Страница:
На первый взгляд это была невесть какая причина опасаться Долотова, но только на первый взгляд. Люди того чиновного, административного толка, к каким принадлежал Руканов, обладают особым чутьем – умением угадывать в сослуживцах заключенный в них потенциал враждебного, не только у тех, кто угрожает оттеснить коллегу и занять его место, но и у людей, не имеющих никакого отношения к заботам подобного рода, у свидетелей, работающих рядом, «при том присутствующих», умом ли, свойством ли характера склонных противостоять честолюбивым поползновениям кого бы то ни было. Таким человеком, с потенциалом враждебного Володе, вполне мог оказаться Долотов, с его непочтением к авторитетам, с его недобрым умом, с его репутацией одного из лучших летчиков фирмы. И поскольку теперь вошло в моду проводить широкое обсуждение кандидатов на все сколько-нибудь значительные должности, то можно не сомневаться, что Долотов не преминет встать на сторону Боровского. Вот почему коснуться Долотова жесткой начальственной дланью, дать понять «этому грубияну», что с ним, с Рукановым, ссориться накладно, было для Володи необходимейшим упредительным маневром его чиновничьей стратегии. Для этого вскоре будут и время и возможности: начальник отдела летных испытании – он же исполняющий обязанности начальника летного комплекса – Данилов ложится в больницу с язвой желудка, и уже заготовлен приказ о временном назначении на его место Руканова. Вполуха слушая Фалалеева, пространно излагавшего тезисы будущей статьи, Володя на скорую руку освежал в памяти все, что «водилось» за Долотовым, то есть какие у него были взыскания, летные ошибки, «моральные отклонения» и т. п. Так ли уж крепко он стоит на ногах?.. Два выговора, отстранение от полетов на С-14, недавний слух о разрыве с женой. Руканов не забыл и упоминание Трефилова о какой-то темной истории в училище, в которую был замешан Долотов. Что-то, связанное то ли с покушением на жизнь, то ли со зверским избиением инструктора… Правда, по словам Трефилова, прямое участие Долотова осталось недоказанным, но в таких вещах и подозрение – дело нешуточное, так просто не стряхнешь с себя, и, будучи извлеченным на свет, оно хоть кого заставит съежиться.
Что касается Боровского, то Володе ничего не оставалось, как только подождать результатов задуманного Львом Борисовичем, у которого – Володя это прекрасно знал – были веские причины для сведения счетов с «корифеем».
…В конце пятидесятых годов, во время испытаний прототипа С-44, Боровский, которому надоела «эта беготня» по аэродрому, решил «подлетнуть» – оторвать самолет от бетона и тем закончить затянувшуюся программу наземных испытаний. Машина, по его словам, «просилась в воздух». Разогнав самолет, Боровский па считанные метры оторвал его от земли и не мешкая прижал к бетону. Тут-то и отказали тормоза, а скорость и малое расстояние до конца полосы усугубили положение до аварийного; в ту пору в этом месте даже на грунт нельзя было свернуть: с одной стороны рыли ямы под фундамент будущего ангара, а с другой вдоль речного обрыва тянулась ограда аэродрома.
И все-таки Боровский нашел выход. Перед стартовой площадкой, где взлетная полоса и рулежная дорожка, сходясь, образовывали широкое бетонное поле, Боровский, уже распорядившийся выключить все двигатели, кроме одного, крайнего, приказал сидевшему справа Фалалееву дать полные обороты оставленному в работе мотору. С-44 круто развернулся, докатил, гася скорость на развороте, до песчаной насыпи у фундаментного котлована и встал, ткнувшись в нее лопастями винтов. Если не считать погнутых винтов самолет не имел повреждений, но, вздумай Боровский развернуть машину в этой ситуации не двигателем, а поворотными колесами шасси, последствия оказались бы намного серьезнее.
И не только для самолета. За рулежкой наблюдал заместитель министра, приехавший на базу вместе с Соколовым. Едва экипаж выбрался из РАФа, как Боровскому сообщили, что летчиков вызывают для объяснений. «Кто вызывает?» Нарочный назвал фамилию. «У меня нет такого начальства», – отозвался Боровский и пошагал в раздевалку. А члены экипажа – Карауш, Козлевич и Фалалеев, ничего не поняв в намерениях командира, послушно двинулись за нарочным. И когда замминистра спросил, что произошло, Фалалеев, которому ничего не стоило, не погрешив против истины, объяснить аварию неисправностью тормозов, поторопился заверить высокое начальство в своей невиновности.
– В задании подлет не предусматривался' Боровский решился на него самовольно! Это хорошо еще, так обошлось!
– Снять с машины! – приказал замминистра.
Когда он отбыл, Фалалеев стал сокрушаться на глазах Соколова:
– Удивляюсь я Игорем Николаевичем! Брать па себя такую ответственность!..
Соколову стало не по себе от этого умышленно-наивного рвения. – Иди с богом. Ты все сказал.
В это время пришел вызванный Главным Боровский,
Фалалеев как ни в чем не бывало в очень дружеской манере зашептал на ухо «корифею»:
– Знаете, тут были товарищ…
– Знаю, – перебил его Боровский. – Без мыла лезешь.
Фалалеев словно подавился, выслушав это замечание на глазах Соколова.
С той поры у Боровского вошло в привычку называть пройдох всех мастей «фалаями», а с самим Фалалеевым «корифей» не разговаривал, точно не замечал его.
…Вспомнив все это, Володя доверительно заглянул в глаза Льву Борисовичу.
– Пора. Вы не собираетесь послушать многомудрых мужей?
Фалалеев кивнул, безоговорочно соглашаясь с такой характеристикой членов аварийной комиссии, и обезоружено развел руками, как человек, положение которого вынуждает присутствовать на всех, в том числе и на заведомо глупых, церемониях, хотя положение пенсионера ни к чему его не обязывало.
