Ничто из происходящего вокруг дома, во дворе, на улице, ничто из того, что попадалось ей на глаза, не казалось Томке чем-то, чего ей по малолетству не годится видеть и слышать; ей и в голову не приходило, что где-то в других домах, в других семьях живут иначе; это в ней было постоянно – неумение ни вообразить, ни желать ничего другого, кроме того, что было привычно. Ей не становилось «ни жарко, ни холодно», когда подвыпившие приятели отца отпускали различные замечания о ней:
   – Девка что надо! Без женихов не останется. Гарантия!..
   С Трефиловым ее познакомила соседка, предпочитавшая «летунов» всем другим ухажорам. Забравшись впервые в жизни в «Волгу», Томка словно поглупела от машины и от внимания к себе. Это было так здорово – разъезжать, поглядывая по сторонам, покачиваясь на мягких сиденьях, хлопать дверцей, усаживаясь в машину, и чувствовать на себе завистливые взгляды девчонок! Она страшилась сделать что-нибудь не так, показаться неинтересной, скучной, неподходящей Трефилову. Оказавшись в его квартире, в полутьме богато убранной комнаты, Томка «незнамо как» боялась показаться неумехой, «несоответствующей» рядом с его машиной, с его золотыми часами, золотыми же запонками на белоснежной рубашке, рядом с разбросанными тут и там дорогими безделушками, красочными журналами, сплошь заполненными фотографиями нагих красавиц.
   Она как-то не замечала, что Трефилов был не очень хорош собой – головастый, ходил все больше в темных очках. Разве в этом дело? Зато одевался «как никто», то есть богато и по моде. И не жалел денег. Оглядев ее как-то утром, он сказал:
   – Девочка, у тебя белье, как у буфетчицы из вегетарианской столовой. На-ка, сбегай в промтоварник, обрядись во что-нибудь скоромное. – И протянул сторублевую купюру, каких Томка сроду не видела.
   Казалось, этому не будет конца – новым платьям, модным туфлям, разъездам в машине, хождениям по ресторанам, но Трефилов вдруг исчез не простившись. Томку это не удивило.
   Несмотря на убеждение, что не жалевший денег Трефилов имеет неоспоримое право на ее любовь, Томка уже тогда понимала, что она относится к нему лучше, чем он к ней. Она готова была ради него на все, что было вее силах. Бросала занятия на курсах, не ночевала дома, ругалась с матерью, чтобы составить ему компанию на пикнике, на вечеринках в квартирах его приятелей и приятельниц. И какими бы ни были эти сборища, что бы на них не происходило, Томка никогда не забывала, что она вдвоем со «своим парнем», что ох связывают особые отношения. А что это было совсем не так, Томка убедилась на одной из вечеринок за городом, когда Трефилов вдруг «достался» хозяйке дачи, заведующей универмагом, которая посулила достать покрышки для его «Волги».
   Было обидно, срамно на душе. Зачем тратить деньги, покупать красивые вещи, если не ждать от нее нн привязанности, ни верности, если она может быть все равно какой?.. И так как ответа на этот вопрос она не находила, то вообще перестала понимать, что значит нравиться, за что любят.
   С тех пop то, что называли любовью, для Томки имело разгульный, водочный привкус, недолгий собачий дурман. К тому времени, когда Томка встретилась с Витюлькой, ни его веселый прав, ни искреннее расположение к ней уже не могли изменить ее представлений; опыт в «этих делах» полностью овладел умом, который у нее был. Томку даже коробила незлобивость Извольского, его порядочность, уважительное отношение к ней не только на людях, но и наедине, словно Витюлька принуждал ее не верить своему опыту.
   Встретив Лютрова в Крыму, она принялась заигрывать с ним в полной уверенности, что «все они одинаковые», и тут впервые с ней случилась стыдоба: вместо того, чтобы «хватать, что в руки просится», Лютров заговорил о Витюльке, о том, какой он славный парень и как хорошо к ней относится.
