Страница:
Печально, но факт: я втайне злорадствовал, что он сетует на беспорядок в квартире, когда у меня для него такая убойная новость. Признаю, мысль нехорошая, но я все равно думал так.
Джерард вошел в гостиную и, не поздоровавшись, потребовал:
– Будь добр, вымой за собой кружки!
После ряда дискуссий мы договорились именно о такой форме выражения требований, потому что его любимое: «Ты вообще собираешься убирать за собой эту гнусную грязь в этом гребаном веке?» – меня уже достало.
Мне опять пришлось решать, как именно сообщить Джерарду печальную новость. Я еще размышлял над этим вопросом, когда вдруг услышал голос, отдаленно напоминавший мой:
– Мне сегодня Фарли звонил.
– Да? – отозвался Джерард. – И что сказал?
– Да так, – ответил голос, который действительно принадлежал мне.
– Ясно, – кивнул Джерард и пошел в кухню. В школе, когда мне случалось провиниться, со мной тоже такое бывало. Хотелось просто извиниться, но вместо того непонятно почему с языка срывалось что-нибудь умное. У моей няни на этот счет была особая фраза: прежде чем открыть рот, проверь, включены ли мозги, но ее совет я помнил далеко не всегда, и часто слова вылетали у меня изо рта безо всякой определенной цели.
Я прокрался на кухню вслед за Джерардом. Теперь я был во всеоружии. Джерард шинковал морковь. Что меня восхищает в Джерарде, так это его способность, придя с работы, сразу же включаться в хозяйственные дела. Мне, чтобы привести себя в чувство, требуется не менее двух часов пить чай перед телевизором.
– Джерард, – начал я, – мне надо с тобой поговорить.
Это значило, что разыгрывается версия «сядь, не то упадешь», но особого выбора у меня не было.
– Говори, – разрешил Джерард.
– Фарли умер, – брякнул я, переходя к стилю быка, атакующего ворота.
– И что с того? – хмыкнул Джерард.
– Нет, я серьезно. Он мертв. Покончил с собой.
– Я похож на дурака?
Наверное, по-настоящему его встревожило то, что я промолчал. Вопрос «Я похож на дурака?» близок к риторическому. В обычных обстоятельствах даже самый утонченно воспитанный человек не удержится от ответов: «да», «не напрашивайся» или просто пожмет плечами. Я же старался сохранять серьезность, хотя Джерард на самом деле выглядел очень глупо.
– Ты не шутишь?
– Нет.
Выражение лица у меня было невеселое, голос – подавленный. В конце концов, мне действительно было не до шуток.
– Боже, – сказал Джерард, – тогда понятно, почему он мне не позвонил!
– Это случилось только вчера, – заметил я.
– А-а, – с легким разочарованием протянул Джерард. – Но все равно, ему, должно быть, уже несколько недель было очень паршиво. О господи!
Он тяжко вздохнул, сел. Минуту-другую мы оба молчали. Я слышал, как за окном шумит дорога, как, грохоча, несутся неизвестно куда жестянки на колесах.
– Как он убил себя? Надеюсь, без особых выдумок? – с чисто медицинским интересом продолжал Джерард. Фельдшер всегда фельдшер. – Он сделал это намеренно?
Наверное, подчас люди интересуются подробностями особенно жутких самоубийств, чтобы оценить глубину чужого отчаяния. Передозировка наркотика? Вопль о помощи по неверному адресу. Бросок под поезд? Это ближе к настоящему самоубийству. Не могу сказать, что разделяю подобный образ мыслей. Если человек дошел до того, чтобы вопить о помощи, нетрудно предположить, что помощь действительно была ему нужна. Однако в защиту Джерарда замечу: на своей работе он повидал столько всего, что обычное «прощай, жестокий мир» его не очень впечатляет.
Я рассказал ему о телефонном звонке, полиции, Лидии и ключах.
Их я неосмотрительно оставил на кухонном столе. Джерард тут же схватил конверт и принялся вертеть так и эдак, будто археолог редкую и ценную находку.
Я показал ему записку почтальона. Он положил ключи обратно на стол, взял листок и чему-то гордо улыбнулся.
– Все-таки молодцы они там, на Королевской почте, – сказал он, читая. – Замечательно.
– Еще как замечательно, – сухо ответил я. – Намного замечательней, чем смерть нашего с тобой друга.
– Да, но доставить письмо без марки, с одним адресом… невероятно, правда?
Он шагнул к мусорной скульптуре в углу, отправил ее верхнюю часть в черный полиэтиленовый мешок. Аккуратно завязал тесемки, вышел из кухни в прихожую, открыл дверь, выставил мешок на улицу. Я видел, что он потрясен, иначе он ни под каким видом не стал бы выносить мусор, будучи уверен, что очередь моя.
Затем сел за стол.
– Так что же его подтолкнуло?
– Та девушка, наверное.
– Боже, – в который раз повторил Джерард, убежденный атеист, питающий, несмотря на свое условно еврейское воспитание, временное уважение к буддизму. – Просто не могу представить, чтобы Фарли из-за женщины наложил на себя руки. Он ведь всегда говорит – жизнь продолжается. Стал бы он об этом плакать! А ты веришь, что из-за такой малости он покончил с собой? Боже!
– Мы не знаем, умер ли он. Может, просто пьян был. А может, сам уже забыл напрочь и катается на серфе.
– Тогда зачем он послал тебе ключи? – возразил Джерард. – И еще ты сказал, полиция нашла какое-то тело.
На первый вопрос я отвечать не стал.
– Верно, но ведь полицейские именно этим и занимаются, так? Они всегда ищут трупы – работа у них такая.
Я знал, что рискую сильно. По совокупности фактов Фарли, скорее всего, был мертв.
– Наверное, рано еще сживаться с этим, – сказал Джерард, и я поморщился от неудачного слова, как от боли, – но я уже сжился. Я зверею. Я в бешенстве. Ведь я думал, что Фарли поможет мне выбраться. Ну, раскроет секрет волшебного круга. Если он себя порешил, что же нам-то остается?
Я должен был признать, что мысль хорошая, хоть и несколько эгоистичная.
– Как думаешь, что это за девушка?
Мысль, не дававшая покоя нам обоим.
– Должно быть, очень необычная. Понимаешь, к закоренелым романтикам Фарли отнести трудно. То есть, например, подвозить знакомых на мотоцикле он не стал бы.
