«Дело Долотова» разбиралось на собрании летного состава в один из понедельников. Эти «тяжелые» дни по негласному распорядку отводились для подобного рода мероприятий. В комнате отдыха не хватало стульев. Собрались почти все. Был и вернувшийся из отпуска Боровский, негромко и обстоятельно рассказывавший Добротворскому о ловле стерляди. Генерал был оживлен, поблескивал черными глазами, охотно отзывался на шутки. Чувствовалось, что среди летной братии он забывал и о чине и о возрасте. И даже сел подальше от председательского стола, втиснувшись между Боровским и Костей Караушем.
   Долотов сидел на диване рядом с Булатбеком Саетгиреевым, и в сравнении с почти шоколадной физиономией вернувшегося с юга красавца штурмана бледное лицо Долотова выглядело болезненно. Однако очень уж удрученным он не казался.
   – Прошу внимания, – начал Гай и с удовлетворением отметил, что говор в комнате разом стих. – На повестке дня один вопрос. И прежде чем мы обсудим его, я прошу разрешения изложить суть дела. Мне это представляется необходимым, потому что не все присутствующие до конца уяснили себе, о чем пойдет речь. Многие из вас были в отпуске или по другим причинам находились далеко от базы. Итак, существо дела. Долотов совершил грубую летную ошибку: не перевел стабилизатор лайнера в положение «кабрирование» перед посадкой, что повлекло за собой чрезмерные перегрузки конструкции во время приземления. Затем долгое исследование возможных последствий этих перегрузок, а, значит, нарушение графика проведения испытаний. Извинительна ли такая оплошность? Нет, разумеется. В нашем деле так ошибаться нельзя. Но прежде чем сделать окончательный вывод, нужно разобраться, понять, почему стала возможной эта ошибка, вспомнить некоторые косвенные обстоятельства, которые психологически подготавливали самую возможность срыва.
   – Вот и начнем с Долотова. Пусть объяснит, как это у него получилось, – заметил Руканов.
   Начнем с меня, – сказал Гай, – В свое время мои товарищи избрали меня старшим летчиком, начальником летной службы. Они оказали мне эту честь, полагая, что в случае надобности я сумею отстоять их интересы. В этой их надежде, собственно, и заключается честь быть старшим. Сумел ли я отстоять интересы Чернорая, когда решался вопрос о назначении Долотова на С-441, никак, на мой взгляд, не обоснованном? Нет, не сумел. Я ни слова не возразил, когда встал вопрос о подмене Чернорая, хотя эта подмена была не по душе мне. Так же она не нравилась и Руканову, насколько я помню. – Гай-Самари посмотрел на Володю, и когда пауза сделалась вызывающе долгой, тот едва приметно кивнул.
   «Погоди, ты у меня покрутишься!» – успел подумать Гай и продолжал:
   – Как видите, не я один был против. Руканов придерживался того же мнения. Но мы оба промолчали. Теперь о Долотове. Его согласие на подмену означало не что иное, как молчаливое подтверждение неспособности Чернорая провести испытания лайнера на большие углы.
   – Я так не думал, – сказал Долотов.
   – Я говорю не о том, как ты думал, я говорю о том, какие выводы можно было сделать из твоего поведения. Или я ошибаюсь?
   Долотов промолчал.
   – Итак, ни я, ни Долотов, ни Руканов не подсказали Разумихину, как Чернорай воспримет это решение, какую моральную травму нанесет оно ему, и как, наконец, воспримет эту замену экипаж лайнера. Обсуждая назначение Долотова, Савелий Петрович и Разумихин беспокоились о пользе дела, их можно понять. Руканов, как обычно, не торопился с выводами. Так кому, как не нам с тобой, Боря, нужно было воспротивиться этому назначению? Но и мы промолчали. Я не решился возразить начальству, ты не подумал о последствиях, и в один прекрасный день Чернорай слышит: уступи свое место, у нас есть подозрение, что ты не справишься с работой. «Почему? – мог бы он спросить. – Разве какой-нибудь отдел КБ жаловался, что не получает нужных результатов испытаний?» Были претензии КБ к летчику, Савелий Петрович?
   – Никак нет. Во всяком случае, мне об этом никто не говорил, – уверенно отозвался генерал.
   Теперь я попрошу вас, Иосаф Иванович, как одного из ведущих инженеров и члена летного экипажа С-441, коротко высказать свое мнение о Долотове и о допущенной им ошибке.
