Телепнев и Кузовлев третью неделю сидели на худом подворье в крымском городе Кафе, не зная толком, кто они — послы или пленники? Татары никого к ним не пускали и со двора ни им самим, ни их слугам ходить не велели. Корм послам давали скудный, вина и вовсе не давали. От таких дел, от бескормицы и умаления чести большой государев посол Степан Васильевич Телепнев почернел лицом и лишился голоса. Страшила неизвестность, посоветоваться было не с кем. Дьяк Алферий, до того три года просидевший в Поместном приказе, в бусурманской земле отродясь не бывал и посольских обычаев не знал совсем.
   Да и вообще с самого начала все было худо в этом треклятом посольстве. В Бахчисарае не только хана — визиря не видели. Продержали послов для укора, без всякой надобности возле ханской ставки два месяца. Бесчестили и пугали, обделяли всем, чем можно, даже воды и той вдоволь не давали. Телепнев понимал, что, пока крымский хан не снесется с султаном, дороги послам не будет. Так оно и вышло. Через два месяца вывели татары послов во двор, посадили на коней и, окружив, будто полоняников, погнали на юг — в Кафу. В Кафе снова поместили на худом дворе и велели ждать фелюгу, какая пошла бы через Русское море в Царьград.
   Послы томились, не зная, что будет дальше. Хотели одного — скорее добраться до места. Ехали они к султану не только с вестью о кончине Михаила Федоровича и восшествии на престол Алексея Михайловича, но и с жалобой на крымского хана, султанского подручника, коий в минувшие 7152-й и 7153-й от сотворения мира годы набегал из своего крымского улуса на украины Московского государства и, поруша шерть, сиречь договоры, воевал грады и веси многими людьми безо всякия пощады.
   За долгую дорогу да за докучливое двухмесячное сидение в Бахчисарае обо всем послы друг с другом переговорили и жили в Кафе, как в дурном сне, — маялись пуще прежнего.
   Однажды близко к полуночи стукнули в дверь тайным, условным стуком: сперва один раз, потом быстро два и, чуть пождав, снова один.
   За день послы высыпались до помутнения разума, ночами ворочались без сна и потому оба враз встрепенулись и Кузовлев спросил:
   — Чул?
   Большой государев посол засипел безгласно — слышал-де.
   Кузовлев на цыпочках подошел к двери, замер. За дверью сопел неведомый ночной гость. Мелко перекрестясь, дьяк Алферий спросил тихо:
   — Во имя отца и сына и святого духа, с добром ли?
   Из-за двери ответствовали шепотом:
   — С советом и делом.
   Кузовлев без страха распахнул дверь — свои. В сенях стоял высокий худой старец в черной рясе до полу с капюшоном на глазах. Кузовлев показал рукой — проходи. Гость шагнул через порог навстречу Телепневу, стоявшему посреди горницы с зажженной свечой. Войдя в круг света, старец опустил капюшон на плечи.
   — Отче Иоаким! — радостно просипел Телепнев.
   Старец протянул послам руку, и те истово поцеловали ее. Сев за стол, старец сказал Кузовлеву:
   — Аз есмь смиренный инок Иоаким, не по достоинству носящий чин архимандрита Святогорского Спасского монастыря в Цареграде.
   Телепнев молча закивал головой: так-де, истинно — архимандрит. Иоаким взмахнул широкими черными рукавами, послы подвинулись ближе, склонили головы к плечам пастыря.
   — То дело тайное, послы, дело великое.
   Послы затаили дыхание.
   — Шесть недель назад прислал крымский хан в Царьград вора. Влыгается вор в царское имя, называет себя сыном Димитрия Ивановича.
   — Ах пес! — воскликнул Кузовлев.
   Телепнев ударил кулаком по столу, просипел нечто непотребное. Иоаким проговорил смиренно:
   — На всяку беду, честные господа, страху не напасешься: ведомо мне, кто сей вор.
   У государских послов засверкали глаза: ай да старец, ай да мудрец! Придвинулись еще ближе, ушами касаясь усов архимандрита.
