Страница:
Вскоре пришли в Ревель и ответные письма. Новгородский наместник Буйносов просил «вора Тимошку тотчас же выдать головою», а старый, опытный и осторожный Штейнбок, напротив, советовал ничего не предпринимать, ожидая ответа из Стокгольма. И так как не Буйносов был Оксеншерне начальник, а Штейнбок, губернатор Ревеля решил подождать.
Обратный путь из Стокгольма в Нарву оказался для Кости еще мучительней: десять недель от острова к острову шла навстречу неутихающим осенним штормам еле починенная шхуна Георга Вилькина.
В пути дважды кончались запасы воды и продовольствия. Шкипер Вилькин, оказавшийся на редкость жадным, обобрал Костю донага: снял с него новую заячью куртку, не побрезговал и старым ковром. А в конце пути и вовсе перестал его поить и кормить.
На семнадцатый день путешествия, в холодные и ненастные дни начала ноября, Вилькин, не довезя Костю до Нарвы, высадил его в устье Невы, и голодный, озябший Костя, завернувшись в старое рядно, пошел к ближайшей шведской крепости Ниеншанц, по-русски — Канцы.
У ворот Ниеншанца он оказался в середине ночи. Шел дождь пополам со снегом. Костя долго стучал в ворота, пока, наконец, его не впустили в крепость. Сторож разрешил ему переночевать в пустой старой конюшне. Костя лег на гнилое, пропахшее конской мочой сено и долго не мог заснуть.
Под утро он забылся в тяжкой полудреме, и на душе у него было тоскливо и неспокойно. Утром ему сказали, что князь Иван Шуйский арестован и сидит в Ревельском замке.
О поимке Анкудинова царскими лазутчиками и о том, что загадочный русский сидит под стражей в тюрьме Ревельского замка, Оксеншерна сообщил также и своему дяде, канцлеру. Штейнбок получил письмо через десять дней, в Стокгольм оно пришло тремя неделями позже.
В это время в шведской столице находился Янаклыч Челищев. От верных людей он получил известие о поимке Анкудинова одновременно с канцлером Оксеншерной, ибо один из матросов за немалую мзду взял от Воскобойникова письмо и тотчас же по прибытии в Стокгольм передал его царскому гонцу.
Не медля ни минуты, Челищев явился к Оксеншерне и потребовал выдачи поимочного листа на воров Тимошку и Костку.
Так как канцлер уже знал, что его племянник известил обо всем случившемся новгородского наместника Буйносова-Ростовского, то отказать в выдаче листа он не мог, и счастливый Челищев покинул дворец, полагая, что теперь-то оба супостата, наконец, окажутся у него в руках.
Однако же, выдав Челищеву поимочные листы, старый канцлер засомневался: а не поспешил ли он с этим делом? Не выйдет ли от чрезмерной спешки какого-нибудь лиха?
И решил — как этого ему не хотелось — переговорить о князе Шуйском с королевой.
Христина была неспокойна и, слушая канцлера, думала о чем-то своем. Оксеншерне показалось, что она плохо спала: лицо королевы отекло, под глазами проступила нездоровая синева, щеки были бледны.
Канцлер говорил ей о князе Шуйском, а она неотступно думала о казненном поляками Александре Костке. Канцлер приводил резоны в пользу того, что русского князя надобно выдать царским слугам, ибо мир и союз с Россией сейчас для Швеции важнее всего, ввиду неизбежной войны с Польшей, а Христина видела перед собою старую городскую стену и возле нее лужи крови, и растерзанного палачами тщедушного, бледного мужчину — почти юношу, и клубок бродячих псов, слизывающих кровь, и смеющихся солдат, потешающихся, что еще живого человека грызут собаки, а он не может и руки поднять и даже крикнуть не может.
Канцлер давно уже кончил говорить, а Христина все молчала, уставившись взором в одну точку, будто видела перед собою нечто недоступное другим. Затем она медленно и плавно повела рукою возле лица, как бы подымая вуаль, заслонявшую от нее мир, и, рассеянно взглянув на канцлера, спросила тихо:
— А куда же бежать бедному князю Шуйскому? Куда?
И так как Оксеншерна молчал, недоумевая, Христина продолжала:
— Он уехал от Хмельницкого к Ракоци, надеясь, что мы выступим вместе с тем и другим против Польши. Мы пока что не готовы к такой войне. Хмельницкий же за то время, пока Шуйский был в дороге, настолько сблизился с русским царем, что наверное выдаст своего посла, ибо для Хмельницкого сейчас важнее всего союз с Россией. Польский король тоже будет не прочь узнать у князя Шуйского, с какой целью посещал он Стокгольм и Трансильванию. Причем не секретари будут спрашивать его об этом, а палачи. Так вот я и спрашиваю вас, граф, куда же бежать бедному князю Шуйскому? Куда?
— Благотворительность и политика не одно и то же, ваше величество, — осторожно начал канцлер, но Христина не дала ему продолжить.
— Я не хочу, слышите, не хочу, чтоб его тоже разорвали на части и чтоб собаки пожрали его внутренности! — вдруг закричала Христина, и Оксеншерна впервые заметил в глазах королевы очевидные признаки надвигавшегося на нее безумия. Он испугался и поспешил успокоить Христину.
— Вы же знаете, ваше величество, — проговорил он мягко и вкрадчиво, — я никогда не жаждал ничьей крови. Я напишу моему племяннику, чтобы он не выдавал царскому послу князя Шуйского.
— Да, граф Аксель, сделайте так, прошу вас, — произнесла Христина, тяжело дыша, будто только что взошла на высокую и крутую гору.
Выйдя от королевы, Оксеншерна вдруг вспомнил, что о втором русском ни он, ни ее величество не произнесли ни слова. Королеве не было до него никакого дела, и Оксеншерна подумал, что судьба все-таки благосклонна к политическим планам Швеции, оставляя одного из перебежчиков в руках его племянника. «Мы отдадим царю Конюховского и тем докажем нашу искренность в отношениях с Москвой, — подумал старый канцлер. — А князю Шуйскому нужно будет помочь бежать. Если же русские изловят его в Ливонии или в Литве, то ни я, ни Эрик не будем в том виноваты».
Так судьба Тимоши пошла в одну сторону, а Кости — в другую. Однако ни тот ни другой ничего об этом не знали и думали только о том, чтобы найти друг друга поскорее и бежать куда-нибудь дальше, где не найдут их гончие псы Алексея Михайловича.
13 декабря 1651 года Челищев сошел на берег Колывани. Не заходя ни на постоялый двор, ни в посольскую избу, пошел он прямо к губернатору и получил заверения, что самозванец будет выдан ему через два дня.
