* * *
   Случайность!.. Чистая случайность, что к вечеру у сторожа разболелись зубы и ему пришлось отправиться в аптеку за двумя таблетками обезболивающего, а получасом позже пойти еще за двумя! Случайность, что он схватил не тот тюбик и вместо аспирина проглотил четыре таблетки коридрана! Зубная боль прошла, и Бессон почувствовал такую бодрость и такой прилив жизненных сил, что о сне и речи не могло быть, тогда, потеряв терпение, он после полуночи решил воспользоваться тем, что не спится, и совершить обход. По субботам и воскресеньям многие берутся за медную проволоку, так что ночь с воскресенья на понедельник для кроликов часто становится роковой. А у Бессона глаз безошибочный, и он не гнушается — снимает силки. Такая у него метода охраны лесов, и в известной мере она мешает их опустошению, отбивая желание у браконьеров, которые говорят: «К чему ставить силки у мосье де ля Эй — все равно Бессон нас опередит».
   Пройдя, как обычно, через парк, сторож направляется прямиком к ельнику; ружье — старый «дамаск» — перекинуто через правое плечо на ремешке, сплетенном из соломы. Ветер, забравшись к нему под куртку с карманами, надувает ее на спине, словно шар. Башмаки его подбиты полусотней добротных гвоздей, которые глубоко вонзаются в землю, и, чтобы уж наверняка привлечь внимание возможных клиентов, прочные непромокаемые штаны его из грубой ткани, спускающиеся на штиблеты, шуршат, точно кто-то трет брюкву. Ну и что? Бессон ведь никого не ищет. Дойдя до Женестьеры, он сворачивает с дороги, делает крюк, трижды наклоняется над тремя проволочными сооружениями, видимыми в темноте только ему. А когда возвращается на дорогу, куртка его выглядит совсем иначе, вздувшись на пояснице, как бывает спереди под корсажем у матрон. Он прибавляет шаг и за каких-нибудь десять минут доходит до леса. Он уже прошел метров триста в глубь ельника по одной из просек, что кое-где прорезают его, и вдруг замирает как вкопанный — совсем рядом раздается пронзительный вой и огненная полоса прорезает ночь.
* * *
   Бессон с минуту недоумевает. Собака на охоте, даже в наморднике, лает отчетливее, а не воет, как эта. Фонарь в руке браконьера медленно передвигается, характерно подрагивая, а то и вовсе исчезая. Но вот что непонятно — как связана собака с фонарем. Внезапно в голове сторожа мелькает подозрение, и он бросается вперед. Вой не стихает, то удаляясь, то приближаясь, и за ним (или впереди него — этот странный свет, необъяснимое огненное пятно, которое появляется, исчезает, вдруг кидается в сторону или описывает дикие круги… Бессон отстегивает ружье и вскидывает его к плечу. Как раз вовремя: животное выскакивает, мчась со всех ног, волоча за собой какой-то зажженный предмет, и пробегает мимо Бессона на расстоянии двадцати пяти метров. Бессон нажимает на курок, потом на второй — от левого ствола, заряженного доброй четверкой, годной для зайцев, — и раздается выстрел, который днем остался бы незамеченным, но ночью подобно молнии прорезает темноту и будит такое оглушительное эхо, что оно, удаляясь, звучит еще по меньшей мере полдюжину раз. Затем тьма и тишина смыкаются снова. Животное больше не воет и даже не скулит. Оно рухнуло под молодым саженцем, потянув за собой пламенеющий предмет, который успевает описать три круга, словно бенгальский огонь, и продолжает гореть подле трупа, достаточно освещая его, так что можно различить — это и в самом деле собака. Бессон, дрожа всем телом, перебегая от дерева к дереву, подбирается ближе. Эта штука-то вот-вот взорвется — ведь по мере его приближения шипение и яркость огня усиливаются. Преступник застигнут с поличным и сейчас, наверное, выслеживает Бессона, притаившись за кустом, без сомнения, вооруженный, выжидая возможность уготовить ему ту же участь, что постигла пса; Бессон кидается на землю, ползет на животе к своей жертве… и вдруг вскакивает. Под треск веток там, справа, пробегает тень, прячась, как и он, за стволами. Бессон, кажется, различает шляпу, накидку. Не в