   — Имя ему Иван, прозвищем Вергуненок, родом он не то из Лубен, не то из Полтавы…
 
   Иоаким ушел до рассвета. А утром загрузили послов на фелюгу, и те, набираясь смертного страха, пошли к Царьграду, падая с волны в пучину и взлетая из пучины на новую волну. И так, то умирая, то воскресая, тонули и возносились Кузовлев и Телепнев три дня и три ночи, пока бежала к турецкому берегу краснопарусная мухаммеданская ладья.
   Сошли они на берег совсем без сил, ибо не вкушали ни воды, ни хлеба все трое суток, хотя бусурмане и предлагали им какие-то травы, и рыбу, и еще что-то, но не только есть — видеть сей поганской пищи послы вовсе не могли: вконец измотало их проклятое морское качание.
   Оказавшись на земле, пошли Телепнев да Кузовлев как пьяные — все еще качало их окаянное море, как малых детей в зыбке. И видеть совсем никого не желали — об одном молили: оставить их в покое да дать отлежаться. Однако не было им покоя и в Константинополе. Только пали они навзничь на ковры и подушки, что принесли для их потребы в посольскую избу султановы служилые люди, как оказались возле них двое незнакомцев. Видели послы тех незнакомцев как сквозь туман — один был грузен и ростом высок, второй тоже высок, но тощ. На грузном была черная ряса и скуфья, на тощем — полосатый халат и чалма. Дородный склонился к послам низко и проговорил:
   — Во имя отца и сына и святого духа, с добром ли?
   Телепнев ничего не ответил, только на горло рукой показал — не могу-де говорить. А Кузовлев, из-за усталости и хвори забыв условные слова — «С советом и делом», бухнул вдруг:
   — Аминь.
   Гости на момент смешались, однако черноризец быстро догадался, в чем дело, и снова повторил:
   — Во имя отца и сына и святого духа, с добром ли?
   Тогда Телепнев выдавил из себя из последних сил:
   — С советом и делом.
   Черноризец встал на колени, склонившись к Телепневу, прошептал:
   — Аз есмь недостойный пастырь архимандрит Амфилохий. А сей человек, — он плавно повел полной рукой в сторону стоящего рядом татарина, — толмач, почтенный Зелфукар-ага.
   Татарин поклонился. Телепнев сел на подушки. В ушах у него стоял звон, в глазах — туман, посольская изба все еще плыла по морю, качаясь то вправо, то влево. Глядя на Телепнева, сел, привалясь к стене, и Кузовлев. Амфилохий наклонился к самому уху Телепнева. Кузовлев подполз и также сколь мог приблизился к архимандриту.
   — Вор и супостат у турского царя, честные господа, — тихо проговорил Амфилохий, подъяв указующий перст и страшно округлив глаза.
   — Знаем, — вяло отмахнулся Кузовлев, — довели нам о сем воре верные люди еще в Кафе.
   — Не могло такого быть, — вдруг проговорил Зелфукар-ага, — вор только неделя в Истамбул. И не из Кафа вор ехал — из Молдавская земля.
   — Как звать вора? — просипел Телепнев, нутром чуя нечто скверное.
   Амфилохий произнес со значением:
   — Иван Васильевич Шуйский.
   Государевы послы, отпав на подушки, легли недвижно. Посольская изба перестала качаться. Свет за ее окнами померк, уличный шум затих. Изба медленно погружалась в морскую пучину.
 
   Зелфукар-ага, сложив руки на животе, внимательно слушал разноглазого уруса, стоявшего перед великим визирем Азем-Салихом-пашой.
   Великий визирь — везир-и-азам, — малорослый, желтолицый, сморщенный, сидел на высоких подушках, перебирая янтарные четки. Глаза его были закрыты. Однако везир-и-азам не спал. Он слушал монотонную речь толмача Зелфукара-аги и думал: «Кто такой на самом деле этот разноглазый русский бек, прибежавший в Истамбул в поисках милостей султана?»
