергея, прилетевшего на несколько дней из Новосибирска вместе с дочерью Таней, или Татой, как ее звали домашние. Ее-то он и увидел первой, едва переступив порог квартиры.
   – Ой, дядя Вить!.. – испуганно охнула она, забыв поздороваться. – Тут такое было!
   – Ты чего, как Шерлок Холмс?.. Что тут было?
   – Врача вызывали!
   – Кому вызывали?
   – Бабушке! Она как узнала, что у вас там…
   – Кто сказал?
   – Она позвонила тебе, когда мы приехали, чтобы сказать… Вот. А ей сказали…
   – Что с ней?
   – Спит. Ей лекарства дали.
   В большой комнате друг против друга сидели отец и Сергей. Витюлька сдержанно обнял брата, покосился на отца и присел к столу.
   Дома Витюлька был совсем не тем улыбчатым рубахой-парнем, каким его знали па работе. Здесь он словно попадал в другой механизм жизни, заставлявший его не только двигаться медленнее и осмотрительнее, но и думать и говорить по-иному. Здесь, с одной стороны, была любовь матери, скорой на слезы, вызывающая сострадание и потребность казаться таким, каким она видела его, с другой – холодная суровость отца, для которого Витюлька был спортсменом, а значит, неудавшимся, непутевым сыном.
   – Ну, как твои муравьи? – спросил он, не зная, о чем заговорить с братом, которого откровенно недолюбливал.
   – Спасибо. И муравьи живут, и нам жить дают. Мы тут о тебе говорили, – по-родственному начал брат, в Витюлька вспомнил, что вот это подчеркивание своей родственности, выражавшейся всегдашней готовностью встать на сторону старших в семье дяди-профессора (которому племянник был весьма и весьма обязан), как раз и было неприятно Витюльке. – Не пора ли бросить твой аттракцион, а? Ты был неплохим инженером – вдруг стал летать!..
   – Инженерия я всего ничего, а летаю шестой год.
   – Но зачем? Что у тебя в перспективе?
   – Мне удобнее так. Без перспективы.
   – Но это глупо. Как минимум.
   – Надо же кому-нибудь быть и дураком в этой компании: отец профессор, брат кандидат.
   – Доктор.
   – О, виноват, ваше степенство!
   Маленькая голова отца с каштановой шевелюрой и такой же бородкой дернулась. Захар Иванович обеими руками указал племяннику на сына.
   – Вот в попробуй поговори с ним в этаком стиле! Как об стенку горох!
   – Для человека твоей культуры, – голосом наставника продолжал брат, – потомственного, так сказать, интеллигента, посвятить жизнь летному ремеслу? Согласись…
   И тут Витюлька, очень трудно проживший эта дни, заговорил совсем невежливо:
   – Ремеслом, ремеслом!.. А кому, по-твоему, заниматься этим ремеслом? Сермяжной силе?
   – От каждого по способностям, – голосом избранного отозвался Сергей.
   – Брось!.. Давно уже не по способностям…
   – Видишь? – Заранее зная исход разговора, отец встал. – Он избрал профессию из принципиальных соображений! Дело твое. Ты не мальчик. – В голосе отца была скорбь и торжественность. – Но подумай о матери. Долго ли она протянет в этом ежедневном ожидании?
   После ухода отца Сергей снова заговорил, изменив голос до приближенного к дружескому, но Витюлька непотребно обозвал его и ушел в свою комнату.
   Но и это было еще не все. Томка, у которой Витюлька искал утешения, тоже внесла свою лепту к одолевающим его горестям.
   Он не узнавал ее во время похорон Лютрова, даже не подозревал, что может увидеть ее такой – столько заботливости было во всем, что она делала, ничуть не брезгуя теме обязанностями в отношении покойника, которые обычно берут на себя женщины немолодые, проводившие на своем веку не одну домовину. Извольский не знал, что они, Томка и жена Гая, делали в морге, откуда вынесли обряженного в погребальную одежду Лютрова, но Томка неизменно была рядом – и там, и во время панихиды, и у могилы, где говорились прощальные слова. Томка не плакала, во всяком случае, Витюлька слез не видел.
   Она то и дело склонялась к гробу и смахивала уголком кружевного платка налетавшие на лицо Лютрова снежинки. И как будто даже не слышала, как над погостом, отдавая последнюю почесть погибшему, пронесся Гай на истребителе.
   А несколько дней спустя, заглянув в квартиру, где она жила вдвоем с сестрой и где его не ждали в этот вечер, Витюлька застал у них кучу друзей, а Томку отыскал на кухне с каким-то парнем, которого она бесцеремонно оттолкнула. Парень отправился к столу, где пели «у моря, у синего моря», а покрасневшая Томка смотрела на Извольского недобро блестевшими глазами.
