Некоторое время еще проплывал, возвышаясь над забором, скошенный киль самолета, но скоро и его не стало видно.
   Пал Петрович был последним, кто видел Лютрова в живых.
   А на похоронах, когда пьяного Костю Карауша обуяло бешенство отчаяния, с Пал Петровичем стало плохо.
   Таким Костю никто не помнил.
   – Уйди! Прочь! – остервенело вскидывая голову и оскалив зубы, кричал он на рабочего кладбища; залитое слезами лицо Кости было страшно и почти безумно. – Зачем сюда пришел? Не имеешь права!
   Все это он выкрикивал, опустившись на колени перед гробом, не давая рабочим наложить и заколотить крышку. Рабочие стояли в растерянности, ища глазами помощи у окружавших могилу людей.
   Не сразу решившись на роль увещевателя, к Косте наклонился Ивочка Белкин.
   – Константин, зачем вы так? Нужно прилично себя… – с осторожной укоризной начал Белкин.
   Лучше бы он молчал! Костя вскинул глаза на покрасневшее от натуги мясистое лицо Ивочки и оскалился как от боли.
   – Ты!.. Прилично, да? Хочешь все прилично, все аккуратно? А может, я ненавижу твою приличную рожу! Я, может, одного Лешку за всю жизнь любил! Сволочь ты приличный!.. На! На! Держи!..
   Он выхватил из рук рабочего молоток и, тыкая им в грудь оторопевшего Белкина, кричал:
   – На, заколачивай! Торопись! Ну!
   Тогда к Косте подошел Боровский. Он крепко обхватил его вокруг пояса и, обессилено плачущего, вдруг будто сломанного, провел мимо расступившихся людей к своей «Волге».
   – Лешка-а! – срываясь на хрип, кричал Карауш. – Лютров!.. Командир!..
   Боровский кое-как втиснул Костю на заднее сиденье, хлопнул дверцей и уехал.
   И тут что-то расслабилось, распалось в груди Пал Петровича, все перед глазами отодвинулось куда-то, все стало безразлично… И очнулся он уже у себя дома, почувствовал запахи лекарств, увидел опухшее от слез лицо жены и тут же стал одеваться. Жена попыталась воспротивиться, а он взял да и накричал на нее, как на нерадивого моториста.
   А когда впервые после похорон пришел на работу, ему показалось, что он только теперь разглядел, как изменилось все вокруг, стало незнакомо, как будто исчезло то, что связывало его с делом, с другими людьми. Что-то, знать, оборвалось с последней улыбкой Лютрова, и небывалая пустота в душе мало-помалу одолевала Пал Петровича…
   Старому механику горько было обнаруживать у Ивочки, да и вообще у молодых людей все то, что, по всем понятиям Пал Петровича, давно должно было исчезнуть. Он не мог этого выразить, но хорошо понимал, чем отличительна была его собственная молодость в сравнении с молодостью Ивочки. В глазах Пал Петровича Белкин был Жалок в своем откровенном пристрастии к выгоде – тупому однозначному беспокойству, которому, как какой-то моде, были подвержены такие вот молодые люди, не понимавшие, сколь презираема во все времена была эта человечья сущность.
   «Вроде при важном деле, гордиться бы должны, а предложи пуговицами торговать – уйдут, посули только оклад на рубль больше».
   Пал Петровичу было двадцать пять лет, когда его направили на фирму Соколова, чтобы помочь собрать из старья, из сваленных на складе моторов РОН один – для помощника Главного конструктора, инженера Черемшинова, сооружавшего странную летательную машину с огромным винтом на ней: раскрутившись, винт поднимал аппарат в воздух без разбега. У моторов РОН коленчатый вал во время работы оставался неподвижным, а вращалась «вся остальная требуха» вместе с несущими лопастями винта. Мотор не нуждался в набегающем потоке воздуха, вращаясь, он охлаждал сам себя, поэтому-то РОНы и были наиболее пригодны для аппарата Черемшинова, которые теперь называют вертолетами, а тогда, в 1932 году, именовали геликоптерами.