   А между тем Зелфукар-ага переводил:
   — И после того как польский король не дал мне ни войск, ни денег, я ушел с верным человеком из его земли. И, претерпев великие лишения, оказался, наконец, в славном городе Истамбуле, желая найти поддержку и покровительство могущественнейшего монарха вселенной, его султанского величества Ибрагима.
   Чуть приоткрыв глаза, Азем-Салих-паша спросил:
   — Когда урус-бек Иван ушел от польского короля?
   Спросил для того, чтобы урус подумал, что ему, великому визирю, ничего о нем не известно. Хотя задолго до того, как московский царевич был допущен для встречи, Азем-Салих-паша знал многое из того, что произошло с беглецом, но, полагал визирь, лучше, если беседующий с тобой считает тебя неосведомленным и, рассказывая, не опасается острия знания, спрятанного под одеждой неведения.
   Зелфукар-ага, выслушав Анкудинова, ответил:
   — Позапрошлым летом, господин.
   — Спроси уруса, где он бегал два года?
   — Он говорит, что после того, как люди молдавского господаря отобрали у него все имущество и едва его не убили, он ушел в Румелийское бейлербейство, которое урусы называют Булгарией, и жил там в христианском медресе у своих единоверцев — болгар, читая книги пророка Исы из Назарета и обучаясь у лекарей и звездочетов. Оттуда он ушел в Истамбул, оставив в Румелии своего человека.
   — Обучен ли урус ратному делу?
   — Урус говорит, что умеет биться на саблях, стрелять из самопала и пистоли.
   Везир-и-азам снова закрыл глаза.
   Тимофей молчал. Молчал и Зелфукар-ага.
   — Спроси его, чего он хочет от его величества султана, повелителя правоверных, опоры ислама, владыки великой империи османов, да продлит аллах до бесконечности его годы!
   — Бей говорит, что, если повелитель правоверных даст ему сорок тысяч сипахов, хумбараджей и силяхтаров, он поведет их на Москву и привезет царя урусов в Истамбул в железной клетке.
   — Спроси его, примет ли урус сначала нашу веру? — так же тихо и монотонно произнес Азем-Салих и, прищурив желтые кошачьи глаза, уставился прямо в переносицу Анкудинову.
 
   …Синие орлы висели в белом небе над выжженной зноем степью. Даже суслики попрятались в норы, и только змеи недвижно лежали в пожухлых, коричневых травах.
   Тимоша и Костя ехали на полдень. Солнце уже медленно скатывалось книзу, но до заката было еще долго, и земля еще не остывала, а, принимая солнечный жар, смешивала с ним свое тепло на самой грани почвы и воздуха. И от этого над камнями и травами степи зыбкой завесой стелилось сиреневое марево, будто стояли ночью бесчисленные казацкие курени и ушли, оставив дотлевать сухие травы, кизяки и солому. Тимоша и Костя ехали молча, устав от зноя, тишины и жажды. Вдруг кони их враз всхрапнули и, запрядав ушами, заметно прибавили шаг. Остроглазый Костя проговорил быстро:
   — Вроде мазар впереди.
   Тимоша, вглядевшись, подтвердил:
   — Вроде мазар. — И, помолчав, добавил: — А где мазар — там и колодец.
   Глинобитный мазар вынырнул как-то сразу. И тут же путники заметили невысокую каменную кладку колодца.
   Солнце, красное, большое, висело над краем степи, и по всему выходило — ночевать нужно было в мазаре.
   Среди ночи — охнуть не успели — повязали их некие лихие люди и, забрав все до нитки, выгнали из мазара. Ночь стояла светлая, видно все было, как днем. Связанных одной веревкой, привязали их к луке седла последнего всадника и неспешно двинулись на полдень — туда, куда Тимоша и Костя поехали бы и сами, если б довелось им утром проснуться свободными.
   После того как первое потрясение прошло, Тимоша и Костя поняли, что пленившие их люди — не разбойная ватажка и не татарский разъезд. Всадники — все до одного — сидели на сытых красивых конях, кафтаны на всадниках были одного цвета и фасона, одинаковыми были и сапоги и шапки. И даже лицами были они похожи друг на друга — смуглые, усатые, кареглазые.