   Из-за этой истории Томка долго не решалась показываться на глаза Лютрову, хотя Витюлька ни словом не укорил за ее «выступления» на юге, из чего можно было заключить, что или Лютров ничего плохого о ней не сказал, или Витюльке безразлично, как она ведет себя. Но, встречаясь с Лютровым, она будто съеживалась, чувствовала себя каким-то недоумком рядом с ним. И, когда он погиб, а Витюлька сказал, что у Лютрова нет родных, и попросил ее помочь на похоронах, Томка неожиданно почувствовала в себе настоятельную потребность отдать погибшему последний долг. Она была уверена, что это обязательно надо, что в этом и в самом деле ее долг. Хотя какой это был долг и почему она так решила, трудно сказать. Как-то само собой разумелось, что по отношению к Лютрову иначе нельзя. Она признавала за ним такие человеческие качества, каких ни у кого не видела. Вот и все. Все остальные, на ее взгляд, были одинаковые. Тот же Одинцов.
   «И чего я с ним связалась?» – думала Томка, сидя в шумном зале ресторана.
   Но вот молодой официант, с глупо-значительным лицом, с застывшим на нем выражением понимания и нежелания понимать взаимоотношения мужчин и женщин, которых он обслуживает, начал как бы выправлять настроение Томки, пронося мимо ее плеча и устанавливая на стол го коньяк, то нарезанный лимон, то семгу. Затем последовали обложенные зеленью жареные цыплята, румяные и душистые. И вскоре все, что говорил Одинцов, стало понятно, лестно, занимательно. Томка пила, ела, курила, позволяла официанту подливать ей минеральной воды и заглядывать за вырез платья, снова курила и пила и, наливаясь румянцем, хохотала над остротами журналиста.

19

   О том, что в городе объявилась Ирина, Долотов узнал от нее же – по телефону.
   – За вами долг!
   – Какие-нибудь «аспекты»?
   – Нет, лошади! Забыли?
   В компанию напросился Витюлька, и по пути на ипподром Долотов заехал к нему.
   Поднимаясь в квартиру Извольских, он не мог бы сказать, не покривив душой, что ему не хочется увидеть Валерою, хотя он и не решился бы сделать это намеренно. Втайне ему хотелось убедиться в своих нелестных представлениях о ней – прибавить к тому, что он думал о ее замужестве, зримое впечатление от ее пребывания в роли супруги человека, которого она, конечно же, не любит; своими глазами удостовериться во всем том низменном и лживом, что она принесла с собой и что непременно должно сказаться на укладе жизни хорошо знакомой Долотову семьи.
   Но из того, что он успел увидеть и понять, Долотов вынес впечатление иного рода. Квартира выглядела как-то необычно – это было первое, что бросилось ему в глаза едва он переступил порог. Казалось, с появлением Валерии на все лег отпечаток ее присутствия, отсвет ее блеклого, будто инеем подернутого голубого платья свободного покроя. Вещи, стены и самый воздух в квартире будто ожили – согрелись и помолодели. Захар Иванович глядел бодрячком и был очень вежлив и деликатен с невесткой, а Инна Филипповна трогательна в своем старении быть подле Валерии опорой и защитницей ее интересов.
   Валерия взглянула на спутницу Долотова и от поездки на бега отказалась. Ирина ответила на этот взгляд молодой хозяйки простодушной улыбкой и оглядела ее с откровенным, хотя и необидным интересом.
   Затянутая в тесный брючный костюм модного колера – ядовито-фиолетового с белесыми подпалинами – Ирина весь день была в каком-то возбужденно-приподнятом расположении духа, что объяснялось, как видно, публикацией ее очерка, а также полученным гонораром и скорыми каникулами.