Джерарда ужасно бесило мое обыкновение привозить Эмили на мотоцикле из ее дома в северном Лондоне за восемь миль к нам, в Фулхэм. Он не мог взять в толк, почему бы ей не приезжать ко мне на метро, и отношение свое обосновывал тем, что я трачу бензин только ради выпендрежа перед девушкой. Как всегда, от него ускользало самое главное: ездить на мотоцикле я люблю и делать приятное Эмили тоже. Метро она терпеть не могла, говорила, что оно ее угнетает. Джерард на нее обозлился, когда после его подкрепленных статистическими выкладками доказательств того, что пользоваться метро безопаснее, чем идти по улице пешком и тем более мчаться на мотоцикле, она ответила, что метро все равно ей не нравится. Он рассчитывал, что ее страхи исчезнут, не выдержав столкновения с цифрами. И потом, он не понимал: поведение мое не совсем цинично, и я не просто хочу, чтобы Эмили от меня зависела. Ну, конечно, легкий цинизм отрицать не буду. Во всем, что делает мужчина для нравящейся ему женщины, есть скрытый расчет – либо понравиться ей, либо полюбоваться собой. И вообще, любой хороший поступок в исполнении мужчины вряд ли свободен от стремления сделаться более сексуально привлекательным. Правда, иногда приятно просто быть хорошим. Честное слово.
– Он ведь не робот, наверное, ему тоже хотелось любви.
– Не сказал бы, – заметил Джерард. – Вспомни, как он себя вел.
– По поведению можно судить о чем угодно, кроме мыслей, – весьма довольный собой, изрек я.
– А это что значит? – насторожился Джерард. – Ничего, правильно?
– Не знаю.
Я попытался найти пример, показывающий, как верно отражает реальность мой афоризм, но ничего яркого в голову не приходило.
– По поступкам Фарли можно довольно точно угадать, что он думал. Много лет он не знал от баб ни одного отказа, потом встретил такую, которой оказался не нужен, его самолюбию был нанесен чудовищный удар – и вот пожалуйста. Суицид. – Джерард стукнул кулаком по столу, чуть не опрокинув вазу с цветами, срезанными Лидией в нашем саду. – Мне это представляется совершенно очевидным.
– Не думаю, что дело только в самолюбии. Он, должно быть, любил ее.
– Любил? Да Фарли вообще не знал, что это значит!
– А мы знаем? – возразил я, внутренне жалея, что задал вопрос, который торговцы автомобилями определили бы как «бывший в употреблении».
– Ты случайно не задумывался о карьере дерьмового сценариста? – спросил Джерард. С его стороны то была ненужная жестокость, ибо он знал, что я задумывался. Причем хотел бы писать не просто киносценарии, а всякую ерунду. Уж не знаю, почему мне приятно думать о себе в таком качестве, но факт остается фактом. Еще я в очередной раз восхитился, как непреодолимо в нас детство. Умер наш друг. Самое время поговорить о серьезных вещах, а мы лепечем какие-то затверженные фразы, пикируемся по мелочи, петушимся, как подростки. Я ощутил необходимость хотя бы попытаться вести себя прилично случаю и сказать что-нибудь возвышенное. Должны же мы из уважения поразмышлять о возникшей пустоте, о вечности, о бренности всего сущего, дабы душевно сблизиться и почтить память безвременно ушедшего.
– Поневоле задумаешься, верно? – начал я, понимая, сколь далеки избранные мною слова от великих философских открытий нашего века. Джерард посмотрел на меня с ужасом человека, обнаружившего, что его отпуск не совпадает со сроками купленной путевки.
– Задумаешься, – желчно ответил он, – из какого дерьма состоит жизнь. Задумаешься, что никому нельзя верить.
Реакцию Джерарда тоже вряд ли можно было поставить вровень с самыми проникновенными эпизодами скорби из мировой литературы и кинематографа, но двигался он в верном направлении. На сцену из душещипательного телесериала его слова тянули вполне.
– Что ты подразумеваешь под доверием?
– Все совсем не такие, какими кажутся. Никто не выставляет в окне то, что купил в магазине. Помнишь, позавчера к нам приходил газовщик; знаешь, что он мне сказал? Что подписал контракт и вот-вот станет поп-звездой! Так что даже газовщика у нас больше нет, зато есть еще один доморощенный певец. Все ложь, все обман, никто не верен себе.
– А ты? – спросил я. Вряд ли это лучше, чем «а мы знаем?», но что делать.
– Я стараюсь, – ответил Джерард, подразумевая «да, разумеется».
– А Фарли почему не был верен себе?
– Потому, что хвастался, какой он крутой, хотя на самом деле мучился и терзался не меньше нашего, хотя, может быть, и не совсем так, как мы. Притворщик он был.
Я не мог точно припомнить, когда Фарли хвастался; скорее, мне случалось хвастаться его похождениями, греясь в лучах чужой славы.
– Ты сказал, его подтолкнуло к самоубийству ущемленное самолюбие. Возможно, там было нечто большее – как будто человек, который всю жизнь плескался на мелководье, вдруг очутился в открытом море. Видимо, так у него получилось с этой девушкой.
М-да, со сравнениями у меня у самого клеилось плохо. Наверное, смерть близких пагубно влияет на умственные способности.
– Вот и я о том же: он был вовсе не таким взрослым и храбрым, как говорил. Притворщик, и все тут.
Я испугался, что Джерард вот-вот заплачет, и мне придется выйти из комнаты, но, к счастью для нас обоих, его глаза остались сухими.
Не могу поверить, чтобы Джерард настолько расстроился из-за того, как ошибся в Фарли. Совершенно очевидно, Фарли – человек очень сложный; его истовая приверженность пустым удовольствиям свидетельствовала о натуре выдающейся, хоть и не в лучшую сторону. Но вид у Джерарда был почти такой же подавленный, как после разрыва с Полой.
Это заставило меня задуматься: а что мы делаем, когда о ком-нибудь скорбим? Мы грустим о том, что никогда больше не увидим человека, что он никогда больше не будет радоваться жизни, но когда сильные ломаются, а яркие блекнут, мы грустим о чем-то еще: о гибели идеи, об исчезновении неповторимого образа жизни. Может, умерший даже не был нам симпатичен, но все равно грустно. Есть и другая причина.
– Боже, – сказал Джерард, – у меня умирает уже второй друг. С этого момента все ускоряется, правда? Люди падают и падают, как кегли, а потом – раз, и твоя очередь. Моя бабушка говорила, после двадцати одного года время начинает лететь. Боже… о боже, боже, боже, боже, боже.
