* * *
   И машина несется, несется, несется, папа так резко поворачивает, что его локоть вдавливается в ребра работнику, зажатому между ним и Раленгом. Грузовичок, понятно, заносит на мокром асфальте, но хоть его иногда и ведет юзом, скорость держится не ниже восьмидесяти вплоть до самого подъема на Волчий Хвост, когда машина едва ползет по склону, известному в округе своей крутизной, — на нем веками проверяли выносливость лошадей, а теперь он стал камнем преткновения для изношенных моторов и неумелых водителей. На середине подъема папа вынужден все же перейти на вторую скорость.
   — Проклятая гора! — ругается он, с остервенением дергая переключатель скоростей.
   — Ну вот, сверху мы наконец увидим, что там происходит у них в «Аржильер», — говорит мосье Ом, чей «панард» на три корпуса опередил грузовичок.
   Но с вершины ничего не разглядеть. Когда грузовичок, фырча и надсаживаясь всеми четырьмя цилиндрами, доползает до нас и подпрыгивает на последнем бугорке, перед глазами обманутых, как и мы, в своих ожиданиях пожарников предстает лишь громадный рыжеватый столб, чуть более светлый в центре, который распадается на широкие полосы, расползается, заполняет все щели и впадины, посылает свои снаряды далеко по окрестным полям, до самого шоссе, забаррикадированного такой густой завесой, что фары не могут ее пробить. От одного вида всего этого мосье Ом чихает. А папа лишь коротко, но очень выразительно присвистывает.
   — Потише! — бессмысленно восклицает чей-то голос. Но шестерни коробки скоростей взвывают с новой силой,
   и машины на полном ходу врезаются в вату. Десятью секундами позже они выныривают из нее, поднимаются на пригорок и останавливаются как вкопанные под скрежет тормозов и скрип шин на подъезде к ферме, там, где возвышается крест из нетесаного дуба, обозначающий конец дороги на Рогасьон.
   — Ну и что будем делать, Люсьен? — кричит папа.
   — Да ничего, — отвечает Вантье.
   — Вот и я так считаю! — вставляет мосье Ом. — «Панард» не бульдозер, и у меня нет цепей, чтобы проехать через грязь. Мы поместимся у вас, мосье Колю?
   — Влезайте.
   Мы размещаемся в грузовичке. Дверца еще не захлопнута, а папа уже обеими руками выворачивает руль и резко рвет с места, заставляя колеса преодолевать череду кочек и ям, смесь жижи и камешков, которая в обрамлении изгороди из ползучей ежевики ведет к «Аржильер».
   — Ты здесь ни за что не проскочишь, — стонет Раленг. — Дождь ведь лил всю ночь. Точно застрянешь.
   — Проеду, — утверждает папа.
   Переваливаясь с боку на бок, скрипя металлом, яростно грохоча буксирными крючьями, грузовичок подлетает к заполненным водою рытвинам и чудом преодолевает их, проезжая одним колесом по сухому, а другим утопая в грязи. Он перемахивает через крупные камни, подскакивая и насилуя рессоры. Одна фара гаснет и неожиданно, после нового сотрясения, зажигается вновь.
   — Контакт отошел, — только и шепчет шофер, запуская мотор во всю мощь, чтобы бросить машину на приступ следующей рытвины, шире всех предыдущих. Шире и глубже. Грузовичок клюет носом, чует грязь и, отшвырнув ее на кусты изгороди, почти пролетает над дорогой. Но тут же снова падает — и на этот раз плотно — в две глубокие, как корыта, колеи, превращенные колесами телег в щели, заполненные жидкой глиной. Колеса грузовичка погружаются в это подобие желобов, в самом глубоком месте начинают разгоняться, безумеют, вгрызаясь в почву, расшвыривая грязь во все стороны.
   — Говорил я тебе, — замечает Раленг. — Ясно ж было, что тут не проскочишь.
