Тогда протектор Речи Посполитой, кардинал Матвей Лубенский, регент короны, первое лицо в государстве до избрания нового короля, созвал чрезвычайный сейм. Сейм постановил выставить против Хмельницкого тридцатишеститысячную армию и одновременно для переговоров с казаками отправить четырех комиссаров во главе с Адамом Киселем.
   От казаков требовали возвращения захваченного оружия, освобождения пленных, отказа от союза с татарами, но ничего не предлагали взамен. Требования шляхты были с негодованием отвергнуты казацкой радой.
   Кисель обратился к киевскому митрополиту Сильвестру Коссову, убеждая пастыря воздействовать на Хмельницкого. Но и митрополит не помог — гетман был тверд и соглашался только на справедливый и достойный мир.
   Польская армия двинулась вперед и остановилась восточнее Львова, на берегу маленькой речки Пилявки.
   Как и прежде, поляки потерпели поражение из-за чванливости, разброда, ссор между военачальниками. В их обозах золота и серебра было больше, чем свинца, и бочек с вином больше, чем лядунок с порохом.
   После двух дней битвы, испугавшись ложного слуха о подходе на помощь Хмельницкому сорока тысяч татар, шляхтичи оставили лагерь и побежали ко Львову. Беглецы достигли города на третий день, хотя, по едкому замечанию летописца, в мирное время польский пан со свитой ехал бы туда полгода. Почти не останавливаясь, остатки разбитой армии ушли к Висле. В конце октября 1648 года войска Хмельницкого вступили во Львов.
 
   5 ноября повстанческая армия остановилась у замка Замостье. Хмельницкий понимал, что если он пойдет дальше, то война, которую он ведет, может быть воспринята во многих европейских государствах не как восстание против поработителей его родины — Украины, а как завоевательный поход в соседнюю с ним страну.
   Гетман остановил свое войско и послал в Варшаву мирную делегацию с наказом сообщить членам сейма, что если королем будет избран Ян Казимир, а не Карл — второй брат покойного Владислава, — то казаки подчинятся воле угодного им монарха.
   Сразу же, как только умер король Владислав, один из претендентов на трон Речи Посполитой, семиградский князь Дьердь Ракоци, предложил Хмельницкому союз и дружбу. Однако Дьердь ненадолго пережил Владислава — не прошло и полгода, как умер и он, а его сын Юрий, наследовавший престол Семиградья, не помышляя об избрании на польский трон, хотел добыть его иными путями. Он предложил Хмельницкому военный союз против поляков, обещая овладеть Краковом, когда казаки выйдут к Варшаве.
   Посол Юрия Ракоци, приехавший в Киев в феврале 1649 года, говорил гетману:
   — Если мой государь получит польскую корону, то не забудет казаков и сумеет выказать им свою благодарность. В его царстве русская вера будет равной с верой католической, а гетман будет удельным государем Украины и независимым владетелем Киева.
   Вопрос об избрании нового короля решал очередной сейм, собравшийся в Варшаве.
   Хотя вначале и этот сейм проходил бурно и несогласно, головные казацкие наезды, показавшиеся в окрестностях Варшавы, сделали панов-электоров более сговорчивыми: по наущению канцлера Оссолинского Карл добровольно отказался от притязаний на корону, и Ян Казимир 20 ноября 1648 года был избран королем Речи Посполитой.
   Новый король немедленно послал Хмельницкому письмо с просьбой отвести армию на землю Украины и там ждать начала мирных переговоров. Богдан выполнил желание Яна Казимира и повернул войско на восток.
   В начале января 1649 года Хмельницкий въехал в Киев под звон колоколов, грохот пушек и радостные клики народа. У стен Софийского собора его встретили митрополит Сильвестр и остановившийся в Киеве по пути в Москву Иерусалимский патриарх Паисий — высокий седовласый старец с глазами библейского пророка. Именем всех православных христиан востока он благословил гетмана и, сравнив его с защитником истинной веры византийским императором Константином Великим, призвал к беспощадной войне с католиками. Паисий и Сильвестр, встав слева и справа от гетмана, вошли в собор, сверкающий огнями сотен свечей, и преклонили колена перед алтарем.
 
   Весной 1649 года войска Хмельницкого осадили крепость Збараж, что неподалеку от города Зборова. 15 и 16 августа у ее стен развернулось сражение, не принесшее ни одной из сторон решающего успеха.
