— Я думаю, — глухо говорит он, — так будет лучше. Разумеется, Констанция, никто меня к этому не принуждает. Я свободен. Мы, священники протестантской церкви, всегда вольны отказаться от места и даже снять с себя сан. Мы пользуемся также самой большой свободой действий в отправлении службы согласно своим возможностям и избранной манере… Получаемые нами рекомендации и в самом деле только рекомендации. Я сам, по собственной инициативе, обратился с прошением в Миссионерский совет.
   Сегодня Паскаль хорош. От него воняет папоротником — наверное, он только что из парикмахерской, — и эта неожиданная деталь делает его присутствие более земным, более “мирским”. Его губы, обычно тонкие, стали ярче, полнее, а слова, которые с них слетают, наконец, определенней, без непременной церковной мишуры. Принятое решение делает людей проще, снимает с них тяжесть. Чтобы мне снять тяжесть с себя, я тоже должна решиться — решиться умереть. Я кажусь себе тяжелой, как свинцовая статуя. Даже воздух, который я вдыхаю, и тот слишком тяжел; он словно загустел.
   — И не подумайте, — горячо продолжает Паскаль, — что я уезжаю из-за тех трудностей, с которыми столкнулся. Трудности есть всюду. И не потому, что мне кажется, будто я ничего не могу сделать тут, где наша работа столь трудна. Но… как бы это объяснить!.. В старых странах, где ткань христианства начинает изнашиваться, речь идет прежде всего о штопке. Мы еще защищаем свои позиции, но уже не совершаем никаких завоеваний. Там же, особенно в некоторых местах, — а именно туда я и хочу поехать, — наоборот, речь идет о том, чтобы ткать заново. Прежде чем поддерживать общину, сначала надо создать ее, создать на пустом месте. Вы меня понимаете?
   Понимаю ли я! Хороший ученик, он повторяет мои же слова, приправленные соусом а-ля Паскаль! Кончится тем, что эти разглагольствования вернут мне мои руки и ноги. Я вроде бы уже шевелюсь, и подкладной круг, оберегающий меня от пролежней, шуршит подо мной.
   — Принимая столь серьезное решение, я прежде всего хочу поблагодарить вас за все, чем я вам обязан… Что вы сказали?
   Паскаль подставляет ухо — круглое, аккуратное, складки которого полны обрезков волос, оставшихся после недавней стрижки. Я сказала: “Вы мне ничем не обязаны”. Но слишком тихо, слишком тихо. Может быть, потому, что воздух становится все менее пригодным для дыхания и словно смешивается в глубине моих легких с ватой? Возможно, Паскаль мне чем-то и обязан. Я в этом не слишком уверена. Но так или иначе, ответ вырвался из моих уст непроизвольно, я ни за что не хотела приписывать себе такую победу. “Чем я вам обязан…” Ничем, ничем и ничем. Пусть это звучит как формула вежливости! Пусть он так не думает, пусть он никогда так не думает! Оставшись один, он может почувствовать себя покинутым. Пускай лучше он закладывает свои большие пальцы за жилет и говорит: “Я доволен собою”, или, если ему требуется смирение, чтобы сделать из него ширму для своей гордости, пусть все припишет богу. Бог — приемлемый опекун, достаточно далекий, обладающий тем преимуществом, что он вечен и вездесущ. Я повторяю громче:
   — Вы мне ничем не обязаны. Как можете вы быть мне чем-либо обязанным, если я даже не разделяю ваших религиозных убеждений? К тому же в жизни все мы одинокие всадники.
   — Вы подковали коня! — с горячностью отвечает Паскаль.
   У него взволнованный вид, очки прыгают на носу, колени движутся, трутся одно о другое, пальцы то сплетаются, то расплетаются. Но это волнение, по-видимому, кажется ему предосудительным. Он успокаивается, постепенно застывает, опять становится пастором Беллорже, достойным, холодно-любезным, изрекающим сентенции, а в случае надобности — воинственно-благочестивым. Сейчас он поведает мне об одном из своих огорчений — ему так и не удалось найти добрую душу, которая облагодетельствовала бы опекаемую им группу скаутов, и его преемник получит пустую кассу. Я отвечу ему, что загребущая рука Сержа иногда нежданно-негаданно становится рукой дающей.