   Черемшинов, летчик-истребитель первой мировой войны, сам поднимался на своем сооружение на высоту в полкилометра, тогда это было неслыханно. Уже став профессором, он отвел целую страницу в книге своих трудов Пал Петровичу. «Выпустить летчика на таком аппарате, – писал он, – где отказ мотора несравнимо опаснее, чем на самолете, мог только человек, виртуозно владеющий механизмами, механик высочайшего класса. Прибавьте к этому, что серьезная неудача на испытаниях могла привести к дискредитации самой идеи постройки подобного аппарата. И если за несколько лет испытаний не случилось ни одного отказа в работе моторов, то лишь потому, что нашему делу отдал свой поразительный дар и золотые руки механик Павел Петрович Иванов».
   Так писал Черемшинов в своей книге, которую преподнес Пал Петровичу с авторской надписью. Пал Петрович думал, что она затерялась при переездах с квартиры на квартиру или порвана и заброшена внуками, а сегодня утром, копаясь в комоде в поисках чистой нательной рубашки, ненароком обнаружил книгу в нижнем ящике, под стопой чистого белья, старательно завернутую женой в свой еще девичий цветной платок. Пал Петрович вспомнил, как накричал на жену после сердечного приступа, и забыл, что искал в комоде…
   Еще с тех времен, о которых пишет Черемшинов, Пал Петрович имел обыкновение постоять с летчиком перед полетом, перекинуться словом, поглядеть ему в глаза, чтобы не сомневался… И тогда отрывалось и уходило в небо немного беспокойного сердца Пал Петровича. Вот почему он никогда не уставал ругаться с механиками из-за не по правилам законтренной шплинтом гайки после переборки тормозов, из-за не вовремя отправленных на перепроверку бортовых противопожарных емкостей или не досуха протертого крыла, облитого при заправке керосином. Свою жизнь Пал Петрович прожил по простому правилу: делать все так, чтобы на душе было спокойно, а совесть чиста.
   Но, с тех пор, как он работает под началом Белкина, а на С-224 летает Долотов, Пал Петровичу кажется, что привычное для него отношение к делу никому не интересно. Тому же Долотову… Это могло показаться странным, но Пал Петрович не любил Долотова, хотя, казалось, чем может быть недоволен бортинженер, если он готовит машину для хорошего летчика, если не нужно беспокоиться, что он сделает что-то не так, ошибется, поломает самолет, подведет наземный экипаж? Долотов умел все, что нужно было уметь летчику, и знал все, что нужно было знать. Но этот парень никому не показывал глаз, подходил к машине, ни на кого не глядя, был сам по себе, здоровался, если с ним здоровались, отвечал, если его спрашивали, но было видно, что он не верит ни в каких помощников, а значит, никакие помощники ему не нужны. Казалось, подстрой ему нарочно какую-нибудь каверзу, чтобы солоно пришлось в полете, он и тут найдется, молча «вправит мозги» самолету, а зарулит – не взглянет ни на кого, будто все так и должно быть. Хорошо ли, плохо ли подготовлен самолет, ты ли возился у машины спозаранку, другой ли, – Бориса Долотова это меньше всего касалось. Он не нуждался ни в чьих подсказках, ни в чьем участии.
   «Все они такие, теперешние, – невесело думал Пал Петрович, сгибая и разгибая стальную спицу. – Один заправил и уехал, другой настроил аппаратуру и ушел, третий отлетал и пошагал прочь… «Я свое сделал». И все вроде бы не знают друг друга…»
   «Может, время теперь такое? Вон и Фалалеев статью какую-то о Боровском напечатал… Сочинил, будто тот по своей дурости вляпался в грозу и чуть людей не загубил. Вроде прохиндей какой. Это Боровский-то!..»
   Пал Петрович не знал летчика-испытателя жаднее Боровского на работу. Чуть не все машины Соколова прошли через его руки. И за все – в газете на посмешище выставили. Да и кто – Фалалей! Одно звание, что летчиком был, а по делу – болтун болтуном, пять минут летал, месяц диссертацию строчил. Все на «летающие лаборатории» напирал. Поставят ему на старую машину десяток градусников для замеров температуры в салонах, вот тебе и летающая лаборатория. Плати, давай, по высшей категории. А нет, так из горла вырвет. Испытатель!.. Тьфу!..
   А туда же…
   – Начальству почтение! Как насчет топлива, дозаправлять будем?
   К Пал Петровичу подошел моторист – молодой, полный парень в берете.
   Ему пришлось повторить, прежде чем Пал Петрович понял, о чем его спрашивают. И, рассердившись на себя из-за обнаруженной перед подчиненным рассеянности, он, в свою очередь, сердито спросил:
   – А кислородка где?