   Сидя в машине, она шумно вспоминала о прошлом пребывании в городе, о поездке на родину известного поэта, ерзала на сиденье, кидалась то вправо, то влево, щелкала зажигалкой, прикуривая сигареты для Долотова, и, наконец, уселась на его место за рулем. Здесь ее возбуждение немного улеглось, как бы вошло в русло движения, совпало со скоростью. Но путь до ипподрома был короток, и неугомонности москвички не убавилось. На трибуне ей не сиделось: то она убегала вниз, к барьеру, чтобы «заглянуть в лице» фаворитке заезда, то вместе с соседями принималась освистывать наездника, то бегала в буфет и угощала мужчин мороженым.
   – На Томку похожа! – смеясь, шепнул Извольский Долотову.
   Вечером по пути в гостиницу, оставшись наедине с Долотовым, Ирина спросила:
   – У них это первый ребенок?
   – У кого?
   – У вашего друга и его очаровательной жены… Не заметили? Но это видно невооруженным глазом!
   Долотов почувствовал себя так, как если бы вдруг обнаружил, что относился к больному и немощному человеку, как к сильному и здоровому.
   «Не идиот ли я?.. Если заметно, значит, отец ребенка Лютров?…»
   Кажется, он прозевал зеленый свет поворота на перекрестке; сзади нетерпеливо засигналили, а милиционер погрозил ему полосатой палкой.
   – Удивление вам не идет, – услышал он насмешливый голос Ирины. – Обременяет вашу сущность,
   – Да?.. А глупость не обременяет?
   – Вы чего-то не поняли?
   – Вот именно. – «Ни черта я не понял».
   – Это хорошо или плохо?
   – Лучшего и желать нельзя. Вы молодец.
   – Как все Ирины?
   – Верно. Что бы я без вас делал?
   Вопросительно поглядев на него, Ирина помолчала. Ей показалось, что он поддразнивает ее, играет в поддавки, подсмеивается. Но, не обнаружив на его лице подтверждения этому, сказала:
   – Не могу понять вашего настроения.
   – Если я скажу, что проникся к вам особым чувством, вы не поверите…
   – Поверю. Если скажете.
   – Вы замечательная девушка. И мне хочется понравиться вам.
   – Насколько я знаю, для меня это неопасно.
   – Даже если я предложу вам еще раз бросить руль?
   – Я уже бросала… Вам закурить сигарету?
   – А?… Да, пожалуйста.
   Минуту ехали молча. Она щелкала зажигалкой, а он думал о Валерии.
   «Ты ей не судья… И никто не судья. Витюлька друг Лютрова. Ближе всех к нему. А значит, и к ней. И к ее будущему ребенку… Ребенок – вот что для нее главное. Так было во все времена. Во все времена истинное счастье человека, как и всего живого, несмотря ни на какие потери, будет в заботе о чьей-то другой, следующей жизни, той, что всегда важнее твоей. А истинное несчастье – в невозможности сделать это…»
   – Держите!
   – Спасибо.
   Ирина сложила руки под грудью, плутовски улыбнулась и произнесла нараспев:
   – Кажется, я знаю, почему вы удивились!
   – Да, – сказал он, как бы наперед соглашаясь с ее догадкой.
   – Вы повяли, о чем я хочу сказать?
   – Нет. Но вы мне поможете?
   У вас с ней… – Ирина сделала паузу, – особые отношения. С Витиной женой.
   – Вы просто ясновидящая… От вашей прозорливости становится не по себе. – Кажется, он сказал это чересчур сухо.
   – Извините. Я дура. – Веселость Ирины как рукой сняло.
   Ему стало жаль ее.
   – Не огорчайтесь. У меня куда больше оснований считать себя дураком.
   – Я решила оправдать свое имя…
   – Это необязательно. Я давно заметил ваши достоинства.
   – Которые бросаются в глаза? – Она наклонилась к багажному ящичку, пряча лицо за опавшими волосами; ее собственная веселая дерзость вдруг показалась ей неуместной.
   – И эти тоже.
   – А других вы не знаете… – Она щелкнула крышкой ящичка и откинулась на сиденье. – Но меня узнать нетрудно, а вот про вас этого не скажешь.