силах шевельнуться, он стреляет наугад, всадив в кучу опавших листьев заряд свинцовых градин. Его обычную медлительность как рукой сняло. И он уже не напевает. А лихорадочно перезаряжает ружье, выхватывая из патронташа первое, что попадает под руку, и тут же палит не целясь — только чтобы побольше шуму, только чтобы показать, что он, Бессон, сторожит, что он сильный, пусть всем будет страшно оттого, что он, Бессон, сторожит и что он сильный, пусть всем будет страшно оттого, что страшно ему. Тень давно уже исчезла, а он все палит и палит по молодняку, выпуская то четверку, то восьмерку, то картечь… Остановится он, только когда расстреляет все патроны. И только тогда, успокоившись, он подходит к собаке и понимает: к хвосту ее привязана паяльная лампа, которая все еще выплевывает сухое, ровное, почти синее пламя. К счастью, обезумевшая собака петляла только по этой опушке ельника, хорошо знакомой местным мальчишкам и сплошь поросшей черникой. Она еще не достигла, не успела достичь той части леса, где почва целиком покрыта иголками, шишками, пересохшим кустарником, который тотчас загорелся бы, словно пакля. Не вышло! Но идея жива, а вместе с ней и опасность. Ужас снова захлестнул Бессона, подбородок у него затрясся, он погасил лампу, повернув рычажок, взвалил затем собаку на плечо и понесся со всех ног по направлению к замку.


X


   Я протянула руки: ничего, ни справа, ни слева: она еще не вернулась! Не вернулась! В семь часов! В той комнате прозвонил будильник и тотчас смолк — кто-то нажал на кнопку. Значит, он был дома и заботливо оберегал мой сон. Но я не воспользовалась этой милостью, которая часто позволяла мне подремать до восьми, и, быстро поднявшись, пошла прямо в ночной рубашке отворять ставни. Одновременно хлопнули ставни в кабинете. «Ты ничего не знаешь, Селина, ты ничего не видела, ничего не слышала; будь приветливой, беззаботной и веселой», — стал внушать мне мой добрый ангел, крылья которого были обрублены, зато венец упорно держался. Следуя его совету, я и запела: «Привет, мосье!» — «Привет, мадемуазель!» — ответил мне голос, ставший к концу фразы совсем серьезным. Я заметила кусочек головы, которая тут же исчезла: папа не успел еще надеть свой войлочный шлем.
   Но она-то! Она! Сморщив нос, горя, как в лихорадке, я поспешно оделась перед открытым окном, откуда меня обдавало резкой утренней прохладой. Ветер чуть поутих. Капустные грядки, листья салата припорошило белой изморозью, а ульи в корочке инея походили на игуменские клобуки. Широкий треугольник перелетных птиц прорезал небо в том направлении, куда показывали флюгеры, — с севера на юг. На яблонях листья еще держались, но с груш уже опали, почернев и съежившись. Я машинально потянула молнию на вечной моей куртке и поняла, что готова, — осталось только умыться. Тем хуже! В большой комнате — никого. Я прошла в переднюю. Вот так сюрприз! Над парой покрытых грязью туфель висело пальто. Обмотав бедра полотенцем, с торчащими колючими волосами на ляжках, но в черном войлочном шлеме, действительно смешной в таком виде, папа устало глядел на него.
   — Мама спит? — поцеловав меня, спросил он.
   — Я ее не видела.
   Но все же пальто было перед нами, повешенное за плечо, как делают женщины, стараясь не испортить воротника. По туфлям тоже ничего нельзя было понять. Два или три репейных шарика, кругленьких, ощетиненных колючками, которые встарь лекари употребляли от кожных болезней, — мальчишки зовут их пуговицами пожарника, — прилепились к войлоку. Но репейник ведь растет где угодно, — на обочинах переулков и по краям дорог. Папа, не сказав больше ни слова, пошел одеваться, бриться и вскоре был готов. Пять минут спустя он был уже на кухне, где я потихоньку осматривала уцелевшую после погрома утварь. В пятницу приезжают за мусором — обязанность выносить его всегда лежала на папе. Он схватился за ручку старого бака для стирки, который служил для этой цели, и прошептал:
   — Не стоит, пожалуй, нести мусорщику, как ты думаешь?