   — О-о! Деньги Нуйи!.. — скажет он, брезгливо сморщив нос.
   И я тут же вновь обрету свою благодушную и стойкую неприязненность.


32


   Настоящее шествие. Должно быть, им сказали, что я уже долго не протяну. Ренего и мадемуазель Кальен заходят дважды в неделю. Люк — дважды в день. Папаша Роко больше времени проводит у нас, чем у себя дома, и часами просиживает у моего изголовья, сварливый, зябкий, верный, как старый пес. Клод ползает на коврике перед кроватью. Матильда совсем не выходит из дому и поручает большую часть покупок консьержке.
   Сегодня ко мне ненадолго явились Серж и Катрин в сопровождении Миландра, моего приказчика, перешедшего в услуженье к ним.
* * *
   На Катрин очаровательный костюм бирюзового цвета и одна из тех соблазнительных блузок, секрет которых ей хорошо известен. Но грудь, которая в ней размещается, набухла. Большие веки приняли блеклую окраску анемонов, когда они, отцветая, из розовых становятся сиреневыми. Она сразу усаживается на стул, который ей пододвигает Серж. Когда она кладет руки на колени, я вижу, что на пальце блестит кольцо — очень чистый бриллиант в два карата. И я думаю о ней еще более неприязненно, чем вчера о Паскале: непорочность восстановима, все зависит от возможностей.
   — Мы пришли тебе сказать, старушка, что Кати и я решили отколоть номер… Понимаешь?
   — Мы собираемся пожениться, — торопится сказать Катрин, явно предпочитающая серьезный тон.
   Люк ничего не говорит. Он стоит у окна и внимательно смотрит на улицу. Едва приметная улыбка приводит в движение его веснушки.
   — В самом тесном семейном кругу, — уточняет Серж. — Большой орган и маленькие пирожные, цилиндры и шлейфы нас не устраивают.
   А жаль! Из Катрин вышел бы превосходный манекен для показа модели подвенечного платья самого шикарного ателье мод. Я знаю, белое полнит. Может быть, мне следует выразить удовольствие, сказать какую-нибудь любезность. Несмотря на все усилия, я выдавливаю из себя лишь одно слово — то, что нацарапывают почти незнакомые люди на своей визитной карточке в ответ на извещение:
   — Поздравляю.
   Да и оно предназначено Катрин, которой я очень сухо его бросаю. Сержа мы оделим молчанием и улыбкой. Он великолепен, этот малый. Его плечи занимают половину комнаты. Одет он куда менее безупречно, чем прежде, на отворотах его брюк даже видны красноватые подтеки — наверное, следы жидкой глины. Видимо, директор бывших предприятий Данена слишком близко подошел к чану. Серж перехватывает мой взгляд.
   — Хорош я, правда? Я только что из цеха. Мы к тебе мимоходом. Внизу меня ждут два парня. Сегодня я на грузовике. Мы едем…
   — Мы едем в Сен-Мор за токарным станком, — говорит Катрин, принимая эстафету.
   — И еще новость, — продолжает Серж. — У нас с Люком есть идея. Плитки из фаянса…
   — Кстати, о Люке… Мы можем его оставить тут и заехать за ним на обратном пути. Как ты считаешь, Серж?
   Никто не обижается на меня за то, что я молчу: мое дыхание, все более и более затрудненное, служит мне прекрасным предлогом. Но беда в том, что мне не удается обрадоваться. Я должна бы — и не могу. Похоже, что Катрин основательно вошла в жизнь Сержа. Она уже приобрела привычку жены, которая подает мужу реплики, как подает ему на стол обед. Она уже может предлагать и располагать. За все те месяцы, что я занимаюсь Сержем, я не сумела завоевать себе и десятой доли таких нрав. Вот что значит любовь! Как это удобно! Я повинуюсь тебе ночью, чтобы помыкать тобой днем. Простыня, даже грязная, могущественнее флага.