   – Придет.
   – Ты сначала кислородом заправь, а с топливом долга песня. Отгоняем двигатели, тогда и заправим. Чего стоишь? Звони, чтоб кислородку прислали! Чего они там чешутся?
   Моторист ушел. Только теперь Пал Петрович заметил, что на залитой солнцем стоянке уже работают люди. Возле краснополосного пассажирского лайнера, который собирались перегонять в Москву на выставку, тонко повизгивали наземные генераторы, запущенные для проверки и настройки приборов. На двух С-04, выделенных для парадного пролета в День авиации, мотористы снимали и скатывали чехлы. А чуть в стороне от стоянки съезжались и становились в ряд неповоротливые топливозаправщики. А вот примчался и белоголубой РАФ Нади, доставивший к лайнеру экипаж Чернорая. Рабочий день начался.
   Пал Петрович подкатил к С-224 невысокую стремянку и стал подниматься в кабину. Ему предстояло подготовить машину к первому вылету.

5

   Начало рабочего дня было настолько неудачно для Володи Руканова, что на некоторое время вывело его из привычного, хорошо организованного душевного равновесия.
   Вернувшись после методсовета в свой новый кабинет, он некоторое время безо всякой надобности перебирал и складывал бумаги на столе, пытаясь утверждением видимого порядка подавить внутреннюю растерянность. Из этого же стремления он снял трубку, позвонил Гаю-Самари и не в дружеском, как это было принято между ними, а в начальственном тоне попросил зайти.
   …Володю раздражала не столько сама по себе неспособность подчиненного хорошо сделать все то, что представало перед вышестоящими как сделанное им, начальником, сколько пренебрежение к такому порядку вещей. Тем более что сам Руканов отлично помнил и строго следовал правилам общения со старшими партнерами по «служебному спектаклю», где от нижестоящих требуется не только безукоризненное знание собственных реплик, но и умение подсказать, что следует отвечать на них тем, кто ведет главные роли. Так учил Володю отец, суфлер столичного театра, присовокуплявший при этом сакраментальную фразу: «Весь мир лицедействует». Вот почему Руканов никак не ожидал, что Ивочка Белкин, составивший программу начального этапа испытаний дублера, столь непростительно невежествен в правилах взаимоотношений начальников с подчиненными. Дело усугублялось еще и тем, что, несмотря на замещение Данилова, с Володи не снимались обязанности начальника бригады ведущих инженеров, и потому тема контрольных испытаний дублера, обоснованная отделами КБ – силовых установок, аэродинамики, шасси, прочности, автоматики, управления в другими – была направлена Руканову и как исполняющему обязанности начальника отдела летных испытаний, и как начальнику бригады. А значит, на него возлагалась прямая ответственность за составляемые Белкиным программы. И вот, положившись на Ивочку, Руканов подписал эту злополучную программу, которая затем была забракована методсоветом, как не только невыполнимая в установленное время, но и имеющая просчеты в последовательности проведения полетов. Ивочка же попросту перестарался: зная мнение Руканова о причине катастрофы С-224, верный себе Белкин решил, что Володя отнесется к серии полетов, уже проведенных Долотовым до катастрофы, как к формальности, и потому составил программу таким образом, чтобы «не тянуть резину», поскорее отделаться от этих «утешительных» полетов.
   Сидевший на методсовете Долотов о чем-то коротко переговаривался с Боровским, неотступно глядя при этом на Руканова. И, памятуя о разговоре с Фалалеевым, Володя особо отметил это внимание к себе.
   Совещание закончилось тем, что был утвержден всего лишь один – первый полет по программе. Белкина обязали в кратчайший срок составить новый перечень полетов «с учетом всех замечаний». Руканов думал, что дело обойдется без оргвыводов в его адрес, и собирался по-своему наказать Белкина, но неожиданно поднялся Боровский. С высоты своего роста он испытующе посмотрел на Руканова, потом повернулся к женщине – секретарю методсовета.
   – Предлагаю записать в книгу протоколов, что со стороны исполняющего обязанности начальника отдела в данном случае не было должного контроля за составлением программы. – Боровский некоторое время молчал, затем повернулся к Гаю-Самари. – Что скажешь, Донат Кузьмич?
   – У меня возражений нет. – Гай сказал это не колеблясь. – Может, у кого-нибудь есть другое мнение?