Не помня себя от радости, Челищев приказал одному из толмачей, не дожидаясь утра, отправляться в путь — в Москву с благой вестью о поимке вора. Разбрызгивая чернила, Челищев писал:
«Пресветлый государь! Многими моими, холопишки твоего, стараниями вор и супостат Тимошка Анкудинов ныне с божией помощью в наших руках. И мы того вора, накрепко оковав железами, наборзе доставим в Москву, и там, государь, воздается ему по делам его. — Немного подумав, Челищев добавил: — А того вора Тимошку привезу тебе аз, Янаклычко сын Челищев, холопишко твой, через два дни после того, как получишь сей мой лист».
Двое суток после этого Янаклыч провел как во сне. Часы, да что там часы — минуты и те тянулись, как дни.
Наконец утром 15 декабря Челищев со стражниками явился в покой губернатора, но тот почему-то не появлялся и гонца к себе не звал.
После долгого ожидания, полного самых дурных предчувствий, к Челищеву вышли два сухопарых, похожих друг на друга немца и стали говорить ему нечто непонятное.
Немцы говорили громко, но Челищев ничего не слышал: пол плыл у него под ногами и в голове стоял шум. До слуха доносились лишь отдельные слова и обрывки фраз толмача: «бежал минувшей ночью», «мы сожалеем», «неизвестно как», «никто не знает, где теперь обретается».
Челищев разорвал ворот вышитой жемчугом рубахи, топал ногами и плевал на ковер столь зло и часто, будто хотел потушить одному ему видимый костер. Вальвик и Крузенштерн — белобрысые великаны с ледяными глазами — молча взирали на беснующегося московского посла. Затем Янаклыч стал хулить шведов нечистыми словами. Толмач десять минут молчал, не зная, как перевести три четверти слов, изрыгаемых послом.
В конце аудиенции толмач сказал, что гонец московского царя скорее умрет в Ревеле, чем уедет из Эстляндии хотя бы без второго вора — Костки.
Секретари холодно поклонились и обещали передать просьбу гонца господину губернатору.
Глава двадцать пятая
Обратный путь из Стокгольма в Нарву оказался для Кости еще мучительней: десять недель от острова к острову шла навстречу неутихающим осенним штормам еле починенная шхуна Георга Вилькина.
В пути дважды кончались запасы воды и продовольствия. Шкипер Вилькин, оказавшийся на редкость жадным, обобрал Костю донага: снял с него новую заячью куртку, не побрезговал и старым ковром. А в конце пути и вовсе перестал его поить и кормить.
На семнадцатый день путешествия, в холодные и ненастные дни начала ноября, Вилькин, не довезя Костю до Нарвы, высадил его в устье Невы, и голодный, озябший Костя, завернувшись в старое рядно, пошел к ближайшей шведской крепости Ниеншанц, по-русски — Канцы.
У ворот Ниеншанца он оказался в середине ночи. Шел дождь пополам со снегом. Костя долго стучал в ворота, пока, наконец, его не впустили в крепость. Сторож разрешил ему переночевать в пустой старой конюшне. Костя лег на гнилое, пропахшее конской мочой сено и долго не мог заснуть.
Под утро он забылся в тяжкой полудреме, и на душе у него было тоскливо и неспокойно. Утром ему сказали, что князь Иван Шуйский арестован и сидит в Ревельском замке.
О поимке Анкудинова царскими лазутчиками и о том, что загадочный русский сидит под стражей в тюрьме Ревельского замка, Оксеншерна сообщил также и своему дяде, канцлеру. Штейнбок получил письмо через десять дней, в Стокгольм оно пришло тремя неделями позже.
В это время в шведской столице находился Янаклыч Челищев. От верных людей он получил известие о поимке Анкудинова одновременно с канцлером Оксеншерной, ибо один из матросов за немалую мзду взял от Воскобойникова письмо и тотчас же по прибытии в Стокгольм передал его царскому гонцу.
Не медля ни минуты, Челищев явился к Оксеншерне и потребовал выдачи поимочного листа на воров Тимошку и Костку.
Так как канцлер уже знал, что его племянник известил обо всем случившемся новгородского наместника Буйносова-Ростовского, то отказать в выдаче листа он не мог, и счастливый Челищев покинул дворец, полагая, что теперь-то оба супостата, наконец, окажутся у него в руках.
Однако же, выдав Челищеву поимочные листы, старый канцлер засомневался: а не поспешил ли он с этим делом? Не выйдет ли от чрезмерной спешки какого-нибудь лиха?
И решил — как этого ему не хотелось — переговорить о князе Шуйском с королевой.
Христина была неспокойна и, слушая канцлера, думала о чем-то своем. Оксеншерне показалось, что она плохо спала: лицо королевы отекло, под глазами проступила нездоровая синева, щеки были бледны.
Канцлер говорил ей о князе Шуйском, а она неотступно думала о казненном поляками Александре Костке. Канцлер приводил резоны в пользу того, что русского князя надобно выдать царским слугам, ибо мир и союз с Россией сейчас для Швеции важнее всего, ввиду неизбежной войны с Польшей, а Христина видела перед собою старую городскую стену и возле нее лужи крови, и растерзанного палачами тщедушного, бледного мужчину — почти юношу, и клубок бродячих псов, слизывающих кровь, и смеющихся солдат, потешающихся, что еще живого человека грызут собаки, а он не может и руки поднять и даже крикнуть не может.
Канцлер давно уже кончил говорить, а Христина все молчала, уставившись взором в одну точку, будто видела перед собою нечто недоступное другим. Затем она медленно и плавно повела рукою возле лица, как бы подымая вуаль, заслонявшую от нее мир, и, рассеянно взглянув на канцлера, спросила тихо:
— А куда же бежать бедному князю Шуйскому? Куда?
И так как Оксеншерна молчал, недоумевая, Христина продолжала:
— Он уехал от Хмельницкого к Ракоци, надеясь, что мы выступим вместе с тем и другим против Польши. Мы пока что не готовы к такой войне. Хмельницкий же за то время, пока Шуйский был в дороге, настолько сблизился с русским царем, что наверное выдаст своего посла, ибо для Хмельницкого сейчас важнее всего союз с Россией. Польский король тоже будет не прочь узнать у князя Шуйского, с какой целью посещал он Стокгольм и Трансильванию. Причем не секретари будут спрашивать его об этом, а палачи. Так вот я и спрашиваю вас, граф, куда же бежать бедному князю Шуйскому? Куда?
— Благотворительность и политика не одно и то же, ваше величество, — осторожно начал канцлер, но Христина не дала ему продолжить.