   18 августа в Збараже был подписан договор, по которому Украина по-прежнему оставалась в составе Речи Посполитой, а крестьяне — под властью польских панов. Однако в Киевском, Черниговском и Брацлавском воеводствах запрещалось находиться польским войскам, а списочный состав казацкого войска увеличивался до сорока тысяч человек. Паны-католики на этих территориях лишались права занимать административные должности.
   По всей дороге от Збаража до Киева Хмельницкого встречали тысячи людей. Они поднимали на руках детей, чтоб те на всю жизнь запомнили великого воина, выносили на вышитых рушниках хлеб-соль, хоругви и самые почитаемые иконы. Второй въезд Хмельницкого в Киев был не менее торжественным, чем первый.
   Однако гетман недолго пробыл в стольном городе Древней Руси и уехал в свою резиденцию — Чигирин.
   Окруженный роскошью самодержавного государя и дворцовой гвардией — верным чигиринским полком, — он оставался простым в общении и пока еще доступным простому народу. Но уже казацкие полковники и есаулы получали во владение имения бежавших панов-католиков и на монетах, которые чеканили в Чигирине, на одной стороне изображался меч, а на другой — имя гетмана.
   Всю зиму занимался Хмельницкий устройством нового государства — разделял территорию страны между полками, вводил новые законы, подтверждал привилегии и права городов, местечек, монастырей, охраняя старые традиции цехов, братств и целых сословий. Однако крестьяне, как и прежде, должны были браться за плуги и платить, как и прежде, налоги и поборы. И хотя налоги не были столь велики, малыми те налоги назвать было нельзя, а на смену помещикам-католикам пришли новые хозяева: войсковая старшина, хорунжие, сотники, есаулы, полковники, судьи, писаря и еще не слишком многочисленная, но уже наглая и своенравная гетманская челядь.
   А так как по Зборовскому договору Украина оставалась в составе Речи Посполитой, то на ее земле поселялись и королевские чиновники — правда, в отличие от прежних времен, только православного вероисповедания.
   7 ноября 1649 года в соответствии со Зборовским договором в Киев приехал новый воевода, назначенный королем. Это был Адам Григорьевич Кисель.
   Киселю были отведены покои прежнего киевского воеводы, дана богатая казна и подчинен отряд казаков, которому надлежало блюсти спокойствие и порядок в городе.
   Чуть ли не до рождества гетман угощал королевских комиссаров и сам гостил в отведенных им палацах. За чарой вина он выслушивал опытных в делах государственного управления панов-комиссаров, прислушивался и к своим старым соратникам, получившим за боевые заслуги хутора и имения, в которых теперь никто не хотел работать, и понимал, что не может быть государства, где бы все были равны и только носили сабли, не прикасаясь к сохе и топору.
   И когда пришли на Украину королевские универсалы о подчинении крестьян владельцам земли — как новым, так и прежним, возвращавшимся в свои дворы, — гетман подтвердил эти универсалы и потребовал их выполнения, грозя за бунт карами.
   Наступала весна, сходил с полей снег, но мало где ладили сохи и бороны, зато еще сильнее прежнего побежали на низ и на Дон новоявленные холопы — вчерашние борцы за свободу, считавшие себя вольными казаками.
 
   Киевский воевода Адам Григорьевич Кисель сидел в горнице, по стародавней привычке крутил усы, думал: «Как выполнить гетманский указ не пускать на низ гультяев? Земля велика, ночи темны, заставы малочисленны». Ничего не придумав, вздохнул тяжко и, несмотря на непоздний час, собрался спать. Уходя в опочивальню, подумал: «Утро вечера мудренее». Однако выйти из горницы не успел — робко стукнули в дверь. Адам Григорьевич по стуку догадался — джура-казачок. Подумал с неудовольствием: «Чего там еще? Ни минуты покоя нет». Сказал громко, сердито:
   — Войди!
   Джура робко взошел на порожек, чистыми дитячьими очами взглянул на воеводу. У Киселя почему-то отлегло от сердца, спросил, уже тихо, без гнева:
   — Ну, что там, хлопчик?
   — Пан воевода, до вас пан просится.
   — Что за пан?
   — Якись-то князь.
   — Зови, — сказал Кисель, оправляя кафтан и думая: «Кто бы это мог быть?»
   Вошел джура и, как его учили, отступил влево, пропуская гостя вперед. В дверях стоял нарядно одетый пан в зеленом кунтуше, с саблей на боку. Сняв шапку, шагнул в горницу, поклонился хозяину.