   — А где, интересно, ты собираешься проскочить? — ворчит папа. — Мосье знает другую дорогу? Или у мосье в распоряжении есть воздушный шар? Давайте-ка вылезайте все.
   Он уже выключил зажигание и спрыгнул в грязь. Мы следуем его примеру и, пробираясь кто как может, вылезаем на откос. Тяжелые лиловые сгустки проносятся низко над нашей головой и падают где-то там дальше, в ночи. Волны неестественно теплого воздуха, сильный запах горелой кожи, глухое потрескиванье указывают на размеры пожара, совсем теперь уже близкого, но по-прежнему скрытого все прибывающими клубами дыма.
   — Вот это горит! — вскрикивает Трош. — И ведь солома-то была мокрая… Ты что делаешь, Бертран? Думаешь запустить?
   Оставшись один возле грузовичка, папа покопался в багажнике и прошел перед зажженной фарой, неся пусковую рукоятку. Он присел на корточки перед капотом.
   — Разве ты не видишь, что дорога идет вверх? — донесся из-под крыла его голос. — А значит, и ям больше не будет. Мы застряли в последней. И если нам удастся из нее выбраться…
   — Вот сейчас бы фашины пригодились, — говорит Раленг.
   — А еще лучше — цепи, — отзывается мосье Ом.
   — Только их у меня нет, — обрубает отец. — Есть совсем простой способ — включить первую скорость и тихонько крутануть ручку. Тогда колеса завертятся, но не вхолостую, а продвигаясь миллиметр за миллиметром…
   И тотчас раздался скрежет железа по железу.
   — Ну так что! Поняли? Я крутану, а вы подтолкнете.
   Все мы поспешили ему на помощь, и все начиная с Раленга по самые икры увязли в грязи.
   — Тебя только здесь не хватало, — гаркает на меня папа.
   Пропали совсем мои чулки! И я вместе со всеми принимаюсь толкать. Машина сопротивляется.
   — Черт побери! — ругается папа, а ведь он, единственный из всех, никогда не выражается. И изо всех сил нажимает на ручку, которая поворачивается в замке на четверть оборота.
   — Черт побери! — ругается вслед за ним бакалейщик, теряя равновесие, и растягивается во всю длину.
   Зато машина шевельнулась. Раздается влажное чмоканье — словно сняли с тела банку, — и четверть оборота за четвертью оборота передние колеса выбираются на твердую землю, а за ними — и задние… Никто не произносит ни слова, когда папа снова садится за руль и запускает кашляющий мотор; последние сто метров он преодолевает, ведя машину наугад, в океане дыма.
* * *
   И вдруг в этом океане возникает дыра, он дыбится, образуя высоко наверху ослепительную арку. Но это не освобождает, а окончательно преграждает путь. Перед грузовичком вырастает стена огня, потрескиванье становится глуше, жара нестерпимей. Справа налево, насколько хватает глаз, возвышается стена, воздвигнутая пожаром на цоколе руин, проломленная в одном лишь месте — там, где проходит дорога в этот ад и где еще вчера распахивались ворота с венчающей их голубятней. К тому же путь прегражден рухнувшими створками, превратившимися в пылающие плиты. Но через это отверстие все же можно заглянуть внутрь прямоугольника, который представляет собой ферма. Второй огненный барьер — строение в глубине двора — повторяет, по сути дела, первый. А между ними вздымаются гладкие, стремительные языки пламени и в ожесточенном соперничестве друг с другом тянутся высоко вверх, пожирая сорок кубометров приготовленных для распилки бревен и триста вязанок хвороста, собранных посередине двора к будущей зиме. Все это пространство, где температура достигла, вероятно, наивысшей точки, залито ярко-белым светом, и на нем — ирония судьбы! — четко вырисовывается силуэт колодца: ворот, цепи и рама его сделаны из кованого металла и, хотя не поддаются огню, все же прокалились докрасна. Раленг — ко всему прочему наш церковный староста — осеняет себя крестным знамением.