— Я не хочу, слышите, не хочу, чтоб его тоже разорвали на части и чтоб собаки пожрали его внутренности! — вдруг закричала Христина, и Оксеншерна впервые заметил в глазах королевы очевидные признаки надвигавшегося на нее безумия. Он испугался и поспешил успокоить Христину.
— Вы же знаете, ваше величество, — проговорил он мягко и вкрадчиво, — я никогда не жаждал ничьей крови. Я напишу моему племяннику, чтобы он не выдавал царскому послу князя Шуйского.
— Да, граф Аксель, сделайте так, прошу вас, — произнесла Христина, тяжело дыша, будто только что взошла на высокую и крутую гору.
Выйдя от королевы, Оксеншерна вдруг вспомнил, что о втором русском ни он, ни ее величество не произнесли ни слова. Королеве не было до него никакого дела, и Оксеншерна подумал, что судьба все-таки благосклонна к политическим планам Швеции, оставляя одного из перебежчиков в руках его племянника. «Мы отдадим царю Конюховского и тем докажем нашу искренность в отношениях с Москвой, — подумал старый канцлер. — А князю Шуйскому нужно будет помочь бежать. Если же русские изловят его в Ливонии или в Литве, то ни я, ни Эрик не будем в том виноваты».
Так судьба Тимоши пошла в одну сторону, а Кости — в другую. Однако ни тот ни другой ничего об этом не знали и думали только о том, чтобы найти друг друга поскорее и бежать куда-нибудь дальше, где не найдут их гончие псы Алексея Михайловича.
13 декабря 1651 года Челищев сошел на берег Колывани. Не заходя ни на постоялый двор, ни в посольскую избу, пошел он прямо к губернатору и получил заверения, что самозванец будет выдан ему через два дня.
Не помня себя от радости, Челищев приказал одному из толмачей, не дожидаясь утра, отправляться в путь — в Москву с благой вестью о поимке вора. Разбрызгивая чернила, Челищев писал:
«Пресветлый государь! Многими моими, холопишки твоего, стараниями вор и супостат Тимошка Анкудинов ныне с божией помощью в наших руках. И мы того вора, накрепко оковав железами, наборзе доставим в Москву, и там, государь, воздается ему по делам его. — Немного подумав, Челищев добавил: — А того вора Тимошку привезу тебе аз, Янаклычко сын Челищев, холопишко твой, через два дни после того, как получишь сей мой лист».
Двое суток после этого Янаклыч провел как во сне. Часы, да что там часы — минуты и те тянулись, как дни.
Наконец утром 15 декабря Челищев со стражниками явился в покой губернатора, но тот почему-то не появлялся и гонца к себе не звал.
После долгого ожидания, полного самых дурных предчувствий, к Челищеву вышли два сухопарых, похожих друг на друга немца и стали говорить ему нечто непонятное.
Немцы говорили громко, но Челищев ничего не слышал: пол плыл у него под ногами и в голове стоял шум. До слуха доносились лишь отдельные слова и обрывки фраз толмача: «бежал минувшей ночью», «мы сожалеем», «неизвестно как», «никто не знает, где теперь обретается».
Челищев разорвал ворот вышитой жемчугом рубахи, топал ногами и плевал на ковер столь зло и часто, будто хотел потушить одному ему видимый костер. Вальвик и Крузенштерн — белобрысые великаны с ледяными глазами — молча взирали на беснующегося московского посла. Затем Янаклыч стал хулить шведов нечистыми словами. Толмач десять минут молчал, не зная, как перевести три четверти слов, изрыгаемых послом.
В конце аудиенции толмач сказал, что гонец московского царя скорее умрет в Ревеле, чем уедет из Эстляндии хотя бы без второго вора — Костки.
Секретари холодно поклонились и обещали передать просьбу гонца господину губернатору.
Глава двадцать пятая
ВОСХОЖДЕНИЕ
Костя прожил в Ниеншанце почти до рождества. Многие люди говорили ему, что повсюду в Эстляндии ждут его и князя Ивана Васильевича враги и гонители и что ему лучше всего переждать нынешнее лихолетье в Ниеншанце — маленькой отдаленной крепостце, где редко оказывался кто-либо из русских. Костя согласился.
Однако перед самым рождеством его известили, что князь Иван Васильевич бежал из Ревельского замка, и Костя решил еще раз испытать судьбу и найти побратима. Перебрав в памяти всевозможные адреса и многочисленных доброхотов, Костя взял в долг двадцать талеров и, наняв повозку с сеном и сговорчивого, не падкого на деньги возницу, выехал в Нарву к генералу Густаву Горну.
В ночь под рождество, зарывшись в сено, Костя въехал в Нарву. Однако генерал не позволил ему остановиться в городе даже на день, а тут же приказал ехать дальше.
Новый возница посадил Костю в простую походную карету Горна — без графских гербов, без форейторов на запятках — и умчался в тихий городок Везенберг, который местные жители называли старым языческим именем Раквере.
Там Костю поселили в домике местного почтмейстера Маркуса Лангиуса, и он поступил на попечение доброй супруги Лангиуса — Екатерины Даль.
Но тихое счастье Кости оказалось недолгим. Через две недели его перевезли в Ревель и оставили в доме вахмистра Ягана Шмидта. Дом Шмидта больше походил на тюрьму, чем на жилище мирного бюргера: окна были забраны толстыми, частыми решетками, двери обиты железом. И кроме того, никуда из дому Костю не выпускали.
В конце марта за Костей явились вооруженные стражники и отвели его в тюрьму Ревельского замка.
Камера его была темна и тесна, а когда принесли ему первый в тюрьме ужин — кружку воды, кусок черствого хлеба и щепоть соли, — Костя понял, что дела его плохи.
Полтора года просидел Костя в Ревельском замке.
18 мая 1653 года Костю, связав по рукам и ногам, передали Челищеву. Вокруг крытого возка, в который положили Костю, встало столько конных стрельцов, что можно было подумать — перевозят не беглого подьячего, а царскую казну.
Вместе с Костей в возок втиснулись Янаклыч Челищев, Воскобойников и Микляев.
Выкатившись из Вышгорода, карета и конные стрельцы помчались к Москве почти без остановок и роздыха. Останавливались только затем, чтобы перепрячь лошадей.
28 мая Челищев со всеми своими людьми остановился неподалеку от Тверской заставы. Еще раньше, с последнего ночлега, ушли в Москву известить государя легкоконные бирючи.
Костю вытащили из возка оглушенного, побитого, одеревеневшего. Десять дней провел он в тесной карете, лежа на полу, спеленатый веревками. Только раз в сутки — в середине ночи — вытаскивали его на несколько минут, справить нужду, и вновь заталкивали во тьму и тесноту.