Джерард наделен редкостным даром доводить и без того гнетущее настроение до полного и беспросветного отчаяния. Я открыл банку пива, спросив, не хочет ли он тоже. Он не ответил, молча добрел до холодильника и достал оттуда бутылку своего особенного чешского, ящик которого, тяжелый, как семейное проклятье, тащил на себе из самой Праги. Неудивительно, что он злился, когда я пил его. Причем бесил его не только самый факт питья, но и то, что я пил его драгоценное пиво теплым, поскольку доставал прямо из заначки в шкафу в спальне, когда приходил домой пьяный. Уж если я все равно краду чужое пиво, твердил он, то мог бы насладиться им как полагается, охладив до нужной температуры. Кто-нибудь другой пожелал бы мне подавиться этим пивом, но Джерард оставался перфекционистом, даже когда его грабили, и в воре тоже стремился воспитать стремление к совершенству.
Странно, что я обо всем об этом думал, но некому было научить меня, о чем надо думать в такие моменты. Переполняющая душу скорбь, уверенность в том, что солнце больше никогда не взойдет, – все-таки немного слишком. Не могу определить, как я себя ощущал. Разумеется, скорее несчастным, но рассмеяться мне ничего не стоило – не над смертью Фарли, естественно, просто мне вообще ничего не стоит рассмеяться когда угодно и где угодно.
Но вы меня все равно не судите строго. Мне в отличие от Джерарда до сих пор доводилось узнавать только о смерти старых людей, и, при всем моем к ним добром отношении, их смерть во мне никаких чувств не будила. Точнее, я чувствовал, что положено, но не настолько остро, чтобы забыть об остальных, обычных, повседневных чувствах. Я вспоминаю свою двоюродную бабушку Дейзи, очень близкого мне человека, которая имела несчастье умереть субботним вечером, когда мне было двадцать восемь. Она была замечательная женщина, боевая и энергичная, ростом чуть более полутора метров, и с соседями общалась исключительно в письменной форме, через адвоката. Однажды на нее подали в суд за то, что сломала ногу мормону, поставившему означенную конечность на ее порог. Выразив удивление, как дама ее комплекции могла захлопнуть дверь с такой силой, чтобы сломать кому-либо ногу, суд постановил: во-первых, нечего было двухметровому здоровяку ставить ноги на чужой порог. Также было отмечено, что сначала мормона внятно предупредили: «Уберите вашу грязную ножищу с моего чудесного порога». Тетушку признали невиновной и предостерегли от общения с мормонами по дороге домой из зала суда. Что до страха, она лучше умела нагонять его на других, чем дрожать от него. Во время войны, под бомбежками, она работала наравне с мужчинами. И не двухметровому богохульнику было ее пугать.
Бабушка Дейзи жила на холме в крохотном двухэтажном домике – две комнаты наверху, две внизу, – а копии планов своих владений держала в ящике комода. Как только она сочла меня достаточно взрослым для выпивки – лет в семь, кажется, – то стала щедро угощать добрым шотландским виски, причем наливала, как я скоро понял, всегда одинаково, независимо от того, предполагалось ли его разбавлять. Я пил неразбавленное. Затем она вынимала из ящика планы и демонстрировала мне свои владения, приговаривая: «Если эти паршивые соседи подпустят свою кошку хоть на шаг к моему милому домику, я их – раз!» С этими словами она с размаху грохала стаканом об стол и простирала руку над планами, как злой колдун в детском мультике, а я, даже в том возрасте и в той степени опьянения, молча недоумевал, как можно пустить или не пустить куда-либо кошку. Потом мы переходили в спальню и подглядывали в окно, что делают у себя во дворе соседи. Они разводили собак на продажу, и бабушка их не одобряла.
– Я слежу за тобой, милочка, – вопила она. – Гляди, Гарри, она купает этих псов в том же тазу, где шинкует капусту!
По ее наущению у соседей несколько раз побывал санитарный инспектор, который, к всеобщему изумлению, признал бабушкины жалобы на нарушение гигиенических норм вполне обоснованными. «Он сказал, что у них грязно – а он ведь черный!» – торжествующе заявила бабушка (ее мнение о чистоте выходцев из Индии было весьма невысоким). Теперь санитарный инспектор стал в ее глазах союзником – участь незавидная. К счастью для него, до ближайшей от дома телефонной будки надо было брести в гору километра два, и, поскольку здоровье бабушки пошатнулось и ходить пешком ей стало тяжко, она доползала до телефона только раз в две недели, правда, всегда с длинным списком жалоб, чтобы ненароком не забыть чего-нибудь.
Последний раз я видел ее в тот вечер, когда она умерла. Я зашел; она смотрела в открытое окно на яркие холодные звезды, и впервые за всю жизнь я заметил в ее блестящих птичьих глазках страх. От рака бабушка совсем истаяла. Она лежала на спине, протянув руки мне навстречу, похожая на маленькую испуганную обезьянку, которая тянется к маме. Я не стал дожидаться конца – не потому, что не мог вынести этого тягостного зрелища, просто в пабе меня ждали друзья, и с пятнадцати лет я всегда куда-нибудь хожу вечером в субботу. Кроме того, бабушка была не одна: при ней сидели мои няня и мама. Помню, по дороге я еще думал, что же должно случиться, чтобы в субботу вечером я остался дома, какого горя довольно, чтобы удержать меня от ставшей ритуалом выпивки и шуток. Возможно, тоска и боль приходят, но позже и очень ненадолго. Мне грустно и сейчас, но я знаю: к вечеру, когда собака уже выгуляна, друзья позвонили и я куда-то еду, эти чувства будут далеки от меня, как те звезды, глядя на которые испустила последний вздох моя двоюродная бабушка.
Если верить психиатрам, иногда горе выражается в других формах: в проблемах с кожей, например, или в выпадении волос. На это я со всей ответственностью заявляю: волос у меня столько же, сколько было в девять лет, и кожа чистая. Похоже, против этих чувств мой мозг выработал какие-то защитные приемы.
К тому же, по-моему, ситуации имеют разный вес. Есть друзья, с которыми вам интересно разговаривать; с другими вы общаетесь просто под настроение или потому, что давно знакомы. С первыми перебрасываетесь парой слов, болтаете о спорте или о чем-то еще и всегда легко находите тему для беседы. Мы с Джерардом, оказавшись вместе на кухне, поддеваем друг друга по пустякам, соревнуемся в остроумии – а может, просто спорим, кому мыть посуду. Это форма, внешняя сторона ситуации. Но стоит появиться новым эмоциям – горю, грусти, – как в целях самосохранения мы начнем трепаться с удвоенной силой. Не то чтобы мы не расстроились из-за Фарли, да и из-за себя самих тоже, мы ведь потеряли друга, но трудно помнить о горе постоянно. Мы как будто вернулись к тому, что знаем, закутались в собственное остроумие, как в одеяло, чтобы защитить себя от пронизывающего холода снаружи. Наверное, именно это делал Джерард, когда восхищался четкой работой Королевской почты: пытался пошутить. А может, Фарли был для нас только знаком, символом образа жизни, и мы лишь светились отраженным светом его обаяния. Может, всего и надо, что выйти из дому и найти себе другого Фарли, как покупаешь новый видеомагнитофон, когда ломается старый. Не потому ли мы не включали своего горя?