   — Ай не признал, Адам Григорьевич?
   Кисель, сощурив глаза, шагнул навстречу. Перед ним стоял князь Шуйский Иван Васильевич.

Глава девятнадцатая
БРАТЬЯ ПУШКИНЫ

   Иерусалимский патриарх Паисий, благословивший в январе 1649 года Хмельницкого пред вратами Святой Софии Киевской, в феврале уже был в Москве. Он явился к благоверному царю Алексею Михайловичу и патриарху Московскому Иосифу за милостынею, кою первосвященники всех православных церквей — Константинопольской, Антиохийской, Иерусалимской — испокон получали от единоверного Русского царства.
   Да и отколь еще было взять милостыню православным патриархам, когда со всех сторон утеснены они были неверными агарянами и папистами?
   Вот и давали им посильное по прошениям их московские царь и патриарх.
   10 июня того же года Иерусалимский патриарх со многими дарами выехал из Москвы. Вместе с ним в Иерусалим ехал старец Арсений, ученый муж, направленный в Палестину для описания святых мест.
   Через две недели достигли они Путивля. За Путивлем начались владения гетмана Хмельницкого — православного государя, только что иступившего свою саблю о выи гордых схизматиков-ляхов.
   Два месяца ехали Паисий и Арсений по единоверной Украине, ужасаясь следам страшной брани, бушевавшей на ее земле всего год назад, а затем, переправившись через реку Прут, въехали в православную же Волошскую землю и 7 сентября остановились в городе Яссы в патриаршем Борнавском монастыре с заросшими тиной прудами, старым садом, вросшими в землю кельями братии.
   Блаженнейший господин Паисий был стар, дорога длинна, обитель тиха и гостеприимна, и потому путники решили пожить в Яссах подольше, отдыхая перед оставшимся — все еще неблизким — путем.
   Однако ж дни шли, пролетело шесть недель, и патриарх, вздыхая, велел собираться в дорогу. И пока патриаршие челядинцы неспешно готовили повозки и кладь, старец Арсений пошел на городской майдан прикупить кое-чего в дорогу. Пестр и шумен был в тот день ясский майдан, и много хитроглазых восточных людей — смуглых, черноволосых, носатых — из Джульфы, из Шираза, из Тебриза — толкалось среди рухляди и яств.
   А один торговец был волосом рус и голубоглаз. Арсений подошел к нему. Торговец, увидя златой наперсный крест и черный клобук, радостно облобызал руку старца и, склонив главу, принял пастырское благословение. Арсений спросил:
   — Отколе, сын мой?
   — Из Рыльска мы, святой отец.
   — А звать как?
   — Григорием кличут. А ты, святой отец, издалека ли? — несмело спросил старца Григорий.
   — Из Москвы.
   — Из Москвы, — повторил торговец с удивлением и почтительностью. И вдруг спросил: — А скажи, святой отец, есть ли на Москве кто из Шуйских князей?
   Арсений опешил:
   — Пошто тебе это, сын мой?
   — А вчера встретил я на торгу человека, Константином зовут. И Константин сказывал, что служит у князя Шуйского, и тот князь ныне в скиту под венгерскими горами, недужен, и как обможется, то пойдет в Киев.
   Не помня как добежал старец до обители и обо всем рассказал блаженнейшему. Патриарх, медлительный и молчаливый, выслушав Арсения, стал кричать:
   — Не медли, Арсений! Тот же час отъезжай ко государю! Надобно государя о сем деле известить: не иначе то некий вор влыгается в имя Шуйских князей, замыслив нечто недоброе.
   Паисий тут же написал две грамоты: одну царю, другую — патриарху, и старец наборзе поехал обратно в Москву, доводить об узнанном государю.
   Два с половиной месяца ехал старец из Москвы до Ясс, а обратно — ровно один месяц. И, приехав, не в мыльню побежал и не в опочивальню, а прямо в Иноземный приказ.
   И, вбежав в приказные палаты, точно не инок он был, а некий прыткий недоросль, тотчас же все проведанное пересказал думному дьяку Михаилу Волошенинову. Дьяк же, не дослушав Арсения, сбежал к саням — еще в Путивле застала метель, и рыдван поменяли на сани — и, втащив старца в возок, велел ехать в Кремль.
