— Припадочный, видно, батюшка. Как начнет проповедь читать, сейчас руками замашет, головой заболтает вроде балаганного зазывалы о пасхе. А о чем сказывает, понять нельзя.
   Переход на режим ученической квартиры дался не без трудностей. Мне казалось диким, что нельзя выбегать на улицу со двора даже в «свободные» часы. Не менее удивляли и обязательные сидения за учебниками в течение двух часов. На деле же это оказалось необходимым и своевременным. В сущности, до этого я лишь учил наизуть стихотворения, большая часть которых была мне знакома раньше, а тут пришла пора заниматься более основательно. Чтоб ясней было, напомню, что подготовка в начальных школах того времени была очень разная. Кроме школ земских и министерских, существовали еще церковно-приходские. Если первые две группы школ не могли похвастаться отпускаемыми им кредитами, то в последних это сводилось к совсем ничтожным суммам. Предполагалось, что духовенство бесплатно сумеет найти время для занятий в школе. В действительности этого не было. И на те жалкие средства, какие имелись, нанимался учитель. Разумеется, «соответственный». В силу этого про церковные школы и говорилось: «Не столько там учат, сколько тень на образование наводят». Я же учился в земской школе, где был «настоящий учитель» и даже были «дополнительные предметы за счет завода». Иначе говоря, ходил регент заводского хора и обучал «певучих ребят», а также чертежник, учивший нас черчению и рисованию. Конечно, все это было «чуть-чуть» и направлялось к поиску «склонных», которых потом забирали в хор или в заводскую чертежную, но все же это кое-что давало. Да и учебный год в заводских школах был гораздо длиннее, чем в сельских, где он начинался после уборки хлебов и кончался с началом весенних полевых работ. Так как среди учеников нашего училища было много из церковноприходских школ, то мое положение было преимущественным, и я вначале мог вовсе не заниматься.
   В училищной квартире жило девять человек разного возраста. Трое — мои соученики, двое — великовозрастных, не один раз остававшихся на «повторительный» курс, и четверо третьеклассников, которые уже причисляли себя к старшим. Оба великовозрастные были из «тихих зубрил». Они надоедали разве тем, что не давали повозиться и пошалить во время «вечерних занятий». Из третьеклассников был один «охочий позадаваться», но физические его возможности были ограниченны, и, когда мы, первоклассники, в какой-то игре дружно его отлупцевали, он стал с нами на равную ногу. Вообще мне, как видно, повезло: ни в какой квартире, ни потом в общежитии не помню, чтоб кто-нибудь обижал и притеснял меня как малыша. Вошел в новую для меня жизнь просто, без особых трудностей и переживаний.
   У садинского дома было одно ценное качество. Он находился рядом с верходаневским садом, на угловом участке которого достраивалось наше общежитие. Сад занимал тогда большую часть квартала между нынешними улицами 8 марта и Разина. Вдоль улиц Декабристов и Разина шли аллеи старых плакучих берез, к улице 8 марта примыкал участок, засаженный частью хвойными, среди которых было несколько кедров, и частью молодыми липами в возрасте пятнадцати-двадцати лет. Видно было, что за липовым участком наблюдали, деревья были расположены правильными рядами, сходящимися к центру. Липки выращены ровные, прямые, самые удобные для лазанья. Вблизи достраивавшегося дома было полуразрушенное кирпичное здание, похожее на склад. Мне казалось, что это развалины оранжереи, вроде той, какую приходилось видеть в «господской ограде» своего завода. Мои товарищи это оспаривали, уверяя, что тут была бумажная фабрика Верходанова; но эти споры не мешали считать развалины интересным местом для игры.
   Значительная часть участка была все-таки пустырем, заросшим репейником и крапивой. Посредине имелись два небольших озерка, которые тоже представляли для ребят большой интерес зимой как катки, а весной, при полой воде, как место для плавания на плотах. Училищное начальство усиленно боролось против последнего использования озерков, снижало баллы по поведению, но все-таки это крепко держалось.