– Пошли напьемся? – предложил я.
– Конечно, – кивнул Джерард.
Если нехватка – двигатель прогресса, то пьянство – брат правонарушения. Уверен: стоит убрать пиво, и половина нелепых, вялых, выморочных попыток нарушить закон развеется, подобно туману. Знаю, это не откровение; я просто ищу оправданий нашему последующему поведению. Итак, тема вечера была следующей: «Что это за девушка, из-за которой Фарли покончил с собой?»
Сомневаться не приходится: наверняка очень красивая. На страхотку Фарли тратить время не стал бы. Также можно предположить определенный блеск – примерно как у кинозвезды. Фарли не нравились невзрачные и неяркие девушки. Он западал на запах роскоши, на «Шанель № 5», на женщин, от которых за сто шагов разило, как от парфюмерного прилавка. Умна она или нет, мы понятия не имели. Единственный раз, когда Фарли встречался с кем-то дольше трех дней, девушка была невеликого ума. Не знаю, может, ему нравилось чувствовать себя главным, но это вряд ли. Фарли достаточно умен, чтобы прочно стоять на своих двоих, и тупые девушки для повышения самооценки ему не нужны.
Командовать он не рвался, не заставлял других поступать так, как надо ему; просто делал что хотел и плевал на остальных. Девушки в него либо влюблялись, либо уходили сразу же.
Не то чтобы он совсем не проявлял к своим женщинам внимания, не задавал вопросов, не переживал. Фарли представлял собою любопытную смесь интереса к другим и полной погруженности в себя. Вероятно, информацию о людях он просто собирал, чтобы проще было жить самому. Может, это помогало ему чувствовать себя более человечным, внимательным, думающим о ближних, поскольку на деле ему человечности не хватало. Почему я любил его? Он был остроумен, а по мужским меркам это искупает очень серьезные грехи – вплоть до преступлений против человечества.
Так умна ли эта самая девушка? Джерард предположил, что нет, и я с ним почти согласился. Меня всегда восхищало умение Фарли общаться с недалекими девушками. Мне-то подавай умных или хотя бы смышленых. О чем говорить с тупыми, искренне не представляю. Это не снобизм; я был бы от души благодарен любому, кто меня вразумит. Чего им надо, этим девицам? Больше, меньше или совсем другого, чем умницам с университетским образованием? Быть может, общаться с ними вы не способны именно потому, что не готовы признать собственную тупость? Лично мне это трудно; я могу быть глупым, недалеким, даже безмозглым, но тупым – никогда! Одаренность со школьных лет была отличительной чертой моей натуры; поэтому, если, убалтывая девушку, я говорю, например, о мыльных операх, то не могу удержаться от какого-нибудь умного замечания, пусть напыщенного и всем очевидного. «Вы заметили, – глубокомысленно изрекаю я, – в новом сериале нет ни одного темнокожего?» И девушка смотрит на меня с таким ужасом, будто я предложил заняться сексом в извращенной форме прямо в танцевальном зале.
Фарли всегда советовал нам в разговорах с тупыми девицами в мельчайших подробностях обсуждать сюжетные линии мыльных опер. По его словам, мыльные оперы – тема беспроигрышная и надежная, но и тут надо иметь некоторый запас знаний. Проблемы возникают, когда вы забываете, что Дейдре, а не Кейт переспала с хозяином фабрики. Кейт в него влюбилась, но отвергла, когда он отказался помочь деньгами ее отцу. Полезно бывает порассуждать о моральном облике персонажей, например: «Он просто негодяй, настоящий мерзавец!» Я никогда не мог до конца поверить в эти приемы, но Фарли уверял, что они работают. Совсем по-другому надо действовать, когда вы обхаживаете девушку столь тупую, что она не в состоянии проследить за сюжетом сериала, но, увы, Фарли так и не научил меня как. Но чтобы Фарли покончил с собой, будучи не в силах всю жизнь обсуждать содержание «Домика в прерии»?
Должна быть и другая, более серьезная, причина.
Было уже девять часов. Я выпил шестую кружку пива, Джерард третью – наша обычная норма, – и тут почти одновременно нас посетила плохая мысль. Вывод, к которому мы пришли, был неизбежен, как математическое равенство. Поскольку Фарли регулярно знакомился с девушками не нашего социального круга, а эта даже по его меркам была какой-то особенной, видимо, она нечто из ряда вон выходящее. Ни у Джерарда, ни у меня при обычных обстоятельствах не хватило бы смелости подойти к подобной женщине, но сейчас нам представлялся великолепный случай познакомиться и утешить ее. Убитая горем девушка, плечо, на котором можно поплакать, повод для физического сближения… Мы с Джерардом выказали поразительное единство мыслей, причем гордился я ими не больше, чем мог им противиться. Если б вы задали мне вопрос, хочу ли я соблазнить подружку только что умершего Фарли, я бы точно сказал «нет», но после шести кружек пива… Знаю, я думал дурно, но… впрочем, ладно. Я даже не удосужился поделиться этими мыслями с Джерардом, ибо видел, что он думает о том же самом.
– Интересно, она знает, что он умер? – сказал Джерард.
– Если только он позвонил ей, как мне. Из полиции ей точно не сообщали.
– Наверное, и не станут, но она ведь должна знать.
– Определенно.
– Как нам ей сказать?
В этот момент в паб, гонимая праведным гневом, ворвалась Лидия. Я вспомнил, что она собиралась утешать меня, организовывать моральную поддержку, и, разумеется, отправилась прямиком ко мне домой. Убитый горем Чешир, плечо, на котором можно поплакать, повод для физического сближения… Не то чтобы я питал к Лидии особенное физическое неприятие, просто я питаю физическое неприятие к любой, кроме той, с кем в настоящее время встречаюсь. Дотрагиваться до себя я позволяю не всем подряд, а лишь своей нынешней подруге. Даже при встрече обмениваться рукопожатиями с мужчинами не очень люблю.
Я пробормотал что-то о том, как виноват, что в суматохе запамятовал. Мгновенно сменив гнев на милость, Лидия отправилась к стойке.
– Как, по-твоему, она не похудела? – спросил я Джерарда.
– Нет, но вообще-то я никогда на нее не смотрю.