   Ждать разгадки пришлось недолго. В двух верстах от места их последнего ночлега, на берегу речки, пленники увидели шатры, палатки, повозки, услышали песни, звуки бубнов, учуяли запах дыма и жареного мяса.
   Их провели по шумному, веселому табору сквозь ряды телег и палаток к большому белому шатру. У входа в шатер торчал бунчук, стояло знамя, обвисшее чуть не до земли, и, опираясь на пики, стояли здоровенные усатые гайдуки, одетые точно в такие же кафтаны, сапоги и шапки, какие были и на тех людях, которые час назад повязали Тимошу и Костю.
   «Свита какого-то потентата, — смекнул Тимоша. — Как рынды или же стрельцы из государева стремянного полка, все в одинаковой одеже. Только чьи же они? На татар не похожи, на турок тоже».
   Слабый ветерок колыхнул знамя. Из складок глянул на Тимофея грозный зрак Иисуса. «Волохи! — обрадовался Анкудинов. — Все ж таки православные, не турки, не татарва».
   Из шатра вышел некто — грузный, пьяный. Зло и тупо поглядел на гайдуков, на пленников. Гайдуки, опасливо на него взглянув, встали прямо. Толстяк подошел к Тимоше и, что-то крикнув, ткнул пальцем себе под ноги. Анкудинов молчал, не шевелясь. Гайдуки подскочили, один ударил под колени, второй, обхватив за шею, дернул книзу. Тимофей упал на колени. Толстяк крикнул еще что-то. Гайдуки бросили на землю Костю и, не дав распрямиться, обоих потащили на веревке в шатер.
   Все вокруг были по-нехорошему тяжело пьяны, и потому ни Тимофей, ни Костя не могли угадать, что с ними будет через мгновение. Под ноги им кинулись шуты и карлы — безумные, страшные, визжащие, лающие, мяукающие. Важный толстяк сунул грязный сапог под нос Анкудинову, и кто-то из окружавших крикнул по-русски: «Целуй!» Тимофей вздернул подбородок и почувствовал на затылке холодное острие ножа…
   Из табора их вывезли на арбе, в которой прежде возили навоз. Вывезли голых, связанных одной веревкой. Сбросили у дороги, избитых, измазанных кровью и грязью. Они лежали ничком, содрогаясь и скрипя зубами от воспоминаний минувшей ночи, в которую на их долю выпало столько унижений и издевательств, сколько не выпало за всю прежнюю жизнь, даже если бы все гадкое и постыдное, случившееся с ними до этой ночи, увеличили во сто крат.
   Дотемна они прятались в кустах у реки, а с темнотой, отмыв кровь и грязь и оплетя чресла ветвями и листьями, двинулись на полдень. К утру они набрели на юрту бедного буджакского татарина и с грехом пополам объяснили, что их ограбили лихие люди. Татарин сказал печально и тихо:
   — Башибузук — нет. Большой бей, хан, коназ сымает бедыный человек все.
   Он дал Тимоше и Косте рваные портищи и старый мешок, из которого они соорудили еще одни штаны, дал одну рубаху на двоих и кусок вонючего овечьего сыра.
   Прощаясь, сказал:
   — Ходит, ходит батыр. Собирает силу на хана, на коназа, на бея. Силу надо. Тьму батыров надо — больших беев побивать…
 
   Тимофей сказал хрипло:
   — Скажи визирю, Зелфукар-ага побусурманюсь, если даст мне сорок тысяч конных. Нужна мне тьма батыров, чтобы силой поломать царскую силу.
   Визирь сощурил глаза, поджал губы.
   — Переведи ему, Зелфукар-ага: сначала он отречется от учения пророка Исы и станет правоверным, а потом мы подумаем, давать ли урусу бунчук и доверить ли Алем — зеленое знамя пророка.