   «Садинская квартира», то есть те девять человек, которые там жили, были первыми, «обосновавшимися на новом месте». Владелец дома, Сергей Вавилыч проделал в своем заборе калитку, и мы на законном основании, не выходя на улицу, могли носиться по огромному пустырю, прятаться в развалинах, кататься — с оглядкой, впрочем, — на плотиках, которыми служили полотнища каких-то ворот, обрезки досок.
   Ребята, живущие в других квартирах, а также казеннокоштные, ютившиеся в самом училищном здании, завидовали нам и усердно расспрашивали, как идет достройка, скоро ли всех переведут на верходановский участок. Когда началась осенняя ловля птиц, это место стало и боевым участком. Городские ребята, жившие по улице Разина, привыкли пользоваться старыми березами для установки силков и западенок, но теперь у них появились полноправные конкуренты из «садинской квартиры», и, как водится, началась война, к обоюдному удовольствию сторон.
   Ученикам училища, разумеется, не дозволялось заниматься птицеловством, но у нас оказался удобный выход. Квартира звалась садинской, но Сергей Вавилыч был только владельцем дома, а ученическую квартиру в верхнем этаже держала его дальняя родственница. Сам владелец дома со своей семьей жил в нижнем, полуподвальном этаже, и его квартира не подлежала инспекторской ревизии. Садин, по основной профессии маляр, был большим любителем охоты, рыбной ловли и всего, что связано с походами за город. Хозяйственные люди, как мне потом удалось слышать, не очень одобрительно отзывались о нем:
   — Вавило-то ему вон какой дом оставил и к мастерству приучил. Живи, как у Христа за пазухой, а он себя, гляди-ка, в подвал забил. Недаром, видно, сказано:
   «Охота — не работа, хлеба не даст».
   Сергея Вавилыча действительно чаще можно было увидеть с ружьем или рыболовными снарядами, чем с малярными кистями. Оценивая свое положение, этот высокий длиннолицый человек говорил:
   — Больше малярных работ наберешь, меньше годов проживешь. Мой вон родитель на сорок пятом свернулся. Дом нажил, а веку не дожил, а мне желательно наоборот: хоть дом проживу, а свое доживу. Больно ведь занятно в лесу-то и на реке тоже. Вон я…
   И он начинал рассказывать о чем-нибудь недавнем. Тонкое, детское чутье подсказывало, что говорит это не промысловик, а человек, влюбленный в природу и хорошо ее наблюдающий. Особенно часто он рассказывал о весенней охоте на глухарей. При этом неизменно выплывало «лучшее токовище в нашем краю», которое удивляло Садина своей добычливостью.
   — Ведь и место не больно удаленное. Между Челябинским трактом и полевской дорогой есть свечной завод. Там воск в больших чанах топят, потом в воду спускают, воск и застывает пластинками вроде стружки. Эту восковую стружку раскидывают на большие решета и отбеливают на солнце, как холсты. Места под отбеливание многонько взято, а людей не так уж много. Двое-трое при варке да пятеро-шестеро по разноске восковой стружки. Что и говорить, дело тихое, а все-таки люди. И рядом, в лесочке, это самое токовище. Куда я ни хаживал, а лучше не видал. Иной раз за одну охоту столько набьешь, что едва до дому донесешь. И не тому дивишься, что охота удачливая, а вот, как это устроено: направо дорога, налево дорога, город близко, а глухарь все-таки это свое токовище не бросил!
   В числе других трофеев охоты у Садина была живая лиса. Она была привязана недлинной цепью к обыкновенной собачьей конуре. Понятно, что каждому из нас хотелось «приручить лису», но она злобно тявкала тонким голоском на каждого приближающегося, а если видела что-нибудь у него в руках, то скрывалась в свою конуру. Ближе других подпускала лишь Сергея Вавилыча, когда он приносил еду, но близко не подходила, пока Садин не отойдет. Сосед, нередко заходивший к Сергею Вавилычу, спрашивал:
   — На что ты эту нахлебницу держишь? Давно на воротник поспела, а он ее рыбой да мясом кормит! В копеечку она тебе обойдется, а получишь столько же, сколько и сейчас.