   — До скорого, Констанция!
* * *
   Они ушли. Я злюсь на себя, я спрашиваю себя, что со мной происходит. Вместо того чтобы подсчитывать выгоды такого брака, я веду счет своим претензиям, какими бы жалкими они ни были. Я упрекаю Сержа и Кати даже за те понимающие взгляды, которыми они время от времени обмениваются. Внезапно передо мной встало воспоминание из далекого детства. Я снова увидела рождественского индюка, распускающего хвост веером на птичьем дворе. Мы с Марселем наносили ему визиты вежливости. Потом, под сочельник, служанка зарезала его и принесла ощипанного, с окровавленным клювом, а ветер разносил выброшенные на помойку перья. Сегодня роль индюка отведена мне.
   — Ну и пара! — говорит Люк, по-своему истолковывая мой надменный вид. — Серж мог сделать гораздо лучшую партию. Впрочем, она тоже.
   К чему вскрывать несоответствия? Если он не сделал лучшую, то не сделал и худшую. И она тоже. Хотя оба имели такую возможность. Однако в это утро Люк беспощаден. Он продолжает:
   — А со свадьбой надо поспешить. Должно быть, Катрин позавидовала лаврам Берты Аланек.
   Я уже догадывалась: круги под глазами, набухшая грудь, два желтых пятна, высмотренных мною на ее лбу, вызвали и у меня такое подозрение. Но я предпочла бы не знать наверняка, как предпочитаю, чтобы он молчал, бедняга Люк, которому этот брак ненавистен, потому что он возможен.
   — И разве ты не понимаешь, что она провела Сержа… что речь идет о маленьком Перламутре!
   Ну, знаешь, спасибо за информацию. Ты тоже был бы благодушным, будь ты счастливым, будь у тебя то, свидетелем чего сделали тебя Серж и Катрин. Не надо озлобляться. Я охотно буду несправедливой, но про себя, в глубине души, не выдавая этого тебе. Матильда, которая кормит Клода в “первозданном хаосе” и следит за всей сценой, подбрасывает нам щепотку соли от себя:
   — Я думаю, этот брак разрешает много проблем.
   — Я тоже.
   Эту фразу я прошептала. Матильда бросает на меня долгий взгляд. Направляя свою злобу по другому руслу, Люк добавляет:
   — Сказала бы ты Сержу, чтобы он меня поменьше эксплуатировал. К твоему сведению, он сделал широкий жест: назначил мне пятнадцать тысяч монет в месяц. А знаешь ли ты, что грабастает он сам?
   Что он грабастает?.. В данный момент руку Катрин.


33


   Что должны думать в течение этой недели Серж и Катрин? Какое мнение создалось у них обо мне, о моем настроении, о моем нелогичном поведении? Особенно должен быть поражен Серж; он, конечно, ждал, что я захлопаю в ладоши. Ведь как-никак он остепеняется! Но то, что я знаю про “невесту”, отравляет мне мысль об этом браке. Может быть, я боюсь измены Катрин, у которой счет любовников перевалил уже на вторую руку? Нет, дело не в этом… Сержу следовало выбрать менее красивую девушку, такую, какую пожелала бы ему я: хорошую стряпуху, не очень изящную (у Катрин только это и есть), немного расплывшуюся, без подбородка, со стеклянными глазами и завивкой, как у барана; и жениться ближе к сорока годам, чтобы дать мне отсрочку, чтобы я ничего не знала (потому что к тому времени меня уже десять лет будут есть черви). И раз уж мужчине непременно надо иметь жену, такая жена Сержа меня раздражала бы меньше. И все-таки она меня немножко раздражала бы. Я начинаю слишком ревниво относиться к своему влиянию.