   — Это что же, туда придется идти за водой? — едва слышно спрашивает он.
   — Какая красота! — шепчет мосье Ом.
   Грузовичок остановился, мы слезаем и тотчас подаемся назад, ослепленные, задыхающиеся, прикрывая руками глаза. Увидев, сколь несопоставимы масштабы пожара с возможностями, которыми располагают люди, призванные одолеть его, спасатели теряют остатки мужества. Раленг так и стоит с разинутым ртом, показывая пальцем на недостижимый колодец. И заляпанная грязью униформа дымится на нем.
   — Отцепляй, — невозмутимо командует папа. — Где у вас берут воду? — продолжает он, обращаясь к Юрбэну. — Где твои хозяева?
   Работник не отвечает и растерянно смотрит на него. Его всего, с головы до пят, бьет дрожь.
   — Болван! — кричит отец. — Что с ними может случиться? Ты же знаешь, что врасплох их не застигло, раз они послали тебя за помощью. Ясно, что ферма горит, но они-то наверняка укрылись где-нибудь в безопасном месте.
   — Может, они в сарае, в глубине сада, — бормочет работник. — А вода…
   Тут к ним подходит мосье Ом и берет бразды правления в свои руки.
   — Воду мы в любом случае из колодца брать не можем — он же зацементирован чуть ниже края. Я на днях приказал установить электрический насос, который качает воду в резервуар, где…
   — Который качал… — поправил его папа. — Резервуар, скажете тоже! Да этот чайник уже давно весь выкипел. Где тут какой-нибудь водоем?
   — Тут есть пруд позади, с другой стороны сада, — отвечает работник.
   — Сколько метров?
   — Почем я знаю? Может, двести.
   — Ладно.
   Папа медленно проводит руками по войлочному затылку — значит, размышляет. Раленг, вконец выбитый из колеи, неспособный принять какое-либо решение, все больше стушевывается.
   — Какая красота! — повторяет мосье Ом, думая совсем не о деле, а о зрелище.
   Люди шаг за шагом отступают все дальше, преследуемые внезапными атаками летящих кусочков угля, всем сердцем надеясь услышать приказ к отступлению. Но хорошо известно, что папа никогда этого не сделает, что он попытается что-нибудь предпринять. Не важно что — что-нибудь. И они правы. Папа распрямляется, бежит к мотопомпе и сам снимает шланг с крючка.
   — Люсьен, отгони грузовичок подальше, — решительно командует он. — А то еще загорится. Ты, Дагут, и Бессон с Юрбэном тащите насос. Нападем на огонь сзади, а воду возьмем из пруда.
   — А как же мы туда попадем-то? — осведомился Бессон. — В обход небось не пройдешь.
   — А вы идите полями. Да не забудьте клещи! Если наткнетесь на проволоку, режьте ее.
   Неужели он так и не взглянет на меня, на мосье Ома, на Раленга, так ничего нам и не поручит? Считая ненужным определять свою собственную роль, отец кидается вперед.
   — Отходите в глубину сада, — не оборачиваясь, добавляет он.
   — А ты-то куда? — кричит Раленг.
   — Проверить, нет ли кого внутри!
   — Стой, папа! Ты с ума сошел!
   Я готова уже броситься за ним. Но мосье Ом удерживает меня за руку. Папа устремляется в самое пекло, однако не переходит линии огня. Его глаз безошибочно уловил то, чего не увидели другие: низкое окно жилого дома, выходящее наружу, не плюется языками пламени. Добежав до крайней точки, где еще можно стоять без риска свариться заживо, отец падает, ползком добирается до подножия стены и, пользуясь ее защитой, подбирается к окну. Поднявшись на ноги, он хватается за опорную перекладину, подтягивается и тремя ударами ноги пролагает себе путь внутрь.