   Верно. Не стоит выставлять бак на улицу, давая мусорщику повод судачить потом по всей деревне: «A у Колю-то, видно, жарко. В баке у них полным-полно битой посуды». Я схватилась за другую ручку, и мы отнесли бак в глубь сада. Получаса хватило, чтобы, вырыв яму на участке, отведенном пчелам, сбросить туда черепки и закидать их землей. Работали мы молча.
   — Эта посуда куплена в кооперативе, такую, наверно, и сейчас выпускают, — только и сказал папа.
   Как же хорошо мы понимали друг друга.
   — Я посмотрела, чего не хватает, — дополнила я его мысль. — Мигом сбегаю и куплю все такое же.
   Из-за горизонта появилось солнце. Первая пчела рискнула вылететь навстречу его лучу и стремительно понеслась, будто подгоняемая холодом.
   — Странно, — заметил папа. — Они все еще летают!
   Он тронул меня за руку, и я обернулась: кто-то затворял в моей комнате окно. И задергивал занавеску. «Она только что вернулась. А теперь укладывается спать», — мелькнуло у меня в голове, и папа, утрамбовывая землю яростными ударами каблука, подумал, верно, то же самое. Но приглушенный стук кастрюль и привинченной к стене кофемолки тотчас вывели нас из заблуждения.
   — Иди завтракать, Селина, — как и каждое утро, раздался из коридора матушкин голос.
* * *
   На столе стояло три чужих чистых фаянсовых чашки. Три чашки Трошей — зеленая, белая и желтая. Белую я придвинула папе и покраснела от какого-то дурацкого стыда. Я совсем уже ничего не понимала и вконец запуталась. Она, что же, ночевала у Трошей? Или пришла к ним позже? Да в конце-то концов, может, она просто была у бабушки в Луру. Надо будет взглянуть на велосипед… Во всяком случае, она спала — это уж точно. Притом лучше, чем мы, — достаточно взглянуть на ее отдохнувшее лицо.
   Прибранная, аккуратно причесанная, спокойная, в свежей блузке мама не обращает на нас ни малейшего внимания. Как и каждое утро, она поздоровалась со мной. Потом, повернувшись спиной, стала спокойно присматривать за молоком, набухавшим на газовой конфорке, и прорвала пенку черенком ложки. Затем, перевернув свое орудие, она зачерпнула в кастрюле, поющей на другой конфорке, немного кипятку и обдала им кофейник. Однако спокойствие ее было лишь маской, которая в одно мгновение и слетела.
   — Бертран! — окликнула она его, будто не знала, что муж сидит у нее за спиной.
   — Ева! — тем же безразличным тоном отозвался он.
   — Слушай, пора с этим кончать, так больше продолжаться не может. Я сейчас же вместе с Селиной переезжаю к маме. Дочка наверняка согласится.
   — А я не уверен, — заметил папа.
   Он поднялся с чашкой, где уже лежало два куска сахару, в руке, налил молока и налил кофе, не дожидаясь, пока молоко закипит, а кофе весь пройдет через фильтр. Мама топнула ногой.
   — Не валяй дурака, — сказала она.
   Дурак отошел к окну и там, стоя, принялся пить свой кофе с молоком. Я подошла и стала об него тереться, точно кошка.
   — Ты уходишь от меня, Селина? — решился он спросить между двумя глотками.
   — Не валяй дурака! — дерзко повторила дочь, не отрывая губ от его щеки у самого края войлочного шлема, там, где начиналась красная полоса.
   Глаза его на мгновение стали голубые — как язычок газового пламени. Затем он стремительно вышел: звонил телефон.