С Кости сняли веревки, и он, не чуя ни рук, ни ног, повел плечами, хрустнул пальцами и поглядел вокруг.
Только что прошел дождь, и сквозь легкие белые облачка лился на землю золотой свет. Все сверкало под теплым и ласковым солнцем — клейкие молодые листочки в близком березнячке, дождевая вода в лужах, тихая речка и мокрый мост через нее.
А между умытой дождем землей и веселым солнышком выгнулась семицветная красавица — рай-дуга, упавшая одним концом на черное мягкое поле, а другим — на дальние замосковные луга. Было тихо, безветренно. Нежились под солнцем и листья, и травы, и цветы, белые, синие, красные. И лишь кричали птицы да жужжали шмели.
А впереди, саженях в десяти, опираясь на бердыши, стояли угрюмые, бородатые стрельцы. А обочь их — затаившие дыхание ребятишки да бабы.
И все они — и стрельцы, и детишки, и женщины — смотрели на него, Костю. Смотрели со страхом и жалостью. «Вот он, конец», — подумал Костя и почувствовал, как кто-то, коснувшись плеча, чуть толкнул его, и он, не чуя земли, как во сне пошел вперед.
Его поставили на колени и положили голову на загодя приготовленный чурбан. Черный, прокопченный мужик в кожаном фартуке надел на шею Косте железный ошейник и ловко заклепал, стараясь не причинять боли. Затем мужик привязал к кольцу две веревки, а еще две — к рукам — привязали стрельцы. Четверо конных взялись за концы веревок и неспешно двинулись к городу.
Вокруг плотным широким кольцом шла стража — с заряженными мушкетами, с вынутыми из ножен саблями. Впереди на белом коне ехал бирюч и кричал:
— Смотрите, православные! Вот изменщик царю-батюшке! Вот лиходей! Вот поганый богоотступник, сделавшийся язычником! Вот мерзкий и злой еретик!
Поначалу подьячий оборачивался к Косте и, изобразив на лице сугубую злость, тыкал в него пальцем. И голос у него был звонкий, пронзительный. Потом вертеться в седле подьячему надоело и кричать он стал тише. И только когда стали приближаться к Кремлю, он снова закрутился и завопил по-прежнему. Костя шел, опустив голову, искоса поглядывая на избы, на людей, что теснились вдоль пути, по которому его вели. Почти на всех лицах видел Костя любопытство, страх и жалость и лишь на немногих — злую и жестокую радость. Несколько раз пытались прорваться к нему пьяные и юродивые, но стрельцы, сплотившись, не пропускали их к узнику. Однажды, оглянувшись, Костя увидел невеликую толпу любопытных, шедших за ним следом.
У ворот Кремля стрельцы отогнали любопытных и, враз посуровев, быстро погнали Костю к черной избе, что стояла, притулившись к кремлевской стене. «Пыточная!» — враз узнал Костя новое свое пристанище и, сжав зубы, шагнул через порог.
Он не помнил, сколько раз приносили и уносили его из пыточной избы. Потерял счет ударам и ожогам. Только вздрагивал, когда тянули жилы и раскаленными щипцами рвали тело. Когда сознание покидало его, палачи, бросив Костю на рогожу, выволакивали бесчувственное тело за дверь и тащили в подвал Чудова монастыря, в двадцати саженях от пыточной.
В келье — не то во сне, не то наяву — приходили к нему ангелоподобные седобородые старцы в черных схимах с белыми, нашитыми поверху крестами и черепами. Тихо касались изъязвленного тела, умасливали раны, вправляли суставы. Молились неслышно, а когда Костя приходил в себя, удалялись из кельи, чтоб не мешать короткому сну несчастного.
А однажды пришел к нему старец, при появлении которого все иные стали безгласны. Древний схимник, взяв Костю за руку и глядя прямо в глаза ему подслеповатыми, слезящимися, выцветшими от старости очами, прошептал с трепетом и благолепием:
— Вразумись, сыне. Спасение твое грядет к тебе. Жалует к тебе святой отец, игумен сей обители.
Схимник, склонившись в земном поклоне, отошел в сторону, и рядом с Костей оказался еще один старец. Глаза у него были умные, и на самом их дне увидел Костя печаль и безмерную усталость.
Коротко помолившись, игумен положил руку на голову Кости и стал спрашивать кротко и ласково о том же самом, о чем выспрашивали его дьяки и подьячие на пытке.
Палачам и подьячим Костя ничего не говорил, лишь ругался самыми черными словами, какие только знал, плевался, пока была слюна, и кричал до изнеможения. И ни слез, ни мольбы о пощаде, ни обещаний рассказать что-либо не видели и не слышали палачи и судьи, сколь ни бились над ним, истерзанным. А здесь Костя вдруг заплакал. И, уткнувшись в пахнущую ладаном и сухими травами руку игумена, стал, захлебываясь слезами, бормотать нечто невнятное.
Старец недвижно сидел и молча гладил Костю по голове, слушая все, что говорил узник, с великим вниманием. И если бы Костя мог поглядеть со стороны, то увидел бы, что пастырь духовный более всего похож на рыбака, поймавшего на уду большую, осторожную, долго не дававшуюся рыбину и очень боявшегося, как бы рыбина не сорвалась.
Но постепенно старец стал понимать, что Костя бормочет что-то, из чего извлечь какую-нибудь пользу едва ли будет можно. Говорил Костя только о себе, а о супостате Тимошке лишь повторял бессчетно: «И был он мне великий друг и оберегатель. И был он не скудный человек, и было ему, что давать…»
Соломонида ушла из Вологды в Москву, как только узнала, что Тимоша и Костя бежали из Москвы неведомо куда. Она помогала молодой невестке — ни вдове, ни мужней жене, — управлялась по дому, работала на огороде, ходила за скотиной, присматривала за внучатами.
Она не видела, как вели по Москве Костю Конюхова, но, услышав об этом, долго плакала и молила богородицу уберечь и его, и сына Тимошу от великих напастей.
Об эту пору случился в Москве владыка Варлаам, и Соломонида пошла к нему — просить заступы за Костю.
Владыка сильно постарел. Прежними оставались лишь глаза — суровые, ясные.
— Чего хочешь, Соломонида? — спросил Варлаам.
— Хочу Костю Конюхова видеть, владыко, батюшко.
— О сыне, поди, хочешь его расспросить?
— О нем, владыко.
— Скажу кому надо, чтоб пустили тебя к нему, — ответил Варлаам, вздохнув, и, встав на колени перед образом пречистой, стал класть земные поклоны и шептать что-то.