   – Мне уйти? – спросил он.
   – Как хочешь.
   – А как ты думаешь?
   – Ничего я не думаю. Это ты второй год думаешь. «Ах, Томочка, погоди, вот папа, вот мама…»
   – Но пойми, не могу же я…
   – А что ты можешь? Летать? Ну и летай. Лешка долетался… Только и слышишь, кто-то чего-то строит, куда-то летают, потом собираются вместе и радуются, психотики!.. Хвосты, винты, покойники!.. А я живой человек – баба… как нетрудно заметить. Чего мне ждать?..
   Выговорившись сгоряча, Тонка замолчала. Она не умела долго сердиться и, когда заметила, что всерьез расстроила Витюльку, улыбнулась и повернулась к нему спиной: «молния» на платье была словно рассечена от затылка до пояса.
   – Застегни… этот дурак не с того конца принялся. – Томка прыснула и залилась смехом.
   А он глядел на обнаженную ложбинку на спине Томки и с тоской чувствовал ее правоту. И вместе с тем именно в эту минуту, слыша за собой дурашливое пение, Извольский куда как ясно понял, что Томка по природе своей ни в малой степени не способна проникнуться его жизнью, да и ничьей другой; что там, где она восхищала Витюльку, и там, где унижала его, Томка оставалась сама собой. Она не знала и не понимала душевных привязанностей и была, в сущности, ничейной. Домогавшиеся ее мужчины едва ли не все были одинаковы для Томки. Этим и объяснялась нерешительность Извольского, когда дело касалось их будущего. Никаких других изъянов он не мог бы поставить ей в укор. Она не была ни корыстной, ни вздорной, ни бездельницей, ее требования к жизни были просты, интересы не шли дальше того, что популярно, то есть способно увлекать многих. Но когда Витюлька пытался разобраться, отчего судьба обнесла ее простой бабьей чуткостью, сердечностью, на душе становилось так путано и непроглядно, словно он наглотался темноты.
   Любил ли он ее?.. Просыпаясь рядом с ней и глядя на уткнувшуюся лицом в подушку Томку, он не мог оторвать глав от ее полных, чуть розовеющих плеч, от выпростанной из-под одеяла ноги, от всего ее великолепного тела, сильного той особенной женской спокойной силой, которая и радовала в приводила в отчаяние неутолимым, несмолкаемым влечением к себе. И тогда Витюльке казалось, что он любит ее, что самым важным является вот это его нестихающее влечение к ней, а все остальное, все то, что называют несхожестью натур, представлялось третьестепенным, чем-то таким, о чем говорят, когда не видят и не любят того, что видел и что любил он в Томке. Ему и в голову не приходило, что какая-то другая, пусть умная и всепонимающая, но другая женщина могла оказаться рядом с ним.
   Иногда в такие минуты Томка спрашивала:
   – Хороша?
   – Чудо.
   – Женился бы?
   – Маленько погоди. Предки никак не очухаются от моей первой женитьбы.
   Это противоречие ума и чувств чем-то напоминало ему как будто и не относящийся к делу случай. Был он в командировке, попал на базарную толкучку и увидел старуху, продававшую брелок на цепочке. Цена рубль. Брелок медный, цепочка тоже. Зачем-то подержал в руке, положил. А как отошел, вдруг подумал: а старухе-то нужен этот рубль! Почему не купил? Попроси она, дал бы десять, а не купил… Дать и заплатать. Двое в одном человеке решают это: один рассудком, другой сердцем. Витюльке не жаль было для Томки и самой души, но, когда он начинал думать о ней как о жене, вывод был неизменным – нет, не годится.
   Но если она отказывала ему в свидании, он чувствовал обиду, унижение, как это случилось совсем недавно, когда он позвонил ей. Разговор вышел дурацкий.
   – Что, соскучился? – отозвалась она, и тут же на другом конце провода завязалась бесшабашная перебранка. – Это сестра, – объяснила Томка. – Спрашивает, с кем я? Говорю, с женихом. Она говорит, кто такой? Я говорю, ты…
   Послышался отдаленный бестолковый смех старшей сестры.
   – Слышишь, смеется?.. Чего? Это я сестре… Спрашивает, когда свадьба?
   – Я увижу тебя сегодня?
   – Не могу. Занята. Да ну тебя!.. Это я сестре. «Пьяные они, что ли?» – в досаде подумал он, кладя трубку.
