Следующим его заданием была подготовка надежных маршрутов внедрения и системы связи для советских агентов, выслеживающих на Западе украинских беженцев. В 1948 году он вовсю действовал в Нью-Йорке, официально числясь шофером советского консула. Вскоре, однако, он вынужден был завершить и эту главу своей карьеры, так как его разоблачил Юрий Соснов – один из первых сотрудников НКВД, бежавших на Запад. Морозову с трудом удалось бежать в Мексику.
   После возвращения в Москву его вызвали в штаб-квартиру НКВД на Лубянку к генералу Ткаченко. Сам Ткаченко, старый чекист с обвислыми усами и впалой грудью, руководил Вторым Главным управлением НКВД.
   – Мы создаем отдел по еврейским делам, – сказал генерал и так закашлялся, что все его высохшее тело затряслось от страшного приступа. – Товарищ Берия ожидает неприятностей с этой стороны, – продолжил генерал, не уточнив, однако, что это за неприятности. – Мы хотим, чтобы вы возглавили этот отдел.
   Морозов воспринял новое назначение без всякого энтузиазма. Евреи были ему ничуть не интересны, к тому же в прошлом он никак не сталкивался с ними. Только в далеком детстве, в Шепетовке, они с пацанами стайками носились по улочкам, на которых жили эти самые евреи. Бывало, что они били камнями стекла в окнах еврейских домов или дразнили на улицах бородатых мужчин в смешных шапочках. Иногда они таскали за пейсы еврейских детишек, которые с плачем разбегались, крича что-то на непонятном языке. Но дальше этого его знакомство с евреями не заходило.
   Одним из первых заданий его отдела стало расследование деятельности Антифашистского комитета. Инструкции и пухлое досье поступили непосредственно из канцелярии Берии. На самом деле никакого расследования и не требовалось, так как все свидетельства и улики уже были тщательно подобраны. И все же Морозову пришлось занять своих людей этой работой. Сам он, будучи оперативным работником, лично руководил расследованием.
   Однажды вечером на одном из открытых заседаний Комитета ему показалось, что он увидел призрак, призрак своей Марины. Это была молодая женщина с такими же золотистыми волосами, с такой же озорной улыбкой и такой же гибкой изящной фигурой. Вот уже несколько лет, как Морозову казалось, что какая-то часть его души умерла и он никогда уже не почувствует влечения к женщине, но в ту ночь он так и не мог уснуть. Старые раны снова открылись, забытая было боль пронзила его словно ножом, но впервые за это время он обнаружил в своей душе слабый огонек надежды.
   Женщина, которая так поразила его, была еврейской поэтессой, и звали ее Тоня Гордон-Вульф.
   На следующий день Морозов послал своего помощника в книжный магазин за книгами Тони Гордон. Потом он допоздна сидел в своем кабинете и читал, склонившись над маленькими книжицами. Стихи ему понравились, но чтение их превратилось для него в пытку, потому что со страниц вставало перед ним лицо Марины. Ее голос, декламирующий эти стихи, эхом звучал у него в ушах.
   Когда он читал стихотворение, посвященное героям Великой Отечественной войны, голос Марины был исполнен торжественности; когда он натыкался на любовную лирику, тот же голос страстно нашептывал ему мелодичные строки; если ему попадались веселые детские сказки, Борису казалось, что голосу матери вторит беззаботный смех его маленьких дочерей.
   В последующие дни он разыскивал и с жадностью поглощал все написанное рукой Тони Гордон. Он послал фотографа со скрытой камерой к ее дому и заставил прождать его на улице несколько часов, пока тому не удалось сделать несколько снимков. Когда из лаборатории принесли ему пачку глянцевых фотографий, он подолгу рассматривал каждую, впитывая малейшие черточки ставшего родным лица. Большую часть фотографий он положил в правый верхний ящик своего рабочего стола, но четыре из них постоянно лежали на столешнице перед ним. На одном из снимков – самом его любимом – Тоня улыбалась кому-то, поправляя рукой длинные волосы, которые шаловливый ветер бросал ей в лицо. Для него это была Марина, которая снова улыбалась ему и отводила от лица свои длинные золотистые волосы.