Послушать комиссию собрался почти весь летный состав. На расставленных вдоль стен кабинета стульях расположились Боровский, Костя Карауш, Извольский, штурманы Саетгиреев и Козлевич, бортинженер С-224 Пал Петрович и командир нового лайнера Чернорай со своим экипажем, в составе которого был и недавно назначенный на самолет ведущим инженером (взамен Руканова) Иосаф Иванович Углин. А у длинного, покрытого зеленым сукном стола сидели конструкторы КБ, начальники отделов, эксперты министерства, заместитель Главного конструктора Разумихин и начальник летно-испытательной базы Савелий Петрович Добротворский. Данилов на правах председателя комиссии вел заседание. Рядом с ним устроился Руканов.
Долотов сидел в дальнем углу и, разглядывая выступающих, невольно отмечал про себя, что все те, чье мнение он хотел бы услышать, молчат. Молчал начальник отдела силовых установок Самсонов, молчал гидравлик Журавлев, молчал Боровский, молчал старшин летчик фирмы Гай-Самари, по обыкновению молчал Руканов, разглядывая заусенцы у ногтей. И только ведущий инженер Ивочка Белкин (которого, как и Руканова, никто из летчиков не называл по имени-отчеству, исключая, впрочем, Костю Карауша, из пристрастия, надо полагать, к необщим жестам, положившего себе за правило произносить имя ведущего полностью: Ивон Адольфович), только он один много и складно говорил о невозможности таких-то и таких-то вариантов развития катастрофы, косвенно наводя на мысль об ошибке летчика, и при этом то и дело поглядывал на Долотова с таким выражением, словно все высказанное является прежде всего – комплиментом ему.
Но Долотов хорошо знал этого толстолицего, хотя и не толстого вообще молодого человека, из-за тяжелой грыжи ходившего мелкими семенящими шагами и так, будто при этом пользовался одними пятками, что придавало его ходьбе суетливо-озабоченную торопливость.
Долотов работал с ним два года. Впрочем, Ивочку нетрудно было узнать и за меньший срок. Он был весь на виду, ему и в голову не приходило, что он делает что-то не так, что в его поведении есть что-либо предосудительное.
– Понимаете, в наших интересах, – с очаровательной непосредственностью говорил он Долотову после своего назначения на С-224, – если при случае я буду ругать вас, а вы – меня: мы будем знать, что о нас думают.
– А мне наплевать, что о вас думают. Да и обо мне тоже, – ответил Долотов.
Когда Ивочка начинал говорить о работе «между нами, девочками», он касался только двух ее сторон: сколько времени протянутся испытания очередной модели, оборудования, узла и по какой категории будут оплачиваться. Никто лучше его не знал, какие работы как оцениваются плановым отделом, сколько времени потребуется бухгалтерии для оформления закрытых программой полетных листов и от кого зависит, чтобы дело было ускорено. Добиться более выгодной работы, в сравнении с работой других ведущих инженеров, не попасть на «дохлый», тянущийся годами заказ, поднять шум, если кто-то из коллег опередил его по среднему заработку, – на все это Ивочка тратил больше энергии, изворотливости, чем на самую работу. Его гражданское сознание определялось в день получки: чем больше была цифра в платежной ведомости, тем лучше обстояло дело в текущей пятилетке; падение заработка немедленно вызывало у Ивочки критику существующего порядка вещей.
– Мастер у Форда – мастер – имеет пятьсот долларов в месяц! – оскорбленно говорил Белкин, встряхивая карманы брюк с просторной, как у турецких шаровар, мотней.
– Дурило! – отзывался Костя Карауш. – Там чихнуть негде без зеленой бумажки, а ты платишь три червонца за путевку в санаторий, которая стоит полтораста рэ.
Год назад, на южном аэродроме, после нескольких полетов, в общем не сложных, но стараниями Белкина оплаченных по высшей категории, он не отказал себе в удовольствии заметить с покровительственно-самодовольным видом, что, мол, за эту работу Долотову следует поблагодарить его, Ивочку. Сказано это было во время обеда в столовой. Взявшись за бутылку боржоми, Долотов так и застыл, впившись глазами в оторопевшего Ивочку.
– Что ты сказал? Мне благодарить тебя за работу? Ты считаешь себя моим благодетелем?
Никогда ни до, на после Белкин не видел у Долотова такого выражения лица. Косясь на бутылку, которую судорожно сжимали пальцы Долотова, Ивочка не на шутку струхнул, хотя искренне не мог понять, чем оскорбил человека.
Выручил Пал Петрович.
– Брось, Борис Михайлыч, – сказал он. – Это у него в роду. Всяк свое несет. Мать у него такая же, – продолжал Пал Петрович, когда Ивочка убрался из-за стола. – В нее… Отец был военным, понимающим, да рано номер.
После войны семья Белкина некоторое время проживала в одной квартире с Пал Петровичем. Все в доме в ту пору еще перебивались с хлеба на квас, а мать Ивочки быстро раздобрела, приобрела выразительный облик тех дебелых, хорошо откормленных дам, каковых отличают заплывшие талии, дорогие шубы, полновесное золото в ушах, карминовые губы и хамоватая агрессивность в общении с посторонними.
– Чего вылупилась на девчонку? – одергивал ее муж, когда она принималась выговаривать продавщице. – Она в шестнадцать лет работает, а ты в тридцать комбинируешь!
Муж знал, что говорил. Летом 1947 года мамаша Ивочки продала оставшийся после отца дом в Кишиневе, а перед денежной реформой по совету «знающего человека» уговорила подчиненного мужу старшину раздать вырученные деньги по две-три тысячи рублей солдатам, с тем, чтобы они положили эти деньги на сберегательные книжки. Таким образом, после реформы Ивочкииа мама «имела тысячу процентов прибыли». Муж устроил ей «варфоломеевскую ночь», да с нее как с гуся вода. Даже ехать с мужем к месту его нового назначения отказалась.
– Это надо быть малахольными, чтобы бросать город, когда жизнь, слава богу, налаживается! – кричала она. – Что мне твои ордена, если тебе не могут дать приличной должности в городе? Сегодня восток, завтра запад, а потом? Северный полюс? А мне покупать рыбу у белых медведей?