Встала на колени и Соломонида.
— Пречистая матерь, — шептала она, — не дай сгинуть моему сыночку. Помоги ему, дитятку моему, сохрани Тимошеньку.
И, шепча, плакала беззвучно.
Владыка обещание сдержал: Соломониду пустили в Кремль, за стены Чудова монастыря.
Увидев Костю в тайной келье, Соломонида лишилась чувств.
Старец, что привел ее к вору Костке, брызгал в лицо Соломониде водой и, растерянно ахая, бормотал нечто невнятное.
Очнувшись, Соломонида заплакала. Она рыдала безутешно и долго, целовала Косте вывернутые, бессильно опущенные руки, седую голову, исхудавшее лицо, глубоко запавшие, исстрадавшиеся глаза.
Костя тихо рассказывал ей о Тимоше, глаза его были полны слез, голос прерывался и дрожал.
Уйдя из кельи, Соломонида не вернулась домой. Она побрела вниз к реке и долго-долго шла через посады и слободы, пока не вышла в поле и не увидела впереди белые резные башни Новодевичьего монастыря.
Мать игуменья терпеливо выслушала сбивчивый рассказ Соломониды о ее горе.
— Велики грехи сына твоего, сестра, — сказала игуменья. — Много молитв надо будет вознести господу, чтоб замолить малую толику содеянного им.
Так в Новодевичьем монастыре появилась старица, принявшая в монашестве имя Стефаниды.
Анкудинова схватили в Голштинии. Голштинский герцог Фридрих сам явился в тюрьму поглядеть на диковинного беглеца, чтобы решить, какую мзду следует запросить у русского царя за его бывшего подданного.
Тимоша был худ, оборван и грязен. Он знал, что государевы тайные люди идут за ним по следу, и потому не назвал себя ни Анкудиновым, ни Шуйским. Он назвался Демьяном, не помнящим родства, бежавшим из Пскова от страха перед казнями князя Хованского.
Герцог пожевал бескровными губами, постоял, склонив голову к плечу, и ушел, не сказав ни слова.
Однако он понял, что русский, столь хорошо говорящий по-немецки и даже вставивший в разговор латинское изречение, конечно же, не тот, за кого себя выдает.
Фридрих приказал строго стеречь узника и отправил во Псков гонца, чтобы известить воеводу о попавшем в его руки пленнике. Однако еще по дороге гонец узнал, что в Кенигсберге какие-то люди раздавали листы и много раз кричали на рынке и у ратуши о некоем русском человеке, бежавшем из Москвы с государевой казной и побившем многих честных людей.
Приехав в Кенигсберг, гонец пошел к ратуше и на дверях ее увидел лист, в коем извещалось, что тот беглец «волосом чернорус, глаза разноцветные, и нижняя губа поотвисла немного».
В листе у гонца описание было точно таким же. Повернув коня, он помчался обратно, расспрашивая по дороге, куда проехали шестеро русских.
Нашел он их довольно быстро, потому что в каждой деревне, и в каждом городе, и в корчмах, и на постоялых дворах рассказывали те люди всем, кто им попадал на пути, об одном и том же: о беглом русском разбойнике и о наградах, которые ждут любого за его поимку. В польском городе Гданьске гонец настиг русских.
Их начальник — Петр Микляев — сносно говорил по-немецки, и гонец легко объяснил, какая забота привела его к нему.
Толстый, широкоплечий Микляев, вначале важно взиравший на гонца, аж подпрыгнул от радости и закричал неожиданно высоким бабьим голосом нечто непонятное, заставившее гонца подумать, что, наверное, именно так кричат татары, когда к ним на аркан попадает хорошая добыча — будь то добрых кровей конь или богатый пленник.
Через десять дней Микляеву показали пленника.
Оскалив зубы и вытолкнув из бочкообразной груди воздух, Микляев произнес только одно слово:
— Он.
Тем же крестным путем, каким недавно прошел Костя, надлежало пройти и Тимофею.
Везли его в открытых санях, еле одетого, и Микляев выходил к нему из крытого теплого возка, чтобы покуражиться над арестантом и — в который уж раз! — подробно рассказать, как пытали Костю и как будут пытать его.
Перед самой Москвой Тимофей выполз из-под веревок, которыми привязали его к саням, и бросился на дорогу — под копыта скачущей следом тройки. Однако и тут ему не повезло. Возница ловко свернул в сторону, и его лишь задело одним полозом, порвав зипун и переехав ногу.
— Легкой смерти ищешь, вор! — неистовствовал Микляев, по-волчьи скаля зубы и пиная ногой скрючившееся на дороге тело. — Вяжи его, ребята, как мамка пеленала! — визжал Микляев.
Ему не пожалели пинков, зуботычин и веревок и, накрепко привязав к саням, повезли дальше.
Никто не встречал его у стен Москвы. Накинув на него рогожи и заткнув в рот кляп, чтоб не кричал, ранним утром 28 декабря 1653 года его ввезли в Москву.
Он лежал ничком, на животе — так измыслил Микляев — и подбородком отсчитывал все рытвины и ухабы московских улиц.
Первое, что он увидел, когда сдернули с него рогожи, — черный дверной проем и в нем известного всей Москве безносого палача Федьку, по прозвищу Гнида.
Палач что-то сказал ему, но Анкудинов не расслышал, и Федька, ярясь, хватил его кулаком по лицу. Тимофей упал, но его тут же подняли и, схватив под руки, поволокли в застенок.
Государь призвал Петра Микляева к себе, в жилую палату, и, ласково глядя, слушал бахвалистые Петькины речи. И хоть привирал Микляев без меры, государь его не перебивал и внимал его рассказу с видимым удовольствием.
Хлопнув в ладоши, призвал из соседней горницы бывшего при нем стольника и сказал распевно, ласково:
— Вели всем боярам тотчас же идти к пытке. А сему молодцу вели дать тридцать рублей. — И, поглядев на стоящего столбом Микляева, добавил: — И сапоги сафьянные по ноге.
Микляев бухнулся в ноги и проговорил страстно:
— Дозволь, батюшко царь, и мне, худородному, при пытке быти. — И так как царь молчал, ноюще прибавил: — Я, государь, писать горазд. Все воровские скаски напишу и вора во лжи уличить помогу.
Государь поскучнел очами и, махнув рукою, промолвил:
— Иди, Микляев, иди, усладись.
Вор Тимошка висел на дыбе, над костром, почти бездыханный, но говорил мало.
Тогда привели второго вора, Костку, и подняли на дыбу насупротив.
Оба супостата, взглянув друг на друга, заплакали.