   – Почему?
   – Потому что… вас ничем не проймешь! – Заметив улыбку Долотова, она приободрилась. – До сих пор не знаю, что вы за человек? Что вам нравится, что нет?..
   – В вас? – Долотов вспомнил жену соавтора на вечере у Игоря.
   – Ой, нет! – испуганно отмахнулась она. – Вообще, из общепринятого.
   – Вы уже знаете: люблю лошадей…
   – А что не любите?
   – Женский баскетбол.
   – Почему? – недоуменно протянула она.
   – Я старомоден. Мне нравятся женщины на картинах Боровиковского, в балете, с детьми на руках, а не когда они ошалело носятся между двумя корзинами, ожесточенно гримасничают или застывают в безобразных позах. Отсталые вкусы, а?
   – Во всяком случае, на вас похоже… И нынешние женские моды, конечно, не нравятся?
   – Да, когда женщины одеваются так, словно у них нет другого способа доказать, что они женщины.
   А если нет времени на продолжительные доказательства?.. Теперь ведь все страшно заняты.
   – Дело не в занятости. Мода восполняет издержки прикладного равноправия, как сказала одна хорошо воспитанная девушка.
   – Не понимаю. Как это?
   – Чем больше потерь, тем беспардоннее мода.
   – А точка отсчета? Вы сравниваете с прошлым веком?
   – А с чем сравнивать? С каменным веком?
   Посмеявшись, Ирина заговорила неторопливо и так, словно сожалела, что ей приходится делать это.
   – Странно, люди так охотно бегут от современности, и все равно куда: вперед, назад!.. Для одних все лучшее осталось в прошлом, для других – все в будущем. Может быть, наша жизнь и лишена многих очаровательных условностей, обычаев прошлого, но… Но ведь во все века были хорошие и дурные люди, добрые и злые, стыдливые и бесстыдные… А мода… все это игра.
   Собственные слова навели ее на какие-то размышления. Продолжительно помолчав, она спросила:
   – Наверное, одна работа делает вас счастливым? Да?
   – Почему вы так решили?
   – Ну, риск, возведенный в примету судьбы… Это обостряет вкус к простым радостям, освобождает душу от мелочей жизни. – Она посмотрела на него и негромко прибавила: – Обесценивает все сожаления?
   – Никакой работе это не под силу. Она может быть удовольствием, прибежищем, защитой… – Долотов замолчал, подкатывая машину к подъезду гостиницы.
   – А от нелюбви нет спасения, да? – услышал он.
   Ожидая увидеть выражение насмешливости на ее лице, Долотов резко повернулся и на несколько мгновений застыл под ее взглядом…
   «Есть! Есть спасение!.. – казалось, говорили ее глаза. – Неужели вы не видите?…»
   Стараясь не обнаружить своего замешательства, Долотов полез за сигаретами и, заслонившись облаком дыма, сказал:
   – Не забывайте, если вас занесет в наши края…
   «Нужно было как-то по-другому с ней… Кто знает, может быть, она затем и приехала, чтобы повидать тебя. А это не так уж часто случается в твоей жизни…»
   Но иначе он не мог. Ему нужно было приучить себя быть свободным от того чувства, которое весь день напоминало, что рядом с ним другая девушка.

20

   Когда подошел экипаж – Долотов, Извольский, Козлевич, Костя Карауш, – Пал Петрович, назначенный бортинженером в этот рейс, стоял у тележки шасси, осматривал поношенные, вытертые до кордовой ткани колеса.
   – Как думаешь, долетит это колесо до Казани? – услыхал он за спиной.
   Старый механик неприязненно оглянулся через плечо, но, увидев улыбающегося Костю, а главное, вспомнив, каким тот был на похоронах Лютрова, Пал Петрович улыбнулся, но не Костиной шутке, потому что Пал Петрович уже забыл, что тот сказал, а в извинение за свою невольную недоброжелательность к его словам. И по тому, как он улыбнулся, какой странной была эта улыбка на изможденном лице Пал Петровича, Костя признал в ней что-то близкое, родственное себе, и в ответ не очень весело подмигнул.