   Из архива управления он запросил ее досье и вскоре знал о ней почти все. Он узнал о ее киевском детстве, об отъезде сестры сначала в Палестину, а потом в Америку, узнал о том, что ее брат изучал медицину и теперь работает в Васильевском госпитале в Ленинграде. Узнал он и о ее побеге из дома с Виктором Вульфом, и об их переезде в Москву, который, по всей вероятности, спас им жизнь. Через два месяца после их отъезда Киев был захвачен фашистами, которые с невиданной жестокостью уничтожали все еврейское население.
   Наконец он понял, что без памяти влюблен в Тоню Гордон. Он поймал себя на том, что выдумывает предлоги, чтобы каждый день ходить мимо ее дома на улице Кирова. На собраниях Антифашистского комитета он слушал, как Тоня читает свои новые стихи, и однажды даже осмелился попросить у нее автограф. Она улыбнулась и надписала ему книгу. Нет, у нее не было на щеках таких же ямочек, как у Марины, и смех ее не был таким звонким и серебристым. И все же она была невыразимо прекрасна, а в ее глазах, в ее голосе и ее стихах он обнаружил романтическую жилку и проницательный ум, которыми не обладала его Марина.
   Ему было ясно, что он не остановится ни перед чем, лишь бы завоевать эту женщину.
* * *
   Стоя у зарешеченного окна, полковник Морозов нервно провел рукой по волосам. Он добился ее, используя все известные ему приемы своей профессии. Сначала, стремясь завоевать доверие начальства, он вызвался провести ликвидацию Михоэлса в Минске. Именно он сидел за рулем тяжелого грузовика, сбившего Михоэлса на Октябрьской улице, когда старик шел к своей двоюродной сестре. Именно после того, как он доставил тело Михоэлса в городское управление НКВД, ему предоставили полную свободу действий в отношении Антифашистского комитета. Разумеется, он никогда не говорил Тоне, что убил Михоэлса.
   Однако самым страшным секретом, который он тщательно от нее хранил, была его собственная роль в судьбе ее мужа.
   Виктор Вульф был чист, как свежевыпавший снег. В досье, которые Морозов получил из канцелярии Берии, ни одна ниточка не вела к Виктору и Антонине Вульф, против них не было ни одной улики, ни одного свидетельства. Их имена даже не были включены в список еврейских писателей, подозревавшихся в измене родине. Морозова это не устраивало. До тех пор, пока Виктор Вульф оставался на свободе, он не мог и мечтать о том, чтобы сделать своей Тоню Гордон. Если он хотел обладать ею, мужа необходимо было устранить.
   Несколько ночей Морозов провел без сна, разрабатывая план и фабрикуя ложные свидетельства против Виктора. Так в досье еврейских писателей появились подложные рапорты о контактах Виктора с западными дипломатами, письма, которыми якобы обменивались Виктор и еврейские лидеры в Америке. Фальшивки он получил от умельцев службы “А” Первого Главного управления. Это было легко. Ему нужно было только объяснить им, чего он хочет, и вскоре он уже держал в руках необходимые документы. Приказы столь высокопоставленного офицера НКВД никто и не думал подвергать сомнению.
   Меньше чем за две недели он состряпал на Виктора Вульфа “железное” дело. Канва этого дела была безупречной, и, когда досье попало в руки генерального прокурора, Виктора обвинили в измене родине и арестовали. Морозов же был слишком окрылен своим успехом, чтобы задуматься над моральной стороной своего поступка. Виктор Вульф сошел со сцены, а Тоня, испуганная, беременная и одинокая, сама упала в его подставленные руки как перезрелый плод.