* * *
   Не обращая внимания на комки, я рассеянно помешивала кашу из растворимой смеси. Мама, которая всегда пила черный кофе, села напротив меня.
   — Неприятно мне говорить с тобой об этом, — начала она, не глядя на меня, — но так дольше терпеть нельзя. Мы с тобой сегодня же переедем в Луру. И ты возьмешь с собой свои вещи.
   Я смотрела прямо перед собой. И безостановочно скребла ложкой по дну фаянсовой чашки. Кот мяукнул. Защебетал чиж.
   — Ну, так что? Ответь же мне! — настаивала матушка.
   Я опустила голову. Чувствовала я себя, как на дыбе, и судорожно глотала слюну.
   — Мне тоже жаль, мама, — с большим трудом выдавила я из себя, — но между вами я выбирать не стану.
   Рука мадам Колю шевельнулась, и я инстинктивно прикрылась локтем.
   Но пощечины не последовало — мама устало ссутулилась.
   — Несправедливо это, — прошептала она, глядя на меня со смесью нежности и злости.
   Она не закончила своей мысли, но догадаться о том, что она хотела сказать, было нетрудно. Разве справедливо, чтобы дети принадлежали мужчинам, да еще какому-то Колю, — в такой же мере, как матерям (и даже в большей, потому что носят их фамилию)? Но все равно ни один ребенок, в том числе и Селина, никогда не станет для своего отца тем, чем является для матери, — ведь ребенок — это часть ее чрева, член, от нее оторванный!
   — Ты, значит, не видишь, что я так больше не могу, — подавленно прошептала мама.
   — Вижу!
   Моя рука протянулась к ее руке, пальцы сплелись с пальцами, как соединяются зубчатые колеса. И, убедившись в моем сочувствии, она призналась в том, в чем никогда не должна была признаваться.
   — Ох уж это его лицо! Оно у меня все время перед глазами!
   — А я так его просто не вижу, — едва слышно произнесла я.
   — Но зато я, я вижу. Все время вижу. И не могу ничего с собой поделать…
   — Как же это так, интересно?!
   Выдернув из ее пальцев руку, я отодвинула дымящуюся чашку.
   — Как же это, мама? Как же ты его видишь? Ты ведь никогда даже и не смотришь на него!
* * *
   Когда папа, прямой и сосредоточенный, вернулся на кухню, каша и кофе стыли, нетронутые, как и хлеб, нарезанный, но не намазанный маслом. Папа несколько раз медленно провел рукой по моим волосам от лба до затылка, где они разваливались пополам — там на худенькой шее сидела родинка — такая же и в том же месте, что и у мамы, под волосами. Это обстоятельство, видимо, растрогало его, и он протянул было руку к голове жены, которая тотчас вскинулась и бросила на него взгляд хуже любого оскорбления. Он затряс пальцами, точно обжегся, и быстро сунул руку в карман. Лицо его снова затвердело и стало таким же строгим, как черный войлочный шлем.
   — Мне звонил сейчас мосье Ом, — сказал он. — Ночью кто-то пытался поджечь его ельник. Бригадир Ламорн и доктор Клоб уже там. Я тоже пойду.
   — И я с тобой!
   Разволновавшись не столько от услышанной новости, сколько от возможности остаться наедине с матушкой, когда придется либо фальшивить в ответ на ее объяснения, либо — что еще хуже — молча их сносить, я уцепилась за представившуюся возможность.
   — Но речь там пойдет о делах серьезных, — нерешительно возразил отец.
   — Иди, иди, мосье Ом будет рад тебя видеть, — тотчас заявила мама.


XI


   Тучные тисы неподвижно, точно будды, сидели на грязном осеннем газоне. Я фамильярно шлепнула по спине нимфу, что уже двести лет моет ноги в мраморном бассейне. Вот мы и добрались до ступенек лестницы, поросшей мхом, вдоль которой тянется драгоценная стена из самшита, которую ровно, с точностью до миллиметра, собственноручно подстригает как раз в эту минуту с помощью ножниц для кружев мадам де ля Эй.
   — Все уже там, Бертран!