– Что значит – никогда не смотришь?
– Тошнит меня от нее, потому и не смотрю.
Джерард вошел в гостиную и, не поздоровавшись, потребовал:
– Будь добр, вымой за собой кружки!
После ряда дискуссий мы договорились именно о такой форме выражения требований, потому что его любимое: «Ты вообще собираешься убирать за собой эту гнусную грязь в этом гребаном веке?» – меня уже достало.
Мне опять пришлось решать, как именно сообщить Джерарду печальную новость. Я еще размышлял над этим вопросом, когда вдруг услышал голос, отдаленно напоминавший мой:
– Мне сегодня Фарли звонил.
– Да? – отозвался Джерард. – И что сказал?
– Да так, – ответил голос, который действительно принадлежал мне.
– Ясно, – кивнул Джерард и пошел в кухню. В школе, когда мне случалось провиниться, со мной тоже такое бывало. Хотелось просто извиниться, но вместо того непонятно почему с языка срывалось что-нибудь умное. У моей няни на этот счет была особая фраза: прежде чем открыть рот, проверь, включены ли мозги, но ее совет я помнил далеко не всегда, и часто слова вылетали у меня изо рта безо всякой определенной цели.
Я прокрался на кухню вслед за Джерардом. Теперь я был во всеоружии. Джерард шинковал морковь. Что меня восхищает в Джерарде, так это его способность, придя с работы, сразу же включаться в хозяйственные дела. Мне, чтобы привести себя в чувство, требуется не менее двух часов пить чай перед телевизором.
– Джерард, – начал я, – мне надо с тобой поговорить.
Это значило, что разыгрывается версия «сядь, не то упадешь», но особого выбора у меня не было.
– Говори, – разрешил Джерард.
– Фарли умер, – брякнул я, переходя к стилю быка, атакующего ворота.
– И что с того? – хмыкнул Джерард.
– Нет, я серьезно. Он мертв. Покончил с собой.
– Я похож на дурака?
Наверное, по-настоящему его встревожило то, что я промолчал. Вопрос «Я похож на дурака?» близок к риторическому. В обычных обстоятельствах даже самый утонченно воспитанный человек не удержится от ответов: «да», «не напрашивайся» или просто пожмет плечами. Я же старался сохранять серьезность, хотя Джерард на самом деле выглядел очень глупо.
– Ты не шутишь?
– Нет.
Выражение лица у меня было невеселое, голос – подавленный. В конце концов, мне действительно было не до шуток.
– Боже, – сказал Джерард, – тогда понятно, почему он мне не позвонил!
– Это случилось только вчера, – заметил я.
– А-а, – с легким разочарованием протянул Джерард. – Но все равно, ему, должно быть, уже несколько недель было очень паршиво. О господи!
Он тяжко вздохнул, сел. Минуту-другую мы оба молчали. Я слышал, как за окном шумит дорога, как, грохоча, несутся неизвестно куда жестянки на колесах.
– Как он убил себя? Надеюсь, без особых выдумок? – с чисто медицинским интересом продолжал Джерард. Фельдшер всегда фельдшер. – Он сделал это намеренно?
Наверное, подчас люди интересуются подробностями особенно жутких самоубийств, чтобы оценить глубину чужого отчаяния. Передозировка наркотика? Вопль о помощи по неверному адресу. Бросок под поезд? Это ближе к настоящему самоубийству. Не могу сказать, что разделяю подобный образ мыслей. Если человек дошел до того, чтобы вопить о помощи, нетрудно предположить, что помощь действительно была ему нужна. Однако в защиту Джерарда замечу: на своей работе он повидал столько всего, что обычное «прощай, жестокий мир» его не очень впечатляет.
Я рассказал ему о телефонном звонке, полиции, Лидии и ключах.
Их я неосмотрительно оставил на кухонном столе. Джерард тут же схватил конверт и принялся вертеть так и эдак, будто археолог редкую и ценную находку.
Я показал ему записку почтальона. Он положил ключи обратно на стол, взял листок и чему-то гордо улыбнулся.
– Все-таки молодцы они там, на Королевской почте, – сказал он, читая. – Замечательно.
– Еще как замечательно, – сухо ответил я. – Намного замечательней, чем смерть нашего с тобой друга.
– Да, но доставить письмо без марки, с одним адресом… невероятно, правда?
Он шагнул к мусорной скульптуре в углу, отправил ее верхнюю часть в черный полиэтиленовый мешок. Аккуратно завязал тесемки, вышел из кухни в прихожую, открыл дверь, выставил мешок на улицу. Я видел, что он потрясен, иначе он ни под каким видом не стал бы выносить мусор, будучи уверен, что очередь моя.
Затем сел за стол.
– Так что же его подтолкнуло?
– Та девушка, наверное.
– Боже, – в который раз повторил Джерард, убежденный атеист, питающий, несмотря на свое условно еврейское воспитание, временное уважение к буддизму. – Просто не могу представить, чтобы Фарли из-за женщины наложил на себя руки. Он ведь всегда говорит – жизнь продолжается. Стал бы он об этом плакать! А ты веришь, что из-за такой малости он покончил с собой? Боже!
– Мы не знаем, умер ли он. Может, просто пьян был. А может, сам уже забыл напрочь и катается на серфе.
– Тогда зачем он послал тебе ключи? – возразил Джерард. – И еще ты сказал, полиция нашла какое-то тело.
На первый вопрос я отвечать не стал.
– Верно, но ведь полицейские именно этим и занимаются, так? Они всегда ищут трупы – работа у них такая.
Я знал, что рискую сильно. По совокупности фактов Фарли, скорее всего, был мертв.
– Наверное, рано еще сживаться с этим, – сказал Джерард, и я поморщился от неудачного слова, как от боли, – но я уже сжился. Я зверею. Я в бешенстве. Ведь я думал, что Фарли поможет мне выбраться. Ну, раскроет секрет волшебного круга. Если он себя порешил, что же нам-то остается?
Я должен был признать, что мысль хорошая, хоть и несколько эгоистичная.
– Как думаешь, что это за девушка?
Мысль, не дававшая покоя нам обоим.
– Должно быть, очень необычная. Понимаешь, к закоренелым романтикам Фарли отнести трудно. То есть, например, подвозить знакомых на мотоцикле он не стал бы.