   Но Морозов был уже не молод. Возраст, война, потеря семьи заставили его ожесточиться. Даже назначение на должность заместителя начальника ВГУ не смогло рассеять его-“подавленного настроения. Он способен был чувствовать радость, только когда Тоня была рядом с ним, хотя он знал, что она не любит его. К маленькому Саше он относился как к родному сыну, может быть, отчасти потому, что его отца он упек в воркутинские лагеря. Возвращаясь вечерами с работы, он часто и с удовольствием играл с малышом, а когда родился Дмитрий, его собственный сын, радости его не было предела.
   Ему удалось сделать невозможное – склеить из кусочков свою разбитую жизнь. У него снова была семья – прелестная жена и маленький сын. Когда Дмитрию исполнилось два года, они съездили в Шепетовку, чтобы навестить его старую мать, которая хотела посмотреть на внука. Эту поездку он предвкушал одновременно и с радостью, и со скрытым страхом, так как боялся, что в памяти снова оживут болезненные воспоминания прошлого. Ему казалось невыносимо тяжелым снова увидеть места, столь тесно связанные с памятью Марины.
   К его большому удивлению, ничего подобного не произошло. Когда он увидел свой старенький домик в конце Козьего переулка, впоследствии переименованного в улицу Красных кавалеристов, он лишь почувствовал в груди короткий болезненный укол, и это было все. Морозов понял, что Тоня вытеснила Марину из его сердца.
   Но как раз в тот момент, когда он решил, что страдания его остались позади, неприятности посыпались одна за одной. Словно далекий гром – предвестник надвигающейся грозы, первые признаки грозящей ему беды появились в Чехословакии. Министр иностранных дел республики Рудольф Сланский и вместе с ним еще два десятка высокопоставленных чиновников, евреев по национальности, были арестованы, предстали перед судом и были признаны виновными в разведывательной деятельности в пользу Великобритании. Большинство из них было повешено. В распространенном правительством Чехословакии заявлении особенно подчеркивалось их еврейское происхождение. Полковник Зорин, отвечавший в НКВД за координацию деятельности с чешскими товарищами, сказал Морозову, что ходом судебного заседания руководили из Кремля.
   Через несколько недель волна антисемитизма докатилась и до Москвы. Придя однажды утром на службу, Морозов узнал, что все высокопоставленные сотрудники НКВД еврейской национальности были накануне арестованы. Среди арестованных были шеф контрразведки генерал Райхман, заместитель начальника Пятого Главного управления генерал Грауэр, а также полковник Горский, который напрямую руководил в Лондоне знаменитым Кимом Филби. В тот же день в тюрьме оказался и Михаил Бородин, соратник Ленина и военный советник Чан Кайши. Там ему и суждено было умереть. Его сын тоже оказался в тюрьме на Лубянке.
   – Похоже, Борис Артемьевич, – сказал Морозову в перерыве между двумя приступами кашля генерал Ткаченко, – что кто-то, – он посмотрел куда-то вверх, потом опустил глаза, – объявил евреям настоящую войну.
   Морозов кивнул в знак того, что намек на Сталина он понял.
   – Я не знал... – начал он.
   – Конечно же, нет, – перебил его похожий на мумию генерал и странно посмотрел на него. – И это меня тревожит больше всего, сынок.
   – Мы должны были бы первыми узнать об этом, – упрямо повторил Морозов. – В конце концов, именно я занимаюсь еврейским вопросом.
   – Это дело не передали в твой отдел, – снова последовал странный, многозначительный взгляд. – Возможно, что кое-кто перестал ему доверять.
   Смысл намеков Ткаченко дошел до него, только когда он возвратился в свой кабинет. Он впал в немилость из-за своей женитьбы на еврейке, которая когда-то была членом Антифашистского комитета.