Петр Микляев, увидев все это, отложил перо в сторону и, повернувшись к скамьям, на коих сидела добрая дюжина бояр, произнес насмешливо:
— Хотят воры костер слезами залить. Да много слез будет надо, чтоб то свершить.
Безносый палач зыркнул на Микляева пустыми страшными глазами, прошипел змеем:
— Пиши, паскуда, скаски, а зубы не скаль.
Микляев замолк, скрипя пером. Вскоре писать ему стало скучно. Воры тяжко дышали, скрипели зубами, глухо стонали.
Дьяки, вершившие допрос, хорошо понимали, что ничего важного у воров узнать не удастся. Сколько лет прошло, как бегали супостаты, скитаясь? Дела украинские, благодарение господу, успешно завершались: нынешней осенью Земский собор принял Малороссию под высокую руку пресветлого государя Алексея Михайловича. Ныне у Хмельницкого сидел великий государев посол боярин Бутурлин, склоняя казаков подтвердить соборное решение согласием Рады. Что могли сказать о делах малороссийских Тимошка да Костка, когда они от гетмана ушли почитай три года назад?
И от семиградского князя ушли воры тому более двух годов. А что до свейской королевы, то о ее делах откуда ворам было знать доподлинно?
И потому спрашивали государевы дьяки, чтобы видимость соблюсти: пытаем-де ради неких тайных дел.
А дел-то никаких и не было.
И не пытали их — мучили. И потому Микляев почти ничего не писал, а в конце мучения, откинув в сторону перо, сказал виновато, повернувшись к ближнему от него дьяку:
— Всего записать не успел, пусть вор сам все напишет.
Федька Гнида спустил Тимофея на засыпанный опилками пол — в них лучше останавливалась и кровь и все прочее.
Однако же Тимофей не устоял на припеченных огнем ногах и, еле пошевелив головой, сказал:
— Не могу.
Микляев, взяв перо, написал: «А с пытки говорил, чтоб ему дали чернила да бумагу и он все подробно напишет своею рукою, и чернила и бумага ему даваны, и он, вор, отговаривался, что после пытки писать не сможет, и ничего не писал».
Однако перед самым рождеством его известили, что князь Иван Васильевич бежал из Ревельского замка, и Костя решил еще раз испытать судьбу и найти побратима. Перебрав в памяти всевозможные адреса и многочисленных доброхотов, Костя взял в долг двадцать талеров и, наняв повозку с сеном и сговорчивого, не падкого на деньги возницу, выехал в Нарву к генералу Густаву Горну.
В ночь под рождество, зарывшись в сено, Костя въехал в Нарву. Однако генерал не позволил ему остановиться в городе даже на день, а тут же приказал ехать дальше.
Новый возница посадил Костю в простую походную карету Горна — без графских гербов, без форейторов на запятках — и умчался в тихий городок Везенберг, который местные жители называли старым языческим именем Раквере.
Там Костю поселили в домике местного почтмейстера Маркуса Лангиуса, и он поступил на попечение доброй супруги Лангиуса — Екатерины Даль.
Но тихое счастье Кости оказалось недолгим. Через две недели его перевезли в Ревель и оставили в доме вахмистра Ягана Шмидта. Дом Шмидта больше походил на тюрьму, чем на жилище мирного бюргера: окна были забраны толстыми, частыми решетками, двери обиты железом. И кроме того, никуда из дому Костю не выпускали.
В конце марта за Костей явились вооруженные стражники и отвели его в тюрьму Ревельского замка.
Камера его была темна и тесна, а когда принесли ему первый в тюрьме ужин — кружку воды, кусок черствого хлеба и щепоть соли, — Костя понял, что дела его плохи.
Полтора года просидел Костя в Ревельском замке.
18 мая 1653 года Костю, связав по рукам и ногам, передали Челищеву. Вокруг крытого возка, в который положили Костю, встало столько конных стрельцов, что можно было подумать — перевозят не беглого подьячего, а царскую казну.
Вместе с Костей в возок втиснулись Янаклыч Челищев, Воскобойников и Микляев.
Выкатившись из Вышгорода, карета и конные стрельцы помчались к Москве почти без остановок и роздыха. Останавливались только затем, чтобы перепрячь лошадей.
28 мая Челищев со всеми своими людьми остановился неподалеку от Тверской заставы. Еще раньше, с последнего ночлега, ушли в Москву известить государя легкоконные бирючи.
Костю вытащили из возка оглушенного, побитого, одеревеневшего. Десять дней провел он в тесной карете, лежа на полу, спеленатый веревками. Только раз в сутки — в середине ночи — вытаскивали его на несколько минут, справить нужду, и вновь заталкивали во тьму и тесноту.
С Кости сняли веревки, и он, не чуя ни рук, ни ног, повел плечами, хрустнул пальцами и поглядел вокруг.
Только что прошел дождь, и сквозь легкие белые облачка лился на землю золотой свет. Все сверкало под теплым и ласковым солнцем — клейкие молодые листочки в близком березнячке, дождевая вода в лужах, тихая речка и мокрый мост через нее.
А между умытой дождем землей и веселым солнышком выгнулась семицветная красавица — рай-дуга, упавшая одним концом на черное мягкое поле, а другим — на дальние замосковные луга. Было тихо, безветренно. Нежились под солнцем и листья, и травы, и цветы, белые, синие, красные. И лишь кричали птицы да жужжали шмели.
А впереди, саженях в десяти, опираясь на бердыши, стояли угрюмые, бородатые стрельцы. А обочь их — затаившие дыхание ребятишки да бабы.
И все они — и стрельцы, и детишки, и женщины — смотрели на него, Костю. Смотрели со страхом и жалостью. «Вот он, конец», — подумал Костя и почувствовал, как кто-то, коснувшись плеча, чуть толкнул его, и он, не чуя земли, как во сне пошел вперед.
Его поставили на колени и положили голову на загодя приготовленный чурбан. Черный, прокопченный мужик в кожаном фартуке надел на шею Косте железный ошейник и ловко заклепал, стараясь не причинять боли. Затем мужик привязал к кольцу две веревки, а еще две — к рукам — привязали стрельцы. Четверо конных взялись за концы веревок и неспешно двинулись к городу.
Вокруг плотным широким кольцом шла стража — с заряженными мушкетами, с вынутыми из ножен саблями. Впереди на белом коне ехал бирюч и кричал:
— Смотрите, православные! Вот изменщик царю-батюшке! Вот лиходей! Вот поганый богоотступник, сделавшийся язычником! Вот мерзкий и злой еретик!