   Углин встал, застегивая пуговицы на пиджаке. Видимо, пока он приводил в порядок мысли, руки сами собой наводили порядок в костюме.
   – Борис Михайлович, по моему мнению, такой же высококлассный летчик, как Чернорай, и каким был Лютров. Вот что я могу сказать, если я правильно понял, о чем идет речь. Что же касается ошибки… Смена положений стабилизатора на взлете и посадке – новшество в управлении самолетом, и, как всякое новшество, его легко запамятовать, в особенности после трудного полета.
   – Однако вы не запамятовали? – усмехнулся Руканов.
   – Я нет, – Углин широко улыбнулся. – Но ведь не я за десять минут до того выводил лайнер из «штопора», не мне его нужно было сажать. Со стороны виднее… А вообще обстановка на борту была тяжелая… Я потому и полетел. Мне не полагалось…
   – Благодарю, Иосаф Иванович, – Гай подождал, пока Углин сядет. – Так считает ведущий инженер, который был на борту самолета и хорошо представляет себе, каково пришлось командиру незадолго до посадки. Но вот… в министерстве мне показывают объяснительную записку другого ведущего инженера, которого не было на борту и который на правах исполняющего обязанности начальника отдела летных испытаний фирмы дает в этой запаске свое толкование происшествию, ни словом – запомните это! – ни словом не обмолвившись в защиту Долотова. Для Володи ничего, кроме факта, не существует. Он описывает, что произошло, ни звука не добавляя о том, как и почему это могло произойти, хотя, как вы знаете, Руканов был против назначения Долотова на лайнер, потому что «Вячеслав Ильич оказался в двусмысленном положении». Это слова Руканова. Когда объяснительная записка попадает в министерство, оттуда, как то и должно быть, приходит сердитая бумага с требованием «решить вопрос о возможности дальнейшего использования Долотова Б. М. в качестве ведущего летчика-испытателя». Я поинтересовался, как Руканов представляет себе решение этого вопроса, и может ли одна ошибка перечеркнуть весь послужной список Бориса Михайловича? Володя ответил мне примерно следующее – Петр Сансонович не даст соврать: нам-де, летному составу, платят не за прошлые заслуги, а за то, что мы в состоянии делать от аванса до получки… («Но и это еще не все, сукин ты сын!..») Я не исказил эту твою в высшей степени оригинальную мысль?
   – Донат Кузьмич, вы… немного отвлеклись, – осторожно заметил Данилов.
   – Извините, я заканчиваю. Но чтобы до конца было ясно, как далеко простирается непонимание Руканова…
   – Послушайте, речь идет не о моем непонимании!
   – …непонимание Руканова, что люди не роботы, – невозмутимо продолжал Гай-Самари, – мне придется покаяться в неблаговидном поступке, и уж воля Савелия Петровича оценить мое самоуправство по «номинальной стоимости». Дело в том, что я по своей инициативе отбил первый вылет дублера. Еще до запрета на его полеты. Нет, я ничего не знал о найденном дефекте в гидравлической арматуре. Меня вынудила к этому беседа Руканова с Долотовым перед вылетом. Да, Боря, тебя выпроводили с самолета по моей просьбе, потому что после беседы с Рукановым у тебя тряслись руки. Я не вправе касаться существа вашего разговора, но я знаю, какова цена начальнику, доводящему летчика до такого состояния перед вылетом, и чем он может кончиться, когда у летчика трясутся руки. Тебе не кажется, Боря, что рядом с Чернораем ты чувствовал себя не лучше?
   Долотов промолчал.
   – И в заключение перед тем, как дать слово желающим, я расскажу об одной новелле в рисунках из американского авиационного журнала. Рисунки следуют в таком порядке: летчик сел завтракать, жена сказала ему что-то неприятное, он вспылил, не допил кофе и выскочил на улицу; когда подошел к автомобилю, обнаружил, что забыл ключи; чертыхнулся с досады, взял такси; таксист ехал медленно, и летчик здорово поругался с ним; но все-таки опоздал на аэродром, за что ему сделал замечание руководитель полетов, а когда забрался в самолет, грубо оборвал механика, который пытался о чем-то предупредить… И последний рисунок: на разбеге самолет разлетается в щепки! Выразительно, правда? А все началось с одного неприятного слова за завтраком. – Гай оглядел повеселевшие лица, улыбнулся и закончил: – Прошу всех желающих высказать свои соображения по существу дела.