   — Ясно! — говорит Бессон, глядя ему вслед.
   — Нашелся умник! — замечает Раленг. — Он же ничего не увидит. Даже если внутри нет огня, там полным-полно дыма, и без маски он должен будет вылезти, чтобы глотнуть воздуха.
   И действительно, папа почти сразу появляется, отрицательно махая руками. Выпрыгивая, он неудачно приземляется и катится. Однако почти тотчас вскакивает и стрелою несется в обход, в самое пекло. На бегу рука его снова поднимается, на сей раз в повелительном жесте, который Раленг понимает верно.
   — Двинулись! — говорит он.
   И мотопомпа приходит в движение.
* * *
   Через двадцать метров она заваливается в канаву. Но Бессон и Вантье целой и невредимой вытаскивают ее оттуда. А пока мы тащим ее по лужайке, к нам присоединяется Трош, успевший отогнать машину в безопасное место.
   — Вообще-то говоря, — замечает он, — мы можем и проскочить, если пойдем в обход. Вон Войлочная-то Голова преспокойно прошел там.
   — Твоя правда, рыжий, — отзывается Раленг, — только он, представь себе, ходит не на бензине.
   Мотопомпа трогается снова, катит по сочной траве. Но, к несчастью, в соответствии с требованиями системы пастбищ, именуемой «ротационная» — которую мосье Ом в качестве землевладельца считал весьма рациональной, а в качестве мэра показывал своим избирателям-крестьянам как образец «типичных практических действий джентльмена-фермера, следующего современным методам ведения сельского хозяйства», — семейству Удар пришлось поделить свои луга на громадное множество мелких, примыкающих друг к другу выгонов. Мы вынуждены были пять раз останавливаться, чтобы перерезать металлические колючки, туго натянутые между каштановыми кольями, которые при прикосновении щипцов поют, как струны контрабаса. Один кусок проволоки, отскочив, разорвал мне юбку, другой — сорвал шляпу с мосье Ома. Наконец, выбравшись с последнего пастбища, мы выходим на тропинку, огибающую сад. Я говорю — «мы»… Меня, понятно, особенно в расчет брать нечего.
   — Сюда! Скорее, — раздается голос папы, который намного нас опередил.
   Он уже не один. Его окружает небольшая группа стенающих людей.
   — А, вот и Мары, — с облегчением возвещает Раленг.
   Все семейство Удар (их называют «Мары», так как у папаши Марсиаля, супруга матушки Мари, трое детей: Маргарита, Марина и Марсель)… И в самом деле, все семейство Удар собралось тут; они стоят, подавленные, потрясенные и словно парализованные отчаянием. Укрывшись, когда пошел дождь, в сарае, где хранился инвентарь, они только что вышли оттуда и теперь, обмякнув, тупо смотрят на огонь, пожирающий их добро. Несмотря на жар совсем близкого огромного костра, женщины, одетые наспех, кое-как, ежатся в легких клетчатых блузках и нервно вздрагивают. Вот уже два часа они подсчитывают убытки. Мать все вспоминает свои простыни, вязаные покрывала — «таких уж никогда не будет». А сын простить себе не может, что не сумел вывести из огня «джип». Маргарита и Марина, растрепанные, дрожащие, прижавшись друг к другу, горюют о бедной пропавшей собачке. «Фрики, Фрики», — время от времени пронзительно кличут они ее. Узнав меня, они точно так же окликают меня: «Селина! Селина!»
   Но я не стану подходить к ним. Я всегда сторонюсь женщин, особенно не могу слышать их причитаний. Мне понятней поведение отца семейства, который стоит в своих вельветовых брюках, сцепив на груди руки, напрягшийся так, что вздулись мускулы.