Джерарда ужасно бесило мое обыкновение привозить Эмили на мотоцикле из ее дома в северном Лондоне за восемь миль к нам, в Фулхэм. Он не мог взять в толк, почему бы ей не приезжать ко мне на метро, и отношение свое обосновывал тем, что я трачу бензин только ради выпендрежа перед девушкой. Как всегда, от него ускользало самое главное: ездить на мотоцикле я люблю и делать приятное Эмили тоже. Метро она терпеть не могла, говорила, что оно ее угнетает. Джерард на нее обозлился, когда после его подкрепленных статистическими выкладками доказательств того, что пользоваться метро безопаснее, чем идти по улице пешком и тем более мчаться на мотоцикле, она ответила, что метро все равно ей не нравится. Он рассчитывал, что ее страхи исчезнут, не выдержав столкновения с цифрами. И потом, он не понимал: поведение мое не совсем цинично, и я не просто хочу, чтобы Эмили от меня зависела. Ну, конечно, легкий цинизм отрицать не буду. Во всем, что делает мужчина для нравящейся ему женщины, есть скрытый расчет – либо понравиться ей, либо полюбоваться собой. И вообще, любой хороший поступок в исполнении мужчины вряд ли свободен от стремления сделаться более сексуально привлекательным. Правда, иногда приятно просто быть хорошим. Честное слово.
– Он ведь не робот, наверное, ему тоже хотелось любви.
– Не сказал бы, – заметил Джерард. – Вспомни, как он себя вел.
– По поведению можно судить о чем угодно, кроме мыслей, – весьма довольный собой, изрек я.
– А это что значит? – насторожился Джерард. – Ничего, правильно?
– Не знаю.
Я попытался найти пример, показывающий, как верно отражает реальность мой афоризм, но ничего яркого в голову не приходило.
– По поступкам Фарли можно довольно точно угадать, что он думал. Много лет он не знал от баб ни одного отказа, потом встретил такую, которой оказался не нужен, его самолюбию был нанесен чудовищный удар – и вот пожалуйста. Суицид. – Джерард стукнул кулаком по столу, чуть не опрокинув вазу с цветами, срезанными Лидией в нашем саду. – Мне это представляется совершенно очевидным.
– Не думаю, что дело только в самолюбии. Он, должно быть, любил ее.
– Любил? Да Фарли вообще не знал, что это значит!
– А мы знаем? – возразил я, внутренне жалея, что задал вопрос, который торговцы автомобилями определили бы как «бывший в употреблении».
– Ты случайно не задумывался о карьере дерьмового сценариста? – спросил Джерард. С его стороны то была ненужная жестокость, ибо он знал, что я задумывался. Причем хотел бы писать не просто киносценарии, а всякую ерунду. Уж не знаю, почему мне приятно думать о себе в таком качестве, но факт остается фактом. Еще я в очередной раз восхитился, как непреодолимо в нас детство. Умер наш друг. Самое время поговорить о серьезных вещах, а мы лепечем какие-то затверженные фразы, пикируемся по мелочи, петушимся, как подростки. Я ощутил необходимость хотя бы попытаться вести себя прилично случаю и сказать что-нибудь возвышенное. Должны же мы из уважения поразмышлять о возникшей пустоте, о вечности, о бренности всего сущего, дабы душевно сблизиться и почтить память безвременно ушедшего.
– Поневоле задумаешься, верно? – начал я, понимая, сколь далеки избранные мною слова от великих философских открытий нашего века. Джерард посмотрел на меня с ужасом человека, обнаружившего, что его отпуск не совпадает со сроками купленной путевки.
– Задумаешься, – желчно ответил он, – из какого дерьма состоит жизнь. Задумаешься, что никому нельзя верить.
Реакцию Джерарда тоже вряд ли можно было поставить вровень с самыми проникновенными эпизодами скорби из мировой литературы и кинематографа, но двигался он в верном направлении. На сцену из душещипательного телесериала его слова тянули вполне.
– Что ты подразумеваешь под доверием?
– Все совсем не такие, какими кажутся. Никто не выставляет в окне то, что купил в магазине. Помнишь, позавчера к нам приходил газовщик; знаешь, что он мне сказал? Что подписал контракт и вот-вот станет поп-звездой! Так что даже газовщика у нас больше нет, зато есть еще один доморощенный певец. Все ложь, все обман, никто не верен себе.
– А ты? – спросил я. Вряд ли это лучше, чем «а мы знаем?», но что делать.
– Я стараюсь, – ответил Джерард, подразумевая «да, разумеется».
– А Фарли почему не был верен себе?
– Потому, что хвастался, какой он крутой, хотя на самом деле мучился и терзался не меньше нашего, хотя, может быть, и не совсем так, как мы. Притворщик он был.
Я не мог точно припомнить, когда Фарли хвастался; скорее, мне случалось хвастаться его похождениями, греясь в лучах чужой славы.
– Ты сказал, его подтолкнуло к самоубийству ущемленное самолюбие. Возможно, там было нечто большее – как будто человек, который всю жизнь плескался на мелководье, вдруг очутился в открытом море. Видимо, так у него получилось с этой девушкой.
М-да, со сравнениями у меня у самого клеилось плохо. Наверное, смерть близких пагубно влияет на умственные способности.
– Вот и я о том же: он был вовсе не таким взрослым и храбрым, как говорил. Притворщик, и все тут.
Я испугался, что Джерард вот-вот заплачет, и мне придется выйти из комнаты, но, к счастью для нас обоих, его глаза остались сухими.
Не могу поверить, чтобы Джерард настолько расстроился из-за того, как ошибся в Фарли. Совершенно очевидно, Фарли – человек очень сложный; его истовая приверженность пустым удовольствиям свидетельствовала о натуре выдающейся, хоть и не в лучшую сторону. Но вид у Джерарда был почти такой же подавленный, как после разрыва с Полой.
Это заставило меня задуматься: а что мы делаем, когда о ком-нибудь скорбим? Мы грустим о том, что никогда больше не увидим человека, что он никогда больше не будет радоваться жизни, но когда сильные ломаются, а яркие блекнут, мы грустим о чем-то еще: о гибели идеи, об исчезновении неповторимого образа жизни. Может, умерший даже не был нам симпатичен, но все равно грустно. Есть и другая причина.
– Боже, – сказал Джерард, – у меня умирает уже второй друг. С этого момента все ускоряется, правда? Люди падают и падают, как кегли, а потом – раз, и твоя очередь. Моя бабушка говорила, после двадцати одного года время начинает лететь. Боже… о боже, боже, боже, боже, боже.