   Некоторое время слышались смешки, говор, но никто не просил слова; видно, ждали, что Руканов не оставит без ответа выступление Гая. Но Володя сидел молча. Он был ошеломлен. Он едва понимал, о чем там говорят Боровский, ребята из экипажа Чернорая, Углин, Данилов, генерал… Молчал, кажется, один Ивочка Белкин. Он сидел, откинувшись в кресле, и, степенно сложив руки на животе, глядел на носки своих ботинок, делая вид, что занят какими-то важными размышлениями. Но Руканов понимал, что никаких особых размышлений у Белкина нет, что сейчас Ивочка не только не скажет ни слова в защиту его, Руканова, но и вообще не обнаружит своего отношения к делу, пока не станет ясно, что Долотова снимают с дублера.
   Услыхав голос Гая, Руканов заставил себя вникнуть в его слова. Гай ставил на голосование предложение Добротворского «учинить» виновному инспекторскую проверку по всем статьям, дабы Долотов «подтвердил класс» летной и методической подготовки. Если оценки будут положительными, ограничить наказание строгим выговором. В случае серьезных замечаний – освободить Долотова от проведения дальнейших испытаний С-224 и понизить класс квалификации на одну ступень.
   За предложение генерала проголосовали все, не исключая Руканова и Белкина.
   – Здорово я тебя? – спросил Гай после собрания, встретив Долотова выходящим из раздевалки.
   – По-божески. Руканову устроил избиение. Доволен, надо полагать?
   – Но знаю, – Гай виновато улыбнулся. – Невеселое это-занятие – делать подлости.
   – Даже ради правого дела?
   – Даже ради правого дела.
   – Выходит, жалеешь?
   – Да нет… Так, мутит малость, будто сам себе доказал, что способен на гадости. – Он крепко потер лицо, словно что-то стирал с него.
   – Донат Кузьмич!.. Техника простаивает! – слезно крикнул молоденький ведущий инженер нового истребителя.
   – Ладно, Боря! Пойду одеваться.
   Уходя, Гай хлопнул Долотова по плечу, но слабо, нерешительно, как бы сомневаясь, что тому будет приятен этот дружеский жест.
   – Все в порядке, Гай! Слышишь? – крикнул Долотов ему в спину.
   Гай кивнул и благодарно улыбнулся.
   «Так и должно быть, Гай, – думал Долотов. – Так и должно быть, иначе все разладится к чертям собачьим!» Он поймал себя на мысли, что уже не считает, что такие, как Руканов, «помогают строить пирамиды». «Ему наплевать, что строить, кому служить, как веровать. Это даже не Одинцов». Долотов не заметил, что впервые делает сравнение в пользу своего армейского приятеля.

17

   – Тихо! – заорал Карауш, врываясь в комнату отдыха с кипой свежих газет. – Читайте и не говорите, что вы не слышали!
   Он рассовал по рукам еженедельник «Транспортная авиация».
   – Чего читать-то, баламут? – спросил Козлевич, не очень любивший это занятие.
   – Страница шестая, статья обозревателя товарища Одинцова под названием «Мужество и «рассуждения по поводу», – вещал Костя голосом зазывалы. – Обратите внимание, там два раза упомянуто имя известного бортрадиста К. А. Карауша.
   Все дружно зашелестели газетами.
   – Игорь Николаевич, – Костя подошел к Боровскому. – Может, поинтересуетесь? Тут про меня написано.
   – Я про тебя и так все знаю, артист.
   Боровский взял газету и присел в кресле у окна, ближе к свету.
   После некоторого молчания послышались первые отзывы:
   – Отоварили!
   – Сам напросился.
   – Кто этот Одинцов?
   – Был у меня, – отозвался штурман Саетгиреев. – Толковый мужик. Борис Михайлович, он вроде твой друг?
   Служили вместе, – откликнулся Долотов и сделал вид, что углубился в газету, отстраняясь таким образом от дальнейших расспросов, которые могли бы выявить его причастность к появлению статьи.
   Но Извольский сразу же понял все и был очень обрадован случаю показать, что Долотов, которого все считают человеком не доброжелательным, что этот Долотов совсем не такой, и что он, Извольский, лучше всех знает это. И радость от возможности доказать справедливость этой мысли так бурно вскипела в Витюльке, что он не мог удержаться, чтобы тут же не возвестить:
   – А, позвонок! Теперь понятно, зачем ты у меня газету взял! Братцы, это Борис Михайлович руку приложил!