* * *
   Звонок. Телефон надрывается над моей головой.
   — Иду-у! — кричит Матильда.
   — Нет. Если Клод еще не лег, пусть ответит он. Это его развивает.
   Шорох скольжения дает мне знать, что ребенок ползет к моей кровати на руках и коленках. Он лепечет от радости — если ноги по-прежнему отказываются его носить, то язык у него мало-помалу развязывается. Звонки по телефону — это часть его развлечений. Он знает: надо сесть у изголовья, взять левой рукой черный предмет и поднести к уху и рту Станс. Указательный палец правой руки вертит колесико. Станс смотрит и говорит:
   “Не в эту дырку и не в ту, а в другую!” И тогда надо повернуть колесико. Потом опять повернуть — всего семь раз. После этого Станс разговаривает. Часто случается, что она говорит: “Извините, ребенок ошибся номером”. Но на этот раз все очень просто — надо только снять трубку. Я приподнимаю голову, чтобы прижать ухо к трубке, и изгибаю шею, подстраивая рот к микрофону.
   — Алло-алло-алло!
   Это Кати. Поток восклицаний, мелодичное щебетанье ласточки на краю водосточной трубы: ничего нельзя понять. Но вот другой голос — глубокий бас Сержа: “Ну как, дышишь носом?” Затем его сменяет Люк и объясняет причину этого коллективного звонка. Несмотря на поздний час, они все трое (молодцы!) еще в конторе фабрики, изучают первые керамические плитки, вынутые из печи. Речь идет о пробной партии художественной серии плиток на тему “Водоросли” для внутренней отделки нового роскошного бара “Эспадон”, который откроется неподалеку от Музея океанографии в Монако. Дюжина плиток получилась очень прилично. Но на восьми других зеленые тона оставляют желать лучшего. Если я хочу высказать свое мнение, завтра утром мне пришлют с велосипедистом образцы…
   — Решайте сами. Я в этом ровно ничего не смыслю.
   — Конечно, было бы лучше сделать другие. Но заказчик послезавтра укатит. Он не приедет ради этого с юга во второй раз, и если не поработать днем и ночью…
   — Давайте, давайте. Выспитесь через три дня. До свидания.
   С минуту я размышляю, лежа на умолкнувшей трубке. Что это: меня любезно занимают, почтительно испрашивая никому не нужное мнение, или же мои вопрошатели приобрели вкус, порочную страсть к советам? За последнее время, с тех пор как Люк поступил на фабрику, просто обалдеешь, о чем только мне не приходилось высказываться. Но хорошее отношение не заменяет компетентности. У каждого своя сфера. Пусть разбираются без меня и помнят, что я недолговечна.
   — Положи трубку на место, Клод.
   При этом я протягиваю руку, чтобы погладить белобрысый затылок. Я протягиваю руку… Нет, я думала, что протягиваю! Я все время забываю, что моя рука мертва. Мои рефлексы пережили мои члены. Чтобы погладить ребенка, я должна позвать Матильду и попросить ее сделать это за меня, что все-таки не одно и то же. Есть действия, теряющие свой смысл, когда их выполняют за тебя другие: элементарная истина, и тем не менее ее следует высказать, потому что она объясняет многие из моих провалов. Лишаясь всех своих возможностей, лишаясь себя, вскоре лишаешься и других.