Джерард наделен редкостным даром доводить и без того гнетущее настроение до полного и беспросветного отчаяния. Я открыл банку пива, спросив, не хочет ли он тоже. Он не ответил, молча добрел до холодильника и достал оттуда бутылку своего особенного чешского, ящик которого, тяжелый, как семейное проклятье, тащил на себе из самой Праги. Неудивительно, что он злился, когда я пил его. Причем бесил его не только самый факт питья, но и то, что я пил его драгоценное пиво теплым, поскольку доставал прямо из заначки в шкафу в спальне, когда приходил домой пьяный. Уж если я все равно краду чужое пиво, твердил он, то мог бы насладиться им как полагается, охладив до нужной температуры. Кто-нибудь другой пожелал бы мне подавиться этим пивом, но Джерард оставался перфекционистом, даже когда его грабили, и в воре тоже стремился воспитать стремление к совершенству.
Странно, что я обо всем об этом думал, но некому было научить меня, о чем надо думать в такие моменты. Переполняющая душу скорбь, уверенность в том, что солнце больше никогда не взойдет, – все-таки немного слишком. Не могу определить, как я себя ощущал. Разумеется, скорее несчастным, но рассмеяться мне ничего не стоило – не над смертью Фарли, естественно, просто мне вообще ничего не стоит рассмеяться когда угодно и где угодно.
Но вы меня все равно не судите строго. Мне в отличие от Джерарда до сих пор доводилось узнавать только о смерти старых людей, и, при всем моем к ним добром отношении, их смерть во мне никаких чувств не будила. Точнее, я чувствовал, что положено, но не настолько остро, чтобы забыть об остальных, обычных, повседневных чувствах. Я вспоминаю свою двоюродную бабушку Дейзи, очень близкого мне человека, которая имела несчастье умереть субботним вечером, когда мне было двадцать восемь. Она была замечательная женщина, боевая и энергичная, ростом чуть более полутора метров, и с соседями общалась исключительно в письменной форме, через адвоката. Однажды на нее подали в суд за то, что сломала ногу мормону, поставившему означенную конечность на ее порог. Выразив удивление, как дама ее комплекции могла захлопнуть дверь с такой силой, чтобы сломать кому-либо ногу, суд постановил: во-первых, нечего было двухметровому здоровяку ставить ноги на чужой порог. Также было отмечено, что сначала мормона внятно предупредили: «Уберите вашу грязную ножищу с моего чудесного порога». Тетушку признали невиновной и предостерегли от общения с мормонами по дороге домой из зала суда. Что до страха, она лучше умела нагонять его на других, чем дрожать от него. Во время войны, под бомбежками, она работала наравне с мужчинами. И не двухметровому богохульнику было ее пугать.
Бабушка Дейзи жила на холме в крохотном двухэтажном домике – две комнаты наверху, две внизу, – а копии планов своих владений держала в ящике комода. Как только она сочла меня достаточно взрослым для выпивки – лет в семь, кажется, – то стала щедро угощать добрым шотландским виски, причем наливала, как я скоро понял, всегда одинаково, независимо от того, предполагалось ли его разбавлять. Я пил неразбавленное. Затем она вынимала из ящика планы и демонстрировала мне свои владения, приговаривая: «Если эти паршивые соседи подпустят свою кошку хоть на шаг к моему милому домику, я их – раз!» С этими словами она с размаху грохала стаканом об стол и простирала руку над планами, как злой колдун в детском мультике, а я, даже в том возрасте и в той степени опьянения, молча недоумевал, как можно пустить или не пустить куда-либо кошку. Потом мы переходили в спальню и подглядывали в окно, что делают у себя во дворе соседи. Они разводили собак на продажу, и бабушка их не одобряла.
– Я слежу за тобой, милочка, – вопила она. – Гляди, Гарри, она купает этих псов в том же тазу, где шинкует капусту!
По ее наущению у соседей несколько раз побывал санитарный инспектор, который, к всеобщему изумлению, признал бабушкины жалобы на нарушение гигиенических норм вполне обоснованными. «Он сказал, что у них грязно – а он ведь черный!» – торжествующе заявила бабушка (ее мнение о чистоте выходцев из Индии было весьма невысоким). Теперь санитарный инспектор стал в ее глазах союзником – участь незавидная. К счастью для него, до ближайшей от дома телефонной будки надо было брести в гору километра два, и, поскольку здоровье бабушки пошатнулось и ходить пешком ей стало тяжко, она доползала до телефона только раз в две недели, правда, всегда с длинным списком жалоб, чтобы ненароком не забыть чего-нибудь.
Последний раз я видел ее в тот вечер, когда она умерла. Я зашел; она смотрела в открытое окно на яркие холодные звезды, и впервые за всю жизнь я заметил в ее блестящих птичьих глазках страх. От рака бабушка совсем истаяла. Она лежала на спине, протянув руки мне навстречу, похожая на маленькую испуганную обезьянку, которая тянется к маме. Я не стал дожидаться конца – не потому, что не мог вынести этого тягостного зрелища, просто в пабе меня ждали друзья, и с пятнадцати лет я всегда куда-нибудь хожу вечером в субботу. Кроме того, бабушка была не одна: при ней сидели мои няня и мама. Помню, по дороге я еще думал, что же должно случиться, чтобы в субботу вечером я остался дома, какого горя довольно, чтобы удержать меня от ставшей ритуалом выпивки и шуток. Возможно, тоска и боль приходят, но позже и очень ненадолго. Мне грустно и сейчас, но я знаю: к вечеру, когда собака уже выгуляна, друзья позвонили и я куда-то еду, эти чувства будут далеки от меня, как те звезды, глядя на которые испустила последний вздох моя двоюродная бабушка.
Если верить психиатрам, иногда горе выражается в других формах: в проблемах с кожей, например, или в выпадении волос. На это я со всей ответственностью заявляю: волос у меня столько же, сколько было в девять лет, и кожа чистая. Похоже, против этих чувств мой мозг выработал какие-то защитные приемы.
К тому же, по-моему, ситуации имеют разный вес. Есть друзья, с которыми вам интересно разговаривать; с другими вы общаетесь просто под настроение или потому, что давно знакомы. С первыми перебрасываетесь парой слов, болтаете о спорте или о чем-то еще и всегда легко находите тему для беседы. Мы с Джерардом, оказавшись вместе на кухне, поддеваем друг друга по пустякам, соревнуемся в остроумии – а может, просто спорим, кому мыть посуду. Это форма, внешняя сторона ситуации. Но стоит появиться новым эмоциям – горю, грусти, – как в целях самосохранения мы начнем трепаться с удвоенной силой. Не то чтобы мы не расстроились из-за Фарли, да и из-за себя самих тоже, мы ведь потеряли друга, но трудно помнить о горе постоянно. Мы как будто вернулись к тому, что знаем, закутались в собственное остроумие, как в одеяло, чтобы защитить себя от пронизывающего холода снаружи. Наверное, именно это делал Джерард, когда восхищался четкой работой Королевской почты: пытался пошутить. А может, Фарли был для нас только знаком, символом образа жизни, и мы лишь светились отраженным светом его обаяния. Может, всего и надо, что выйти из дому и найти себе другого Фарли, как покупаешь новый видеомагнитофон, когда ломается старый. Не потому ли мы не включали своего горя?