 
   Ивана Вергуненка привели к великому визирю вслед за Анкудиновым. Так же сложив руки на животе, неподвижно стоял у плеча везир-и-азама Зелфукар-ara. Так же тихо и монотонно журчал его голос. Так же перебирал четки не то слепой, не то дремлющий желтолицый старик. Только совсем не так отвечал Азем-Салиху-паше Иван Вергуненок.
   Когда визирь спросил его, чего он хочет от падишаха вселенной, Иван, заносчиво вздернув голову, сказал Зелфукару-аге:
   — Скажи ему, что со мною он не смеет разговаривать сидя, если я, русский царевич, стою перед ним:
   Визирь перестал перебирать четки и, приоткрыв глаза, сказал, что царевич может сесть насупротив него.
   Иван сел, скрестив ноги, и велел Зелфукару-аге точно перевести то, что он скажет.
   — Я хочу видеть брата моего, турецкого царя Ибрагима. И говорить стану только с ним.
   Великий визирь, услышав это, на мгновение чуть было не поверил, что перед ним действительно внук царя урусов Ивана Ужасного, повоевавшего Казанский и Астраханский улусы, Сибирский юрт и многие иные татарские орды. Но десятилетия службы при дворе, природный ум и привычка не верить ничему, кроме того, что проверено сто раз и не может содержать в себе никакого подвоха, победила и на этот раз.
   Кого только не видел Азем-Салих-паша во дворцах великого сеньора, как называли султана в странах, поклонявшихся пророку Исе!
   Искатели приключений, бродяги, чародеи, самозванцы, лазутчики так и роились у порога султанского дворца, и, если кто-нибудь из них проникал через его высокие резные двери внутрь, везир-и-азам должен был точно определить, сколько стоит предлагавший свои услуги человек и во что может обойтись правительству государства, именовавшего себя Блистательной Портой, это одолжение.
   Смуглый до черноты, дерзкий кареглазый казак все же чем-то смутил визиря, и он решил сначала сбить с наглеца спесь, а потом поглядеть, что из всего этого выйдет. Открыв глаза, Азем-Салих сказал:
   — Его султанское величество повелитель правоверных не может принять неверного гяура. Если ты примешь закон Магомета, то, может быть, тогда тебе будет позволено видеть лик владыки половины вселенной.
   — Ты не понимаешь того, что говоришь, — громко, отчеканивая каждое слово, проговорил Вергуненок. — Как это я, русский царевич, пойду доставать мой престол, надев на себя халат и чалму?!
   Визирь подумал: «Кто бы ты ни был, урус, ты дерзок и глуп. Сначала ты говоришь мне, что я — великий визирь — не понимаю того, что говорю, а затем спрашиваешь меня, как тебе достать отобранный у тебя Московский юрт». Но сказал другое:
   — Ты, кажется, мало думал, прежде чем сказать мне то, что я сейчас слышал. Мы предоставим тебе время для размышлений.
   Визирь хлопнул в ладоши, и на пороге, как джинны из бутылки, появились два янычара-балтаджи в белых бурнусах. Зная, что Вергуненок понимает татарский язык, визирь неспешно и четко сказал по-татарски:
   — Отведите этого человека в Семибашенный замок.
   Под черной кожей скул у Вергуненка заходили желваки. Бешеными, белыми от злобы глазами он полоснул везир-и-азама и, повернувшись к двери, громко произнес длинную фразу.
   Зелфукар-ага закрыл глаза и укоризненно покачал головой. Великий визирь хотя и не знал языка урусов, но спрашивать толмача, о чем это с таким жаром говорил на прощание московский царевич, не стал.
 
   Этой же ночью Зелфукар-ага пробрался на подворье русских послов. Кузовлев, уже отлежавшийся от качки, встретил толмача приветливо и радостно, а большой государев посол Степан Васильевич Телепнев хотя и был гостю рад, однако встретить его по достоинству не смог: от бусурманских напастей занедужил изрядно и лежал, тяжко дыша от стеснения в груди и великого жара.