   Других мнений не было, и Володя вынужден был выслушать всеобщее молчаливое согласие с предложением «корифея».
   Теперь Руканов попросил Гая зайти, чтобы подписать характеристику Долотова, которую следовало приложить к числу других документов, обычно сопровождающих летчика во время медицинского переосвидетельствования. В отличие от программы полетов дублера эту бумагу составлял сам Руканов.
   Пока Гай читал, Руканову позвонил начальник базы, чтобы сказать, что он ждет Разумихина, который собирается проследить за вылетом дублера, и потому нужно задержать вылет до приезда заместителя Главного. Руканов попросил секретаршу пригласить к нему Белкина или Долотова, кто первым попадется на глаза. Между тем Гай уже взял авторучку, чтобы подписать характеристику, полагая, что она ничем не отличается от других, которые ему, как начальнику летной службы, надлежало удостоверять, по, пробежав глазами аккуратно отпечатанный па фирменном бланке и уже подписанный Рукановым документ, Гай-Самари отложил ручку.
   В характеристике говорилось, что летчик-испытатель подполковник запаса Борис Михайлович Долотов работает на фирме с такого-то года, что за это время освоил более 50 типов самолетов, что он высококвалифицированный работник, то есть имеет отличную теоретическую подготовку и большой практический опыт, летает днем и ночью, в простых и сложных метеоусловиях, указывалось количество часов налета вообще и – за межкомиссионный период, отмечалось, что Долотов – летчик-инспектор и в качестве такового выполняет много полетов для проверки техники пилотирования летного состава Министерства авиационной промышленности. Здесь все было, как надо, как есть на самом деле. Но в конце листа, где обычно ставится шаблонная для всех характеристик фраза: «В быту отклонений нет», было написано: «В семье не живет».
   – Это что такое? – спросил Гай. – Зачем это?
   – Что значат зачем? Здесь указано действительное положение вещей. – Руканов старался говорить строго и убедительно.
   – Вот как? Ну, если ты такой педант, объясни, как может противостоять понятие: «В быту отклонений нет» понятию: «В семье не живет?» – Гай едва сдерживал раздражение.
   – Неужели неясно, Донат Кузьмич?
   – Послушай, разве нельзя жить в семье «с отклонениями», а в одиночку «без отклонений»? Или стоит мужу уйти от жены, как он лишается звания порядочного человека?
   – Я это не утверждаю.
   – Тогда что-нибудь одно: или ты меня за дурака принимаешь, или сам дураком прикидываешься. Или…
   – Есть еще вариант?
   – Да. – Гай выразительно помолчал. – Что ты имеешь против Долотова?
   – Донат Кузьмич! – В голосе Руканова послышались нотки той нарочитой корректности, к которой прибегают, когда хотят показать, что собеседник переступил границы дозволенного. – До сих пор я считал, что обязанность руководителя…
   – Не надо меня воспитывать! Мы не на профсоюзном собрании. Ты прекрасно знаешь, что эта каким-то идиотом придуманная фраза об «отклонениях» никому ничего не говорит.
   – Вот видишь!
   – Да! Пока она на своем месте. Но вот если ее нет, это говорит слишком многое – тем паче, когда вместо нее вписано: «В семье не живет». Послать такую характеристику – это заставить главного врача госпиталя ломать голову, выискивать, что скрывается за этим примечанием – не запил ли человек, не хулиганит ли?
   – Здесь значится не более того, что написано, – сухо проговорил Руканов.
   – Тогда на кой черт понадобилось упоминать об этом? Руканов не нашел, что сказать, и Гай продолжал:
   – Главный врач – дядя неглупый, и если он разберется в личной жизни Долотова, то прежде всего вынесет справедливое мнение, что подписавшие бумагу или дураки, или ненавистники. Это тот самый случай для нас, руководителей, – Гай выделил последнее слово, – когда следует хорошо подумать, чтобы избежать последствий.
   – Даже так? – Володя усмехнулся. – Каких же?
   – Таких, о которых говорится в поговорке: «На один раз ума недостало, до веку дураком прослыл». Если тебя это устраивает, меня нет!..
   Руканов нервничал: вот-вот мог прийти Долотов, а Володе совсем не хотелось, чтобы тот понял, о чем разговор. Одно дело, когда твоя фамилия стоит среди пяти других на таком документе, разберись, кто составил его, и совсем другое, когда на нем уличающе вьется одна твоя подпись; ведь известно, что даже «ура» кричать одному не годится.