   Перед взлетом Долотов взглянул на бортинженера и хотел было сказать, чтобы тот не стоял в проходе, а сел на свое место и пристегнулся, но промолчал. Во-первых, на борту был Старик, и затевать неприятный разговор было не ко времени, а во-вторых, взглянув в выпуклые, по-старчески красневшие прожилками глаза Пал Петровича, Долотов уловил в них серьезное и строгое выражение и почувствовал себя как бы приглашенным на временную работу к этому тщедушному, небрежно одетому человеку, словно самолет принадлежал ему. Впрочем, в какой-то мере так оно и было: если вычислить время, проведенное Пал Петровичем в хлопотах об этой колымаге, то получится, что Старик отдал самолету пять лет жизни, а он, Долотов, налетал на нем всего тридцать часов. И еще Долотов почувствовал, что есть на борту лайнера какие-то сложившиеся обычаи, которым нельзя противостоять, чтобы не выглядеть чужаком.
   Пробежав две тысячи метров и отдымив «двигунами», как пренебрежительно называли мотористы двигатели С-404 за несоразмерную величине тягу, самолет забрался в небо и принялся добросовестно отсчитывать по восемьсот километров в час на высоте девять тысяч метров.
   Полчаса спустя Долотов повернулся к Извольскому:
   – Виктор Захарович? Работай.
   – Понял!
   То, что Долотов передал управление сразу же после взлета и набора высоты, в другое время заставило бы Извольского повнимательнее присмотреться к своему командиру: Долотов не имел привычки передавать штурвал второму летчику. Но на этот раз Извольский не удивился: за последнее время их взаимоотношения изменились настолько, что Витюльке казалось, будто они только теперь по-настоящему знают и понимают друг друга.
   После очередного сеанса связи с землей Костя Карауш нарушил молчание в кабине.
   – Витюль?
   – Чего тебе?
   – Я говорю, та здоровая – ничего?
   – Великовата.
   – Да, вымахала. Нынче бабы вообще в рост ударились. Иной раз поглядишь, всем хороша, а как подумаешь, что жена такая достанется!..
   – С женой не в баскетбол играть, – заметил Козлевич.
   – Во что ни играй, а в дураках останешься. Ты знаешь, о ком речь?
   – Знаю. Инженерша из отдела высотного оборудования. – Козлевич посмотрел на Извольского и укоризненно прибавил: – Витенька! А посматривай, куда летим. Насчет баб потом поговорим. И вообще, это дело Карауша, а мы с тобой люди женатые.
   Выправив полет, несколько уклонившийся от курса, Витюлька покосился на Долотова. Но тот не слышал штурмана, потому что сидел без наушников и не глядел на курсовые приборы.
   – Долотов курил и, глядя в лобовое стекло, раздумчиво следил, как уплывает под самолет куполами вспененное белое поле облаков, не впервые любуясь ими, не впервые отмечая про себя удивительное свойство облачных скоплений предельно точно отображать объем самых разнообразных, самых причудливых своих форм. Ничто на земле: ни горы, ни леса, ни архитектура городов – даже на взгляд с птичьего полета – не в состоянии помериться с облаками этой их выразительностью.
   «Интересно, случалось ли Лютрову думать об этом?»
   И опять Долотов почувствовал удовлетворение оттого, что не сделал замечания Пал Петровичу,
   …На борту С-404 было немного пассажиров.