 
   Старец уехал из Москвы обратно с наказом: проведывать все про польского короля с казаками, и про вора Тимошку, и про татар, — и обо всем том ко государю отписывать.
   9 апреля Арсений настиг патриарха в мунтянском городе Торговище. Там он узнал, что вор Тимошка и человек его Костка из скита от венгерских гор ушли и уже в великий пост видели их в Киеве. А еще через некоторое время в Торговище приехал киевский протопоп и поведал Арсению, что человек по имени Шуйский, князь, живет ныне в Чигирине, в великой чести у гетмана и чуть ли не ежедень ест с гетманом за одним столом.
 
   В пятом месяце 7157 года от сотворения мира, или же в первом месяце 1650-го от рождества Христова, выехал из Москвы добро снаряженный обоз. Впереди скакали вершники, за ним — цугом в шесть коней, три раза по паре, — лихо летела карета: с золотою резьбой, с веницейскими стеклами, с гайдуками на запятках. За каретою ровным строем шла полусотня донцов в чекменях зеленого сукна, с прапором в чехле, на сытых, застоявшихся за зиму аргамаках. За донцами резво двигался малый походный обоз в две дюжины саней. Большой обоз загодя вышел вперед и стоял вразбивку там, где ему было указано, ожидая великих государевых послов — братьев Григория да Степана Пушкиных с дьяком Гаврилой Леонтьевым.
   Великие и полномочные послы — боярин, оружейничий и наместник Нижнего Новгорода Григорий Гаврилович и окольничий и наместник алатырский Степан Гаврилович Пушкины, ближние государевы люди, — ехали в Варшаву по великим делам.
   Было им строго наказано самим государем говорить панам-раде и королю, что великий государь изволит на них, поляков, гневаться за то, что его, государев, титул в присылаемых на Москву грамотах пишется неполно. А ведь было договорено, что его, пресветлого российского царя, титул будет писаться с большим страхом и без малейшего пропуска.
   А еще послы должны были потребовать от панов-рады казнить смертью тех двух друкарей, кои печатали бесчестные книги, наполняя оные всякими кривдами и постыдными для государя нелепицами.
   Братья Пушкины и дьяк Леонтьев в немецких и турских и иных землях и ранее бывали не раз и потому и ныне ехали без всякой робости.
   Да и кого им было бояться, когда простой казачишка Хмельницкий литовского короля Ивана Казимира на глазах у всех иноземных государей за один год неоднократ побил и едва на аркане в полон не свел?
   «Истинно, — думал боярин Григорий Гаврилович, — истинно в старых книгах прописано, что „Казимир“ на древлем русском языке означает „разрушитель мира“. Вот и сбывается королю Ивану, что есть он самый что ни на есть царству своему казимир».
   Однако ж и другое знали послы: что в легкое да приятное посольство государь никогда их ни в одну страну не посылал. Знал, милостивец, что за умаление его царской чести, глазом не моргнув, пойдут братья Пушкины на плаху. Знал, благодетель, что нет у него ни в Посольском приказе, ни в иных столь бесстрашных, гордых и ни в чем не уступчивых послов, как Пушкины. И потому не ждали великие послы быстрого и бездельного посольства, хотя иным боярам и дьякам могло показаться — нехитрое дело поручил ныне Пушкиным государь: не о захваченных землях или полоняниках выговаривать, не взятые ляхами на щит города в обрат требовать. А мысли об отринутых ляхами землях так и лезли в голову, хотя и не о них должны были переговаривать великие послы.
   И как той думе не быть, если, отъехав двести верст от Москвы, вступил посольский обоз на землю короля Яна Казимира.
   За Вязьмой шли порубежные места, и уже в старом Дорогобужском детинце разместился как дома польский гарнизон, а Смоленск и пограничным не был — стоял в глубине Речи Посполитой, столь же далеко от рубежа как и Москва.
   Ехали братья Пушкины с дьяком Леонтьевым и переполнялись их сердца едкой обидой: сколь много полей, лесов, сел, починков, городов и замков забрал под себя польский король! А далее пошла единоверная Белая Русь и литовские земли, и все были под скипетром Яна Казимира.
   Через три недели подъехали послы к Варшаве. Перед мостом через реку Вислу гарцевали на горячих конях изукрашенные шелками да бархатами паны. На отороченных соболями да горностаями шапках мотались под ветром перья диковинных птиц. И над головами коней тоже трепал ветер перья.