   — Еще чего вспомнила — простыни! — ворчит он. — Да плевать я хотел на твои простыни! А уж собачонка-то… Сейчас только до собачонки! Мы все потеряли — вот так-то! — И, повернувшись к огню, он с безумным видом начинает словно раззадоривать его: — Ну, что же ты! А свинарник-то… Его только и осталось тебе сожрать. Чего же ты ждешь-то? — Вдруг он видит Раленга, который, протянув ему руку, намеревается выразить соболезнования. — А, вот и ты! — холодно встречает его папаша Удар. — Еще и медаль нацепил! Да-а, устрою я им рекламу, нашим пожарникам из Сен-Ле! Тут все с полуночи полыхает, сволочь ты этакая… Все ухнуло. Все. Все потерял по вашей милости.
   — Мы же с другого пожара едем, — жалобно бормочет Раленг.
   — Надо спасать свинарник, — говорит папа. — Разматывайте, ребята, разматывайте.
   Раленг вскидывает голову. Огонь неистовствует в той стороне, как и всюду, но он действительно не добрался еще до свинарника — углового строения, крыша которого не соединяется с другими постройками, да и сам свинарник примыкает только к наружной стене фермы. Внезапно ветер, переменив направление, начинает относить огонь в ту сторону. Свиньи, должно быть, уже задохнулись, так как в свинарнике тихо.
   А мосье Ом по-прежнему с восторгом глядит по сторонам. Пламя пляшет в его застывшем сиреневатом глазу, тогда как другой глаз, голубой, все время движется, наблюдая за пожаром.
   — Они, видите ли, хотят спасти нам свинарник! Мы с вами скотины и построек теряем на десять миллионов, зато три саманных[2] свинарника они нам спасут!.. И твоя компания вычтет их из общего счета, так, что ли, Бертран? Надо же, чтобы остался хоть обломок стены, иначе о чем они станут спорить…
   Папа, не раз уже слышавший в подобных случаях такое, пожимает плечами.
   — Разматывайте, — повторяет он, вооружившись брандспойтом. — Давайте, бегом… Юрбэн! Покажи ребятам, где тут у вас пруд. И пусть мне бросят металлическую сетку в самое глубокое место, туда, где нет, по возможности, тины.
   — Бегу, — говорит Раленг, желая набить себе цену, а может, просто чтобы убежать от фермера.
   Мотовило отпускает шланг. Серая полотняная змея ползет в темноте, гасящей на медных соединителях желтые блики — такие же, как на касках. Топча то, что было грядками репы, папа продвигается метр за метром, зажав брандспойт в левой руке, а петлю шланга — в правой. Однако никаких иллюзий у него быть не может. Ведь всем нам знаком этот приглушенный гул, так не похожий на яростное потрескиванье в начале пожара. Со всех сторон несется этот могучий нескончаемый гул, напоминающий рев пропеллера, рокот прибоя, типичный для больших пожаров, достигших как бы зрелости и имеющих еще солидный запас питания. Языки пламени одолевают наконец дым и, окрепнув, набрав жару, становятся почти прозрачными у основания. Реже взметываясь вверх, они расползаются все дальше вширь. И, все больше отдаваясь на волю ветра, движутся вместе с ним, продлевая нескончаемый свой полет шлейфом золотых лохмотьев, взметывая снопы искр, пригибаясь иногда прямо к низкой крыше свинарника. Папа постукивает от нетерпения ногой. А воды так и нет. Наконец сзади до нас доносятся разноголосые, невнятные ругательства. И почти тотчас появляется бегущий, прижав локти к телу, Трош.
   — Пусто там! Пусто! — кричит он.
   — Что? — оборачивается папа, не отступая ни на шаг. И в ту минуту, когда Трош подбегает к нему, порыв ветра, сильнее прежнего, низко пригибает столб пламени, и оба кидаются на землю, уткнувшись носом в репу. Новая причуда ветра — и они уже могут подняться. Оба отступают, и мы подходим к ним, затем подходит Раленг.
   — Пусто, — в свою очередь заключает капитан.
   — Затвор шлюза поднят, — объясняет Трош. — И воды нет ни капли. Рыба вся на суше.