   В комнате на минуту стихло, и Долотов, почувствовав на себе взгляды друзей, нахмурился, готовый воспротивиться каким бы то ни было хвалебным замечаниям.
   – Бог шельму метит, – пробасил Боровский, аккуратно складывая газету и засовывая ее в карман пиджака. – Булатбек, пошли одеваться, потом дочитаешь. И ты, артист, собирайся, – добавил он.
   – Надолго? – спросил Карауш.
   – Нет… часов на шесть.
   – Хороша уха! А если я не жрамши? Натощак одни грачи летают. Бортпаек где?
   – На борту, где ему быть… Ладно, идем, дел на полчаса.
   – Ну и шутки у вас! Того и гляди заикой станешь.
   Вслед за экипажем Боровского ушел в раздевалку и Витюлька, с которым Долотов собирался вылететь на С-224 – спарке. В комнате остались лишь двое молодых ребят, ничего не понявших в статье, кроме того, что какому-то Фалалееву «дали по соплям». Они увлеченно гоняли шары, забыв о Долотове, все еще сидевшем с газетой в руках.
   С первых же строчек статьи было ясно, что Одинцов умеет работать. Он приводил выписки из наставлений о ночных полетах, из действующих инструкций, предписывающих методы обхода грозовых скоплений. В статье уточнялась зона грозового фронта, который оказался на пути С-44, расположение запасных аэродромов и расстояние до них, указывалось, какое участие принимали в решении обходить грозу верхом штурман и второй летчик, «o котором экипаж вспоминает, как о великолепном товарище и высококлассном летчике». Затем приводились слова бортинженера Тасманова, лучше других знающего автора статьи «Наперекор стихиям» и считающего, что «Л. Фалалеев не принадлежит к числу тех, кто имеет моральное право давать оценки командиру С-44».
   На фоне объективных констатации и высказываний членов экипажа субъективные мнения Фалалеева, извлеченные из его статьи и повторенные в статье Одинцова, производили должное впечатление. В заключение Одинцов сравнивал статью Фалалеева с «анонимными письмами, в которых есть все, чтобы читатель мог догадаться о причине, побудившей уважаемого автора трудиться над ними, и нет ничего, что оправдывало бы их появление в печати».
   Прочитав статью, занимавшую треть полосы, Долотов вышел в коридор и позвонил Одинцову.
   – А, это ты! – отозвался Одинцов.
   – Не ждал?
   – Да нет, ждал.
   – Спасибо за статью.
   – Не на чем… Ваш Фалалеев с утра бегает по редакции.
   – Кого ищет?
   – Кому бы вручить кассацию.
   – Жалуется?
   – Да.
   – На что?
   – На самоуправство. Обзывает меня невеждой, а Боровского пьяницей.
   – И что твое начальство?
   – Предлагает испросить и напечатать мнение Соколова.
   – Соглашается?
   – Кто?
   – Фалалеев?
   – Ты его за дурака считаешь? Говорит, «у нас с Соколовым были разногласия». Как у Швейка с господом богом.
   – Переживешь?
   – Таков мой хлеб.
   – Зато ребята довольны.
   – Услуга за услугу.
   – Чего тебе?
   – У вас на фирме проводят испытания лайнера на большие углы?
   – Ну.
   – Тема. Пятьсот строк. На носу День авиации. Кто летает?
   – Чернорай. Знаешь?
   – Узнавать людей – моя профессия.
   – Сейчас ему не до тебя.
   – Ничего, договоримся. И последнее, – Одинцов помолчал, как передохнул. – Ты хорошо знал Лютрова?
   – Ну?
   – Я разговаривал с ребятами из экипажа Боровского. Все они не столько говорили о «корифее», сколько о Лютрове. У меня с ума нейдет этот парень… Кстати, ты ведь на меня окрысился и из-за него тоже… Так вот мне бы хотелось получше разузнать о нем.
   – Пятьсот строк?
   – Это для души. Побольше.
   – Подожди до осени, я улетаю в командировку.
   – Да! Из Москвы звонила некая Ирина Белова, говорила о тебе!
   – Как говорила?
   – Между прочим, разумеется, однако содержательно. «Ваш друг производит впечатление настоящего мужчины». Конец цитаты. Надеюсь, настоящий мужчина не хлопал ушами?
   – Настоящие мужчины следуют совету древних.
   – Какому совету древних следуют настоящие мужчины?
   – Хранить в тайне щель в доме, любовную связь, почет и бесчестие.