– Пошли напьемся? – предложил я.
– Конечно, – кивнул Джерард.
Если нехватка – двигатель прогресса, то пьянство – брат правонарушения. Уверен: стоит убрать пиво, и половина нелепых, вялых, выморочных попыток нарушить закон развеется, подобно туману. Знаю, это не откровение; я просто ищу оправданий нашему последующему поведению. Итак, тема вечера была следующей: «Что это за девушка, из-за которой Фарли покончил с собой?»
Сомневаться не приходится: наверняка очень красивая. На страхотку Фарли тратить время не стал бы. Также можно предположить определенный блеск – примерно как у кинозвезды. Фарли не нравились невзрачные и неяркие девушки. Он западал на запах роскоши, на «Шанель № 5», на женщин, от которых за сто шагов разило, как от парфюмерного прилавка. Умна она или нет, мы понятия не имели. Единственный раз, когда Фарли встречался с кем-то дольше трех дней, девушка была невеликого ума. Не знаю, может, ему нравилось чувствовать себя главным, но это вряд ли. Фарли достаточно умен, чтобы прочно стоять на своих двоих, и тупые девушки для повышения самооценки ему не нужны.
Командовать он не рвался, не заставлял других поступать так, как надо ему; просто делал что хотел и плевал на остальных. Девушки в него либо влюблялись, либо уходили сразу же.
Не то чтобы он совсем не проявлял к своим женщинам внимания, не задавал вопросов, не переживал. Фарли представлял собою любопытную смесь интереса к другим и полной погруженности в себя. Вероятно, информацию о людях он просто собирал, чтобы проще было жить самому. Может, это помогало ему чувствовать себя более человечным, внимательным, думающим о ближних, поскольку на деле ему человечности не хватало. Почему я любил его? Он был остроумен, а по мужским меркам это искупает очень серьезные грехи – вплоть до преступлений против человечества.
Так умна ли эта самая девушка? Джерард предположил, что нет, и я с ним почти согласился. Меня всегда восхищало умение Фарли общаться с недалекими девушками. Мне-то подавай умных или хотя бы смышленых. О чем говорить с тупыми, искренне не представляю. Это не снобизм; я был бы от души благодарен любому, кто меня вразумит. Чего им надо, этим девицам? Больше, меньше или совсем другого, чем умницам с университетским образованием? Быть может, общаться с ними вы не способны именно потому, что не готовы признать собственную тупость? Лично мне это трудно; я могу быть глупым, недалеким, даже безмозглым, но тупым – никогда! Одаренность со школьных лет была отличительной чертой моей натуры; поэтому, если, убалтывая девушку, я говорю, например, о мыльных операх, то не могу удержаться от какого-нибудь умного замечания, пусть напыщенного и всем очевидного. «Вы заметили, – глубокомысленно изрекаю я, – в новом сериале нет ни одного темнокожего?» И девушка смотрит на меня с таким ужасом, будто я предложил заняться сексом в извращенной форме прямо в танцевальном зале.
Фарли всегда советовал нам в разговорах с тупыми девицами в мельчайших подробностях обсуждать сюжетные линии мыльных опер. По его словам, мыльные оперы – тема беспроигрышная и надежная, но и тут надо иметь некоторый запас знаний. Проблемы возникают, когда вы забываете, что Дейдре, а не Кейт переспала с хозяином фабрики. Кейт в него влюбилась, но отвергла, когда он отказался помочь деньгами ее отцу. Полезно бывает порассуждать о моральном облике персонажей, например: «Он просто негодяй, настоящий мерзавец!» Я никогда не мог до конца поверить в эти приемы, но Фарли уверял, что они работают. Совсем по-другому надо действовать, когда вы обхаживаете девушку столь тупую, что она не в состоянии проследить за сюжетом сериала, но, увы, Фарли так и не научил меня как. Но чтобы Фарли покончил с собой, будучи не в силах всю жизнь обсуждать содержание «Домика в прерии»?
Должна быть и другая, более серьезная, причина.
Было уже девять часов. Я выпил шестую кружку пива, Джерард третью – наша обычная норма, – и тут почти одновременно нас посетила плохая мысль. Вывод, к которому мы пришли, был неизбежен, как математическое равенство. Поскольку Фарли регулярно знакомился с девушками не нашего социального круга, а эта даже по его меркам была какой-то особенной, видимо, она нечто из ряда вон выходящее. Ни у Джерарда, ни у меня при обычных обстоятельствах не хватило бы смелости подойти к подобной женщине, но сейчас нам представлялся великолепный случай познакомиться и утешить ее. Убитая горем девушка, плечо, на котором можно поплакать, повод для физического сближения… Мы с Джерардом выказали поразительное единство мыслей, причем гордился я ими не больше, чем мог им противиться. Если б вы задали мне вопрос, хочу ли я соблазнить подружку только что умершего Фарли, я бы точно сказал «нет», но после шести кружек пива… Знаю, я думал дурно, но… впрочем, ладно. Я даже не удосужился поделиться этими мыслями с Джерардом, ибо видел, что он думает о том же самом.
– Интересно, она знает, что он умер? – сказал Джерард.
– Если только он позвонил ей, как мне. Из полиции ей точно не сообщали.
– Наверное, и не станут, но она ведь должна знать.
– Определенно.
– Как нам ей сказать?
В этот момент в паб, гонимая праведным гневом, ворвалась Лидия. Я вспомнил, что она собиралась утешать меня, организовывать моральную поддержку, и, разумеется, отправилась прямиком ко мне домой. Убитый горем Чешир, плечо, на котором можно поплакать, повод для физического сближения… Не то чтобы я питал к Лидии особенное физическое неприятие, просто я питаю физическое неприятие к любой, кроме той, с кем в настоящее время встречаюсь. Дотрагиваться до себя я позволяю не всем подряд, а лишь своей нынешней подруге. Даже при встрече обмениваться рукопожатиями с мужчинами не очень люблю.
Я пробормотал что-то о том, как виноват, что в суматохе запамятовал. Мгновенно сменив гнев на милость, Лидия отправилась к стойке.
– Как, по-твоему, она не похудела? – спросил я Джерарда.
– Нет, но вообще-то я никогда на нее не смотрю.
– Что значит – никогда не смотришь?
– Тошнит меня от нее, потому и не смотрю.