   Долотов так быстро вошел, уже одетым в летный комбинезон, с закинутым за спину защитным шлемом в синем чехле, что Руканов едва успел убрать со стола злополучный лист. Заметив это его суетливо-вороватое движение, Гай больше не сомневался, что пресловутая фраза вписана Володей отнюдь не по простоте душевной.
   – Вы меня спрашивали?
   Не поднимая глаз от стола, Руканов почувствовал знакомый взгляд Долотова.
   – Да, присядьте, пожалуйста.
   – Говорите, мне некогда.
   Руканов заподозрил уже, что выдал себя – если не Долотову, то Гаю – прятанием этой бумаги, и не тем, что убрал ее, а тем, как это у него получилось. Цепная реакция унизительных неудач сделала свое дело: Руканов сорвался «с резьбы», чего доселе за ним не замечалось.
   – Всем некогда! – Голос его сорвался на какой-то петушиной ноте. – Вы думаете, у меня есть время заниматься вашими делами?
   Долотов вопросительно посмотрел на Гая, тот, в свою очередь, не менее недоуменно уставился на Руканова.
   – Какими делами?
   – Такими! Из-за вашего поведения в семье!..
   – Володя! – крикнул Гай и, не зная, что еще сказать, поглядел на Долотова, но тот уже выходил из кабинета.
   Смуглое лицо Гая стало свекольно-красным. Некоторое время он вышагивал вдоль окон кабинета, обращенных на летное поле, пытался успокоиться и, не совладав с собой, заговорил так, как никогда и ни с кем не говорил:
   – Кто дал тебе право быть судьей чужой совести? Кто позволил тебе говорить ему такое? Да еще перед полетом? Ты подумал, что твои слова будут давить ему на затылок, пока он будет в воздухе? Называешь себя руководителем, а вместо того чтобы в интересах дела побеспокоиться о самочувствии летчика перед вылетом, самым диким образом взвинчиваешь ему нервы!
   Появление в кабинете Белкина принудило Гая замолчать, а когда тот вышел, повинуясь нетерпеливому жесту Руканова, Гай закончил немного спокойнее:
   – Вот что, друг, тебе нужно очень старательно учиться работать с людьми. Запомни мои слова. А характеристику или перепиши, или будем говорить у начальника базы.
   И, не дожидаясь ответа, Гай выскочил за дверь.
   Пал Петрович заканчивал гонять двигатели.
   Передвинув пластиковые ручки секторов газа, он выстроил стрелки указателей оборотов двигателей в одинаковое положение и неотступно следил за ними и за всем комплексом моторных приборов. За его спиной, за выхлопными отверстиями двигателей бушевал ураган, оглашавший аэродром тем особенным сдержанно рокочущим звуком, в котором угадывалась еще не освобождения до конца сила, как будто недоумевающая по этому поводу.
   Но вот Пал Петрович включил форсаж, и все на километры вокруг потонуло в торжествующе-адском грохоте.
   «…Этим жестянкам наплевать, кто на них будет летать, – думал Долотов, с усилием, будто против ветра, шагая сквозь грохот. – Вот как убого выглядит все го, во что исходит моя душа, моя жизнь».
   И как в отчаянном крике в ночи угадывается не только зов о помощи, но и злодеяние и бедственное бессилие человека, этот громогласный рев воспринимался Долотовым, как содержащий в себе и дикое торжество враждебных сил, и неоспоримые приметы его поражения…
   Когда он подошел и стал подниматься по стремянке, Пал Петрович уже закончил подготовку самолета к вылету и стоял у консоли крыла, немного исподлобья глядя, как Долотов, тонкий и ловкий, с привычной легкостью забрался в кабину и опустился в кресло. А после того как над его головой захлопнулась остекленная крышка фонаря, старому механику, как всегда, показалось, что Долотов спешит отгородиться от всего на свете.
   Но все было не так.
   Долотов садился в самолет с таким чувством, будто делал это в первый раз. Он не обнаруживал себя на своем месте в машине, на которой отлетал два года. И рядом не было второго летчика, живой души. Не было во второй кабине и штурмана, потому что не было второй кабины.