   Вообще-то толмач не сразу отправился к послам, сначала он встретился на Египетском базаре с Амфилохием, слово в слово передал архимандриту беседу с обоими подыменщиками, сиречь самозванцами, и выслушал от черноризца совет идти сегодня же к послам, ибо кто же ведает, что там замыслил везир-и-азам, вдруг да завтра поутру и призовет Степана Васильевича да Алферия к себе во дворец?
   И Зелфукар-ага, получив от Амфилохия письмецо малое и хотя и невеликий, но тяжелый кожаный кошель, направился к послам. Уйдя с базара, толмач тут же прочитал письмо и, запомнив все, о чем там было написано, изорвал его в мелкие клочья. Высыпав на ладонь кучку мелких серебряных монет — мангур, пиастров, акче и аспр, — Зелфукар-ага даже плюнул с досады: тяжел был архимандритов кошель, да только за три дюжины полученных от Амфилохия монет никакой меняла не дал бы и одного золотого фондука.
   Подойдя к русскому подворью, Зелфукар-ага отдал все, им полученное, двум грязным и бесчестным стражам — ямакам, стоявшим у ворот посольства, и, поклявшись возместить убытки за счет Телепнева и Кузовлева, решительно перешагнул порог.
   Расчет Зелфукара-аги оказался правильным: после того как послы разузнали все, о чем говорил великий визирь с ворами, они с лихвой возместили пронырливому толмачу его убытки. И чтобы не навлечь на доброхота Зелфукара и тени подозрения, Кузовлев дал ему не русские деньги, а две золотые сицилийские онцы, выменянные еще в Кафе на захваченные из Москвы ефимки.
   Получив мзду, Зелфукар-ага сказал:
   — Если дашь еще золота, скажу, кто есть в самом деле вор Шуйский.
   Телепнев слабым голосом, не подымая головы с подушки, ответствовал:
   — Зелфукар-ага, то золото, что мы тебе дали, не наше золото, а государево, и нам за то золото перед государем ответ держать. А как я государю скажу, что за малые дела много денег отдал?
   Толмач повел плечом, приподнял брови:
   — То дело не малое, господин. То дело великое. — И добавил жалобно: — Чтоб имя вора узнать, я много одному человеку платил. Что теперь делать? Обратно у доброго человека золото брать?
   — Сколь заплатил? — тихо спросил Телепнев, понимая, что придется раскошелиться еще раз.
   — Пять фондуков платил, — ответил толмач, не отводя глаз.
   — Говори, — вздохнул Степан Васильевич и велел дьяку Алферию достать из сундука деньги.
   — Звать вора Тимошка, по прозванию Анкудинов. Прибежал вор из Вологды на Москву и там был в приказе Новая Четверть подьячим.
   — Новая Четверть! — воскликнул молчавший до того Кузовлев. — Да я ж того Тимошку знаю! Был он при Иване Исаковиче Патрикееве в подьячих. И из Москвы года два как убег. Мы с ним даже на одной свадьбе вместе были. Я, Степан Васильевич, вора Тимошку, если поставят меня с ним с глазу на глаз, тут же уличу!
   — Ну и дела! — слабо ахнул Телепнев. — Ладно, коли так. А если нет?
   Зелфукар-ага приложил руку к сердцу:
   — Так, господин, истинно так.
   Степан Васильевич вздохнул и, еле пошевелив пальцами, показал Кузовлеву: пододвинь-де толмачу кису с деньгами.
   Кузовлев толкнул по столу кожаный мешочек, и Зелфукар-ага ловко поймал его. Кузовлев спросил:
   — А скажи, ага, как нам сподручнее того вора Тимошку достать?
   — Везир-и-азам сам такого дела не сделает. Можно вора достать большой казной.
   — Все казной да казной, — проворчал Телепнев. — Деньги отдадим, а вора нам не выдадут — и потеряем казну даром. Люди-то ваши — ты, Зелфукар-ага, не обижайся — не однословы: пообещать пообещают, а дела не сделают.