– Все на свой лад вершила, – говорил Пал Петрович, – Даже супругу сыну сама подыскала, такую же пройду, только помоложе.
Глядя теперь на Ивочку, Долотов все сильнее раздражался из-за явного намерения Белкина дать понять, что вот он, Долотов, налетавший на С-224 «слава богу», никогда не допустил бы такого промаха, который мог привести к катастрофе.
«Тебе со мной работать, вот ты и елозишь, – думал Долотов, наливаясь тяжелой, как хворь, злобой. – А угробился бы я, то же самое говорил бы Лютрову».
Долотова оскорблял не только этот сомнительный комплимент, его приводила в бешенство сама причастность Белкина к событию; со всем тем, что «нес» в себе Ивочка, он не имел права прикасаться к памяти Лютрова, к его имени. Долотов вспомнил, как рыдал на похоронах Костя Карауш, вспомнил Пал Петровича, потерявшего сознание при первых ударах молотков рабочих, заколачивавших крышку гроба, вспомнил пролет Гая на истребителе над погостом – последнюю почесть погибшему – и, не в силах долее слушать Ивочку, грубо оборвал его:
– Тебя послушать, так вообще неясно, на кой черт собралось тут тридцать человек! Чего проще – делать выводы из того, что ясно, и закрывать глаза на то, что ни в какие ворота не лезет! Ты можешь доказать, что механизм работы закрылков был исправен? Нет, Почему тумблер стоял в положении «убрано»? Нет. Вот и кончались твои рассуждения.
– Ну что тумблер, – протяжно отозвался Белкин, вскидывая подбородок, насколько позволяла его толстая шея, и поводя головой слева направо, как бы взбираясь поверх сказанного Долотовым. – Тумблер можно зацепить рукой случайно.
– А если случайно сработал сигнал «закрылки убраны»? Если форсаж вообще не включался?
Белкин криво улыбнулся, поискал среди присутствующих, кому бы с надеждой на сочувствие намекнуть: как вам нравится, он меня за дурака считает! Никто, однако, не выставил себя навстречу Белкину, и только Володя Рукавов едва приметно кивнул, принимая апелляцию, даже не кивнул, а утвердительно прикрыл веки.
«И этот чистюля», – неприязненно подумал Долотов, вспомнив привычку Руканова разглядывать хорошо вычищенные ногти.
«Но почему молчит Журавлев? – Долотов поглядел на гидравлика. – Он же один из главных экспертов».
А Журавлева, человека с больным сердцем, одолевали совсем другие заботы. Уезжая на базу, он оставил в больнице дочь, у которой вдруг обнаружились нарушения ориентации движений, головокружения, словом, какая-то болезнь вестибулярного аппарата. Девушка заканчивала институт востоковедения, готовилась к экзаменам, защите диплома, и вот… Мало было в доме его хворобы! Журавлев собирался взять отпуск, но, человек деликатный и мнительный, он опасался, что его уход может быть истолкован, как равнодушие к чрезвычайному происшествию, которым занимались начальника почти всех отделов КБ. Будучи гидравликом, по чьим проектам создавались первые гидравлические системы на самолетах Соколова, Журавлев понимал, как много ждали от анализа состояния подопечных его отделу систем на С-224, но не мог сделать даже предположительных выводов о причине катастрофы. В голове его неожиданно переплелись по признакам подобия оба события: болезнь дочери, начавшаяся тем, что она ни с того ни с сего упала прямо на улице, и катастрофа С-224. Странная параллель навязчиво возникала в голове Журавлева: ему казалось, что и в том и в другом случае имело место нарушение координации движений. И потому на память приходили только такие неисправности, влияние которых на доведение С-224 можно было сравнить с влиянием болезни дочери на ее способность передвигаться. Мало-помалу он стал отождествлять то, что называют вестибулярным аппаратом, с тем, что он хорошо знал и что называлось гидравлической системой самолета. Дочь в тот день добралась домой с помощью какого-то школьника, славного мальчугана. А когда на борту отказывают обе независимые друг от друга гидравлические системы, роль школьника выполняет аварийная «третья» – автономная, приводимая в действие турбонасосами[1]. Правда, аварийная далеко не так мощна, как те, что связаны с энергетикой двигателей, однако ее мощности достаточно, чтобы довести самолет до ближайшего аэродрома и приземлиться в случае отказа основных систем. Долотов когда-то испытывал «третью», умышленно отключая обе главные. Сначала, имитируя посадку, «сажал» C-224 на облако, потом сделал несколько посадок на полосу. Но как пи старался Журавлев, он не мог решить по тому, что осталось от самолета, включал ли Лютров турбонасосы? Если бы это удалось установить, то, как минимум, определились бы зоны поиска.
«Нужно искать слабое место во всем новом, во всем отличном от испытанных конструкций. Может быть, даже не в новых агрегатах, во в новых узлах, тысячекратно проверенных на земле, а в тех второстепенных деталях, конфигурацию которых меняют из-за особенностей компоновки системы на новой машине, – думал Журавлев. – Губительная случайность, ворвавшаяся в логическую систему конструкции, почти всегда покоится на очень неприметной неисправности. Скорее всего летчик здесь ни при чем. Может быть, в другое время я бы смог как следует подумать, составить соответствующую программу стендовых испытаний, но сейчас мне трудно. Нужно узнать, что с моей девочкой, потом уже…»
Заметив некоторую несдержанность и раздражение Долотова, Данилов вспомнил о недавнем звонке известной ему Риты Арнольдовны, сообщившей о том, что, «как она и предчувствовала», Долотов «уже не живет с семьей». «Вы знаете, что в этих случаях делают? – спросил Данилов. – Нет? Вот и я не знаю».
– Трудно, Борис Михайлович, – в неопределенном тоне заговорил он в ответ на реплику Белкина, – трудно предположить какую-либо иную причину взрыва, кроме разрушения конструкции, Но как все началось, если Лютров вынужден был принимать чрезвычайные меры? Пожар? – Данилов повернулся к Белкину. – Увы, пожар оставляет время для покидания самолета, для связи с землей, для попытки посадить на вынужденную…
Белкин пожал плечами: вы, мол, начальство, вам виднее.