   Я вздрагиваю… Сегодня вечером ты настроена оптимистично! Пока у тебя есть другие, нельзя считать, что ты лишилась себя. Впрочем, так или иначе — это вопрос нескольких дней. Ты умрешь, а умерев, уверяю тебя, покинешь все и всех! Мне следовало бы уйти от них сейчас. Вспомни, что ты ответила Паскалю. Ты очень хорошо почувствовала, какая проблема встает in fine [29] . Ты хотела им помогать, и какой бы ни была эта помощь — может быть, равной нулю, — они приобрели к ней вкус, они в нее верят. После твоей смерти они, твои внешние члены, окажутся в трудном положении. Телефонный провод, как перерезанный нерв, больше не принесет им ответа. Ты заставляла их кровь быстрее циркулировать; ты рискуешь оставить их парализованными. Надо, чтобы они отвыкли от тебя до того, как ты исчезнешь; наверное, следовало подумать об этом еще раньше. “Все, что поражено, разрушается”. Чтобы завершить свое дело (пусть иллюзорное), придется вдобавок перед ним стушеваться.
   Клод отправился спать. Матильда сначала заглядывает ко мне, а потом идет в свою спальню, где укладывает ребенка, расточая ему свои ласки. Я слышу также голос папаши Роко, уже проскользнувшего сюда, он делает это почти каждый вечер, чтобы предложить Клоду сеанс щекотания, а потом мне — сеанс шахматной игры.
   — Полно, полно, папаша Роко, не надо его тормошить. А то он не уснет, ангелок, — возражает тетя.
   Далекая радиостанция бросает вальс в бесконечную пустоту. А я кружусь в своей. “Чудный час манит нас…” В самом деле! Этот час велит тебе, Констанция, уйти от них еще до того, как ты умрешь. Ну что, собственно говоря, ты сделала? Ты не приняла никакого серьезного решения, ничего не выбрала. Ты играла то в одну жизнь, то в другую, как ребенок играет то в полицейского, то в вора. Ты без разбора давала допинг то одному, то другому, хотя это запрещено спортивными правилами и ведет лишь к наложению взыскания на бегуна, а то и к несчастному случаю. Без тебя Катрин не познакомилась бы с Перламутром, а Серж не надул бы Данена. О прочем я уж молчу… Настало время положить предел урону. Изолируем эту падаль, не желающую убираться, предпочитающую гнить заживо и становиться настоящим бременем для всего света. Изолируем ее, изолируем. Больше никаких посещений. Никакой переписки. Никаких звонков, по телефону.
   Но что это за крики? Что во мне бунтует? “Больше не видеть его? Больше не видеть его? Нет! Нет! Если я ему не нужна, то он нужен мне. Пусть уходит Паскаль, пусть уходит Люк и даже Клод — тем хуже! Пусть уходит Катрин — тем лучше! Только не он”. Дева безумная восстает против девы благоразумной. Она вопит: хватит с меня твоей гордыни. Я ничего не получила от жизни. Эта гордыня отвергла то немногое, что жизнь могла мне дать. И если ты хочешь смириться, начни с того, что умерь ее. Начни смеяться ей в лицо. Потому что пора наконец признаться себе: ты влюблена, девочка моя. Влюблена, ты! Как ты издевалась над Миландром, который втюрился в тебя, некогда здоровую, веселую девчонку, подругу его детства, и до сих пор не в силах отрешиться от этого чувства! Как ты издевалась над любовью, которая со временем становилась все более смехотворной, но о которой Миландр по крайней мере умел молчать! Оказывается, это все, на что ты была способна! Нечего сказать, прелестное открытие в тот момент, когда твоя простыня вот-вот превратится в саван, когда претендентка на излияние чувств — развалина, которая теряет сгнившие пальцы и мочится через зонд! Разве это не достаточно смешно? Если мы не пожелали верного Миландра с его веснушками, мы могли бы остановить свой выбор на благочестивом Паскале, в конце концов достаточно преуспевшем, достаточно респектабельном. Но мы предпочли Сержа — подонка, негодяя, мошенника… Есть чем гордиться! Напевай, напевай же, ведь ты обожаешь напевать и всегда умеешь найти подходящий к случаю куплет: “Он мне нравится такой, как есть, хоть пороков у него не счесть!..”
   — Тетя! Мосье Рош!
   Голова моя качается, заставляя колыхаться инертную массу тела и подкладной круг, в котором плещется вода. Мои щеки горят, я дышу с присвистом и в отчаянии кричу:
   — Тетя! Мосье Рош!
   — Тебе плохо, малыш? Вызвать Ренего? Матильда уже здесь, стоит, скрестив руки под огромной бесформенной грудью; ее три подбородка вошли один в другой, веки непрерывно хлопают, как крылья колибри. Она на цыпочках подошла к железной кровати и рассматривает меня с ужасом — таким же явным, как, наверное, и раздирающая меня ярость. Пусть она успокоится! Я ничего ей не скажу. Никто и никогда ничего об этой истории не узнает. И я не упаду в обморок. Я даже не разревусь перед ней и тем более перед папашей Рок о, который держит свою шахматную доску двумя руками на уровне шеи — так, что кажется, будто он подает мне на подносе свою голову.
   — Мне стало скучно, — говорю я.
   Матильда, которой свойственно ничего не знать и обо всем догадываться, ничего не предпринимать и все принимать, не допытывается. Она качает шиньоном, показывая, что ее не проведешь.
   — Мне осталось напечатать еще двадцать страниц, — усталым голосом говорит она. — Сыграй с господином Роко.
* * *
   Передышка. Матильда выключила приемник. Папаша Роко бесшумно расставляет фигуры на шахматной доске. Меня обволакивает и успокаивает тишина, едва нарушаемая далекими гудками машин, сворачивающих к мосту Шарантон.
   — Твой ход. Пойдешь ферзевой пешкой, как обычно? — спрашивает наконец старик и тут же добавляет, касаясь мясистого утолщения на конце шестого, не имеющего имени пальца, который он предпочитает указательному: — А ты затосковала!
   В самом деле, один из моих глаз не послушался меня и пустил огромную слезу, которая медленно катится вдоль носа. Краснея, я смотрю на доску.
   — Да, пешка d4. Но скажите, мосье Рош…
   Роко передвигает белую пешку за меня и черную — за себя. Он поднимает свой заостренный нос и трясет морщинистыми складками на шее.
   — Тебя что-нибудь гложет?
   Тем хуже! Без введения, без обиняков я задаю ему глупый вопрос:
   — Скажите, почему к Нуйи я отношусь лучше, чем к Беллорже?
   Он растерянно мигает. Его лицо разглаживается и собирается в складки, выражая одновременно удовлетворение и беспокойство, удовольствие оттого, что ему оказано доверие, и боязнь ответить что-нибудь невпопад. Он бормочет сквозь зубы:
   — Относишься лучше… Относишься лучше… Это не то слово. Но в общем могу тебе сказать. Паскаль принес тебе удовлетворение, а Серж — волнение. А поскольку ты, сама того не зная, женщина, как никто другой… Послушай, что это еще такое?
   Меня подводит и второй глаз.


34


   Моим глазам недолго осталось меня подводить. Я позабочусь о том, чтобы положить конец этой комедии. Молчать — еще не все: рот может ничего не говорить, но лицо — не всегда. Мое решение принято. Я размышляла над ним всю ночь и вырвала его у себя с боем. Мне пришлось бороться с несколькими Констанциями: с влюбленной, испускавшей трогательные вздохи, усердно заставлявшей сердце биться с перебоями; со щепетильной, считавшей, что такое отречение (как сказал бы Паскаль) скорее является дезертирством; щеголихой, которая охотно изобразила бы перед людьми красивую агонию, чтобы они почтительно вспоминали о ней, об ее предсмертной икоте.
   Я сломила сопротивление всех трех. Ни печальных жалоб, ни бравурной арии, ни похоронного марша. Чего бы мне это ни стоило (а это стоит мне дорого!), я должна исчезнуть, снова стать для всех них тем, кем была на следующий день после купания в Марне, — незнакомой больной. Впрочем, все вынуждает меня к этому. Утром к нам зашла соседка. Потом родственники из провинции, приехавшие для участия в садоводческой выставке, “воспользовались случаем” меня проведать.