Поначалу подьячий оборачивался к Косте и, изобразив на лице сугубую злость, тыкал в него пальцем. И голос у него был звонкий, пронзительный. Потом вертеться в седле подьячему надоело и кричать он стал тише. И только когда стали приближаться к Кремлю, он снова закрутился и завопил по-прежнему. Костя шел, опустив голову, искоса поглядывая на избы, на людей, что теснились вдоль пути, по которому его вели. Почти на всех лицах видел Костя любопытство, страх и жалость и лишь на немногих — злую и жестокую радость. Несколько раз пытались прорваться к нему пьяные и юродивые, но стрельцы, сплотившись, не пропускали их к узнику. Однажды, оглянувшись, Костя увидел невеликую толпу любопытных, шедших за ним следом.
У ворот Кремля стрельцы отогнали любопытных и, враз посуровев, быстро погнали Костю к черной избе, что стояла, притулившись к кремлевской стене. «Пыточная!» — враз узнал Костя новое свое пристанище и, сжав зубы, шагнул через порог.
Он не помнил, сколько раз приносили и уносили его из пыточной избы. Потерял счет ударам и ожогам. Только вздрагивал, когда тянули жилы и раскаленными щипцами рвали тело. Когда сознание покидало его, палачи, бросив Костю на рогожу, выволакивали бесчувственное тело за дверь и тащили в подвал Чудова монастыря, в двадцати саженях от пыточной.
В келье — не то во сне, не то наяву — приходили к нему ангелоподобные седобородые старцы в черных схимах с белыми, нашитыми поверху крестами и черепами. Тихо касались изъязвленного тела, умасливали раны, вправляли суставы. Молились неслышно, а когда Костя приходил в себя, удалялись из кельи, чтоб не мешать короткому сну несчастного.
А однажды пришел к нему старец, при появлении которого все иные стали безгласны. Древний схимник, взяв Костю за руку и глядя прямо в глаза ему подслеповатыми, слезящимися, выцветшими от старости очами, прошептал с трепетом и благолепием:
— Вразумись, сыне. Спасение твое грядет к тебе. Жалует к тебе святой отец, игумен сей обители.
Схимник, склонившись в земном поклоне, отошел в сторону, и рядом с Костей оказался еще один старец. Глаза у него были умные, и на самом их дне увидел Костя печаль и безмерную усталость.
Коротко помолившись, игумен положил руку на голову Кости и стал спрашивать кротко и ласково о том же самом, о чем выспрашивали его дьяки и подьячие на пытке.
Палачам и подьячим Костя ничего не говорил, лишь ругался самыми черными словами, какие только знал, плевался, пока была слюна, и кричал до изнеможения. И ни слез, ни мольбы о пощаде, ни обещаний рассказать что-либо не видели и не слышали палачи и судьи, сколь ни бились над ним, истерзанным. А здесь Костя вдруг заплакал. И, уткнувшись в пахнущую ладаном и сухими травами руку игумена, стал, захлебываясь слезами, бормотать нечто невнятное.
Старец недвижно сидел и молча гладил Костю по голове, слушая все, что говорил узник, с великим вниманием. И если бы Костя мог поглядеть со стороны, то увидел бы, что пастырь духовный более всего похож на рыбака, поймавшего на уду большую, осторожную, долго не дававшуюся рыбину и очень боявшегося, как бы рыбина не сорвалась.
Но постепенно старец стал понимать, что Костя бормочет что-то, из чего извлечь какую-нибудь пользу едва ли будет можно. Говорил Костя только о себе, а о супостате Тимошке лишь повторял бессчетно: «И был он мне великий друг и оберегатель. И был он не скудный человек, и было ему, что давать…»
Соломонида ушла из Вологды в Москву, как только узнала, что Тимоша и Костя бежали из Москвы неведомо куда. Она помогала молодой невестке — ни вдове, ни мужней жене, — управлялась по дому, работала на огороде, ходила за скотиной, присматривала за внучатами.
Она не видела, как вели по Москве Костю Конюхова, но, услышав об этом, долго плакала и молила богородицу уберечь и его, и сына Тимошу от великих напастей.
Об эту пору случился в Москве владыка Варлаам, и Соломонида пошла к нему — просить заступы за Костю.
Владыка сильно постарел. Прежними оставались лишь глаза — суровые, ясные.
— Чего хочешь, Соломонида? — спросил Варлаам.
— Хочу Костю Конюхова видеть, владыко, батюшко.
— О сыне, поди, хочешь его расспросить?
— О нем, владыко.
— Скажу кому надо, чтоб пустили тебя к нему, — ответил Варлаам, вздохнув, и, встав на колени перед образом пречистой, стал класть земные поклоны и шептать что-то.
Встала на колени и Соломонида.
— Пречистая матерь, — шептала она, — не дай сгинуть моему сыночку. Помоги ему, дитятку моему, сохрани Тимошеньку.
И, шепча, плакала беззвучно.
Владыка обещание сдержал: Соломониду пустили в Кремль, за стены Чудова монастыря.
Увидев Костю в тайной келье, Соломонида лишилась чувств.
Старец, что привел ее к вору Костке, брызгал в лицо Соломониде водой и, растерянно ахая, бормотал нечто невнятное.
Очнувшись, Соломонида заплакала. Она рыдала безутешно и долго, целовала Косте вывернутые, бессильно опущенные руки, седую голову, исхудавшее лицо, глубоко запавшие, исстрадавшиеся глаза.
Костя тихо рассказывал ей о Тимоше, глаза его были полны слез, голос прерывался и дрожал.
Уйдя из кельи, Соломонида не вернулась домой. Она побрела вниз к реке и долго-долго шла через посады и слободы, пока не вышла в поле и не увидела впереди белые резные башни Новодевичьего монастыря.
Мать игуменья терпеливо выслушала сбивчивый рассказ Соломониды о ее горе.
— Велики грехи сына твоего, сестра, — сказала игуменья. — Много молитв надо будет вознести господу, чтоб замолить малую толику содеянного им.
Так в Новодевичьем монастыре появилась старица, принявшая в монашестве имя Стефаниды.
Анкудинова схватили в Голштинии. Голштинский герцог Фридрих сам явился в тюрьму поглядеть на диковинного беглеца, чтобы решить, какую мзду следует запросить у русского царя за его бывшего подданного.
Тимоша был худ, оборван и грязен. Он знал, что государевы тайные люди идут за ним по следу, и потому не назвал себя ни Анкудиновым, ни Шуйским. Он назвался Демьяном, не помнящим родства, бежавшим из Пскова от страха перед казнями князя Хованского.
Герцог пожевал бескровными губами, постоял, склонив голову к плечу, и ушел, не сказав ни слова.