   Подбородок владелицы замка небрежно дернулся в нужном направлении. Хотя она и родилась на складах джута, или ковровой ткани (а может быть, именно потому), неподалеку от Калькутты (мосье Ом, занимавшийся тогда производством мешков, во время поездки в Индию женился на дочери крупного поставщика сырья), мадам де ля Эй, гораздо менее политичная, чем муж, даже вида не подала, что огорчена по поводу потерь. По одному тому, как она торжественно склонялась, обрезая кустики самшита, легко было понять ее утреннее настроение — владелица замка, в генеалогии супруга которой десять веков изнасилований, грабежей и поджогов, не станет волноваться из-за какого-то неудавшегося лесного пожара. А кроме того, это помогало ей держать меня на расстоянии. Папа сухо поздоровался: обращение по имени он принимал только от равных.
   — Добрый день, мадам Ом, — бросил он так небрежно, что ножницы для кружев дрогнули в руке хозяйки.
   И мы пошли дальше по лестнице, которая, с извивами и поворотами, довела нас до изысканной дверцы кованого железа, выходившей на площадку, где еще высились остатки крепости в виде изрядных нагромождений камня, говоривших о богатстве и минувших временах. Пурпурные плети дикого винограда, раскинувшись сетью, точно набухшие вены, обрызгали благородной кровью древние стены.
   — Теперь поворачивай направо!
   Я пошла вперед. На сей раз судили да рядили не в башенной гостиной, а в старинном гумне, превращенном в зимний сад, с росписями на стенах, сделанными заезжим художником на тему «Приглашение в замок». Действительно «господа» не захотели пачкать ковры и расположились в тепле, в примыкающей к башне оранжерее, где династия де ля Эй выращивала апельсиновые деревья, на которых появлялось иногда нечто вроде, зеленоватых орехов. Мосье Ом, одетый весьма по-домашнему, его дворецкий — во фраке, доктор Клоб, углубленный в бороду и глубокие размышления, метр Безэн, бригадир Ламорн, Бессон, слесарь Ашроль и столяр Дагут стояли вокруг жертвы — обнаженные клыки придавали ей свирепый, страшный вид, какой бывает у всех сдохших собак. Разговор, похоже, не клеился, и наш приход оказался весьма своевременным. Начался церемониал приветствий. Крестный подмигнул мне. Многократно раздалось: «Мосье Колю!», долго длились рукопожатия. Единственный раз из уст нотариуса прозвучало: «Мадемуазель!» — должно быть, он осуждал присутствие юных девиц при обсуждении серьезных дел.
   — Но это же Ксантиппа! — воскликнула я, и нотариус нахмурился.
   — Да, вот видишь, моя собака, — подтвердил Дагут без всякого восторга.
   — А паяльная лампа эта — Клода, — поспешил добавить он, наверное, чтобы не чувствовать себя одиноким в беде, — ее как раз сперли у него на одной стройке.
   Все доблестно промолчали. Метр Безэн разглядывал носки своих ботинок, точно боялся отдавить пальцы соседу. Доктор Клоб поглаживал бороду. Ашроль и Дагут таращили бараньи глаза, точно напуганные девственницы, и прятали руки за спину, будто уже чувствовали на них тяжесть наручников, а бригадир — очень красивый лотарингец, холодный, медлительный, осторожный, почти не веривший в легенду о двурогом и пользовавшийся славой такого дотошного следопыта, что ему крайне редко присылали в помощь инспектора, — бригадир, как журналист высокого класса, запоминал все, ничего не записывая. Опустившись на колено, папа осматривал животное. Я последовала его примеру.
   — А намордник вы заметили? — опрометчиво спросила я.
   — Нет, зайчик, тебя дожидались, — ответил доктор Клоб.
   Папа повелительно ткнул меня локтем в бок, желая, видимо, сказать: «Да помолчи ты, трещотка».