   В хвостовой части салона, рядом с зачехленной металлической этажеркой мотористы играли в домино. Они старались не шуметь, то и дело «оглядывая на зашторенный проход в передний отсек салона, где находился Главный. На два ряда кресел ближе к этому проходу, наклонившись к уложенной на колени толстой книге, скромно сидела маленькая женщина с пучком русых волос на затылке – медсестра, сопровождавшая Соколова во всех его дальних поездках. А рядом с перегородкой, справа по полету, на лучших местах устроилась Ивочка Белкин и Рита – молодая женщина из отдела высотного оборудования. Высокая, с сильной, по-спортивному ладной фигурой, она пребывала в постоянной заботе скрыть свой рост и свою спортивность и только сидя с облегчением чувствовала, что не удручает своими размерами даже самого невысокого мужчину.
   Высказывая различные предположения о том, что ждет их, представителей КБ, на заводе двигателей, Ивочка Белкин вносил в свои рассуждения большую долю сомнения в возможности каких-либо радикальных изменений «в сложившихся представлениях» о причине катастрофы С-224. Скорее всего все придут к окончательному выводу, что тумблер механизма закрылков Лютров просто перевел уже на земле.
   – Для чего? – спрашивала Рита.
   – Как вы не понимаете? Чтобы скрыть ошибку, – отвечал Белкин.
   – Но он же разбился при падении!
   – Да, но умер не сразу…
   Заметив, что его собеседница шокирована услышанным, Белкин поторопился перевести разговор, спросил, будет ли она назначена в их бригаду на время целевых испытаний дублера осенью.
   – Это, знаете, на юге. Так что – советую.
   Рита стала рассказывать о каких-то своих знакомых на юге, но Ивочка не умел слушать то, что не представляло для него практического интереса.
   В сущности, Белкину было все равно, о чем говорить, что слушать; весь этот разговор был для Ивочки лишь способом убить время. Его заботили вещи куда более важные. В настоящее время Данилов совмещал в своем лице две руководящие должности: начальника отдела летных испытаний и руководителя летного комплекса. И если до сих пор на одну из них не подобран человек, то все дело в бедах, которые валятся на КБ одна за другой. К Старику боятся подступиться, а без него решить вопрос невозможно. Сколько это будет продолжаться, бог знает, но ведь не бесконечно. Когда-никогда Соколову предложат кандидата на вакантное место… Ивочка Белкин совсем не рассчитывал оказаться этим лицом, цель его была скромнее, но реальнее и связана с тем расчетом, что кандидатом будет Володя Руканов, находившийся в данную минуту в переднем салоне вместе со Стариком и Разумихиным. А поскольку Руканов пока являлся начальником бригады ведущих инженеров, в которую входил и Белкин, то в случае повышения Володя автоматически освобождал свою теперешнюю должность. Сюда-то и метил Ивочка. Ради этого места он предпринимал все с его точки зрения необходимое. И выступление на заседании аварийной комиссии, где Белкин говорил об ошибке Лютрова, как о вполне возможной причине катастрофы, он тоже посвятил этой своей цели. Был ли сам Белкин уверен в том, что говорил, дело второе. Он не слишком огорчится, если его предположение будет опровергнуто завтра на заводе, более того, будет только доволен этим. Для него было важным высказаться вслух потому, что в долгих беседах в комнате ведущих он пришел к заключению, что Володя Руканов склонен как раз таким образом оценивать поведение Лютрова на борту С-224.
   А если Руканов тяготеет к такому мнению, то это, во-первых, может быть отзвуком мнения Соколова, во-вторых, – отличный случай заявить о своей солидарности с начальником бригады, у которого наверняка спросят, кого он пожелал бы рекомендовать вместо себя. Тут-то как раз ошибка и сыграет свою роль: одно дело оказаться правым вместе с будущим начальником летного комплекса, это как-то даже умаляет весомость правоты начальства, принижает ее; а совсем другое, если человек, слепо полагаясь на авторитет начальства, делит с ним заблуждение. Тут уж отпадают всякие подозрения в желании разжижить, ослабить правоту начальства своей правотой, а вместо того в глаза кидается туповатая ретивость подчиненного, свойство очень удобное в нем.