   — Не конторский я, — отвечает Садин, — чтоб мне все копейки сосчитать. У меня тот интерес, не удастся ли ее приручить.
   В квартире у Садина была не одна клетка с птицами, а в сенях жили два ручных голубя. Мы пользовались этой особенностью нашей квартиры: свою птицеловную добычу тащили к Сергею Вавилычу.
   Против садинского дома был тогда один маленький домик, в котором останавливались приезжавшие из монастырских заимок. Через ворота этого домика можно было попасть в монастырскую рощу, которая занимала тогда огромную площадь, обнесенную с трех сторон каменной стеной.
   Нас, ребят, конечно, привлекали монастырские стены, особенно сложенные из дикого камня. Очень хорошо тут играть «во взятие крепостей». При всей занимательности верходановского сада и строгом запрещении отлучаться с квартиры мы все-таки бегали на нынешнюю улицу Большакова, чтоб оттуда «занять крепость». Кстати, здесь и вовсе в других целях, как я узнал впоследствии, были налажены перелазы. Да ведь как ловко! Стена как стена, а глядишь — один камень убран, другой выдвинут — иди, как по лестнице! Только, конечно, знать, где эти перелазы.
   Взрослые не разделяли мнения о занятности монастырских стен. Наоборот, ворчали, что «монашки город теснотят да наледь разводят». Действительно, эта «монастырская роща» являлась чужеродным телом и мешала правильной планировке растущего города. Если еще можно было понять назначение ближайшего к монастырю загороженного места, то остальной кусок, кварталов на двенадцать-шестнадцать, казался вовсе ненужным для монастыря. Вероятно, за каменными стенами здесь была просто земельная спекуляция более тонкого вида, чем многочисленные пустыри. Частицу этой спекуляции мне пришлось потом увидеть, когда монастырь продал в годы хождения золотой валюты за сто тысяч рублей свой капустник, на котором теперь построено здание электрохимического института[34] и высшей партийной школы[35]. Разговор о наледи тоже имел основания. На монастырском участке был устроен прудок, который при неналаженности спуска поддерживал заболоченность нижележащего участка города и ранней весной сказывался наледями на улицах 8 марта, Разина, Чапаева.
   Живая лиса во дворе, верходановская усадьба, монастырская стена, которую можно брать приступом, чечетки, щеглы и жуланы «не хуже наших», Сергей Вавилыч, новый уклад жизни — все это так захватило меня, что первые две субботы я не ходил в Верх-Исетск. Когда же наступила осенняя слякоть и игры волей-неволей были перенесены в комнаты, я после какого-то «столкновения в своей среде» вспомнил о Мише, о «необитаемом», о Парасковьюшке, о Никите Савельиче, даже о Софье Викентьевне и почувствовал, что мне стало скучно. Итти в Верх-Исетск уже не решался: «Заругают, что долго не был». В то же время тревожило, как сказать дома, что не хожу к Никите Савельичу. От этого стало еще беспокойнее. Но вот Никита Савельич, возвращаясь из Сысерти, заехал сам. Он рассказал о моих домашних, спросил, как учусь, потом стал разговаривать с другими ребятами. Как выходец из духовных, он знал многих «по отцам», а разговаривать он умел. Всем нашим так понравился, что я потом этим даже гордился.
   Посидев в верхнем этаже, он сказал мне:
   — Ну, пойдем к Вавилычу.
   Оказалось, что он хорошо знал Садина и запросто называл его Вавилычем. Разговаривали они об охоте. Никита Савельич сам охотником не был, но очень интересовался истреблением волков, которые тогда довольно заметно мешали скотоводству. Прощаясь с Садиным, он передал ему два серебряных рубля и попросил:
   — Ты, Вавилыч, направляй этого парнишку каждую субботу и канун праздника к нам. Когда вовсе грязно, найми ему извозчика. Выйдут деньги, скажи: с ним пришлю либо сам завезу.
   С той поры мои субботние походы в Верх-Исетск стали регулярными. Никита Савельич вовсе «не ругался», а Софья Викентьевна усиленно меня «подкармливала», хотя я и в квартире не голодал.