   Раздосадованная, я поднялась с пола. Ну, разве не любопытная это деталь — самодельный намордник, завязанный, как мешок, вокруг морды? И сделан-то он из кармана — могу поклясться. Из кармана, оторванного от мужских штанов и грубо обшитого тонкой бечевкой. Не желая прослыть дурой, я не стала высказывать свои малозначащие наблюдения бригадиру, который, пристально глядя на меня, открыл, а потом закрыл рот, раздумав, видимо, задавать вопросы. Апеллируя к высшей инстанции, я взглянула на мосье Ома. Но в нем жило два человека — частное лицо, для которого я много значила, и политический деятель, для которого я была пустым местом. Политический деятель (от которого не менее, чем от частного лица, за пять метров разило виски) улыбнулся наивности моих шестнадцати лет и, отвернувшись, заметил:
   — Опять удар, и снова целят в меня. Кой дьявол так на меня взъелся и за что? Я польщен тем, что мой враг проявляет такое упорство! И все-таки, видите ли, даже если бы мой ельник немножко и выгорел, я бы это как-нибудь пережил. Расстраивает меня собака и паяльная лампа… Теперь трудно поверить, что поджигатель не из наших краев.
   — Вот мошенник! — вырвалось у папы, который разглядывал лампу. — Ведь стоит только зажечь этот аппарат, и благодаря постоянному давлению потухнуть он уже не может. Коварный оказался, скотина!
   — Вы полагаете? — осведомился бригадир с видом человека, который не торопится делать выводы.
   Метр Безэн встрепенулся.
   — Коварный-то, коварный, — сказал он, — но в то же время слишком уж он все усложняет. Ему ведь наверняка понадобилось немало времени, чтобы найти собаку, приласкать ее, накинуть намордник, привязать к хвосту паяльную лампу… Тогда как поджечь лес в пяти-шести местах обыкновенными спичками было бы и быстрее и действенней. Вот я и думаю: зачем понадобилась собака?
   — Романтик! — заметил доктор Клоб, появляясь из своей бороды.
   — Но-но! Речь идет о вещах серьезных, — проворчал бригадир.
   — А я вам говорю, романтик, — повторил врач. — Извращенный романтик. Почему собака? Да потому, что собака воет. И заметьте, кстати, перед нами — сучка; вполне возможно, что эта деталь имеет некоторое значение.
   Высказавшись, он достал записную книжку с воткнутым в нее миниатюрным карандашом и что-то записал. Бригадир скрестил руки.
   — Я так не считаю, доктор, не считаю, — сказал он. — Если хотите знать мое мнение, мне не кажется, что мы имеем дело с одним и тем же поджигателем. Я поддерживаю мнение метра Безэна: зачем осложнять себе существование? Эта история с собакой слишком напоминает многие такого рода истории с собаками, когда юные лоботрясы, забавы ради, привязывают им к хвосту кастрюли. Вы и не представляете себе, какое впечатление произвели на местных бездельников частые пожары! Вы только посмотрите на них: они теперь все время играют в пожар! И достаточно, чтобы один из них оказался немного слабоват умом…
   — А, понимаю, куда вы клоните! — воскликнул мосье Ом.
   — Не надо только торопиться! — бросил доктор Клоб почти враждебно и, насупившись, снизу вверх посмотрел на него.
   Дагут мало-помалу стал заливаться краской. Не обращая внимания на наши умоляющие взгляды и, черт побери, исполняя свой долг, который предписывал ему предвидеть все, бригадир продолжал развивать свою мысль, без церемоний взрезая нарыв:
   — Будет вам, мосье Дагут… Я же никого не подозреваю. Я просто ищу. И поэтому обязан спросить вас: уверены ли вы в том, что ваш сын не выходил нынче ночью из дома?
* * *
   Реакция столяра оказалась неожиданной. Лицо его из багрового сделалось белым. Ноги подкосились, и он присел на край кадки с апельсиновым деревом. В конце концов ему удалось справиться с охватившим его негодованием.
   — Черт бы вас всех побрал! — рявкнул он.
   Никто не шевельнулся. Бригадир настороженно ждал, пропустив оскорбление мимо ушей.
   — Да как вы смеете говорить такое мне, пожарнику? — не унимаясь, ревел столяр.