   Вскоре после этого разговора, не зная на что потратить воскресенье, Витюлька отправился в Радищево па старой отцовской «Волге». Захар Иванович собирался в ежегодную весеннюю командировку и попросил Витюльку привезти хранившиеся на даче болотные сапоги, спальный мешок и прочие предметы походного снаряжения, которое использовалось Захаром Ивановичем в его странствиях по заповедникам. Притормозив у светофора, Витюлька поднял глаза к окнам вставшего рядом троллейбуса и, скользнув взглядом по лицам пассажиров, увидел Валерию. Она тоже заметила его и обрадовано кивнула, когда он жестом пригласил ее занять место рядом с ним. Проехав перекресток, Извольский прижал машину к тротуару. Он очень волновался те несколько минут, пока ждал ее. А когда увидел, сначала торопливо шагающую среди прохожих, потом рядом, немного растерянную и смущенную, все его любовные перипетии вдруг показались ему ничтожными, глупыми, нечистыми в сравнении с этой девушкой, с тем особым чувством приязни и близости к ней, в основе которого лежала причина по-человечески важная, скорбная.
   – Витя!.. Господи, даже не верится!
   – А я увидел и думаю: она?..
   Рассказывая, как они прожили все это время после гибели Лютрова, и Валерия и Витюлька старались упомянуть о самом важном, но ничего или почти ничего не прибавляли к тому, что было известно обоим и что сообщалось им самой встречей, тем, что они, как двое несчастливых детей, сидят вместе и слушают друг друга. Витюлька говорил, как разыскивал Лютрова, что мешало, и выходило так, словно эти розыски и то, что им мешало, оправдывали какую-то его, Витюлькину, невольную вину. И Валерия в том же тоне несколько раз возвращалась к обстоятельствам, которые задержали ее в Перекатах, не позволили приехать до трагического полета, и выходило так, будто более удачные розыски останков самолета или своевременный приезд Валерии могли бы изменить ход событий.
   Потом, словно бы делясь с ней самым горьким, Извольский рассказал, как увидел через стекло кабины натянувшиеся ремни кресла, затем склоненную голову Лютрова и вначале подумал, что он жив.
   И она, сразу же поддавшись этому тону, стала рассказывать, где и каким образом услышала о гибели Лютрова, и говорила так, как говорят о том, чего не понимают, не в силах понять.
   – Я тогда упала… – неожиданно сказала она и заплакала, потому что, вспомнив, как она упала, она вспомнила и тогдашнюю боль в коленях, а затем и до ужаса ясно весь тот день.
   И сколько бы Извольский ни уверял ее, что понимает, каково ей пришлось, в ответ она отрицательно качала головой, стыдясь своих слез и не в силах сдержать их. Нет, он не знает и не может знать даже сотой доли тех мучений, которые она вынесла и которые не только не утихли, но напоминают о себе ежечасно!..
   При взгляде на ее волосы, по локти укрывшие прижатые к лицу руки, на вздрагивающую спину, на всю ее сжавшуюся в отчаянна фигурку Извольскому с какой-то жуткой радостью вдруг открылось, что нет и во всем свете не может быть никого столь же близкого ему, как она! Забыв о своей невзрачности, движимый охватившим его порывом нежности, он положил ей руку на плечо, привлек к себе и принялся успокаивать, словно ребенка, уверенный, что душа Валерии открыта для его участия.
 
   Когда Долотов перебрался к Извольскому, его отец, Захар Иванович, был в отъезде, в каком-то уральском заповеднике, и в большой квартире Витюлька жил вдвоем с матерью, Инной Филипповной, которая нетерпеливо ждала тепла, чтобы перебраться на дачу, к своим грядкам с нарциссами. Почти все вечера проводили дома. Иногда Витюлька собирал преферансистов: звал старичка соседа, звонил Игорю – школьному товарищу, ученому-металлургу, худому, нескладному парню, имевшему привычку, играя, приговаривать: «Карта слезу любит» – и при этом делать жалостливое лицо с любой мастью на руках. Когда партнеров не было, преферанс заменяли «дураком» – единственной карточной игрой, знакомой Инне Филипповне. Она не могла играть так, чтобы не жульничать, и, если ей удавалось одурачить мужчин, хлопала в ладоши и радовалась, как девочка.
   Как-то в поисках партнера Долотов вспомнил об Одинцове и отыскал в записной книжке его визитную карточку.
   С тех пор журналист стал своим в доме Извольских. Он являлся всегда чисто выбритым, в хорошо отутюженном костюме, безукоризненно кланялся направо и налево, не забывая спросить Инну Филипповну о ее цветах. И когда снимал пиджак и оставался в белой сорочке с чуть ослабленным галстуком, то и в этом нарушении безукоризненности проглядывала тренированная небрежность в границах той вольности, которую может себе позволить воспитанный человек в мужской компании. Понравился он и металлургу, тут же предложившему Одинцову познакомить его со своей бабушкой, бывшей журналисткой.
   – Особа презабавная. Вам понравится, вот увидите!
   На лице Одинцова появилось сложное выражение комического восторга от перспективы познакомиться с «забавной бабушкой, которая ему понравится», однако он пообещал прибыть на плов, который металлург грозился «изобразить» из ханского риса по случаю того, что его работа в области жаропрочных сплавов принята на рассмотрение Комитетом по Государственным прениям.