– Все склоняет к тому, что взрыв последовал во время разгона с неубранными закрылками, – продолжал Данилов. – А вот почему так случилось? – Данилов снова посмотрел на Белкина. – Считать зафиксированное положение тумблера случайностью – это значит идти по линии наименьшего сопротивления. Были какие-то, пока нам неизвестные причины, которые заставили Лютрова делать все то, что он делал. Мы знали Алексея Сергеевича как летчика и как человека, у нас нет оснований приписывать ему ошибку, да еще столь грубую.
Данилов помолчал, как бы предлагая несогласным возразить, и, не дождавшись возражений, закончил:
– Все, чем мы располагаем, дает нам право только на предположительные выводы. Подождем, что скажут двигателисты.
…Получив докладную записку о результатах работы аварийной комиссии, Соколов позвонил на завод, чтобы узнать, нет ли чего нового в обследовании стоявших на С-224 опытных двигателей. Ему ответили, что покамест – ничего определенного: трудно установить, были ли неисправности в их работе; расследование затрудняют те повреждения, которые появились уже на земле – после падения и пожара. Заканчивая разговор, директор завода сказал:
– Мы собираемся заслушать всех тех, кто сейчас занят в комиссии. Отчет я направлю вам.
– Сообщите мне о дне совещания. Я тоже хочу послушать.
Решение было вполне в духе Старика. Не раз случалось, что он не вызывал к себе представителей фирм, чьи изделия использовались на опытных самолетах (на что имел официальные полномочия), а сам отправлялся туда, где эти изделия создавались. Вот и на этот раз он не посчитался с тем, что ему предстоит многочасовой полет в Среднюю Азию.
На С-224 решено было установить серийные двигатели и после стендовых испытаний всех систем жизнеобеспечения полета провести их контрольную проверку в полетных условиях.
4
Что касается Боровского, то Володе ничего не оставалось, как только подождать результатов задуманного Львом Борисовичем, у которого – Володя это прекрасно знал – были веские причины для сведения счетов с «корифеем».
…В конце пятидесятых годов, во время испытаний прототипа С-44, Боровский, которому надоела «эта беготня» по аэродрому, решил «подлетнуть» – оторвать самолет от бетона и тем закончить затянувшуюся программу наземных испытаний. Машина, по его словам, «просилась в воздух». Разогнав самолет, Боровский па считанные метры оторвал его от земли и не мешкая прижал к бетону. Тут-то и отказали тормоза, а скорость и малое расстояние до конца полосы усугубили положение до аварийного; в ту пору в этом месте даже на грунт нельзя было свернуть: с одной стороны рыли ямы под фундамент будущего ангара, а с другой вдоль речного обрыва тянулась ограда аэродрома.
И все-таки Боровский нашел выход. Перед стартовой площадкой, где взлетная полоса и рулежная дорожка, сходясь, образовывали широкое бетонное поле, Боровский, уже распорядившийся выключить все двигатели, кроме одного, крайнего, приказал сидевшему справа Фалалееву дать полные обороты оставленному в работе мотору. С-44 круто развернулся, докатил, гася скорость на развороте, до песчаной насыпи у фундаментного котлована и встал, ткнувшись в нее лопастями винтов. Если не считать погнутых винтов самолет не имел повреждений, но, вздумай Боровский развернуть машину в этой ситуации не двигателем, а поворотными колесами шасси, последствия оказались бы намного серьезнее.
И не только для самолета. За рулежкой наблюдал заместитель министра, приехавший на базу вместе с Соколовым. Едва экипаж выбрался из РАФа, как Боровскому сообщили, что летчиков вызывают для объяснений. «Кто вызывает?» Нарочный назвал фамилию. «У меня нет такого начальства», – отозвался Боровский и пошагал в раздевалку. А члены экипажа – Карауш, Козлевич и Фалалеев, ничего не поняв в намерениях командира, послушно двинулись за нарочным. И когда замминистра спросил, что произошло, Фалалеев, которому ничего не стоило, не погрешив против истины, объяснить аварию неисправностью тормозов, поторопился заверить высокое начальство в своей невиновности.
– В задании подлет не предусматривался' Боровский решился на него самовольно! Это хорошо еще, так обошлось!
– Снять с машины! – приказал замминистра.
Когда он отбыл, Фалалеев стал сокрушаться на глазах Соколова:
– Удивляюсь я Игорем Николаевичем! Брать па себя такую ответственность!..
Соколову стало не по себе от этого умышленно-наивного рвения. – Иди с богом. Ты все сказал.
В это время пришел вызванный Главным Боровский,
Фалалеев как ни в чем не бывало в очень дружеской манере зашептал на ухо «корифею»:
– Знаете, тут были товарищ…
– Знаю, – перебил его Боровский. – Без мыла лезешь.
Фалалеев словно подавился, выслушав это замечание на глазах Соколова.
С той поры у Боровского вошло в привычку называть пройдох всех мастей «фалаями», а с самим Фалалеевым «корифей» не разговаривал, точно не замечал его.
…Вспомнив все это, Володя доверительно заглянул в глаза Льву Борисовичу.
– Пора. Вы не собираетесь послушать многомудрых мужей?
Фалалеев кивнул, безоговорочно соглашаясь с такой характеристикой членов аварийной комиссии, и обезоружено развел руками, как человек, положение которого вынуждает присутствовать на всех, в том числе и на заведомо глупых, церемониях, хотя положение пенсионера ни к чему его не обязывало.
Послушать комиссию собрался почти весь летный состав. На расставленных вдоль стен кабинета стульях расположились Боровский, Костя Карауш, Извольский, штурманы Саетгиреев и Козлевич, бортинженер С-224 Пал Петрович и командир нового лайнера Чернорай со своим экипажем, в составе которого был и недавно назначенный на самолет ведущим инженером (взамен Руканова) Иосаф Иванович Углин. А у длинного, покрытого зеленым сукном стола сидели конструкторы КБ, начальники отделов, эксперты министерства, заместитель Главного конструктора Разумихин и начальник летно-испытательной базы Савелий Петрович Добротворский. Данилов на правах председателя комиссии вел заседание. Рядом с ним устроился Руканов.