   Пришел на память давний разговор с военным летчиком. Они испытывали ракеты, стартующие под крыльями самолета-носителя. Вначале летали по очереди. Потом самолет стал поднимать в воздух две ракеты разом; одну под левым крылом, другую под правым. И как-то перед пуском Долотов, сидевший в правой ракете, услышал в своих наушниках: «Боря, а вдвоем совсем другое дело!» – «Ты же не видишь меня?» – «Как не вижу, вон конец твоей подвески!»
   Великое дело – второй летчик. Просто человек рядом, когда невмоготу одному.
   Сам того не замечая, Долотов старался сесть поудобнее, пытаясь убедить себя, что все дело в перерыве, «в отвычке», – стоит только оторвать машину от земли, и они начнут как следует понимать друг друга. Тогда все восстановится, все вернется к нему, и кабина не будет казаться колодцем, железной дырой…
   Он принялся делать предполетные включения, блуждая по тумблерам в полузабытом порядке. Память казалась неповоротливой, каждое движение сопровождалось неуверенностью, сковывалось подозрением, что он делает что-то не так. Холодя шею, от висков стекали капельки пота.
   А как просто садиться в кабину, когда в тебе жива постоянная способность проникаться уверенностью, что ты со всеми своими чувствами понимаешь машину и, оторвавшись от земли, тебе затем ничего не стоит «сойти с неба» на землю со скоростью под триста километров в час, прижаться колесами, в которых тоже частица твоих способностей, твоих мускулов, к неподвижной земле, готовой покорно, в спокойном согласии с твоим умением принять тебя, как в ладони, на бетонной равнине.
   Как и куда исчезает все это? И почему? Долотов не знал. Ему казалось, что все, что он думал сейчас, что испытывал, несвойственно ему, алогично, болезненно, приходящие на ум слова были как будто не его и сам он – непонятен себе, и все то, чем и как он пытается справиться с собой, похоже на заклинания. А ему нужна ясность, трезвость, привычная последовательность и точность в общении с самолетом.
   Это было самое худшее, что только может навалиться на летчика – боязнь летать. Эта напасть, это всеразрушающее состояние часто необъяснимо, неизвестно как появляется и неведомо отчего исчезает. Но когда оно охватывает человека, то от одного предощущения полета, от сознания необходимости садиться в кабину, захлопнуть над собой остекленную крышку фонаря и остаться одному, ощутить на ставшей болезненно чувствительной коже широкие жесткие ремни кресла, прикасаться пальцами к стальным замкам-застежкам, а затем почувствовать себя связанным со слепой силой самолета, с его способностью подняться на многокилометровую высоту и носиться там с неистовой скоростью, – от всего этого сам вид самолета вызывает отвращение. Еще до того, как подойдешь к нему, заберешься в кабину и, путаясь в каждом движении и обливаясь холодным потом, станешь включать и опробовать, что нужно, еще до всего этого боязнь полета выливается в гибельное подозрение в твоей неумелости управлять машиной, в абсолютной неспособности твоего опыта, в неправильности твоих знаний, в неумении распорядиться ими. Тебя одолевает глубокое, неверие в надежность машины, чувство твоей несоединимости с ней, чужеродности, а твоя жизнь в сравнении с риском потерять ее – такой неравной самолету, что начинаешь всерьез воображать себя приговоренным разделить судьбу с роботом…
 
   У только что вернувшейся к зданию летной части девушки-шофера екнуло сердце, когда она приметила бегущего со всех ног к РАФу Гая-Самари. «Господи, опять что-то случилось!..»
   Запуская мотор, Надя лихорадочно перебирала в памяти всех, кого сегодня подвозила к самолету: Чернорая с экипажем, улетевшего в Москву, Боровского и Извольского, чуть не каждое утро летавших на парадных самолетах. Кого еще?
   – К дублеру, голубушка!.. Побыстрее, милая!
   «Уж не решил ли Борька, что милое заявление Володи появилось на свет при моем участии?..» – думал Гай, сидя в РАФе. Но тут же он отбросил эту мысль – и потому, что она показалась дикой, и потому, что главной заботой сейчас для него было не гадать, что думает о нем Долотов, а «отбить» вылет дублера.
   «Каким же глухим занудой надо быть, чтобы сказать такое человеку перед полетом!» – Гай-Самари легко представил, что творится теперь в душе Долотова.
   Дублер стоял там, где обычно стояли опытные машины – возле ближнего к зданию летной части отбойного щита, тянущегося от въезда на стоянку до рулежной полосы, вдоль которой располагались бытовые помещения, мастерские и различные склады службы эксплуатации самолетов.