   Не доезжая нескольких саженей, послы остановили карету и стали ждать. Никто из панов с коней не сходил и встречь им не шел.
   Запахнувшись в шубы на бобровом меху, крытые сверху добрым фландрским сукном, сидели послы, ухмыляясь в бороды, в теплой карете, равнодушно поглядывая в веницейские окна. За окнами мела снежная поземка, и с реки прямо панам в морды дул ледяной январский ветер.
   Дьяк Гаврила время от времени вытаскивал из-под шубы куранты с луковицу величиной, глядел, сколь времени прошло, как стоят послы у въезда в город.
   Наконец сдались паны. Слезли с седел и, взяв под уздцы впряженную в сани тройку белых коней, крытых вышитыми попонами, пошли навстречу послам. Боярин Григорий Гаврилович еще плотнее запахнулся в шубу надвинул на косматые брови горлатную — трубой — шапку, отвернулся от окна. Дьяк Гаврила косил глазом в окно — глядел, кто к посольской карете подойдет. Подъехал верхом на коне богато изукрашенный пан. Дьяк узнал его — видел в прежних посольствах. Сказал Григорию Гавриловичу:
   — Зри, боярин, подъехал посол королевский — пан Тышкевич.
   Пушкин, еле поворотив к окну голову, сказал:
   — Пущай прежде с коня сойдет. Невместно мне первому из кареты идти, когда передо мной невесть кто верхами сидит.
   Прошло еще немало времени. Ветер не унимался, паны прятали носы в воротники, грели руки под мышками.
   Наконец Тышкевич слез с коня, одеревеневшей рукой ткнул вперед: велел гайдукам распахнуть дверцы московской кареты. Гайдуки на негнущихся от мороза ногах побежали к возку. Распахнув дверцы, стали обочь.
   Боярин Пушкин, повернувшись на обитой бархатом лавке, рявкнул по-медвежьи:
   — Так-то встречают великих государевых послов! Смерды дверцы каретные рвут, как воры лесные, — без поклона и вежества! А ну, Флегонт, Пётра, — позвал Пушкин своих гайдуков, — затворите дверь, пущай прежде научатся ляхи, как потребно перед великими государевыми послами стоять!
   Околевшие на морозе, Флегонт и Пётра попадали с запяток в снег, с трудом переломившись в поясном поклоне боярину, бесчувственными пальцами прикрыли дверцу.
   Дьяк Гаврила вновь вынул куранты.
   — Четвертый час стоим, боярин Григорий Гаврилович.
   — Четыре дня стоять буду, а чести своей не умалю, — сопя от обиды, просвистел Пушкин.
   Тышкевич призвал своих гайдуков, что-то сказал им. Холопы побежали к карете, плавно открыв дверцу, трижды поклонились поясным поклоном.
   Сердито сопя, великий посол обиженным медведем стал вылезать из возка. Накренился возок набок, задевая подножкой снег, — дороден и высок был боярин: распрямившись, верхом шапки вровень был с конным паном.
   Тышкевич шагнул вперед, с трудом раздвигая в улыбке посиневшие губы. Пушкин стоял не двигаясь, смотрел сурово. Тышкевич вздохнул и подал боярину руку. Пушкин в ответ руки не протянул. Чуть повернув голову к карете, спросил:
   — Господа послы, а подлинно ли передо мною королевский посол, не подменный ли человек?
   Пан Тышкевич, от мороза пунцовый, услышав такое поношение, стал белее снега.
   — За такие слова я бы тебе рожу набил, если б не был ты царским послом, — закричал он пронзительно.
   — И у нас дураков бьют, которые не умеют чтить великих послов, — беззлобно усмехаясь, ответил Пушкин. Чего ему было злиться? И проморозил панов, и на своем настоял.
   Потоптавшись, решил еще покуражиться немного.
   — Чего это он со мною не говорит? — спросил Пушкин, ткнув перстом во второго польского посла, пана Тыкоцинского, что стоял рядом.
   — Не розумем по-российску, — ответил Тыкоцинский.
   — А зачем же король прислал ко мне такого дурака?
   — Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук знает по-русски, вот он и будет вести с вами переговоры.
   Великий посол, обложив панов нечистыми словами, залез обратно в карету и, лишь когда стало темнеть, согласился перейти в другую, присланную за ним королем.
   Узнав о случившемся, король решил, что послы прибыли с объявлением войны, и, еще не назначая приема, отправил в Москву гонца с заверениями в мире и дружбе. А чтобы не ожесточать сердца послов сильнее прежнего, назначил на их содержание по пятьсот золотых в день.