Долотов сидел в дальнем углу и, разглядывая выступающих, невольно отмечал про себя, что все те, чье мнение он хотел бы услышать, молчат. Молчал начальник отдела силовых установок Самсонов, молчал гидравлик Журавлев, молчал Боровский, молчал старшин летчик фирмы Гай-Самари, по обыкновению молчал Руканов, разглядывая заусенцы у ногтей. И только ведущий инженер Ивочка Белкин (которого, как и Руканова, никто из летчиков не называл по имени-отчеству, исключая, впрочем, Костю Карауша, из пристрастия, надо полагать, к необщим жестам, положившего себе за правило произносить имя ведущего полностью: Ивон Адольфович), только он один много и складно говорил о невозможности таких-то и таких-то вариантов развития катастрофы, косвенно наводя на мысль об ошибке летчика, и при этом то и дело поглядывал на Долотова с таким выражением, словно все высказанное является прежде всего – комплиментом ему.
Но Долотов хорошо знал этого толстолицего, хотя и не толстого вообще молодого человека, из-за тяжелой грыжи ходившего мелкими семенящими шагами и так, будто при этом пользовался одними пятками, что придавало его ходьбе суетливо-озабоченную торопливость.
Долотов работал с ним два года. Впрочем, Ивочку нетрудно было узнать и за меньший срок. Он был весь на виду, ему и в голову не приходило, что он делает что-то не так, что в его поведении есть что-либо предосудительное.
– Понимаете, в наших интересах, – с очаровательной непосредственностью говорил он Долотову после своего назначения на С-224, – если при случае я буду ругать вас, а вы – меня: мы будем знать, что о нас думают.
– А мне наплевать, что о вас думают. Да и обо мне тоже, – ответил Долотов.
Когда Ивочка начинал говорить о работе «между нами, девочками», он касался только двух ее сторон: сколько времени протянутся испытания очередной модели, оборудования, узла и по какой категории будут оплачиваться. Никто лучше его не знал, какие работы как оцениваются плановым отделом, сколько времени потребуется бухгалтерии для оформления закрытых программой полетных листов и от кого зависит, чтобы дело было ускорено. Добиться более выгодной работы, в сравнении с работой других ведущих инженеров, не попасть на «дохлый», тянущийся годами заказ, поднять шум, если кто-то из коллег опередил его по среднему заработку, – на все это Ивочка тратил больше энергии, изворотливости, чем на самую работу. Его гражданское сознание определялось в день получки: чем больше была цифра в платежной ведомости, тем лучше обстояло дело в текущей пятилетке; падение заработка немедленно вызывало у Ивочки критику существующего порядка вещей.
– Мастер у Форда – мастер – имеет пятьсот долларов в месяц! – оскорбленно говорил Белкин, встряхивая карманы брюк с просторной, как у турецких шаровар, мотней.
– Дурило! – отзывался Костя Карауш. – Там чихнуть негде без зеленой бумажки, а ты платишь три червонца за путевку в санаторий, которая стоит полтораста рэ.
Год назад, на южном аэродроме, после нескольких полетов, в общем не сложных, но стараниями Белкина оплаченных по высшей категории, он не отказал себе в удовольствии заметить с покровительственно-самодовольным видом, что, мол, за эту работу Долотову следует поблагодарить его, Ивочку. Сказано это было во время обеда в столовой. Взявшись за бутылку боржоми, Долотов так и застыл, впившись глазами в оторопевшего Ивочку.
– Что ты сказал? Мне благодарить тебя за работу? Ты считаешь себя моим благодетелем?
Никогда ни до, на после Белкин не видел у Долотова такого выражения лица. Косясь на бутылку, которую судорожно сжимали пальцы Долотова, Ивочка не на шутку струхнул, хотя искренне не мог понять, чем оскорбил человека.
Выручил Пал Петрович.
– Брось, Борис Михайлыч, – сказал он. – Это у него в роду. Всяк свое несет. Мать у него такая же, – продолжал Пал Петрович, когда Ивочка убрался из-за стола. – В нее… Отец был военным, понимающим, да рано номер.
После войны семья Белкина некоторое время проживала в одной квартире с Пал Петровичем. Все в доме в ту пору еще перебивались с хлеба на квас, а мать Ивочки быстро раздобрела, приобрела выразительный облик тех дебелых, хорошо откормленных дам, каковых отличают заплывшие талии, дорогие шубы, полновесное золото в ушах, карминовые губы и хамоватая агрессивность в общении с посторонними.
– Чего вылупилась на девчонку? – одергивал ее муж, когда она принималась выговаривать продавщице. – Она в шестнадцать лет работает, а ты в тридцать комбинируешь!
Муж знал, что говорил. Летом 1947 года мамаша Ивочки продала оставшийся после отца дом в Кишиневе, а перед денежной реформой по совету «знающего человека» уговорила подчиненного мужу старшину раздать вырученные деньги по две-три тысячи рублей солдатам, с тем, чтобы они положили эти деньги на сберегательные книжки. Таким образом, после реформы Ивочкииа мама «имела тысячу процентов прибыли». Муж устроил ей «варфоломеевскую ночь», да с нее как с гуся вода. Даже ехать с мужем к месту его нового назначения отказалась.
– Это надо быть малахольными, чтобы бросать город, когда жизнь, слава богу, налаживается! – кричала она. – Что мне твои ордена, если тебе не могут дать приличной должности в городе? Сегодня восток, завтра запад, а потом? Северный полюс? А мне покупать рыбу у белых медведей?
– Все на свой лад вершила, – говорил Пал Петрович, – Даже супругу сыну сама подыскала, такую же пройду, только помоложе.
Глядя теперь на Ивочку, Долотов все сильнее раздражался из-за явного намерения Белкина дать понять, что вот он, Долотов, налетавший на С-224 «слава богу», никогда не допустил бы такого промаха, который мог привести к катастрофе.