За Советскую Правду

Вместо предисловия

   Партизанское[36] движение в Сибири не раз освещалось в воспоминаниях участников и в художественной литературе. Это вполне понятно. Но мне кажется интересной и та полоса, когда движение еще не оформилось, но уже везде чувствовалось. Обманутое вначале сибирское крестьянство теперь приходило везде к одинаковому выводу: «Какой это порядок: четверть — пирует да торгует, остальные воюют, либо без дела дома сидят». Ничего яркого, бьющего в глаза в этой полосе жизни, Сибири, но мелочи были настолько показательны, что а решаюсь дать маленький кусок тогдашнего быта, по рассказам непосредственных участников.
   Здесь нет выдумки. Иногда даже не изменены названия мест и действующих лиц. Оставшиеся в живых могут узнать себя.
   Время действия февраль-апрель 1919 года.

По линии

   Шестеро на площадке товарного вагона — норма. Даже самые строгие охранники не придираются на остановках. Стоять приходится боком. Положение крайних опасное. «Бывает, что и спихнут». В середине и безопаснее и теплее. Только все-таки холодно.
   Конец зимы, безветрено, а дышать больно. Зима девятнадцатого года, мягкая и снежная вначале, теперь прижала наглухо. Вторую неделю держатся морозы, лютые, упорно ровные, градусов на тридцать пять. Начинает казаться, что это тоже норма, как шестеро на площадке. Есть площадка — значит на ней должны стоять шестеро, которые угрузли в шубы, изредка переговариваются, замерзают и безнадежно смотрят на «сибирские просторы». Кроме телеграфных столбов, не на чем остановиться глазу. Ни одного пятнышка. Бело и ровно. Хоть бы кустик какой.
   Через сорок верст остановки. Станционные постройки видны только крайним — на площадке. Поезд либо не доходит, либо далеко проходит мимо станции. Сходить нельзя — место потеряешь.
   К остановке заранее готовятся. В проход и к буферам выставляют острые углы корзинок, сундучков. «Крайние» спускаются на последнюю ступеньку. Дикая возня, матерщина, просьбы, женские слезы: «Мне бы только перегон!» Все пущено в ход при первой атаке на вагон. Получив должный отпор, осаждающие переходят к «дипломатическим» переговорам, сначала у вагонов, потом у площадок.
   — Может, братцы, кому недалеко? Потеснились бы!
   — Видишь — шестеро.
   — Выпили бы по стекляшке. Пользительно на морозе…
   Из-за пазухи достается самый действительный железнодорожный билет колчаковского времени — бутылка с красной головкой. Прозрачная жидкость искрится на солнце. Руки стоящих на площадке, как по команде, вытирают усы. У каждого в голове одно: «Глотнуть бы: — сразу теплее станет». Один из спекулянтов равнодушным тоном осведомляется:
   — Тебе докудова?
   — До Новь-Николаевска только…
   — А до его сутки, — вздыхает спекулянт.
   — На ступеньку, может, пустим? — спрашивает другой.
   — Нельзя. Охрана всех снимет. Скажет — беспорядок.
   — Как же, братцы, не выйдет, знать, дело? — спрашивает еще раз человек с бутылкой и прячет ее за пазуху.
   — Возьми керенку.
   — Не. Непродажная.
   — Две возьмешь?
   «Дипломат» резко мотает длинными ушами заячьей шапки и направляется к вокзалу.
   Крики и беготня стихли. Все забились в вокзал, в тепло. Поезд будет стоять не один час. Но пассажиру-одиночке сбегать погреться нельзя. Вещи вышвырнут, место продадут. За бутылку, за две.
   Надо держаться, пока можешь.
   Холодно…
   И куда это только едут?

На волчьем положении

   Маленький бритый человек в синих очках притулился в середине площадки, между двумя мордастыми спекулянтами. Поверх городской шубейки надет огромный, с чужого плеча, бараний тулуп с «саксачьим» воротником. «Семифунтовые казанские с крапинками» надежно защищают ноги от холода. Теплая на меховой подкладке шапка-ушанка. А все-таки, видно, перемерз. Кашляет. Надрывно, подолгу, до холодного поту. Беспокойно возится. Руки тянутся к пояснице, где расползлась окопная язва.
   Высокий спекулянт в дохе из дикого козла ворчит:
   — Умирать которым пора, а тоже за товаром ползут.
   Рыжебородый толстяк, стоящий вторым с краю площадки, поддерживает своего приятеля:
   — Вон у меня тоже сидит какой-то… Не шевелится. Замерз, поди, а место занимает.
   — Столкнуть когда, — отзывается козья доха.
   — Само собой. Куда мерзляков возить. Только я это к тому… Бутылку давеча упустили…
   Бритого человека мучительно бьет кашель. Жгуче саднит поясница и плечи. В голове одна мысль — попасть в тепло, в баню.
   Куда ехать?
   В кармане случайно купленный в Татарске у какого-то полузамерзшего неудачника-спекулянта билет до Иркутска. Но ехать туда незачем. Есть и другое удостоверение: на имя Кирибаева — торгового агента по закупке товаров для кооператива. Удостоверение хорошее. Напечатано на машинке. Номер, печать с двумя руками, три подписи. Только полагаться на него все-таки нельзя. Подписи плохо сделаны. Да и мало одного удостоверения. Опыт показал.
   В Омске Кирибаев пытался с этим документом остановиться поискать своих, — так еле выбрался. Пришлось ехать дальше.
   В Татарске не пустили ни в гостиницы, ни на постоялый двор. Из-за кашля: «Умрешь, а тут возись!» Дальше надо куда-то.
   Совсем неожиданно показалось белое каменное здание вокзала. Отчетливо бросилась в глаза надпись: Барабинск. Ни одного замерзшего окна. Вот где погреться!
   Скрючившийся на краю площадки человек, которого спекулянты считали уже мертвым, вдруг спрыгнул со ступеньки и как-то по-заячьи побежал мимо здания вокзала.
   У площадки началась обычная битва.
   «Попробую здесь», — решил Кирибаев и полез к выходу.
   Сжали до боли в груди, но быстро выбросили на снег.
   Теперь в тепло!
   Задыхаясь от приступов кашля, Кирибаев побежал к вокзалу, который глазасто уставился на солнце.
   В здании оказалось просторно, грязно и… холодно. Окна не замерзли потому, что с начала зимы вокзал не топили. Не было угля.
   Железнодорожники пользовались будкой-водогрейкой, но туда попасть постороннему человеку было невозможно.
   — Надо итти в город.