Однако он понял, что русский, столь хорошо говорящий по-немецки и даже вставивший в разговор латинское изречение, конечно же, не тот, за кого себя выдает.
Фридрих приказал строго стеречь узника и отправил во Псков гонца, чтобы известить воеводу о попавшем в его руки пленнике. Однако еще по дороге гонец узнал, что в Кенигсберге какие-то люди раздавали листы и много раз кричали на рынке и у ратуши о некоем русском человеке, бежавшем из Москвы с государевой казной и побившем многих честных людей.
Приехав в Кенигсберг, гонец пошел к ратуше и на дверях ее увидел лист, в коем извещалось, что тот беглец «волосом чернорус, глаза разноцветные, и нижняя губа поотвисла немного».
В листе у гонца описание было точно таким же. Повернув коня, он помчался обратно, расспрашивая по дороге, куда проехали шестеро русских.
Нашел он их довольно быстро, потому что в каждой деревне, и в каждом городе, и в корчмах, и на постоялых дворах рассказывали те люди всем, кто им попадал на пути, об одном и том же: о беглом русском разбойнике и о наградах, которые ждут любого за его поимку. В польском городе Гданьске гонец настиг русских.
Их начальник — Петр Микляев — сносно говорил по-немецки, и гонец легко объяснил, какая забота привела его к нему.
Толстый, широкоплечий Микляев, вначале важно взиравший на гонца, аж подпрыгнул от радости и закричал неожиданно высоким бабьим голосом нечто непонятное, заставившее гонца подумать, что, наверное, именно так кричат татары, когда к ним на аркан попадает хорошая добыча — будь то добрых кровей конь или богатый пленник.
Через десять дней Микляеву показали пленника.
Оскалив зубы и вытолкнув из бочкообразной груди воздух, Микляев произнес только одно слово:
— Он.
Тем же крестным путем, каким недавно прошел Костя, надлежало пройти и Тимофею.
Везли его в открытых санях, еле одетого, и Микляев выходил к нему из крытого теплого возка, чтобы покуражиться над арестантом и — в который уж раз! — подробно рассказать, как пытали Костю и как будут пытать его.
Перед самой Москвой Тимофей выполз из-под веревок, которыми привязали его к саням, и бросился на дорогу — под копыта скачущей следом тройки. Однако и тут ему не повезло. Возница ловко свернул в сторону, и его лишь задело одним полозом, порвав зипун и переехав ногу.
— Легкой смерти ищешь, вор! — неистовствовал Микляев, по-волчьи скаля зубы и пиная ногой скрючившееся на дороге тело. — Вяжи его, ребята, как мамка пеленала! — визжал Микляев.
Ему не пожалели пинков, зуботычин и веревок и, накрепко привязав к саням, повезли дальше.
Никто не встречал его у стен Москвы. Накинув на него рогожи и заткнув в рот кляп, чтоб не кричал, ранним утром 28 декабря 1653 года его ввезли в Москву.
Он лежал ничком, на животе — так измыслил Микляев — и подбородком отсчитывал все рытвины и ухабы московских улиц.
Первое, что он увидел, когда сдернули с него рогожи, — черный дверной проем и в нем известного всей Москве безносого палача Федьку, по прозвищу Гнида.
Палач что-то сказал ему, но Анкудинов не расслышал, и Федька, ярясь, хватил его кулаком по лицу. Тимофей упал, но его тут же подняли и, схватив под руки, поволокли в застенок.
Государь призвал Петра Микляева к себе, в жилую палату, и, ласково глядя, слушал бахвалистые Петькины речи. И хоть привирал Микляев без меры, государь его не перебивал и внимал его рассказу с видимым удовольствием.
Хлопнув в ладоши, призвал из соседней горницы бывшего при нем стольника и сказал распевно, ласково:
— Вели всем боярам тотчас же идти к пытке. А сему молодцу вели дать тридцать рублей. — И, поглядев на стоящего столбом Микляева, добавил: — И сапоги сафьянные по ноге.
Микляев бухнулся в ноги и проговорил страстно:
— Дозволь, батюшко царь, и мне, худородному, при пытке быти. — И так как царь молчал, ноюще прибавил: — Я, государь, писать горазд. Все воровские скаски напишу и вора во лжи уличить помогу.
Государь поскучнел очами и, махнув рукою, промолвил:
— Иди, Микляев, иди, усладись.
Вор Тимошка висел на дыбе, над костром, почти бездыханный, но говорил мало.
Тогда привели второго вора, Костку, и подняли на дыбу насупротив.
Оба супостата, взглянув друг на друга, заплакали.
Петр Микляев, увидев все это, отложил перо в сторону и, повернувшись к скамьям, на коих сидела добрая дюжина бояр, произнес насмешливо:
— Хотят воры костер слезами залить. Да много слез будет надо, чтоб то свершить.
Безносый палач зыркнул на Микляева пустыми страшными глазами, прошипел змеем:
— Пиши, паскуда, скаски, а зубы не скаль.
Микляев замолк, скрипя пером. Вскоре писать ему стало скучно. Воры тяжко дышали, скрипели зубами, глухо стонали.
Дьяки, вершившие допрос, хорошо понимали, что ничего важного у воров узнать не удастся. Сколько лет прошло, как бегали супостаты, скитаясь? Дела украинские, благодарение господу, успешно завершались: нынешней осенью Земский собор принял Малороссию под высокую руку пресветлого государя Алексея Михайловича. Ныне у Хмельницкого сидел великий государев посол боярин Бутурлин, склоняя казаков подтвердить соборное решение согласием Рады. Что могли сказать о делах малороссийских Тимошка да Костка, когда они от гетмана ушли почитай три года назад?
И от семиградского князя ушли воры тому более двух годов. А что до свейской королевы, то о ее делах откуда ворам было знать доподлинно?
И потому спрашивали государевы дьяки, чтобы видимость соблюсти: пытаем-де ради неких тайных дел.
А дел-то никаких и не было.
И не пытали их — мучили. И потому Микляев почти ничего не писал, а в конце мучения, откинув в сторону перо, сказал виновато, повернувшись к ближнему от него дьяку:
— Всего записать не успел, пусть вор сам все напишет.
Федька Гнида спустил Тимофея на засыпанный опилками пол — в них лучше останавливалась и кровь и все прочее.
Однако же Тимофей не устоял на припеченных огнем ногах и, еле пошевелив головой, сказал:
— Не могу.
Микляев, взяв перо, написал: «А с пытки говорил, чтоб ему дали чернила да бумагу и он все подробно напишет своею рукою, и чернила и бумага ему даваны, и он, вор, отговаривался, что после пытки писать не сможет, и ничего не писал».