«Тебе со мной работать, вот ты и елозишь, – думал Долотов, наливаясь тяжелой, как хворь, злобой. – А угробился бы я, то же самое говорил бы Лютрову».
Долотова оскорблял не только этот сомнительный комплимент, его приводила в бешенство сама причастность Белкина к событию; со всем тем, что «нес» в себе Ивочка, он не имел права прикасаться к памяти Лютрова, к его имени. Долотов вспомнил, как рыдал на похоронах Костя Карауш, вспомнил Пал Петровича, потерявшего сознание при первых ударах молотков рабочих, заколачивавших крышку гроба, вспомнил пролет Гая на истребителе над погостом – последнюю почесть погибшему – и, не в силах долее слушать Ивочку, грубо оборвал его:
– Тебя послушать, так вообще неясно, на кой черт собралось тут тридцать человек! Чего проще – делать выводы из того, что ясно, и закрывать глаза на то, что ни в какие ворота не лезет! Ты можешь доказать, что механизм работы закрылков был исправен? Нет, Почему тумблер стоял в положении «убрано»? Нет. Вот и кончались твои рассуждения.
– Ну что тумблер, – протяжно отозвался Белкин, вскидывая подбородок, насколько позволяла его толстая шея, и поводя головой слева направо, как бы взбираясь поверх сказанного Долотовым. – Тумблер можно зацепить рукой случайно.
– А если случайно сработал сигнал «закрылки убраны»? Если форсаж вообще не включался?
Белкин криво улыбнулся, поискал среди присутствующих, кому бы с надеждой на сочувствие намекнуть: как вам нравится, он меня за дурака считает! Никто, однако, не выставил себя навстречу Белкину, и только Володя Рукавов едва приметно кивнул, принимая апелляцию, даже не кивнул, а утвердительно прикрыл веки.
«И этот чистюля», – неприязненно подумал Долотов, вспомнив привычку Руканова разглядывать хорошо вычищенные ногти.
«Но почему молчит Журавлев? – Долотов поглядел на гидравлика. – Он же один из главных экспертов».
А Журавлева, человека с больным сердцем, одолевали совсем другие заботы. Уезжая на базу, он оставил в больнице дочь, у которой вдруг обнаружились нарушения ориентации движений, головокружения, словом, какая-то болезнь вестибулярного аппарата. Девушка заканчивала институт востоковедения, готовилась к экзаменам, защите диплома, и вот… Мало было в доме его хворобы! Журавлев собирался взять отпуск, но, человек деликатный и мнительный, он опасался, что его уход может быть истолкован, как равнодушие к чрезвычайному происшествию, которым занимались начальника почти всех отделов КБ. Будучи гидравликом, по чьим проектам создавались первые гидравлические системы на самолетах Соколова, Журавлев понимал, как много ждали от анализа состояния подопечных его отделу систем на С-224, но не мог сделать даже предположительных выводов о причине катастрофы. В голове его неожиданно переплелись по признакам подобия оба события: болезнь дочери, начавшаяся тем, что она ни с того ни с сего упала прямо на улице, и катастрофа С-224. Странная параллель навязчиво возникала в голове Журавлева: ему казалось, что и в том и в другом случае имело место нарушение координации движений. И потому на память приходили только такие неисправности, влияние которых на доведение С-224 можно было сравнить с влиянием болезни дочери на ее способность передвигаться. Мало-помалу он стал отождествлять то, что называют вестибулярным аппаратом, с тем, что он хорошо знал и что называлось гидравлической системой самолета. Дочь в тот день добралась домой с помощью какого-то школьника, славного мальчугана. А когда на борту отказывают обе независимые друг от друга гидравлические системы, роль школьника выполняет аварийная «третья» – автономная, приводимая в действие турбонасосами[1]. Правда, аварийная далеко не так мощна, как те, что связаны с энергетикой двигателей, однако ее мощности достаточно, чтобы довести самолет до ближайшего аэродрома и приземлиться в случае отказа основных систем. Долотов когда-то испытывал «третью», умышленно отключая обе главные. Сначала, имитируя посадку, «сажал» C-224 на облако, потом сделал несколько посадок на полосу. Но как пи старался Журавлев, он не мог решить по тому, что осталось от самолета, включал ли Лютров турбонасосы? Если бы это удалось установить, то, как минимум, определились бы зоны поиска.
«Нужно искать слабое место во всем новом, во всем отличном от испытанных конструкций. Может быть, даже не в новых агрегатах, во в новых узлах, тысячекратно проверенных на земле, а в тех второстепенных деталях, конфигурацию которых меняют из-за особенностей компоновки системы на новой машине, – думал Журавлев. – Губительная случайность, ворвавшаяся в логическую систему конструкции, почти всегда покоится на очень неприметной неисправности. Скорее всего летчик здесь ни при чем. Может быть, в другое время я бы смог как следует подумать, составить соответствующую программу стендовых испытаний, но сейчас мне трудно. Нужно узнать, что с моей девочкой, потом уже…»
Заметив некоторую несдержанность и раздражение Долотова, Данилов вспомнил о недавнем звонке известной ему Риты Арнольдовны, сообщившей о том, что, «как она и предчувствовала», Долотов «уже не живет с семьей». «Вы знаете, что в этих случаях делают? – спросил Данилов. – Нет? Вот и я не знаю».
– Трудно, Борис Михайлович, – в неопределенном тоне заговорил он в ответ на реплику Белкина, – трудно предположить какую-либо иную причину взрыва, кроме разрушения конструкции, Но как все началось, если Лютров вынужден был принимать чрезвычайные меры? Пожар? – Данилов повернулся к Белкину. – Увы, пожар оставляет время для покидания самолета, для связи с землей, для попытки посадить на вынужденную…
Белкин пожал плечами: вы, мол, начальство, вам виднее.
– Все склоняет к тому, что взрыв последовал во время разгона с неубранными закрылками, – продолжал Данилов. – А вот почему так случилось? – Данилов снова посмотрел на Белкина. – Считать зафиксированное положение тумблера случайностью – это значит идти по линии наименьшего сопротивления. Были какие-то, пока нам неизвестные причины, которые заставили Лютрова делать все то, что он делал. Мы знали Алексея Сергеевича как летчика и как человека, у нас нет оснований приписывать ему ошибку, да еще столь грубую.
Данилов помолчал, как бы предлагая несогласным возразить, и, не дождавшись возражений, закончил:
– Все, чем мы располагаем, дает нам право только на предположительные выводы. Подождем, что скажут двигателисты.
…Получив докладную записку о результатах работы аварийной комиссии, Соколов позвонил на завод, чтобы узнать, нет ли чего нового в обследовании стоявших на С-224 опытных двигателей. Ему ответили, что покамест – ничего определенного: трудно установить, были ли неисправности в их работе; расследование затрудняют те повреждения, которые появились уже на земле – после падения и пожара. Заканчивая разговор, директор завода сказал:
– Мы собираемся заслушать всех тех, кто сейчас занят в комиссии. Отчет я направлю вам.
– Сообщите мне о дне совещания. Я тоже хочу послушать.
Решение было вполне в духе Старика. Не раз случалось, что он не вызывал к себе представителей фирм, чьи изделия использовались на опытных самолетах (на что имел официальные полномочия), а сам отправлялся туда, где эти изделия создавались. Вот и на этот раз он не посчитался с тем, что ему предстоит многочасовой полет в Среднюю Азию.
На С-224 решено было установить серийные двигатели и после стендовых испытаний всех систем жизнеобеспечения полета провести их контрольную проверку в полетных условиях.
4
В день первого вылета Пал Петрович явился на аэродром раньше своих подчиненных. Уже переодетый в мешковатой черный комбинезон поверх серого свитера с обвисшим воротником, он обошел вокруг С-224, поднял с бетоне изогнутую стальную спицу – обломыш вращающейся автомобильной метлы – а направился к забору, отгораживающему стоянку самолетов со стороны здания летной части. Здесь было место для курения: скамья перед врытой в землю бочкой.
Робко – лужицами на припеке у ангарных ворот, тонкими сосульками под скатами крыш – начиналась весна. Снег на тропинках дымно поголубевшей сосновой рощи позади ангаров днем оседал, темнел, тяжелел и податливо сминался под ногами, а за ночь вновь успевал коряво остекленеть ледовой скорлупой, и на подтаявших ноздреватых боках сугробов кружевными террасками застывали острые слюдяные выступы.
На том краю рощи, что подступал к окнам летной части, вчера утром цыганской перебранкой заголосили грачи – худые, косматые, с руганью и потасовками делившие старые гнезда. Перебранившись и порастеряв перья, грачи угомонились – время не ждет – и принялись одни поправлять старые гнезда, другие – строить новые.
За двадцать лет знакомства с аэродромом птицы привыкли и к людям, и к самолетам, и к реву двигателей. И теперь невозмутимо расхаживали по самолетной стоянке, парадно вышагивая рядом с такими же черными, как они сами, колесами шасси новенького С-224, незадолго до катастрофы перегнанного Долотовым с завода; птицы вели себя так, словно покрытая прозрачным лаком крылатая махина принадлежала к их грачиному роду.
Дублер, как называли этот самолет в отличие от первого, головного экземпляра С-224, стоял отдельно от других машин, укрытый песочно-желтыми чехлами. Всякий проходивший мимо невольно оборачивался в его сторону, и, как думал Пал Петрович, не о скорости говорили взгляду человека оттянутые назад крылья, не о благодатной мощи – два спаренных двигателя, короткими стволами выступающие за хвостовое оперение и делающие эту часть фюзеляжа грубой и как бы бесформенной, а о чем-то таком, что пробуждает в душе людей недобрые чувства.
Пал Петрович курил, исподлобья поглядывал на дублера, сталкивал стальным прутиком пепел сигареты и думал о своем.
С некоторых пор старый механик сделался необщительным, неразговорчивым, выглядел неприветливо, реже брился, и оттого лицо его, грубо очерченное двумя глубокими складками от висков к подбородку, казалось совсем дряхлым, а серые глаза навыкате словно бы подались еще дальше вперед, как подпираемые изнутри.
Он почти не ругался теперь с мотористами из-за всякой малости, не кричал шоферу тягача во время буксировки самолета: «Не дергай, так тебя, не дрова везешь!..» Говорили, что Пал Петрович прихворнул, что собирается уходить…
Но не в этом была причина его угнетенного состояния.
Если бы спросили девушку-шофера, она совсем по-другому объяснила бы перемены в душевном состоянии Пал Петровича.
В день катастрофы С-224 Надя сидела в своем РАФе рядом со стоянкой опытных машин и читала выпрошенную на один день книгу («Интересная, спасу нет!» – сказала подруга). В ожидании, когда зарулит очередной самолет и из динамика на крыше здания летной части послышится команда: «Экипажу на отдых!..», – Надя так увлеклась «Королевой Марго», что не обратила внимания на затарахтевшие вертолеты, на проехавших мимо два больших автобуса, но, когда все стихло, она оставила книжку, огляделась и увидела Пал Петровича.
Он подошел к передней стойке шасси дублера – ссутулившийся, маленький, в непомерно широкой форменной куртке и вдруг изо всей силы пнул ногой в колесо самолета.
– У, рыло! – услыхала Надя. – Загубила человека, чтоб ты подавилась! Не нажресси никак, струя вонючая!
Надя всегда побаивалась сердитого механика, а эти злые слова, обращенные к самолету, вдруг напомнили ей о вертолетах и автобусах, о всея промелькнувшей суете, и тогда Надя поняла, что случилось несчастье. Потом посыпал снег, и она потеряла из виду Пал Петровича, медленно пошагавшего в сторону одноэтажного здания аэродромных служб… С тех пор всякий раз, когда Надя видела Пал Петровича сидящим где-нибудь в сторонке, она вспоминала его отчаянные слова, и ей становилось до слез жалко и Лютрова, и старого механика…
Со стороны казалось, что Пал Петрович тупо глядит на зачехленную машину, на даль аэродрома, но он никуда не глядел; так уж выходило, что не дома, а вот здесь, у самолетов, самые разные мысли уводили Пал Петровича так далеко, что он только вздыхал от всего, что приходило на память.