   – Есть надежда? – спросил Одинцов, почтительно понизив голос.
   Игорь ответил косвенно:
   – То, что сделали мы, никому до сих пор не удавалось.
   – Ну, помогай вам бог.
   Они доигрывали пульку, когда в прихожей послышался громкий, с придыханиями, как от быстрой ходьбы, голос Томки, приветливо сетующей Инне Филипповне на никудышнюю погоду. У Долотова медленно и гулко забилось сердце. Не решаясь повернуть голову, чтобы посмотреть в проем раскрытой двери, он делал вид, что размышляет над картами. Еще не слыша и не видя ее, он знал, что она пришла, здесь, среди всех других шагов он различал ее шаги, и внутренне замирал в ожидании ее взгляда, представляя, каково будет ей узнать его и что она почувствует при этом.
   Наконец шаги затихли, несколько секунд в дверях слышался легкий шелест, шевеление, дыхание вошедших. Витюлька представил сначала девушек, потом мужчин, в только тогда, превозмогая страх и смятение, Долотов повернул голову, поднялся… —
   На Валерии была черная юбка, красная кофточка и черно-оранжевая косынка, повязанная вокруг шеи.
   И едва Долотов взглянул на нее, как сразу понял, что ничто до этой минуты так не уличало его в виновности гибели Лютрова, как вид стоявшей в дверях высокой девушки, – так действенно, так отчаянно напоминала она Лютрова.
   «Только такой она и могла быть», – подумал Долотов, хотя и не смог бы объяснить, почему эта мысль пришла ему в голову.
   А Томка, оглядев незнакомых мужчин, улыбнулась по-своему, немного застенчиво, будто и рада была выглядеть не так привлекательно, да ничего не может с собой поделать.
   Валерия присела на большой старинный диван, и теперь Долотов совсем близко увидел ее темные и какие-то неуверенные глаза.
   Переводя их с одного лица на другое, Валерия на несколько секунд задержала взгляд на Долотове.
   «Так это вы? – прочитал Долотов на ее лице. – Тот самый, ненавистный мне, везучий человек…»
   «Что же теперь делать?» – мысленно ответил он.
   По тому, как Одинцов вдруг засуетился, торопливо надевая пиджак и присаживаясь на другой край дивана, по нацеленному на Валерию вниманию, которое чувствовалось в каждом движении журналиста, было ясно, что она произвела на него впечатление.
   – Вы тоже летчик? – не очень заинтересованно спросила Валерия, не зная, что сказать в ответ на вежливую пристальность, с какой рассматривал ее Одинцов.
   – Был, – ответил за него Долотов, подмываемый неприязнью к журналисту, к этой его свободе в общении с Валерией, к самой возможности такой свободы. – Но ему стало скучно. Теперь он писатель. Привлекает девушек своим внутренним миром. Писатели понимают толк в красивых девушках, – сказал Долотов, ловя себя на желании выглядеть грубым и бесчувственным в глазах Валерии.
   Одинцов снисходительно улыбнулся и поглядел на Baлерию так, словно приглашал ее познакомиться с той манерой шутить, какая принята между ним и Долотовым.
   – В этом все понимают толк, – заметила Томка. – И писатели и дворники. Верно, Игорь? – По свойству всех привлекательных женщин она старалась обласкать своим вниманием самого неприметного из мужчин.
   Испросив позволения закурить, Одинцов протянул Валерии пачку дорогих сигарет.
   – Она не курит, – упреждая ответ Валерии, сказал Извольский.
   – И правильно! – так же решительно согласился Одинцов, как только что предлагал закурить. – Теперь, куда ни глянь, всюду дамы чадят.
   Тихо вошла и что-то сказала сыну Инна Филипповна.
   – Позвонки, чай с пирогами будете? – спросил Извольский и тут же повернулся к матери. – Будут, ма.
   – Так и неизвестно, что произошло с самолетом? – спросил Игорь, когда Инна Филипповна вышла.
   В наступившем тягостном молчании все, кроме Игоря, посмотрели в сторону Валерии, и она смешалась, не зная, как следует вести себя. Глаза ее сухо блестели, а вслед за минутной бледностью на лице проступили красные пятна. Глядя на нее, ни с того ни с сего покраснела и Томка.
   – Витя говорил, самолет взорвался, – сказала Валерия, почему-то решив, что от нее ждут каких-то слов. – Я ничего не поняла…
   Извольский и Долотов переглянулись.
   – Никто ничего не понял, – хмуро сказал Витюлька. – В том-то и дело, никто ни черта не понял.
   – На Западе в этом случае ссылаются на божью волю, – вздохнул Одинцов.