   Коронный подскарбий только закряхтел, когда вышло, что за два месяца придется выложить из королевской казны тридцать тысяч золотых — треть ежегодного окупа, обещанного крымскому царю после битвы под Зборовом.
   Через месяц примчался гонец и привез письмо царя Яну Казимиру: о войне в нем не было и намека, но за умаление титула и бесчестные враки, прописанные в книгах, царь просил казнить виноватых смертью.
 
   Об умалении титула боярин Григорий Гаврилович говорил многие слова с великою укоризною, стыдя панов-раду и утверждая, что никогда ни в одном государстве ни одному человеку не было позволено сокращать титул государя и тем отбирать у него честь, достоинство и земли, которыми он владеет от своих прародителей.
   — Более того, — говорил боярин Пушкин, — не упомянутые в титуле города и земли являются как бы выморочными, никому не принадлежащими, и любой соседний государь может завладеть ими. Злее прежних было новое оскорбление: появились в Московском государстве принесенные королевскими офенями многие мерзопакостные книги. В них было пропечатано великое бесчестье и укоризны отцу великого государя — Михаилу Федоровичу, деду его — патриарху Филарету и самому пресветлому государю Алексею Михайловичу, а также многим боярам и всяких чинов людям. А печатали те поносные книги, которые и от бога грех, и от людей стыд, и мимо всякой правды сочинены, шильники и бездельники в Кракове, и в Гданьске, и во многих иных местах.
   О Смоленске, который был взят плутовством, обманом и хитростью, написано: «Королевского величества победою освобожден, московского царя выю король под ноги свои подклонил».
   А возле лика покойного короля Владислава против левой руки написано: «Московию покорной учинил».
   А про Михаила Федоровича сказано, что «возведен на престол людьми непостоянными». И его же называют «мучителем», а патриарх Филарет Никитич написан — «трубач».
   Также и всему Московскому царству содержится укоризна: написано — «бедная Москва», а нас называют худыми людьми и побирахами и пишут многие другие хулящие слова, что и не только писать — говорить стыдно.
   И наконец, о книге про войну с казаками сказано, что венгрин и москвитин из соседей и приятелей от Речи Посполитой в сторону скакнули.
   — Как же, паны-рада, вы на столь злое дело дерзнули? — спрашивал Григорий Гаврилович грозно. — Как такие поносные и неистовые слова про великого государя нашего и все Московское царство не только помыслить смели, но и в книгах пропечатать? Как дерзнули великого государя бесчестить — москвитином называть и ссоры людей вмещать? Как, паны-рада, посмели вы такие злые досады и грубости износить?
   Паны-рада отвечали:
   — Мы никаких книг печатать не приказывали, и до них королю и нам никакого дела нет. А вы, великие послы, приехали в Польшу и накупили книг, и что в них глупые люди и пьяницы-ксендзы напечатали, то вы ставите нам в вину и в укор. А все потому, что вы ни по-польски, ни по-латыни не учитесь, а верите всяким пронырам, которые невежеством вашим пользуются.
   Набрав полную грудь воздуха и напустив на себя бесконечную надменность, великий и полномочный посол боярин Григорий Гаврилович важно ответствовал:
   — Учиться у вас мы не хотим и никогда не станем. По милости божией знаем наш русский язык и догматы божественного писания и государские чины и посольские обычаи твердо разумеем. А вы сами себя выхваляете и называете учеными людьми, а вот уже пятнадцать лет не можете научиться, как титул наших государей писать, и нам кажется, что вы, хоть и ученые, нас, неученых, стали глупее.
   Паны-рада с криками негодования покинули зал.
   В этот же день одни ворота на посольском дворе забили, возле вторых выставили жолнеров, никого к послам пускать не велели и выходить в город также запретили.
   Послы сели в осаду, но слов своих ничуть не переменили. И даже потребовали, чтоб паны-рада еще раз их выслушали. Паны-рада и великий литовский канцлер князь Альбрехт Радзивилл согласились и кротко и благолепно просили послов оставить это дело, клянясь, что впредь никогда такого не будет.
   — Ни за что! — ответил Григорий Пушкин. — Если не казните виновных, отдавайте за великую досаду и обиду, причиненную его царскому величеству, Смоленск со всеми тягнущими к нему городами и шестьдесят тысяч золотых червонцев!