В тот день, когда на машину вместо Долотова пришел Лютров, все было как всегда. Только что окончилась предполетная прогонка двигателей и Пал Петрович отошел в сторону, кивнул молодому парню – стартеру, стоявшему в ста шагах от самолета, на выезде со стоянки, с белым и красным флажками, – и тот откинул в сторону левую руку.
Самолет покатил. Пал Петрович глянул на стекло кабины, встретился глазами с Лютровым, улыбнулся и показал кулак.
Лютров рассмеялся и кивнул: помню, мол, твой наказ не перегружать резину колес на крутых разворотах.
Подавшись вначале прямо на стартера-сигнальщика, С-224 описал любезный Пал Петровичу поворот, выкатил на рулежную полосу и скрылся за высоким забором, отделявшим летное поле от стоянки.
Робко – лужицами на припеке у ангарных ворот, тонкими сосульками под скатами крыш – начиналась весна. Снег на тропинках дымно поголубевшей сосновой рощи позади ангаров днем оседал, темнел, тяжелел и податливо сминался под ногами, а за ночь вновь успевал коряво остекленеть ледовой скорлупой, и на подтаявших ноздреватых боках сугробов кружевными террасками застывали острые слюдяные выступы.
На том краю рощи, что подступал к окнам летной части, вчера утром цыганской перебранкой заголосили грачи – худые, косматые, с руганью и потасовками делившие старые гнезда. Перебранившись и порастеряв перья, грачи угомонились – время не ждет – и принялись одни поправлять старые гнезда, другие – строить новые.
За двадцать лет знакомства с аэродромом птицы привыкли и к людям, и к самолетам, и к реву двигателей. И теперь невозмутимо расхаживали по самолетной стоянке, парадно вышагивая рядом с такими же черными, как они сами, колесами шасси новенького С-224, незадолго до катастрофы перегнанного Долотовым с завода; птицы вели себя так, словно покрытая прозрачным лаком крылатая махина принадлежала к их грачиному роду.
Дублер, как называли этот самолет в отличие от первого, головного экземпляра С-224, стоял отдельно от других машин, укрытый песочно-желтыми чехлами. Всякий проходивший мимо невольно оборачивался в его сторону, и, как думал Пал Петрович, не о скорости говорили взгляду человека оттянутые назад крылья, не о благодатной мощи – два спаренных двигателя, короткими стволами выступающие за хвостовое оперение и делающие эту часть фюзеляжа грубой и как бы бесформенной, а о чем-то таком, что пробуждает в душе людей недобрые чувства.
Пал Петрович курил, исподлобья поглядывал на дублера, сталкивал стальным прутиком пепел сигареты и думал о своем.
С некоторых пор старый механик сделался необщительным, неразговорчивым, выглядел неприветливо, реже брился, и оттого лицо его, грубо очерченное двумя глубокими складками от висков к подбородку, казалось совсем дряхлым, а серые глаза навыкате словно бы подались еще дальше вперед, как подпираемые изнутри.
Он почти не ругался теперь с мотористами из-за всякой малости, не кричал шоферу тягача во время буксировки самолета: «Не дергай, так тебя, не дрова везешь!..» Говорили, что Пал Петрович прихворнул, что собирается уходить…
Но не в этом была причина его угнетенного состояния.
Если бы спросили девушку-шофера, она совсем по-другому объяснила бы перемены в душевном состоянии Пал Петровича.
В день катастрофы С-224 Надя сидела в своем РАФе рядом со стоянкой опытных машин и читала выпрошенную на один день книгу («Интересная, спасу нет!» – сказала подруга). В ожидании, когда зарулит очередной самолет и из динамика на крыше здания летной части послышится команда: «Экипажу на отдых!..», – Надя так увлеклась «Королевой Марго», что не обратила внимания на затарахтевшие вертолеты, на проехавших мимо два больших автобуса, но, когда все стихло, она оставила книжку, огляделась и увидела Пал Петровича.
Он подошел к передней стойке шасси дублера – ссутулившийся, маленький, в непомерно широкой форменной куртке и вдруг изо всей силы пнул ногой в колесо самолета.
– У, рыло! – услыхала Надя. – Загубила человека, чтоб ты подавилась! Не нажресси никак, струя вонючая!
Надя всегда побаивалась сердитого механика, а эти злые слова, обращенные к самолету, вдруг напомнили ей о вертолетах и автобусах, о всея промелькнувшей суете, и тогда Надя поняла, что случилось несчастье. Потом посыпал снег, и она потеряла из виду Пал Петровича, медленно пошагавшего в сторону одноэтажного здания аэродромных служб… С тех пор всякий раз, когда Надя видела Пал Петровича сидящим где-нибудь в сторонке, она вспоминала его отчаянные слова, и ей становилось до слез жалко и Лютрова, и старого механика…
Со стороны казалось, что Пал Петрович тупо глядит на зачехленную машину, на даль аэродрома, но он никуда не глядел; так уж выходило, что не дома, а вот здесь, у самолетов, самые разные мысли уводили Пал Петровича так далеко, что он только вздыхал от всего, что приходило на память.
В тот день, когда на машину вместо Долотова пришел Лютров, все было как всегда. Только что окончилась предполетная прогонка двигателей и Пал Петрович отошел в сторону, кивнул молодому парню – стартеру, стоявшему в ста шагах от самолета, на выезде со стоянки, с белым и красным флажками, – и тот откинул в сторону левую руку.
Самолет покатил. Пал Петрович глянул на стекло кабины, встретился глазами с Лютровым, улыбнулся и показал кулак.
Лютров рассмеялся и кивнул: помню, мол, твой наказ не перегружать резину колес на крутых разворотах.
Подавшись вначале прямо на стартера-сигнальщика, С-224 описал любезный Пал Петровичу поворот, выкатил на рулежную полосу и скрылся за высоким забором, отделявшим летное поле от стоянки.