   – Ого! У тебя ложная репутация!
   – Все лгут репутации.
   Положив трубку телефона, Одинцов почувствовал потребность побыть одному. Он вышел в небольшой холл в конце коридора и встал у окна, косо зарешеченного лучеобразно расходящимися железными прутьями. Отсюда были видны ворота таксомоторного парка, навес для мойки машин, возле которого работала женщина со шлангом, в жестко топорщившемся непромокаемом костюме и больших резиновых перчатках. Мойщиц всегда торопили, и они так ловко навострились ополаскивать машины, что шоферы и не выбирались из них, въезжая на эстакаду, и даже не глушили моторы, в ожидании, пока дело будет сделано и мойщица махнет рукой – проваливай, мол.
   В стороне от мойки, ближе к воротам, стояла еще одна женщина – полная, «фигуристая», как называли женщин такого сложения приятельницы Одинцова. С ней точил лясы высокий шофер с рыжими бакенбардами. Женщина то смеялась, запрокидывая голову, то опускала ее и как бы в кокетливом раздумье скашивала каблуки босоножек. Справа от этой пары, в начальственной отстраненности, подальше от всех остальных машин, стояла «Волга» директора таксопарка. Машина была вымыта, сияла яркой голубизной снаружи и приглушенной краснотой внутри: на оба дивана была наброшена ковровая дорожка.
   Все это почти бессознательно отмечал Одинцов, не умея освободиться от странного наваждения – раздумий о самом себе, что давно уже считалось им занятием бесплодным, нечего не обещающим, кроме скверного настроения.
   «Довлеет дневи злоба его, – думал Одинцов, разглядывая стоявшую за окном женщину. – Все мы помаленьку глохнем в повседневной очевидности, в сыплющемся потоке дней, и злоба их в нас, вокруг и над нами Сиречь – повсеместно».
   Стоявшая во дворе женщина в босоножках все сильнее, все настойчивее заставляла рассматривать себя, словно в ней была разгадка.
   «Да, да, довлеет дневи злоба его!.. Только для каждого – своя «злоба»; стиль существования определяет круг наших интересов, мыслей, знакомых…»
   Возвращаясь из редакции домой после визита Долотова, Одинцов чувствовал себя очень скверно. И не только потому, что выслушал нелестные слова от человека, чьим расположением втайне дорожил (и старался держаться подальше от Валерии, к которой Долотов, судя по всему, был неравнодушен). Это их свидание развеяло стойко державшееся весь день радостное предчувствие вечерней работы над либретто балета, которым он от случая к случаю занимался вот уже несколько лет, – из прихоти, без содружества с каким-либо композитором. Произведение было задумано, как небольшая пьеса. Первый акт дался легко, но второй, начинавшийся сценой встречи мудрой, очаровательной царицы Нефертити и юной, страстной Кийа, сановной любовницы Эхнатона, – эта сцена никак не хотела продвигаться. Одинцов не мог найти интонации диалога: Наконец ему показалось, что он почувствовал «музыку», беседы этак двух женщин: диалог умней, знающей жизнь Нефертити и Кийа, уверенной во всесилии своей молодости и красоты. Одинцов остался доволен первыми набросками и собирался продолжить работу.
   И этот вечер был испорчен Долотовым.
   «Что ему, наконец, эта статья, которую не помнит ни одна живая душа?» – думал Одинцов, добираясь домой.
   А добравшись, сразу же, не раздеваясь, сел за письменный стол, торопясь проверить, живо ли в нем недавнее творческое настроение.
   Он включил лампу, вытащил папку, обтянутую песочно-серой холстиной, некоторое время глядел на титульный лист рукописи, где значилось название будущего либретто: «Нефертити», – медленно перелистал несколько страниц, отыскал последний набросок и принялся работать.
   Но чувство найденной тональности исчезло, египетские рельефы с их бестелесными фигурками уже не волновали его.
   «Впредь наука! – думал он. – В другой раз будешь помнить, что отказывать тоже нужно умеючи…», «Вот и успокойся, – увещевал он себя, расхаживая взад и вперед по комнате. – Пусть сами разбираются. Что тебе до них? Что тебе до того, что какой-то Фалалеев сводит счеты с Боровским и что это не нравится Долотову? Ты давно уже не из их команды».