   Зелфукар-ага сказал:
   — Зачем стану обижаться? Правду говоришь, господин. А ты меня послушай: бросьте вы это дело. Пойдет вор по земле, волочась, — и сам пропадет. А то зашлет его везир-и-азам в дальний город или же на галеру в греблю отдаст. А если станешь, господин, о воре промышлять, то пуще его вздорожишь, и станет везир-и-азам думать: «И вправду вор царского кореня».
   Телепнев вздохнул, подумал: «Вот привязалась напасть — сам черт не разберет. И так-то посольство — хуже не придумаешь: на крымского царя султану надо челом бить, о злодеяниях его доводить многими словами, накрепко. А как еще султан к тому отнесется? Крымский царь единоверец его — из султановой руки на мир смотрит. Да и в набег ходил не по наущению ли из Цареграда?»
   А Зелфукару-аге сказал так:
   — Спасибо тебе, Зелфукар. То воровское дело для нас, послов, не главное. Есть у нас и иные, государственные дела. Только если речь о воре зайдет, то скажи боярину твоему, Азему, что вор тот — худой человек, подьячишка, нечестных родителей сын.
 
   Анкудинов, живя во дворце. Азем-Салиха-паши, с утра и до полудня слушал поучения хаджи Рахмета, носившего красную феску с черной кисточкой — признак ученого человека. Хаджи Рахмет занимался с Тимошей турецким и арабским языками, готовясь к тому, чтобы понятливый и способный к языкам урус вскоре мог понимать Коран.
   А с полудня и до глубоки ночи Тимоша бродил по великому городу Истамбулу, само название которого означало — «полный мусульман». Он исходил его весь — от замка Румели Иссар до древнего Хризополиса, называемого турками Ускюдаром, и от площади Сераскера до Силиврийской заставы. Он шатался по кварталам Ливадии и Галаты, возле Урочища Рыб, у белых стен султанских дворцов Топ-Капу и Чераган, по берегу Босфора у садов Долма-бахче.
   Он исходил вдоль и поперек все базары Истамбула, дивясь их разноязычию, многолюдству и богатству. Он забредал в мечети, церкви, кофейни, цирюльни, бани, таверны. Толкался среди носильщиков, водоносов, кузнецов, горшечников, мясников. Знакомился с важными деребеями — турецкими вотчинниками, с лукавыми ростовщиками, ловкими торговцами, простодушными крестьянскими сыновьями — уланами. Дивился на гадателей, заклинателей змей, фокусников, акробатов.
   Но не прошло и месяца, как все это великое шумство и многолюдство, пестрота и живость, голубое небо и голубое море, горы сладких плодов и ласковое тепло ранней осени стали раздражать Тимофея и вызывать у него такое чувство, какое появляется при виде сахара у человека, объевшегося сладким. И, заслоняя прелести щедрой осени и яркие краски базаров, стали лезть в глаза ему нищие и юродивые — по-здешнему дервиши, коих было в Истамбуле поболее, чем в Москве; стали попадать под ноги стаи облезлых бездомных псов, а в кварталах босфорского прибрежья — тучи крыс. И вместо свежего морского бриза стали бить в нос запахи гнили и тления — от падали, валявшейся в канавах, от затхлой воды в арыках, от тухлой рыбы на берегу, от гор гнилых фруктов на базарах.
   Не весело стало от всего этого на душе у Тимофея, а тревожно и смутно. Все чаще стали вспоминаться ему белые снега и звенящие от мороза леса — чистые, смоляные, светлые. И все чаще, выходя на Босфор, глядел Тимоша на его западный берег, туда, где кончалась Европа, хотя турки считали, что именно там не кончалась она, а начиналась. На европейском берегу Босфора, собравшись тесной стайкой, застыли у самого моря белые терема византийских императоров. Зеленые кипарисы и невысокие стены с башенками окружали жилище ушедших в небытие басилевсов, некогда владевших половиной известного им мира. А неподалеку от невысоких теремов императоров громоздилось здание храма Святой Софии, обстроенное клетушками, выступами, минаретами.