   — Ох, карпы мои! Карпы! — заикаясь, бормочет подошедший к нам фермер.
   — Молодец! Обо всем подумал, — замечает мосье Ом. — На сей раз исход дела предрешен: нам тут больше делать нечего.
   — Ох, карпы мои! — повторяет фермер тем же тоном, каким его жена причитала: «Ох, простыни мои!»
   — Плевать нам на твоих карпов, — обрывает его Раленг. — Нас, представь себе, интересовала вода, которой вокруг всегда было полно.
   Все затихли. Плечи опускаются, бесполезные руки болтаются без дела. А сержант Колю задумчиво поглаживает войлочный затылок.
   — Надо же все-таки что-то предпринять, — еле слышно шепчет он. Потом выпрямляется, скрещивает руки. — Люсьен, — приказывает он, — махни-ка назад. Бери машину и дуй в Сен-Ле. Предупреди Каре. Скажи, чтобы он позвонил в Анжер и попросил в префектуре большую цистерну. И еще скажи, что я все жду людей, но что-то никто не появляется. — Он меряет взглядом Раленга, который, теребя на груди медаль, выпученными глазами смотрит на него; он меряет взглядом мосье Ома, который, улыбаясь, глядит в огонь. — Нет воды, — сухо продолжает он, — зато есть земля… Берем лопаты.
* * *
   Чернозем с грядок, влажный и рыхлый, перекочевывает на крышу свинарника, затем туда же — только более сложным путем — переправляется земля, взятая с куртины. Но бросать землю приходится слишком высоко, не видя цели, не имея возможности правильно распределить защитный слой. А ветер все ниже прибивает пламя, резко и методично, сгустками швыряет его, обращая людей в бегство.
   — Ты же спишь на ходу! Убирайся немедленно в сарай! — каждые пять минут рявкает на меня папа, или мосье Ом, или даже Люсьен Трош.
   Они упорны, но не настолько, как я. И не настолько, как огонь, который, погнушавшись крышей, принялся прямо за двери свинарников, за перекладины, за контрфорсы. И происходит неизбежное: подточенная снизу, перегруженная землей крыша оседает, обрушивается по другую сторону стены. На сей раз остается лишь признать поражение и отступить к сараю для инвентаря, где решено ждать подкрепления. Но сарай, построенный из досок, промазанных каменноугольной смолой, не выстоит против атак огня, который избрал в конце концов именно это направление для прицельных очередей головешками. Сарай все равно загорится. Он уже горит.
   Он горит, и теперь крах полный — что будет дальше, уже не имеет никакого значения. Несколько добровольцев, слишком поздно отправленные Рюо, приедут к нам и вынуждены будут сесть среди зрителей, ибо ничего другого им не останется. Какое значение имеет то, что машина одного из них, увязнув в глине, перегораживает дорогу, не давая проехать мотопомпе и обслуживающей ее команде из Леру, бесполезным, потому что воду-то они все равно не привезут! И какое имеет значение то, что жандармский мотоцикл с коляской, подъехавший чуть позже, постигнет та же участь! А когда к четырем часам утра прибудет наконец цистерна из префектуры, когда ей удастся (передавив своими восемью спаренными колесами всю свеклу на поле) выбраться из пробки и подъехать к ферме, ей останется лишь для очистки совести исполнить роль поливальной машины. А Марсиалю Удар — подсчитать убытки! Баланс что надо! Полгектара тлеющих углей, с которых порывы ветра взметывают тучи пепла — свидетельство увядания огня, — догорают. То тут, то там еще лениво ползут красноватые струйки, вспыхивают желтые язычки, ложась пляшущими пятнами на лица спасателей, никогда так мало не заслуживавших своего звания и теперь, испив чашу стыда до дна, сидевших кружком на земле. А я, грязная, растрепанная, в полном изнеможении, заснула, положив голову на колени мосье Ому. И только папа все еще на ногах — он без устали бродит вокруг выгоревшей фермы, гася ударом каблука случайные головешки, которые отскочили в траву, преследуя даже безвинных светлячков.