   Шло время, а его либретто ни на строчку не продвинулось с тех пор, как эта порядком затертая газета со статьей Фалалеева лежала у него в служебном столе. Наконец он понял: покоя не будет, пока он не решит, чго делать со статьей Фалалеева. Одинцов трижды прочитал ее, с каждым разом все больше убеждаясь, что Долотов прав, статья написана ради накостного желания, изгадить репутацию Боровского если не в глазах широкой публики, то в авиационном мире, и сделать это так, чтобы Боровский не смог ответить: печатно защищать анонима, то есть самого себя – это значат предоставить Фалалееву право трепать имя Боровского в открытую, чем тот не преминет воспользоваться.
   Одинцов начал работу скрепя сердце, но затем увлекся. («Члены экипажа Боровского говорили о своем командире и о втором летчике С-44, Лютрове, с такими просветленными лицами, что Одинцов не удивился бы, если бы Долотов, которого он хорошо знал по училищу, поколотил его за нежелание ответить Фалаяееву).
   И вспомнились Одинцову юность, училище, годы службы, генерал Духов. Оказывается, все это не прошло бесследно и живо в нем. С этим чувством приобщения к прошлому он и принялся за статью и писал ее как будто не из намерения защитить Боровского, а чтобы уберечь от посрамления свою собственную юность, которая роднила его и с Боровским, и с Долотовым, и с неведомым ему Лютровым.
   Теперь Одинцов был доволен, что у него хватило пороху и написать статью, и убедить редактора напечатать ее. Дело сделано, и теперь… Уж не собирается ли он жить по-другому?.. Одинцов хорошо знал себя и был достаточно умен, чтобы не обещать себе этого.
   Вернувшись в свою комнату, он достал из стола книгу о Древнем Египте и принялся читать. Сегодня он был «свежей головой» в редакции, и до выпуска сигнального экземпляра газеты у него оставалось много свободного времени. Но ему не читалось, что-то мешало сосредоточиться. Он лениво листал страницы, равнодушно глядя на них, наконец отбросил книгу и решил позвонить в «Салон красоты» юной парикмахерше, которая должна была вернуться или уже вернулась из отпуска. Ей можно было звонить без риска быть узнанным или хотя бы отличенным по голосу от мужа – телефон стоял в закутке за ширмой, где располагалась со своим инвентарем полуглухая старуха уборщица. В ожидании ответа Одинцов не без волнения вспоминал юную мастерицу, ее пышно взбитую прическу, ее зеленые с поволокой глаза, ее высокую и какую-то ломкую фигуру, затянутую в халат цвета голубой ели, ее медлительную походку, большой бледно-розовый рот, ее голос, срывающийся на грубоватый мальчишеский альт, ее мечтательность и порочность… «Славная!» – с нежностью думал он, вспоминая ленивые движения ее ног, их какое-то равнодушное великолепие, как если бы они существовали сами по себе, жили своей жизнью – откровенной, чувственной. Она густо краснела всякий раз, когда видела его – от страха быть уличенной подругами, оттого, что постоянно думала о нем. Она краснела еще сильнее, когда он приглашал ее провести вечер вместе, краснела от ненависти к мужу, которому с некоторых пор невозможно было убедительно налгать о причине позднего возвращения домой.
   «Славная!..» – думал Одинцов, нимало не задумываясь, какие семена посеял он в семье парикмахерши, где с его помощью разрушалось все то, что некогда свело вместе двух молодых людей, где не было больше покоя ни днем, ни ночью, где не смолкала бесстыдная ругань, где накапливалась, готовая взорваться, дикая смесь ненависти, лжи, отчаяния.
   – Кого надоть?.. Наталью? Нетути!.. Она седни до двох!.. До двох, говорю!.. Взавтрева?.. Взавтрева с двох до восьми!
   – Положив трубку, Одинцов полистал записную книжку и позвонил в ателье, где работала Томка.

18

   – Ежели вникнуть, тетя Глаша, я человек нежного воспитания. В этом все дело. – Костя ударил кием по шару, не попал в лузу и почесал в затылке. – Потому и холостой.
   – Дураки, они все одного воспитания, – небрежно отозвалась Глафира Пантелеевиа, занимавшаяся уборкой в комнате отдыха. – Был бы самостоятельный, не бегал бы задрамши хвост.
   – А ты спроси, почему? Может, я травмированный вашей сестрой!
   – По голове, видать?
   – Глубже. Поневоле приходится жить… напряженной холостой жизнью. Может, я и женился бы, не случись со мной метаморфозы в молодых годах, когда был, понимаешь, очумевши от радости… как тот червяк. Слыхала?