   Единственным, кто мог помешать Белкину, был Иосаф Углин, инженер более опытный, старше возрастом и, главное, пользующийся несомненным авторитетом у летчиков. Но и тут для Белкина была одна тонкость, предоставлявшая ему некоторый шанс: непрезентабельный вид Углнна и то, что он был равнодушен к карьере. По всему выходило, что Ивочка мог оказаться наиболее предпочтительной кандидатурой на место начальника бригады, К тому же Углин в настоящее время очень занят на С-441, а Белкину предстоит простой по крайней мере на месяц-два.
   Рассеянно слушая свою соседку, которой казалось, что Ивочка углубленно размышляет о том, что она говорит ему, Белкин то и дело поглядывал на зашторенный проход в переднюю часть салона, готовый многое отдать, только бы узнать, о чем там говорят.
   …Справа по полету, через проход от Белкина и высокой женщины, так же друг против друга, молча сидели два начальника отделов КБ – высокий, седой, заметно сутулый руководитель отдела силовых установок Самсонов и гидравлик Журавлев, человек тихоголосый, с лысой головой на негнущейся шее, с мокренькими, точно в желе купающимися светло-серыми глазами. От нечего делать Самсонов рассматривал потрепанный иллюстрированный журнал. Вытянув руки, он как-то искоса, с подозрительным прищуром всматривался в картинки, пытаясь понять, почему на листе так много изображений одного и того же артиста. Человек решительный, в свои пятьдесят семь лет не боявшийся ни начальства, ни уличных хулиганов, относящийся с нескрываемым презрением к людям слабым, ленивым и приспосабливающимся, Самсонов решил, что и мужчина, которого он рассматривал, относится к этой же публике.
   Журавлеву было не до картинок. Он вообще не умел развлекать себя чем-либо, кроме как делом. И теперь пытался представить, каким образом неисправная работа форсажной камеры одного из двигателей (о чем сообщили с завода) могла разрушить гидравлическую систему С-224. До сих нор Журавлев был уверен, что первым камешком, который повлек за собой обвал, была внезапно образовавшаяся течь на том участке магистрали, который он показывал Долотову. Правда, усталостная трещина так и не появилась на снятом с дублера и испытанном на стендах наконечнике шланга, как и на нескольких других, взятых для проверки, точно таких же наконечниках. И все-таки до самого последнего времени Журавлев был убежден, что трещина и течь – наиболее вероятная причина катастрофы. Но сообщение с завода заставило гидравлика усомниться и подсказало другой, не менее убедительный вариант. Когда Самсонов ознакомил его с этим сообщением, где говорилось об имевшей место неисправности в работе форсажной камеры одного из двигателей, Журавяев спросил:
   – Левого?
   – Да, левого двигателя. Как догадался?
   – Машинки гидропривода стабилизатора ближе к левому, и если форсажная камера прогорела в воздухе, все могло быть; и если застопорило стабилизатор…
   «Чудес на свете не бывает, – думал теперь Журавлев. – И завтра все тайное станет явным».
   Соколов и Разумихин занимали места в передней части салона, слева по полету. Руканов в одиночестве сидел справа. Попав перед вылетом на глаза начальству и ответив на какой-то вопрос, он остался рядом как бы с намерением оказаться под рукой в случае надобности. Листая прихваченный в дорогу том Британского авиационного ежегодника Володя но только не встревал в разговор начальства, но всячески делал вид, что его присутствие рядом – случайная привилегия, которой он не собирается злоупотреблять. Он почти не вчитывался в английский текст книги, ограничиваясь рассматриванием отлично выполненных фотографий. Это позволяло быть начеку, и когда он ловил движение слева, то без особой поспешности, однако сразу же поворачивался к начальству, и, не обнаружив надобности в своих услугах, делал вид, что разминает затекшие шейные мышцы, с каждым часом все более подозревая, что суровое немногословие Старика связано или с положением дел на фирме, или с отношением к нему в тех сферах, коим он подотчетен, или же таит в себе гневное недовольство руководителями завода, куда они летели.