V


   Пока заливали водой пепел, а жандармы делали опись, Бессон, которому велено было сразу же вернуться в «Аржильер», отвез меня домой одну на «панарде» и, напевая, как ни в чем не бывало, вечную свою «Солеварницу», преспокойно высадил у калитки и уехал. А я чувствовала себя совсем не в своей тарелке из-за грязной юбки и чулок; я боялась, что скажет мама, которая вообще-то многое мне спускала и давно привыкла к моим побегам, зная, что ничего предосудительного за ними не стоит. Она уже не раз ворчала, когда я задерживалась до полуночи, гуляя с мосье Омом. Но на сей раз часы показывали четыре утра, я не была дома почти всю ночь, да к тому же — отягчающее обстоятельство — вместе с папой. Но, к величайшему моему изумлению, двери, которые я не заперла уходя, так незапертыми и остались. Я ворвалась в спальню, подбежала к кровати — она была по-прежнему накрыта белым-кружевным покрывалом. Все ясно. Матушка еще не вернулась. Вот повезло! Значит, я успею умыться, спрятать чулки, привести в порядок юбку. Мама, конечно же, узнает, что я ездила на пожар, но, вернувшись первой, я могу схитрить и сказать, что вернулась раньше. Однако настроение у меня тут же изменилось, я помрачнела. Обошлось без ссоры — очень хорошо! Однако мадемуазель Колю, едва избежав ожидаемых нравоучений, почувствовала, что вполне готова попотчевать ими мадам Колю. Почему это она так задержалась на свадьбе? В ее-то годы! И вообще, почему это она принимает приглашения на все свадьбы? Разумеется, я знала: зовут ее прежде всего из-за редкого дара готовить торты и пироги и еще потому, что в наших краях не так много певиц с приятным голосом, которым к тому же хорошо знаком репертуар каждого семейства. Но я знала также, что приглашают ее еще и как прекрасную партнершу, которой любая фигура, любое движение по плечу, — короче говоря, чтобы парням не скучно было: в наших краях это не считается зазорным, но все же не вполне приличествует званию «матери семейства». Ах нет, мне вовсе не нравится, когда молодые парни, которым впору ухаживать за девушками моего возраста, бросают мимоходом: «Привет, Ева!», встретив маму на улице. Эта Ева сильно вредила мадам Колю. В ней говорила именно Ева, когда, приглаживая мне волосы, мама шептала: «Моя Селиночка совсем еще маленькая, а все хочет казаться взрослой!» И только дочернее уважение и нежность мешали мне ответить: «А ты все хочешь казаться девочкой!» И я не осмеливалась повторять даже про себя хлесткие, точные слова, сказанные бабусей Торфу, которая любила употреблять местные речения, одной неосторожной молодухе: «Окольцевалась — кончено: мужняя жена! Кончено, ласточка моя, отхороводилась». Я угрюмо раздевалась, сдирая с себя куртку, потом свитер, потом чулки. Бедный папка! Что и говорить, маму тоже можно понять. Но разве не ужасно, что приходится искать оправдания для собственной матери? А ей-то самой они нужны? К счастью, я с ног валилась от усталости. И она, прогнав все, закутала меня в ночную рубашку и погрузила в сон.
* * *
   Проснулась я в десять. Мама трясла меня за плечо.
   — Ну и поспала же ты. Не слыхала даже, как я встала.
   Главное, я не слышала, когда она скользнула под одеяло и легла рядом со мной. Хотя на второй подушке и лежала смятая пижама, ибо молодящаяся моя матушка носила пижамы, — ложилась ли она вообще? Я глядела на нее с глухим раздражением. Но ее взгляд был спокоен, голос тоже.