   Кроме этого, как и у каждого руководящего сотрудника НКВД, у него были свои враги: офицеры, имевшие на него зуб за какие-то его действия, или просто карьеристы, метившие на его место. Достаточно было хоть малейшего проявления его слабости и уязвимости, чтобы они бросились на него словно стая волков. А признаки эти были, и первый, самый главный из них состоял в том, что он лишился доверия начальства. Теперь враги разорвут его в клочья.
   В последующие несколько недель его подозрения превратились в уверенность. По стране прокатилась настоящая антисемитская кампания, однако о принятых мерах Морозов и его отдел узнавали одними из последних. В Москве закрылся Еврейский театр, перестали выходить еврейские газеты, один за другим исчезали еврейские ресторанчики. Арестованы были даже жены руководящих работников наркоматов, которые были еврейками по национальности, в том числе и Жемчужина-Молотова, супруга бывшего наркома иностранных дел в правительстве Сталина.
   Все это Морозов узнал из обрывков слухов и проверенных сведений, которые случайным образом достигали его кабинета. В этой широкомасштабной операции он не принимал никакого участия. Все аресты и смещения с постов производились сотрудниками Первого Главного управления, которое обычно занималось разведывательной деятельностью и секретными операциями за рубежом и не имело никакого отношения к еврейским делам.
   Впервые в жизни Морозов ощутил страх. В НКВД отсутствие доверия со стороны начальства означало первый шаг к эшафоту.
   Он постоянно спрашивал себя: что он мог бы сделать, чтобы спасти Тоню и детей? Что ему делать, чтобы спасти себя? Ему некуда и не к кому было обратиться, единственным возможным выходом для опального сотрудника НКВД было бежать на Запад, но Морозов знал, что никогда не сможет стать предателем Родины.
   Пока он беспомощно раздумывал, откуда будет нанесен следующий удар, началось “дело врачей”. Затем настала очередь Тони.
   В отчаянии он потребовал приема у Берии. Берия отказал ему без объяснения причин, но Морозов прекрасно знал, что это означает – вскоре после смерти Тони настанет и его черед.
* * *
   Вчера, после того как Тоня и дети встретились в последний раз, он отвез их домой, асам вернулся на Лубянку. Всю ночь он просидел в своем кабинете, скорчившись за столом и глотая стакан за стаканом обжигающую внутренности водку. Когда в комнату вполз серый рассвет, он деревянными шагами приблизился к окну. Сегодня на рассвете Тоня должна была умереть.
   Морозов попытался отвернуться, но его взгляд снова и снова возвращался к окну. Когда он получал ключи от этого кабинета, офицер-администратор пошутил, что отсюда он время от времени сможет наблюдать “веселые комедии”. Но ничей, даже самый извращенный ум не мог бы предвидеть, что “комедия” может превратиться в самую мучительную пытку, которой когда-либо подвергался человек. Морозов должен был стать свидетелем смерти своей единственной и любимой.
   Конечно, он мог отвернуться от окна, мог и вовсе не приходить в свой кабинет, однако разворачивающееся внизу действо с непреодолимой силой влекло его к себе точно так же, как взгляд змеи гипнотизирует кролика, заставляя его самого идти навстречу гибели.
   На мгновение Морозов закрыл глаза, потом снова посмотрел вниз. Внутренний двор тюрьмы, где обычно приводились в исполнение приговоры, был мал и укутан густой тенью. Несколько сотрудников НКВД выстраивались за спинами стоявших у стены узников, оставляя в снегу глубокие следы. Из караульного помещения появился человек в полковничьих погонах и остановился посередине двора. Должно быть, он что-то сказал, так как стрелки зашевелились. Один из них – коренастый, плотный грузин подошел к крайнему справа заключенному и вытащил пистолет.