   — Собака-то ведь ваша, — возразил бригадир, — и все мы знаем, что ваш сын не расставался с ней. А коль скоро всем нам известно также, что ваш сын не… не… словом, не совсем такой, как другие мальчики его возраста, я не могу не задать вам, повторяю, не могу не задать вам этого вопроса.
   — Вопрос ведь не есть подозрение, — примирительно заметил метр Безэн.
   Дагут поднялся, скривив рот, желтый, как метр, торчавший у него из кармана.
   — Чтобы Жюль вышел ночью? Да он боится даже в сад выйти за петрушкой, чуть только стемнеет. Чтобы он вышел ночью? Да если бы он и захотел, как бы он вышел? Ему все одно надо пройти через нашу комнату!
   Он выдержал паузу, мысленно подсчитывая сочувствующих и сомневающихся по тому, кто как кивал головой. Результат, похоже, его не удовлетворил, так как он, прищелкнув языком, отступил на несколько шагов.
   — Ладно, согласен, лучше надо было глядеть за собакой. Мосье де ля Эй уж извинит меня, но она каждую ночь удирала через дыру в заборе порезвиться в заповеднике. Так ведь она же, бедняга, и пострадала через это, да и парень мой тоже! Ну и вообще, право же, надо быть, надо… Да, чего там, лучше мне уйти.
   Ругательство, три буквы которого в тот же вечер уже красовались на всех стенах бистро Каре, не полезло здесь, рядом с башней, ему в горло. Но столяр решительно вышел из оранжереи, ни с кем не попрощавшись, заломив фуражку и раскачивая плечами.
   — Ну и характер! — нахмурившись, заметил мосье Ом.
   — А сына его я все-таки допрошу, — заключил бригадир.
   — Что это он там говорит? Послушайте-ка! — прервал его доктор Клоб.
   Дагут, добравшийся уже до решетки, обернулся.
   — Да, будь это Жюль, подумайте-ка сами — зачем ему нужен был бы намордник?! — размахивая руками, выложил он последний довод.
   И побежал вниз по лестнице, не обращая внимания на то, что мадам де ля Эй пришлось посторониться, чтобы его пропустить. Затем фуражка его исчезла за кустами тиса и самшита. Мы ошарашенно переглянулись.
   — Он прав, — сказал доктор Клоб.
   — Не говоря уже о том, — вставил Бессон, — что я видел того типа, когда он убегал, видел и накидку и шляпу. Утверждать, понятно, я не могу, но мне он показался выше ростом.
   — Будем надеяться, господа, что мы на ложном пути… — с улыбкой произнес мосье Ом, облегченно вздохнув. — Адриан! Сходите-ка, принесите нам бутылочку «Корне». А вы, мосье Ашроль, раз уж вы здесь, будьте любезны, взгляните, что там у нас в ванной с биде. Похоже, где-то подтекает. — И Казимир Ом, преемник рода Сен-Ле де ля Эй, изрек то, что они расценили бы как дурной вкус и проявление плебейства: — Так жена говорит! Я-то, сами понимаете, пользуюсь этим… — добавил он.
   Но, заметив, как я насупилась, умолк.
* * *
   Бутылка белого вина, поданная на столике в саду, положила конец прениям. Одним махом опрокинув бокал, Ашроль, наш щеголеватый слесарь, тут же ушел, поглаживая свои драгоценные усики а-ля Кларк Гейбл. Нотариус, проблеяв какие-то извинения, вскоре последовал его примеру. Начальник — такие уж они все, эти начальники, — завалил всю работу, а бумаги на подпись оставил ему, и нотариусу необходимо было вернуться на службу, как тюленю необходимо найти во льду лунку, чтобы дышать. Поскольку бригадир, извинившись: «Дела, дела», — задерживаться дольше не мог, поскольку доктор объявил, что ему пора «вытаскивать пробку» из мамаши Пако, которая в свои сорок семь лет надумала рожать, Колю, отец и дочь, остались наедине с мосье Омом, который неподражаемым тоном отпустил своего егеря: