Страница:
Столбов заставы в этой части города не было. Около углового дома на левой стороне улицы длинные коновязи. На крыльце шумливые люди. Сразу видно, кабак. О нем я слыхал еще в своем заводе. Там частенько поминались два пункта: «Селетихин трактир» и «Семеновская ловушка». Обыкновенно это связывалось с семейной бедой: «Раздели у Селетихи», «Обдурили у Семенова», «Выманили остатнее», «Угнали лошадь» и т. д. На параллельной Уктусской улице, по которой был выезд на Полевскую дорогу, орудовали два таких же предприятия. В Полевском мне случалось слыхать точь-в-точь такие же жалобы, только прославлялись иные имена: харчевня Корякова да «Столярихина ловушка».
Чалко сделал было попытку присоединиться к лошадям, стоявшим у коновязей Селетихина трактира. Мама с отцом перемолвились: «Привычно, знать, место». Вот! «Всегда они так! Подсмеиваются над дедушкой, а он вон какой славный. Все ребята мне завидуют. И Чалко тоже хороший. А что бабушка теперь делает? Плачет, поди». Петька говорит: «Я сразу оглядел бы!» Огляди, попробуй! Вон какой большой город! И мысли окончательно повернулись к городу.
Первый квартал ничем не отличался от нашего заводского. Такие же домишки. Один побольше, другой поменьше. Даже почва такая же, как по нашим улицам: тоже синий ребровик выглядывает. Второй квартал оказался каким-то однобоким. На одной стороне такие же маленькие дома, а на другой — огромный пустырь, огороженный редким реечным забором. Через пустырь, как поднесенный, виден монастырь — с каменной оградой, по-осеннему пестрыми деревьями и сосновой рощей. Над купой церквей и зданий господствует собор. Тот самый, что издали показался мне похожим на башкирский малахай. Сходство и теперь оставалось, но другого малахая — из городской пыли — уже было не видно: мы в него въехали.
При спуске с горы заметил один старый, вросший в землю дом с сизыми стеклами, на том месте, где теперь живу свыше тридцати лет. Пренебрежительно оценил:
— Тоже дом! В город поставили! У нас на Пеньковках лучше есть!
Впоследствии узнал, что это была «работная изба» в то еще время, когда эта часть города называлась Заимкой и представляла пригород с салотопными, бойней и мыловаренными заводами. Словом, со всем тем, что теперь отодвинуто на Полевскую дорогу и от чего «человека стошнить может».
После спуска с горы собственно и начался город. Здесь уже была замощена средняя часть дороги. Это одинаково не понравилось ни мне, ни Чалку. Гремит, трясет, ногам твердо. Поэтому мы без всякого сговора выбрали мягкую обочину. Пыли тут было уже много.
Особенно удивил меня целый квартал каменных домов при выходе улицы на Александровский проспект.
Эти каменные дома с невиданными раньше колоннами, с тротуарами из широких плит привели в полный восторг.
Вот это город! Это дома! Кто только живет в них?
Как будто в ответ на этот вопрос из ворот дома с круглыми колоннами вылетел рослый вороной жеребец, запряженный в какую-то необыкновенно легонькую «штучку». Кучер тоже в чудной шапке с пером, в плисовом кафтане без рукавов показался мне просто великаном. Сидел он высоко над лошадью. Сиденье экипажа занимал на удивленье толстый человек с обвислыми щеками. Одет он был, по-моему, гораздо хуже кучера.
— Кто это?
— Откуда мне знать. Может, хозяин этого дома. Может, в гости какой приезжал. Много их, таких-то, жируют тут.
— А почему у кучера рукавов нет?
— Для моды, видно.
При выезде на пересекавшую улицу впечатление нового не ослабело. Справа красивый каменный мост с чугунными перилами между каменных столбов, налево прямая широкая улица — Александровский проспект. Он замощен уже во всю ширину. Это и понятно, так как здесь проходил Сибирский тракт. Движение тут и по вечернему времени было сильное. Стало хлопотливо. Не без моего попустительства Чалко встал в хвост обоза и зашагал не торопясь. Это позволило мне глазеть по сторонам и удивляться.
Отец, не перестававший знакомить меня с городом, указав на мост, проговорил:
— Там вон, за мостом-то, квартал только подняться, и будет Конная площадь, куда лошадей-то приводят.
Мне, разумеется, захотелось сейчас же «хоть одним глазком взглянуть» на эту площадь, но мои родители дружно заговорили, что ехать еще далеко, время к вечеру, заворачиваться на тракту трудно.
Из этого убедительней всего мне показался последний довод. Мама еще тревожилась, застанем ли мы Алчаевского, к которому ехали.
— Сам-то он, конечно, принял бы и все бы разъяснил, а вдруг уехал по участку? Его-то хозяйке какое до нас дело!
Отец не разделял этих опасений.
— Не такой человек. Твердо сказал: «Приезжай в Успенье к вечеру. Обязательно дома буду». Так и сделает.
После этого разговора я все же стал усиленно причмокивать на Чалка. Ему город меньше всех нравился. Шагать по камню, да еще в гору было совсем неприятно. Еле тащил. Отец мне напомнил:
— Егорша, ты где?
Меня тогда занял опять какой-то пустырь. Он тоже тянулся по улице с угла до угла и вглубь не меньше половины квартала. На одном из углов было видно полуразрушенное здание, похожее на склад. Через обветшалый забор, местами совсем свалившийся, видны были два небольших озерка. По одной стороне забора ряд старых берез, ближе к озеру плотная группа деревьев более молодого возраста, но садом все-таки это место назвать не приходилось, так как деревья занимали очень небольшую площадь. На вопрос, что это, отец ответил:
— Видишь, пустоплесье какое-то. Они тут любят такие штуки делать. Захватят место, да и ждут, пока земля подорожает. Тогда продают. Ловкачи ведь! А ты все-таки пошевеливай, пошевеливай! Потом про этот пустырь узнаешь.
Так и вышло. Года через полтора мне пришлось хорошо ознакомиться с этим Верходановским садом, получить не один выговор за плавание на самодельных плотиках по озеркам в весеннюю пору, на них же покататься зимой на коньках, перелазить по старым березам и особенно по молодым липкам. Но это было потом, а пока приходилось подхлестывать Чалка, который все равнодушней и равнодушней становился к поездке. Находил, что давно пора отдохнуть.
С Александровского проспекта повернули на Уктусскую улицу. Она в этой части тоже была замощена, но обочины здесь оставались широкие и вовсе пыльные. Продолжали удивлять пустыри. В квартале справа и слева были заняты домами лишь углы, а вся середина, огороженная тесовым забором в каменных столбах, была под огородами, где росла только капуста. Таких огромных огородов мне еще не случалось видеть. Мама позавидовала:
— Хорошая у матерей капуста, а семена продают худые.
— Ну, так ведь не зря говорят: у монастырок совесть по их одежке — черная, — отозвался отец.
На следующем углу стояло заметное каменное здание в три этажа.
— Вроде скворечника, — определил отец.
Действительно, дом был какой-то необычайный. Как видно, здесь сказывалось несоответствие между высотой и площадью пола. Чтобы представить себе это здание, надо иметь в виду, что в среднем этаже было только четыре классных комнаты, каждая не более как на сорок человек. Узкие окна усиливали эту общую неслаженность здания. На одном из углов надпись: «Екатеринбургское духовное училище». То самое место, куда я ехал учиться.
На противоположной стороне улицы тоже каменное белое здание, более прочно стоявшее на земле, в два этажа, с мезонином, имело надпись: «Екатеринбургское городское училище».
Все это было мне интересно, но стал занимать другой вопрос. Видел монастырь, проезжал мимо архиерейского сада, видел квартал богатых домов, пустыри, монастырские капустники, два училища, а где железо, железный круг, чугунка, гостиный двор, магазины?
Оказалось, к этому лишь подъезжали: мостовая кончилась. Дорога вышла на Хлебный рынок. Там стояли ряды деревянных лавок, где торговали зерном и мучными товарами, тут же раскинуты палатки с продажей яблок. Против Хлебной площади Уктусская улица шла одинаркой, по которой виднелось много вывесок. Одной из первых оказалась та самая лавка, о которой много говорили в нашем заводе. Это был небольшой каменный склад, над которым значилось: «Продажа металлов Сысертских заводов гг. Соломирского и наследников Турчанинова». На дверях более крупно, с расчетом, видимо, на другого читателя: «Железо кровельное, шабальное, шинное, подковное и поделочные обрезки». Через несколько домов такой же склад Кыштымско-Каслинских заводов, с тем же порядком надписей. Сверху подробно название округа с перечнем владельцев, а на дверях: «Сковородки, вьюшки, заслонки, печные дверки». Еще дальше вывеска Сергинско-Уфалейских. Сверху титул, снизу: «Проволока, гвозди».
В этом же квартале еще несколько лавок, где торговали изделиями из железа. Неожиданным показался угловой многооконный дом. На крыше с одной улицы на железных листах было написано выпуклыми, позолоченными буквами: «Продажа соли», а с другой улицы такими же буквами: «Графа Строганова». Такую замечательную вывеску я видел впервые, и она запомнилась навсегда. И теперь, проходя мимо этого домишка, невольно вспоминаешь о ней и удивляешься жалким масштабам прошлого.
Дальше шли мучные ряды. Еще дальше гостиный двор, который назывался «новым», а на углу Уктусской и Главного проспекта старый гостиный двор. Тяжелое сооружение, с навесом на неуклюжих каменных столбах. Торговли уже не было, и оба здания гостиных дворов казались угрюмыми.
Здесь с Уктусской улицы повернули на Главный проспект — лучшую часть города. Окрашенная в голубой цвет церковь, обнесенная довольно тесной оградой с чахлыми деревьями, не привлекла внимания. Церковь как церковь. Не лучше наших заводских. Но вот дом с лепными украшениями — это да! Ничего похожего не видывал. И вывески тут какие-то необыкновенные: «Жорж Блок», «Барон де Суконтен», «Швартэ», а сверху какой-то неведомый «Нотариус».
Сама по себе эта главная улица была непохожа на остальные. Посередине обсаженная деревьями дорожка для пешеходов.
В начале каждого квартала, у прохода на эту дорожку, с той и с другой стороны небольшие лавочки, около которых толпится народ. Пьют «кислые щи», «баварский квас», ребята отходят с разноцветными трубочками, в которых, как я вскоре узнал, продавался мак с сахаром. Маковушка стоила от одной до трех копеек. Около лавочек прохаживался или стоял городовой. Эти постовые набирались из внешне видных людей, и все четверо, которых я видел в тот день, показались огромными и страшными. На этой же части пути увидел вывеску: «Продажа металлов… графини Стенбокк-Фермор». Мудреную фамилию запомнил со всей цепкостью ребячьей памяти. О графах и графинях мне случалось читать немало интересных книг. Там графы совершали самые удивительные подвиги, а графини с необыкновенными волосами, лицами, глазами страдали, пока графы окончательно не освобождали их. Здесь, оказывается, граф торгует солью, графиня — железом. Соляной граф, да еще с такой фамилией, как Строганов, укладывался в голове, а графиня — никак. Казалось, что она не сумеет торговать ни подковным железом, ни даже обрезками. Отец был этого же мнения.
— Смотри-ка ты, наши все-таки умнее! На бойком месте торгуют, а эта графиня придумала под самым своим заводом лавку поставить. Кто у ней тут купит?
На выезде из города подивился столбам заставы с орлами наверху. Посмотрел на уходившие вдаль аллеи берез по обеим сторонам Московского тракта и направил Чалка по дороге в Верх-Исетск. Здесь было совсем родное, заводское. Дорога была такой же, как у нас на Вершинки: сделана подрудком и горным песком, дававшими красноватую пыль. Необычным казались лишь пешеходные дорожки справа и слева, тоже обсаженные березами. На середине этой дороги Верх-Исетский госпиталь, белое каменное здание, показавшееся мне тогда очень красивым. Ипподром, который впоследствии доставил мне немало неприятностей, тогда не заметил. Подумал, что это опять какой-то большой пустырь, только обнесенный хорошим забором.
В Верх-Исетске без затруднения отыскали квартиру Алчаевского. Он оказался дома и принял приветливо. Указал, где поставить лошадь, где брать воду, сходил к хозяевам, попросил, чтобы на эту ночь не спускали цепную собаку. Иначе незнакомому человеку нельзя будет выйти ночью к лошадям. Когда все это было устроено, повел нас в квартиру.
Жена Алчаевского, молодая красивая женщина, тоже отнеслась приветливо, но детское чутье подсказало, что делается это в угоду мужу, а своего интереса к нам у ней нет.
Квартира у них, по моей мерке, была огромная: весь верхний этаж да еще кухня в нижнем. А жили только двое вверху и кухарка внизу.
Пока «собирали на стол», Алчаевский увел нас с отцом в свою комнату. Я никогда даже думать не мог, чтоб в одном доме было столько книг. Полный шкаф «за стеклом», полки стоячие, полки висячие и огромный ворох в углу. Книги же лежали на всех столах и даже на некоторых стульях. Кроме книг, было много других занимательных вещей. Волчья шкура, у которой целиком оставалась голова с оскаленными зубами, — даже страшно немножко. Лосиные рога на стене. Тут же ружье и большой кинжал. Наверно, у Аммалат-бека такой был! На столе какая-то машинка со стеклышками. Как потом узнал, микроскоп. Рядом куски руды, какие-то кости на огромной книжище с застежками. Через открытую дверь в соседней комнате видны две кровати, закрытые чем-то необыкновенно красивым.
Алчаевский, усадив отца около своего стола, открыл большую резную коробку с папиросами:
— Покурим, Василий Данилович.
Отец, всегда куривший махорку из трубки, на этот раз взял «дамскую», и мне это показалось забавным. По-городскому курить стал!
Разговор у них завязался оживленный, но мне он был мало интересен. Опять пошла уставная грамота, уполномоченный Дроздов, ходатай Эйсмонт.
Предоставленный себе, я прохаживался из комнаты в коридор, и мне было видно, что мама передавала хозяйке узорные чулки своей работы и ленту широких кружев, которые я недавно видел на ее коклюшечной подушке. Работа, как видно, понравилась, и мама уже показывала какую-то обвязку. В привычных руках работа шла ловко и быстро, и хозяйка с удивлением отмечала: «Уж больше четверти». Наконец появилась кухарка, которую хозяева звали Парасковьюшкой. Она принесла самовар и разную еду. Появился объемистый графин. Меня все-таки этот стол не интересовал. Чувствовал, что слипаются глаза. Алчаевский пытался тормошить меня, задавал смешные задачи: сколько останется, если из бороды вырвать три волоска, можно ли купить на полтинник три пуда сахару? Но глаза продолжали слипаться.
— Ложись тогда на волка, — решил Алчаевский и принес подушку и покрывашку. Ложиться на волка с оскаленными зубами в других условиях, может быть, показалось бы страшноватым, но теперь это прошло без раздумья. Поспешно разделся и, укладываясь, видел смыкающимися глазами бесформенный туман, в котором потом явственно вырисовались дорога, встречные обозы, шумная тройка. На обочине дороги, на раскинутых цветных одеялах сидела графиня с распущенными волосами и на маленьких золотовесных весах развешивала железо, а кругом люди смеялись: «Не умеет, не умеет!»
На другой день с утра пешком отправились в город. Мои экзамены заняли не очень много времени. За экзаменаторским столом сидели люди в рясах и необычных сюртуках без переду, но со светлыми пуговицами. Было страшно, но спрашивали все-таки не строго, и было удивительно, что некоторые мальчики путались или вовсе не отвечали.
Мне пришлось написать две фразы «на миры» — «который с точкой, который без точки». В этих грамматических «мирах» я разбирался свободно, доска была свежей покраски, мел хороший, и я не забыл в конце каждой фразы «выкрутить» очень осязательную точку. Со стуком решил задачу. После этого заставили читать, но, по-моему, бестолково: начнешь в одном месте, сейчас же перелистнут: «А ну, тут». Молитвы и заповеди рассыпал горошком, а когда стал разделывать историю какого-то судьи, один из экзаменаторов пошутил:
— Так его! Круши с навесу, чтоб не встал!
Шутка, видимо, хорошо отражала мой ребячий азарт, и все засмеялись. Сидевший посередине инспектор, очевидно, чтоб не смутить новичка, сказал:
— Хорошо. Принят. Завтра приходи на уроки к девяти часам, — и пояснил остальным: — Из светских он. Отец у него простой рабочий.
Инспектор, а не понимает! Какой же простой, коли тятя с Ильей Гордеичем — самолучшие мастера! По всему заводу! А по сварке никто против него не выстоит.
Уходя от стола, слышал, как экзаменатор, пошутивший над моим ребячьим азартом, проговорил:
— То-то и есть. Светские чекалят, а у своих каша во рту застыла. Чуть получше мальчишка, так его либо в гимназию, либо в реальное сдают.
Выбежав в коридор, где толпились родители экзаменуемых, рассказал своим, что говорил инспектор, — и склонен был «позадаваться» своим успехом. Отец погладил меня по голове, но повернул разговор в другую сторону.
— Александр Осипыч, конечно, хороший учитель. Ученики у него, небось, не хуже других. Как вот здесь учиться будешь?
Выходило, что я вроде и совсем ни при чем. Это, разумеется, было немного обидно, как и то, что на экзамене не дали договорить до конца. Но что поделаешь? Большие всегда так.
После экзамена хотелось побродить по городу, посмотреть вблизи то, что вчера успел заметить лишь проездом, главное, пробраться к чугунке и железному кругу. Но отцу надо было в тот же день уезжать домой, и он наотрез отказался, даже укорил:
— Что ты, милый сын! Неужели не знаешь, что нам с матерью поторапливаться надо? На один-то день едва подменщика нашел. Время, сам знаешь, осеннее. У всякого по хозяйству дела много. А мне надо еще Евплычевых ребят повидать, да камешок вот велели Мише Поздневу завезти. Знаешь, который на Безносого-то тешет? Хоть на пути он живет, а все время понадобится. Чалка тоже нельзя задерживать. Дедушке надо до ненастья сено с Габеевки выдернуть.
Мне было приятно, что отец по-серьезному говорит мне о своей занятости. Евплычевых «ребят», из которых один — Иван Михайлыч — был уже с седыми висками, я хорошо знал. Терминология камнерезов мне была тоже известна. Я знал, что «тесать на Безносого» значило работать на подрядчика Трапезникова, который занимался памятниками, плитами и другими могильно-каменными изделиями из мрамора; «ворочать на Корявого» значило работать по мрамору же, но на другого подрядчика, который наряду с памятниками занимался продажей бытовых вещей, главным образом умывальников. «Корпеть на Нурова, Лагутяева, Липина» — означало огранку самоцветов и мелкие изделия из цветного камня.
При таком положении мне оставалось только спросить:
— Какой камень?
Отец достал из кармана небольшой кусок сургучной яшмы.
— Вот этот. Чем-то, говорят, он замечателен. А Миша ведь в яшмоделах-то считается на славе. Ему и велели передать.
Осмотрев с видом знатока камень, я признал его стоящим и в то же время вынужден был примириться с мыслью о близкой разлуке со своими родителями.
От училища мы пошли на Щепную площадь, чтоб купить там сундучок. Здесь тогда были лабазы с просторными навесами, под которыми выставлялся такой товар, как телеги, кошевки, санки и горки сундуков. Помню, меня удивило, когда увидел в щепном товаре также зеркала и обои. В одном месте ожесточенно рядились около ямской телеги. У других лабазов народу было не видно. Только ходила группа женщин, «присматривавших горку для невесты».
Мы не задержались на Щепной: цена на маленькие сундучки была определенной, рядиться не приходилось. Купили окованный в полоску зеленый сундучок и двинулись дальше. Шли на этот раз по прямой — к толкучке на Коковинской улице. Там тоже были ряды лавчонок с небольшими навесами, где болталось разноцветное тряпье: пояски, ленточки, платочки. Здесь выбрали мне картузик: моя шляпа-катанка не подходила для города. А жаль! Хорошая шапочка была. Если ее развернуть до конца, так до плеч закрыться можно. И воду черпать ею можно. Но против покупки картузика не возражал. Еще бы! Было приятно, что продавец говорил мне, примеряя фуражки: «Молодой человек».
Народу на этой площади было гораздо больше, особенно там, где продавали вещи с рук. Площадь эта была маленькая по сравнению со Щепной, которая показалась мне огромной. Дороги, выходившие на эту площадь с трех улиц, сходились в одну «лаженую» около лабазов. Конное движение здесь было сильное, так как тут «спрямлялся» Сибирский тракт. Этим, вероятно, и объяснялось, что именно здесь «на ходу» открыли торговлю колесами, оглоблями, телегами, а потом она захватила и домашние вещи. Этим же, вероятно, объяснялось, что на улицах, между нынешними улицами Малышева и Куйбышева, сплошь помещались постоялые дворы. На этих же участках города содержалась ямская гоньба. Самыми заметными из этой ямской группы были двое Субботиных. Были ли они родственниками, или просто однофамильцами — не знаю, но отчетливо помню, что «сведущие», из таких, которые ныне любят показать свои познания в марках проходящих машин, тогда определяли: «Егора Субботина запряжка», «Степана Субботина кони», «На вольном каком-то пробирается».
Участки улиц с постоялыми дворами и ямской гоньбой к концу зимы покрывались таким толстым слоем навоза, с которым мог соперничать разве Хлебный рынок. В весеннее и осеннее ненастье здесь трудно было пройти пешеходу. Хотя Щепная площадь имела явно выраженный скат с запада на восток, она была не проканавлена и местами тоже трудно проходима. На том месте, где теперь приходится северо-западный угол стадиона, бил ключик, а рядом с ним «зыбун», на котором ребята не без удовольствия качались. Иногда зыбун даже оказывался яблоком раздора между отдельными ватагами, хотя оснований для битв и не было: зыбуна на всех хватало.
Проходя первый раз по Щепной площади, я, разумеется, ничего этого не знал и удивлялся жалкому виду Волчьего порядка, который со своими покосившимися домами приходился на заболоченной низине площади.
— Тоже город называется. Дома-то вон как исковеркало!
Отец по этому поводу заметил:
— По-всякому и в городе живут; не думай, что все на рысаках ездят.
Из зданий, выходивших на Щепную площадь, заметил тогда лишь Нуровский приют, двухэтажное каменное здание на том месте, где ныне выстроено здание геологического музея. При доме, как водилось для учреждений такого порядка, была домовая церковушка. Было бы где призреваемым помолиться за «благодетеля».
Мне потом случалось много раз проходить мимо приюта приблизительно в одни и те же часы, и я неизменно слышал одну и ту же песенку:
После толкучки наши пути разошлись. Отцу надо было разыскать «Евплычевых ребят», которые жили на Амуре, через дом от пивной Филитц. Адрес, конечно, не совсем точный, но найти все же можно. Меня удивляло, почему «Евплычевы ребята» живут в таком «худом месте», о котором в заводе говорилось всегда в связи с жульничеством и пьянством: «Обчистили на Амуре», «Пропился на Амуре», «Зачислился в золотую роту на Амуре» и прочее в этом роде.
На мой вопрос, почему Евплычевы живут на Амуре, отец скупо ответил:
— Не то что на Амур, а и в тюрьму люди попадают, да чести не теряют.
Маме хотелось повидать свою «сведенную» сестру, которая была замужем в городе. Мне было известно, что ее муж «сам печатает книги и газеты». Понятно, что такой печатник, в моих глазах был много интереснее Евплычевых, и мы с мамой, подхватив сундучок, отправились на Усольцевскую. Адрес был здесь более точный: от Главного, если итти к Верх-Исетску, четвертый дом на правой стороне. На деле и тут оказалась трудность. Путали пустыри, которыми начинался этот участок улицы: считать или не считать их. Я настаивал — считать, но тогда четвертый дом приходился графский. Так и написано было: «Дом графа Ивана Андреевича Толстого». Опять граф! Сколько же их в городе!
Этот, впрочем, оказался «вроде при своем деле» — председатель Дворянской опеки.
Хотя звание человека, который сам печатает книги, в моем мнении стояло высоко, все же я не мог допустить мысли, что он живет в графском доме. Следующий дом оказался принадлежавшим наследникам какой-то мещанской вдовы. Во дворе было два флигеля: один двухэтажный, другой хуже нашей бани, как я определил для себя. В нем-то и жили те, кого мы искали. Мне это показалось мало похожим на правду. Еще непонятнее была та кричащая бедность, которую мы увидели внутри хибарки. Изможденная, с лихорадочным блеском в глазах женщина сидела у стола и коротким сапожным ножом резала разноцветную бумагу. На полу двое малышей играли обрезками бумаги, а третий, совсем еще маленький, спал в зыбке. Увидев маму, женщина бросила нож и заплакала:
— Как это ты надоумилась, Татьянушка? Все меня позабыли. Бывают ведь, а никто не заглянет. Погляди-ка, погляди на наше городское житье. А это Егорчик? Какой большой вырос! Учиться привезла? Выучишь вот — станет бедствовать, как мой. Сама-то каково бегаешь? Василий где? К Евплычевым убежал? Не застанет. Никого. Видела я недавно Андрея. У Круковского на заводе пристроился. «Жить бы, — говорит, — можно, да квартира бьет».
Чалко сделал было попытку присоединиться к лошадям, стоявшим у коновязей Селетихина трактира. Мама с отцом перемолвились: «Привычно, знать, место». Вот! «Всегда они так! Подсмеиваются над дедушкой, а он вон какой славный. Все ребята мне завидуют. И Чалко тоже хороший. А что бабушка теперь делает? Плачет, поди». Петька говорит: «Я сразу оглядел бы!» Огляди, попробуй! Вон какой большой город! И мысли окончательно повернулись к городу.
Первый квартал ничем не отличался от нашего заводского. Такие же домишки. Один побольше, другой поменьше. Даже почва такая же, как по нашим улицам: тоже синий ребровик выглядывает. Второй квартал оказался каким-то однобоким. На одной стороне такие же маленькие дома, а на другой — огромный пустырь, огороженный редким реечным забором. Через пустырь, как поднесенный, виден монастырь — с каменной оградой, по-осеннему пестрыми деревьями и сосновой рощей. Над купой церквей и зданий господствует собор. Тот самый, что издали показался мне похожим на башкирский малахай. Сходство и теперь оставалось, но другого малахая — из городской пыли — уже было не видно: мы в него въехали.
При спуске с горы заметил один старый, вросший в землю дом с сизыми стеклами, на том месте, где теперь живу свыше тридцати лет. Пренебрежительно оценил:
— Тоже дом! В город поставили! У нас на Пеньковках лучше есть!
Впоследствии узнал, что это была «работная изба» в то еще время, когда эта часть города называлась Заимкой и представляла пригород с салотопными, бойней и мыловаренными заводами. Словом, со всем тем, что теперь отодвинуто на Полевскую дорогу и от чего «человека стошнить может».
После спуска с горы собственно и начался город. Здесь уже была замощена средняя часть дороги. Это одинаково не понравилось ни мне, ни Чалку. Гремит, трясет, ногам твердо. Поэтому мы без всякого сговора выбрали мягкую обочину. Пыли тут было уже много.
Особенно удивил меня целый квартал каменных домов при выходе улицы на Александровский проспект.
Эти каменные дома с невиданными раньше колоннами, с тротуарами из широких плит привели в полный восторг.
Вот это город! Это дома! Кто только живет в них?
Как будто в ответ на этот вопрос из ворот дома с круглыми колоннами вылетел рослый вороной жеребец, запряженный в какую-то необыкновенно легонькую «штучку». Кучер тоже в чудной шапке с пером, в плисовом кафтане без рукавов показался мне просто великаном. Сидел он высоко над лошадью. Сиденье экипажа занимал на удивленье толстый человек с обвислыми щеками. Одет он был, по-моему, гораздо хуже кучера.
— Кто это?
— Откуда мне знать. Может, хозяин этого дома. Может, в гости какой приезжал. Много их, таких-то, жируют тут.
— А почему у кучера рукавов нет?
— Для моды, видно.
При выезде на пересекавшую улицу впечатление нового не ослабело. Справа красивый каменный мост с чугунными перилами между каменных столбов, налево прямая широкая улица — Александровский проспект. Он замощен уже во всю ширину. Это и понятно, так как здесь проходил Сибирский тракт. Движение тут и по вечернему времени было сильное. Стало хлопотливо. Не без моего попустительства Чалко встал в хвост обоза и зашагал не торопясь. Это позволило мне глазеть по сторонам и удивляться.
Отец, не перестававший знакомить меня с городом, указав на мост, проговорил:
— Там вон, за мостом-то, квартал только подняться, и будет Конная площадь, куда лошадей-то приводят.
Мне, разумеется, захотелось сейчас же «хоть одним глазком взглянуть» на эту площадь, но мои родители дружно заговорили, что ехать еще далеко, время к вечеру, заворачиваться на тракту трудно.
Из этого убедительней всего мне показался последний довод. Мама еще тревожилась, застанем ли мы Алчаевского, к которому ехали.
— Сам-то он, конечно, принял бы и все бы разъяснил, а вдруг уехал по участку? Его-то хозяйке какое до нас дело!
Отец не разделял этих опасений.
— Не такой человек. Твердо сказал: «Приезжай в Успенье к вечеру. Обязательно дома буду». Так и сделает.
После этого разговора я все же стал усиленно причмокивать на Чалка. Ему город меньше всех нравился. Шагать по камню, да еще в гору было совсем неприятно. Еле тащил. Отец мне напомнил:
— Егорша, ты где?
Меня тогда занял опять какой-то пустырь. Он тоже тянулся по улице с угла до угла и вглубь не меньше половины квартала. На одном из углов было видно полуразрушенное здание, похожее на склад. Через обветшалый забор, местами совсем свалившийся, видны были два небольших озерка. По одной стороне забора ряд старых берез, ближе к озеру плотная группа деревьев более молодого возраста, но садом все-таки это место назвать не приходилось, так как деревья занимали очень небольшую площадь. На вопрос, что это, отец ответил:
— Видишь, пустоплесье какое-то. Они тут любят такие штуки делать. Захватят место, да и ждут, пока земля подорожает. Тогда продают. Ловкачи ведь! А ты все-таки пошевеливай, пошевеливай! Потом про этот пустырь узнаешь.
Так и вышло. Года через полтора мне пришлось хорошо ознакомиться с этим Верходановским садом, получить не один выговор за плавание на самодельных плотиках по озеркам в весеннюю пору, на них же покататься зимой на коньках, перелазить по старым березам и особенно по молодым липкам. Но это было потом, а пока приходилось подхлестывать Чалка, который все равнодушней и равнодушней становился к поездке. Находил, что давно пора отдохнуть.
С Александровского проспекта повернули на Уктусскую улицу. Она в этой части тоже была замощена, но обочины здесь оставались широкие и вовсе пыльные. Продолжали удивлять пустыри. В квартале справа и слева были заняты домами лишь углы, а вся середина, огороженная тесовым забором в каменных столбах, была под огородами, где росла только капуста. Таких огромных огородов мне еще не случалось видеть. Мама позавидовала:
— Хорошая у матерей капуста, а семена продают худые.
— Ну, так ведь не зря говорят: у монастырок совесть по их одежке — черная, — отозвался отец.
На следующем углу стояло заметное каменное здание в три этажа.
— Вроде скворечника, — определил отец.
Действительно, дом был какой-то необычайный. Как видно, здесь сказывалось несоответствие между высотой и площадью пола. Чтобы представить себе это здание, надо иметь в виду, что в среднем этаже было только четыре классных комнаты, каждая не более как на сорок человек. Узкие окна усиливали эту общую неслаженность здания. На одном из углов надпись: «Екатеринбургское духовное училище». То самое место, куда я ехал учиться.
На противоположной стороне улицы тоже каменное белое здание, более прочно стоявшее на земле, в два этажа, с мезонином, имело надпись: «Екатеринбургское городское училище».
Все это было мне интересно, но стал занимать другой вопрос. Видел монастырь, проезжал мимо архиерейского сада, видел квартал богатых домов, пустыри, монастырские капустники, два училища, а где железо, железный круг, чугунка, гостиный двор, магазины?
Оказалось, к этому лишь подъезжали: мостовая кончилась. Дорога вышла на Хлебный рынок. Там стояли ряды деревянных лавок, где торговали зерном и мучными товарами, тут же раскинуты палатки с продажей яблок. Против Хлебной площади Уктусская улица шла одинаркой, по которой виднелось много вывесок. Одной из первых оказалась та самая лавка, о которой много говорили в нашем заводе. Это был небольшой каменный склад, над которым значилось: «Продажа металлов Сысертских заводов гг. Соломирского и наследников Турчанинова». На дверях более крупно, с расчетом, видимо, на другого читателя: «Железо кровельное, шабальное, шинное, подковное и поделочные обрезки». Через несколько домов такой же склад Кыштымско-Каслинских заводов, с тем же порядком надписей. Сверху подробно название округа с перечнем владельцев, а на дверях: «Сковородки, вьюшки, заслонки, печные дверки». Еще дальше вывеска Сергинско-Уфалейских. Сверху титул, снизу: «Проволока, гвозди».
В этом же квартале еще несколько лавок, где торговали изделиями из железа. Неожиданным показался угловой многооконный дом. На крыше с одной улицы на железных листах было написано выпуклыми, позолоченными буквами: «Продажа соли», а с другой улицы такими же буквами: «Графа Строганова». Такую замечательную вывеску я видел впервые, и она запомнилась навсегда. И теперь, проходя мимо этого домишка, невольно вспоминаешь о ней и удивляешься жалким масштабам прошлого.
Дальше шли мучные ряды. Еще дальше гостиный двор, который назывался «новым», а на углу Уктусской и Главного проспекта старый гостиный двор. Тяжелое сооружение, с навесом на неуклюжих каменных столбах. Торговли уже не было, и оба здания гостиных дворов казались угрюмыми.
Здесь с Уктусской улицы повернули на Главный проспект — лучшую часть города. Окрашенная в голубой цвет церковь, обнесенная довольно тесной оградой с чахлыми деревьями, не привлекла внимания. Церковь как церковь. Не лучше наших заводских. Но вот дом с лепными украшениями — это да! Ничего похожего не видывал. И вывески тут какие-то необыкновенные: «Жорж Блок», «Барон де Суконтен», «Швартэ», а сверху какой-то неведомый «Нотариус».
Сама по себе эта главная улица была непохожа на остальные. Посередине обсаженная деревьями дорожка для пешеходов.
В начале каждого квартала, у прохода на эту дорожку, с той и с другой стороны небольшие лавочки, около которых толпится народ. Пьют «кислые щи», «баварский квас», ребята отходят с разноцветными трубочками, в которых, как я вскоре узнал, продавался мак с сахаром. Маковушка стоила от одной до трех копеек. Около лавочек прохаживался или стоял городовой. Эти постовые набирались из внешне видных людей, и все четверо, которых я видел в тот день, показались огромными и страшными. На этой же части пути увидел вывеску: «Продажа металлов… графини Стенбокк-Фермор». Мудреную фамилию запомнил со всей цепкостью ребячьей памяти. О графах и графинях мне случалось читать немало интересных книг. Там графы совершали самые удивительные подвиги, а графини с необыкновенными волосами, лицами, глазами страдали, пока графы окончательно не освобождали их. Здесь, оказывается, граф торгует солью, графиня — железом. Соляной граф, да еще с такой фамилией, как Строганов, укладывался в голове, а графиня — никак. Казалось, что она не сумеет торговать ни подковным железом, ни даже обрезками. Отец был этого же мнения.
— Смотри-ка ты, наши все-таки умнее! На бойком месте торгуют, а эта графиня придумала под самым своим заводом лавку поставить. Кто у ней тут купит?
На выезде из города подивился столбам заставы с орлами наверху. Посмотрел на уходившие вдаль аллеи берез по обеим сторонам Московского тракта и направил Чалка по дороге в Верх-Исетск. Здесь было совсем родное, заводское. Дорога была такой же, как у нас на Вершинки: сделана подрудком и горным песком, дававшими красноватую пыль. Необычным казались лишь пешеходные дорожки справа и слева, тоже обсаженные березами. На середине этой дороги Верх-Исетский госпиталь, белое каменное здание, показавшееся мне тогда очень красивым. Ипподром, который впоследствии доставил мне немало неприятностей, тогда не заметил. Подумал, что это опять какой-то большой пустырь, только обнесенный хорошим забором.
В Верх-Исетске без затруднения отыскали квартиру Алчаевского. Он оказался дома и принял приветливо. Указал, где поставить лошадь, где брать воду, сходил к хозяевам, попросил, чтобы на эту ночь не спускали цепную собаку. Иначе незнакомому человеку нельзя будет выйти ночью к лошадям. Когда все это было устроено, повел нас в квартиру.
Жена Алчаевского, молодая красивая женщина, тоже отнеслась приветливо, но детское чутье подсказало, что делается это в угоду мужу, а своего интереса к нам у ней нет.
Квартира у них, по моей мерке, была огромная: весь верхний этаж да еще кухня в нижнем. А жили только двое вверху и кухарка внизу.
Пока «собирали на стол», Алчаевский увел нас с отцом в свою комнату. Я никогда даже думать не мог, чтоб в одном доме было столько книг. Полный шкаф «за стеклом», полки стоячие, полки висячие и огромный ворох в углу. Книги же лежали на всех столах и даже на некоторых стульях. Кроме книг, было много других занимательных вещей. Волчья шкура, у которой целиком оставалась голова с оскаленными зубами, — даже страшно немножко. Лосиные рога на стене. Тут же ружье и большой кинжал. Наверно, у Аммалат-бека такой был! На столе какая-то машинка со стеклышками. Как потом узнал, микроскоп. Рядом куски руды, какие-то кости на огромной книжище с застежками. Через открытую дверь в соседней комнате видны две кровати, закрытые чем-то необыкновенно красивым.
Алчаевский, усадив отца около своего стола, открыл большую резную коробку с папиросами:
— Покурим, Василий Данилович.
Отец, всегда куривший махорку из трубки, на этот раз взял «дамскую», и мне это показалось забавным. По-городскому курить стал!
Разговор у них завязался оживленный, но мне он был мало интересен. Опять пошла уставная грамота, уполномоченный Дроздов, ходатай Эйсмонт.
Предоставленный себе, я прохаживался из комнаты в коридор, и мне было видно, что мама передавала хозяйке узорные чулки своей работы и ленту широких кружев, которые я недавно видел на ее коклюшечной подушке. Работа, как видно, понравилась, и мама уже показывала какую-то обвязку. В привычных руках работа шла ловко и быстро, и хозяйка с удивлением отмечала: «Уж больше четверти». Наконец появилась кухарка, которую хозяева звали Парасковьюшкой. Она принесла самовар и разную еду. Появился объемистый графин. Меня все-таки этот стол не интересовал. Чувствовал, что слипаются глаза. Алчаевский пытался тормошить меня, задавал смешные задачи: сколько останется, если из бороды вырвать три волоска, можно ли купить на полтинник три пуда сахару? Но глаза продолжали слипаться.
— Ложись тогда на волка, — решил Алчаевский и принес подушку и покрывашку. Ложиться на волка с оскаленными зубами в других условиях, может быть, показалось бы страшноватым, но теперь это прошло без раздумья. Поспешно разделся и, укладываясь, видел смыкающимися глазами бесформенный туман, в котором потом явственно вырисовались дорога, встречные обозы, шумная тройка. На обочине дороги, на раскинутых цветных одеялах сидела графиня с распущенными волосами и на маленьких золотовесных весах развешивала железо, а кругом люди смеялись: «Не умеет, не умеет!»
На другой день с утра пешком отправились в город. Мои экзамены заняли не очень много времени. За экзаменаторским столом сидели люди в рясах и необычных сюртуках без переду, но со светлыми пуговицами. Было страшно, но спрашивали все-таки не строго, и было удивительно, что некоторые мальчики путались или вовсе не отвечали.
Мне пришлось написать две фразы «на миры» — «который с точкой, который без точки». В этих грамматических «мирах» я разбирался свободно, доска была свежей покраски, мел хороший, и я не забыл в конце каждой фразы «выкрутить» очень осязательную точку. Со стуком решил задачу. После этого заставили читать, но, по-моему, бестолково: начнешь в одном месте, сейчас же перелистнут: «А ну, тут». Молитвы и заповеди рассыпал горошком, а когда стал разделывать историю какого-то судьи, один из экзаменаторов пошутил:
— Так его! Круши с навесу, чтоб не встал!
Шутка, видимо, хорошо отражала мой ребячий азарт, и все засмеялись. Сидевший посередине инспектор, очевидно, чтоб не смутить новичка, сказал:
— Хорошо. Принят. Завтра приходи на уроки к девяти часам, — и пояснил остальным: — Из светских он. Отец у него простой рабочий.
Инспектор, а не понимает! Какой же простой, коли тятя с Ильей Гордеичем — самолучшие мастера! По всему заводу! А по сварке никто против него не выстоит.
Уходя от стола, слышал, как экзаменатор, пошутивший над моим ребячьим азартом, проговорил:
— То-то и есть. Светские чекалят, а у своих каша во рту застыла. Чуть получше мальчишка, так его либо в гимназию, либо в реальное сдают.
Выбежав в коридор, где толпились родители экзаменуемых, рассказал своим, что говорил инспектор, — и склонен был «позадаваться» своим успехом. Отец погладил меня по голове, но повернул разговор в другую сторону.
— Александр Осипыч, конечно, хороший учитель. Ученики у него, небось, не хуже других. Как вот здесь учиться будешь?
Выходило, что я вроде и совсем ни при чем. Это, разумеется, было немного обидно, как и то, что на экзамене не дали договорить до конца. Но что поделаешь? Большие всегда так.
После экзамена хотелось побродить по городу, посмотреть вблизи то, что вчера успел заметить лишь проездом, главное, пробраться к чугунке и железному кругу. Но отцу надо было в тот же день уезжать домой, и он наотрез отказался, даже укорил:
— Что ты, милый сын! Неужели не знаешь, что нам с матерью поторапливаться надо? На один-то день едва подменщика нашел. Время, сам знаешь, осеннее. У всякого по хозяйству дела много. А мне надо еще Евплычевых ребят повидать, да камешок вот велели Мише Поздневу завезти. Знаешь, который на Безносого-то тешет? Хоть на пути он живет, а все время понадобится. Чалка тоже нельзя задерживать. Дедушке надо до ненастья сено с Габеевки выдернуть.
Мне было приятно, что отец по-серьезному говорит мне о своей занятости. Евплычевых «ребят», из которых один — Иван Михайлыч — был уже с седыми висками, я хорошо знал. Терминология камнерезов мне была тоже известна. Я знал, что «тесать на Безносого» значило работать на подрядчика Трапезникова, который занимался памятниками, плитами и другими могильно-каменными изделиями из мрамора; «ворочать на Корявого» значило работать по мрамору же, но на другого подрядчика, который наряду с памятниками занимался продажей бытовых вещей, главным образом умывальников. «Корпеть на Нурова, Лагутяева, Липина» — означало огранку самоцветов и мелкие изделия из цветного камня.
При таком положении мне оставалось только спросить:
— Какой камень?
Отец достал из кармана небольшой кусок сургучной яшмы.
— Вот этот. Чем-то, говорят, он замечателен. А Миша ведь в яшмоделах-то считается на славе. Ему и велели передать.
Осмотрев с видом знатока камень, я признал его стоящим и в то же время вынужден был примириться с мыслью о близкой разлуке со своими родителями.
От училища мы пошли на Щепную площадь, чтоб купить там сундучок. Здесь тогда были лабазы с просторными навесами, под которыми выставлялся такой товар, как телеги, кошевки, санки и горки сундуков. Помню, меня удивило, когда увидел в щепном товаре также зеркала и обои. В одном месте ожесточенно рядились около ямской телеги. У других лабазов народу было не видно. Только ходила группа женщин, «присматривавших горку для невесты».
Мы не задержались на Щепной: цена на маленькие сундучки была определенной, рядиться не приходилось. Купили окованный в полоску зеленый сундучок и двинулись дальше. Шли на этот раз по прямой — к толкучке на Коковинской улице. Там тоже были ряды лавчонок с небольшими навесами, где болталось разноцветное тряпье: пояски, ленточки, платочки. Здесь выбрали мне картузик: моя шляпа-катанка не подходила для города. А жаль! Хорошая шапочка была. Если ее развернуть до конца, так до плеч закрыться можно. И воду черпать ею можно. Но против покупки картузика не возражал. Еще бы! Было приятно, что продавец говорил мне, примеряя фуражки: «Молодой человек».
Народу на этой площади было гораздо больше, особенно там, где продавали вещи с рук. Площадь эта была маленькая по сравнению со Щепной, которая показалась мне огромной. Дороги, выходившие на эту площадь с трех улиц, сходились в одну «лаженую» около лабазов. Конное движение здесь было сильное, так как тут «спрямлялся» Сибирский тракт. Этим, вероятно, и объяснялось, что именно здесь «на ходу» открыли торговлю колесами, оглоблями, телегами, а потом она захватила и домашние вещи. Этим же, вероятно, объяснялось, что на улицах, между нынешними улицами Малышева и Куйбышева, сплошь помещались постоялые дворы. На этих же участках города содержалась ямская гоньба. Самыми заметными из этой ямской группы были двое Субботиных. Были ли они родственниками, или просто однофамильцами — не знаю, но отчетливо помню, что «сведущие», из таких, которые ныне любят показать свои познания в марках проходящих машин, тогда определяли: «Егора Субботина запряжка», «Степана Субботина кони», «На вольном каком-то пробирается».
Участки улиц с постоялыми дворами и ямской гоньбой к концу зимы покрывались таким толстым слоем навоза, с которым мог соперничать разве Хлебный рынок. В весеннее и осеннее ненастье здесь трудно было пройти пешеходу. Хотя Щепная площадь имела явно выраженный скат с запада на восток, она была не проканавлена и местами тоже трудно проходима. На том месте, где теперь приходится северо-западный угол стадиона, бил ключик, а рядом с ним «зыбун», на котором ребята не без удовольствия качались. Иногда зыбун даже оказывался яблоком раздора между отдельными ватагами, хотя оснований для битв и не было: зыбуна на всех хватало.
Проходя первый раз по Щепной площади, я, разумеется, ничего этого не знал и удивлялся жалкому виду Волчьего порядка, который со своими покосившимися домами приходился на заболоченной низине площади.
— Тоже город называется. Дома-то вон как исковеркало!
Отец по этому поводу заметил:
— По-всякому и в городе живут; не думай, что все на рысаках ездят.
Из зданий, выходивших на Щепную площадь, заметил тогда лишь Нуровский приют, двухэтажное каменное здание на том месте, где ныне выстроено здание геологического музея. При доме, как водилось для учреждений такого порядка, была домовая церковушка. Было бы где призреваемым помолиться за «благодетеля».
Мне потом случалось много раз проходить мимо приюта приблизительно в одни и те же часы, и я неизменно слышал одну и ту же песенку:
Через окно было видно: в большой комнате сидит человек сорок девочек в платьишках серо-грязного цвета, ковыряются над большими полосами белой материи и без конца тянут свою тоскливую песенку. Это запомнилось на всю жизнь, как самое унылое. И хотя я тогда был еще в поре мальчишеского презрения к девчонкам, этих нуровских приюток мне было жаль.
Клубок катится,
нитка тянется…
Клубок дале, дале,
нитка доле, доле…
После толкучки наши пути разошлись. Отцу надо было разыскать «Евплычевых ребят», которые жили на Амуре, через дом от пивной Филитц. Адрес, конечно, не совсем точный, но найти все же можно. Меня удивляло, почему «Евплычевы ребята» живут в таком «худом месте», о котором в заводе говорилось всегда в связи с жульничеством и пьянством: «Обчистили на Амуре», «Пропился на Амуре», «Зачислился в золотую роту на Амуре» и прочее в этом роде.
На мой вопрос, почему Евплычевы живут на Амуре, отец скупо ответил:
— Не то что на Амур, а и в тюрьму люди попадают, да чести не теряют.
Маме хотелось повидать свою «сведенную» сестру, которая была замужем в городе. Мне было известно, что ее муж «сам печатает книги и газеты». Понятно, что такой печатник, в моих глазах был много интереснее Евплычевых, и мы с мамой, подхватив сундучок, отправились на Усольцевскую. Адрес был здесь более точный: от Главного, если итти к Верх-Исетску, четвертый дом на правой стороне. На деле и тут оказалась трудность. Путали пустыри, которыми начинался этот участок улицы: считать или не считать их. Я настаивал — считать, но тогда четвертый дом приходился графский. Так и написано было: «Дом графа Ивана Андреевича Толстого». Опять граф! Сколько же их в городе!
Этот, впрочем, оказался «вроде при своем деле» — председатель Дворянской опеки.
Хотя звание человека, который сам печатает книги, в моем мнении стояло высоко, все же я не мог допустить мысли, что он живет в графском доме. Следующий дом оказался принадлежавшим наследникам какой-то мещанской вдовы. Во дворе было два флигеля: один двухэтажный, другой хуже нашей бани, как я определил для себя. В нем-то и жили те, кого мы искали. Мне это показалось мало похожим на правду. Еще непонятнее была та кричащая бедность, которую мы увидели внутри хибарки. Изможденная, с лихорадочным блеском в глазах женщина сидела у стола и коротким сапожным ножом резала разноцветную бумагу. На полу двое малышей играли обрезками бумаги, а третий, совсем еще маленький, спал в зыбке. Увидев маму, женщина бросила нож и заплакала:
— Как это ты надоумилась, Татьянушка? Все меня позабыли. Бывают ведь, а никто не заглянет. Погляди-ка, погляди на наше городское житье. А это Егорчик? Какой большой вырос! Учиться привезла? Выучишь вот — станет бедствовать, как мой. Сама-то каково бегаешь? Василий где? К Евплычевым убежал? Не застанет. Никого. Видела я недавно Андрея. У Круковского на заводе пристроился. «Жить бы, — говорит, — можно, да квартира бьет».