   Наконец, консьержка поднялась к нам разузнать, что и как. И все они, не скупясь на слюнявые ободрения, многозначительно и открыто таращили на меня глаза. Матильда и та почувствовала себя смущенной. Предлог лучше не придумаешь, и воспользоваться им было очень легко.
   — Долго еще будет идти эта процессия? — крикнула я Матильде. — Сомневаюсь, чтобы на меня было очень приятно смотреть. Все вы думаете: “Лучше б уж она умерла, чем жить такой жизнью”. Я сама девчонкой ляпнула подобное у изголовья бабушки. Это не жалость, можешь быть уверена! Это страх. Словно девушка, окончательно превратившаяся в тень, угрожает всему человечеству. Они меня раздражают. Скажи им, что мне очень худо, и я не могу их принимать.
   — А твоим друзьям?.. — пробормотала Матильда оторопев.
   — Всем без исключения!
* * *
   Этой меры предосторожности оказалось мало. Мне все время звонят. Прежде всего Паскаль, который объявляет:
   — Я должен съездить в Сет. Послезавтра там посвящают в сан мою приятельницу, соученицу по факультету; она станет первой женщиной-пастором во Франции. В последний момент она попросила меня быть одним из тех семерых, которые в соответствии с нашим обрядом протянут над ней руку. Но…
   Ну конечно, “но”! Полузакрыв веки, прижав голову к трубке, я представляю себе этого доброго Паскаля, сидящего в своем плетеном кресле и подсчитывающего на пальцах левой руки оставшиеся мне дни жизни, а на пальцах правой — дни, потребные на эту поездку. Скажем грубо:
   — Вы боитесь, что я отдам концы до вашего возвращения? Поезжайте, Паскаль. Мой катафалк подождет.
   Клод вешает трубку. Но ему придется вернуться к телефону трижды. Мадемуазель Кальен, а потом Катрин спрашивают, что нового. Обе они прячут свое беспокойство за каким-нибудь ничтожным предлогом для звонка.
   — Как, по-вашему, можно мне позировать Люку в костюме нимфы? — спрашивает Катрин.
   — Что вы думаете об организации благотворительного праздника? — со всей серьезностью осведомляется мадемуазель Кальен.
   Я даю им свое благословение. Да, конечно, хорошо. В остальном пускай руководствуются здравым смыслом. Это не по моей — уже не по моей, да и никогда не было по моей части. Но нимфа… Тем хуже, если она голая! Но благотворительный праздник… Тем хуже, если он будет смертельно скучным! Я пытаюсь притвориться, что сплю! Увы! Звонит Серж, у которого тоже есть прекрасный предлог меня потревожить.
   — Я укатываю в Монако отделывать бар. Не удивляйся, если не увидишь меня с недельку… Как у тебя дела?
   Все, поголовно все уезжают. Превосходно! Тем проще становится моя задача. И если второй отъезд для меня ощутимее первого, это доказывает лишь то, что я еще слишком плохо защищена.
* * *
   Спускается вечер. Матильда только что уговорила меня поесть с ложечки немножко жидкого пюре, которое я еще могу проглотить. Ни с того ни с сего я предлагаю ей:
   — Давай откажемся от телефона. Платим дорого, он меня утомляет, и я почти не могу им пользоваться.
   Тетя отрицательно качает головой и повторяет вопрос, заданный мне утром:
   — А твои друзья?..
   — Лучше, чтобы впредь они не слишком на меня рассчитывали. Помни, что я тебе сказала. Я не хочу никого принимать.
   — Поняла, поняла…
   Сидя на полу, Клод держит тарелку. Матильда, левой рукой приподнимая мою голову, правой набирает в ложку пюре, которое я с трудом проглатываю. Одного языка для этого уже недостаточно, и мой подбородок невольно вытягивается, помогая глотать. Когда я пью, мне приходится его совсем поднять и пропускать жидкость в горло по каплям. Клод называет это “пить, как курочка”.