   Борис наклонился вперед, не чувствуя, что упирается своим пылающим лбом в холодное стекло. Там, внизу, стояла в снегу женщина, которую он любил так страстно и сильно. Он уже ничего не мог предпринять, чтобы спасти ее. Глядя на то, как она стоит, повернувшись лицом к стене, покорно ожидая выстрела в затылок, он чувствовал себя бессильным и жалким. Ее взяли только потому, что не осмелились тронуть его. Пока не осмеливались. Скоро за ним тоже придут.
   Он снова посмотрел вниз. Несколько тел в нелепых, неестественных позах застыли в глубоком снегу. В слабом утреннем свете пятна алой крови вокруг их голов казались черными. Палач, неуклюже переваливаясь, остановился как раз за спиной Тони. Должно быть, она услышала его шаги и хруст снега за спиной, так как Борис увидел, как она выпрямилась, с вызовом отбросив назад свои дивные волосы. Грузин поднял пистолет.
   Морозов с трудом сглотнул. Он был словно парализован, не в силах пошевелиться, не в силах закричать. Выстрела он не слышал: двойные рамы отлично поглощали звук.
   Он видел, как Тоня вздрогнула, а потом медленно, даже изящно повалилась вперед. Золотистые волосы рассыпались по снегу, а кровь медленно сочилась из раны на голове.
   Не оборачиваясь, Морозов нашарил за спиной крышку стола и вцепился в нее мертвой хваткой. “Тоня умерла, – сказал он самому себе. – Тони больше нет. Это не кошмар, это все происходит на самом деле. Тоня умерла”.
   Он знал, что скоро последует за ней, быть может, точно так же убитый выстрелом в затылок таким же серым утром во внутреннем дворе тюрьмы на Лубянке.
* * *
   Несколько часов спустя нерешительный стук в дверь заставил его вздрогнуть. Все это время он провел в своем кресле, ссутулившись и глядя перед собой невидящим взглядом, погрузившись в пучину тупого безразличия и апатии. Теперь он с трудом поднялся, чувствуя себя так, как будто все силы капля за каплей ушли из его тела.
   – Войдите... – почти шепотом проговорил он, отворачиваясь к окну.
   Вымощенный камнями внутренний двор был пуст: тела убрали, а снег смели. Ничто не напоминало о кровавой расправе, которая произошла здесь всего каких-нибудь два часа назад. Безумная мысль пронеслась в голове Бориса: может быть, все это был просто страшный сон, может быть, Тоня жива?
   Между тем дверь в его кабинет открылась, и в комнату проникли обычные звуки обычного рабочего дня – телефонные звонки, шаги на лестницах, отдаленный молодой смех. Так, может быть, весь этот кошмар существовал только в его воспаленном воображении?
   Обернувшись, Морозов увидел своего ординарца, Аркадия Духина. Тот был мертвенно бледен и неловко переминался у порога с ноги на ногу, не решаясь встретиться с ним глазами.
   – Мне приказали передать вам вот это, товарищ полковник, – промямлил наконец Духин, протягивая ему руку. На его ладони тускло сверкнуло золото.
   Морозов осторожно взял из рук ординарца тяжелую золотую цепочку со звездой Давида. Это был медальон Тони. Она сохранила его до последнего момента. Борис рассеянно крутил дорогую безделушку в пальцах и вдруг заметил, что один из лучей звезды слегка погнут, а к золоту пристала серая цементная пыль. Он всмотрелся в золото, стирая грязь пальцами. Не сразу он вспомнил о том, как рассказывал Тоне о Сюзанне Спаак, о надписях, сделанных ею на стенах своей камеры.
   – Я сейчас вернусь, – пробормотал он и поспешил к лифтам, по дороге оттолкнув ординарца плечом.
   Через несколько минут он уже стоял в камере Тони и читал ее последнее послание:
   “Борис, спаси детей, Нина может помочь с Сашей. Люблю, люблю всех вас...”
   Он сжал кулаки. Непреклонная решимость овладела всем его существом. Теперь, когда Тоня мертва, он должен исполнить свой последний долг перед ней. Он должен спасти ее ребенка.
   И он знал, как это сделать.

Глава 3

   Подгоняемая холодным февральским ветром, Нина Крамер на минуту задержалась в темном подъезде своего облицованного красным песчаником дома в Бруклине, переводя дух. Когда она протерла запотевшие очки, то заметила, что из ее сломанного почтового ящика выглядывает какой-то белый конверт.
   На конверте красовалась эмблема агентства помощи еврейским беженцам. Внутрь его был вложен стандартный бланк с пропусками, заполненными от руки широкими квадратными буквами. Миссис Крамер, проживающая в Бруклине, Элм Плейс, 49, приглашалась в штаб-квартиру агентства в Манхэттене по вопросу, касающемуся ее племянника “Александра Гордона, трех лет, родившегося в СССР в городе Москве, в семье Тони и Виктора Вульф”
   Чувствуя, как быстро забилось в груди сердце, Нина, не заходя в квартиру, поспешила к станции подземки на Флэтбуш-авеню. Она никак не могла понять, что могло означать это письмо. Какое отношение агентство по делам беженцев могло иметь к сыну ее сестры, который должен был жить в Москве? Должно быть, что-то случилось с Тоней, что-то очень скверное, иначе с чего бы агентству пришло в голову разыскивать ее родственников. Всю дорогу до Манхэттена она ломала голову в поисках возможного объяснения. К тому времени, когда она оказалась на Саут-Парк-авеню, незадолго до закрытия агентства, ее вовсю одолевали дурные предчувствия.
   Ее принял мистер Липшюц, маленький лысый человечек, который любезно предложил ей стул и, усевшись за свой ветхий столик, долго откашливался, прежде чем заговорить. Наконец он предложил Нине чаю и выложил свои страшные новости.
   Он сообщил ей, что ее сестра мертва. Понизив голос, хотя они были одни, он рассказал, что, по сведениям агентства, Тоня была расстреляна за измену родине и ее второй муж, Морозов, сумел устроить так, чтобы отослать ее сына в США.
   Нине потребовалось некоторое время, чтобы усвоить то, что сказал ей маленький мистер Липшюц.
   – Нет! – воскликнула она пересохшим ртом. – Вы не знаете мою сестру! Тоня не может быть предателем. Это ложь.
   Мистер Липшюц сочувственно кивнул головой.
   – Как я вас понимаю! – негромко проговорил он. – Но, как вы знаете, у нас в России есть надежные источники. Мы тщательно проверяем каждое обращение за въездной визой. Мужу вашей сестры пришлось нажать на некоторые свои связи, чтобы добиться разрешения на выезд для мальчика. Как я понимаю, это сын вашей сестры от первого брака. Я не ошибся?
   Нина не ответила. Ей продолжало казаться, что то, что она услышала, – это какой-то чудовищный обман, но зачем мистеру Липшюцу лгать ей? Может быть, это все-таки провокация ФБР? Вот только ради какой цели все это задумано?
   – Александру всего три года, – продолжал пожилой служащий агентства. – Сейчас он находится в Вене, и наши люди там заботятся о нем.
   – Когда... когда мальчик будет здесь? – запинаясь, пробормотала Нина, поднимаясь со стула. Колени у нее дрожали.
   – В конце этой недели, – ответил Липшюц, протягивая ей свою маленькую холодную ладонь. – Мы сами привезем его к вам домой.
   Через три дня мистер Липшюц постучал в дверь ее квартиры. Он держал за руку маленького мальчика, а в другой руке нес его чемодан. Нина сразу отвела малыша в гостиную, и он в растерянности стоял в центре комнаты, украдкой посматривая на нее.
   Он был бледен, хотя в остальном выглядел здоровым и крепким. Почувствовав на себе ее взгляд, мальчик опустил глаза и сжал крошечные кулачки. В своем не по росту большом поношенном пальто из грубого коричневого драпа он казался особенно маленьким и жалким. Обут он был в высокие черные башмаки, а на голове красовалась огромная кепка с козырьком, размера на два больше чем нужно.
   – Александр, скажи мне, как тебя звали дома? – спросила Нина по-русски, стараясь, чтобы голос ее звучал приветливо.
   Мальчик не ответил.
   – Тебя звали Сашенькой, ведь правда? – продолжала Нина, слегка растерявшись. – Я буду звать тебя Алексом. Алексом Гордоном.
   Когда она расстегивала ему воротник, ее пальцы коснулись золотой цепочки на шее мальчика. С бьющимся сердцем Нина сжала в кулаке звезду Давида. Она узнала это украшение. Именно этот медальон с цепочкой она подарила Тоне накануне своего отъезда из России. Отвернувшись, она украдкой смахнула со щеки слезу.
   Вечером, когда в холодные комнаты вползли тени уличных фонарей, Нина сидела в обитом ситцем кресле и смотрела на спящего мальчика. У них было довольно тесно – спальню занимал ее муж Самуэль, сама она ночевала в крошечной каморке рядом с кухней, и поэтому мальчика пришлось уложить на диване в гостиной. От усталости он заснул, еще когда она раздевала его, но Нина продолжала говорить с ним, хотя он не мог ее слышать. С тех пор, как Самуэля сразил удар, после которого он превратился в глухого и немого инвалида, Нина часто разговаривала сама с собой, стараясь рассеять свое одиночество, и это вошло у нее в привычку.
   – Сашенька, голубчик мой, – приговаривала она, вспоминая его мать, маленькую Тоню, когда они еще жили в Киеве. Ее маленькая сестра с длинными светлыми волосами и большими, искрящимися как звезды глазами выглядела как настоящий ангел. Она и была ангелом, голубоглазым ангелом, спустившимся на землю, хотя Нина часто называла ее шаловливым чертенком. Теперь она с болью вспоминала, как Тоня обнимала ее, прижимаясь к ней всем своим гибким тельцем, и слезы, с которыми ей удавалось справляться на протяжении всех этих долгих лет, выступили у нее на глазах.
   Когда она сняла с Алекса ботинки и одежду, она уложила его на хрустящие простыни, которые достала из клееного фанерного шкафа вместе с пухлой мягкой подушкой. Спящий малыш зевнул и потер глаза маленькими кулачками, а затем свернулся калачиком и зарылся в подушку лицом. У него были такие же, как у матери, длинные шелковистые ресницы и изящно изогнутые брови.
   – Ты очень похож на свою маму, – негромко сказала Нина. – Ты знаешь об этом, Алекс?
   Нина укрыла его собственным пуховым одеялом, решив, что сама будет обходиться грубым шерстяным. Теперь, когда Алекс наконец был устроен, она наклонилась над ним, всматриваясь в черты его лица и сравнивая их с лицом Тони, которое возникло в ее памяти. И еще она сравнивала его с лицом другого ребенка, белым как мел и неподвижным, которое она тщетно пыталась стереть в своей памяти все это время.
   Она так увлеклась изучением лица мальчика, что чуть было не позабыла про свой ритуал, который повторялся в последнее время каждый вечер, когда зажигались уличные фонари, а бруклинские мальчишки прекращали свои шумные софтбольные баталии под ее окном и спешили по домам – ужинать. Вот и сейчас Нина погасила свет и, подойдя к окну, отдернула штору и посмотрела вниз. Машина ФБР была на месте, как и каждый вечер на протяжении последних четырех месяцев. Это был желтовато-коричневый большой автомобиль – мальчишки с первого этажа говорили, что это “плимут” – с помятым крылом и с пятном коричневой краски на левой передней дверце. Внутри сидели двое – она разглядела в темном салоне два тлеющих сигаретных огонька. “Интересно, – подумала Нина, – знают ли они об Алексе, о Морозове и о Тоне?”