За теплом

   Барабинск в сущности не город, а железнодорожный поселок. Расстояния пустяковые. Бани общественной нет. Гостиница одна. Две школы, три кооператива. Видимо, конкурировавшие тогда «маслоделы» — «Закупсбыт» — и «Сибсоюз».
   — Чуть не дерутся за покупателя
   — А гостиница — вон она. Из дробовика добыть можно. Полно там офицера.
   Все это Кирибаев узнал от словоохотливого старичонки, который стоял у лошади, выжидая, чем кончится попытка его сына попасть в поезд.
   Парню «помогали садиться» двое специально привезенных мужиков, но ничего все-таки не вышло.
   — Пропал билет… язви их!
   Подошли возбужденные, с матерками, перекорами. Двое «помогавших» стали надевать тулупы. Кирибаев зашагал к гостинице.
   Низенькое, длинное, вымазанное глиной здание с обледеневшими окнами. Оборванная обивка двери. У входа желтые дыры в белом снегу.
   Долго кашлял перед входом. Готовился, чтобы не отказали, как в Татарске. Потянул ручку. Обдало промозглым туманом плохо топленого помещения и пивным перегаром. Захватило в припадке кашля.
   Выбежала старуха.
   — Есть комната?
   — Вам надолго?
   — Не знаю, как придется.
   — У нас на время больше берут. Двадцать рублей. За простыни особо. Постоянных жильцов не держим. С хозяином в случае поговорите…
   В узкий просвет коридора видна спина в «американской форме».
   Тренькает гитара. Визжит женщина. Пьяный мужской голос выводит:
 
За-ла-туую па-ставлю кра-а-вать…
 
   Кирибаев сплюнул и хлопнул дверью. Старуха что-то кричит вслед. Куда итти?
   «В маленьких домишках, пожалуй, пустят, только ведь подведешь. К доктору разве? Может быть, в больницу положат. Есть же какая-нибудь. А документы?»
   На этой мысли Кирибаев махнул рукой и пошел к ближайшему дому. Из ворот как раз вышла женщина с ведрами.
   Из разговора узнал, что в Барабинске искать ночлега и какой-нибудь квартиры безнадежно. Городишко переполнен.
   — Да вы что? Езжайте до Каинска. Самое это спокойное место. Скоро первый поезд по ветке пойдет.
   — А далеко?
   — Недалечко же. Двенадцать верст. Поезд три раза в день ходит.
   — Билет достать трудно?
   — Да нет же! Сколько угодно. Вон дымок. Кирибаев взглянул по указанному направлению, побежал к вокзалу. Задыхался, кашлял, а все-таки бежал. В вокзале на скамеейках сидело человек пять. Все женщины. Спросил, где дают билеты на Каинск.
   — Вон в то окошко.
   Подозрительно посмотрел на пустой угол, но пошел туда. На листке бумаги синим карандашом: «Разменом не затруднять. Билет 30 копеек».
   Почему только никого нет? Никакой очереди?
   Визгливо просвистел паровоз. Пришел поезд. По вокзалу прошла толпа. Больше офицеры и женщины с корзинами.
   — Катерина, много вчера добыла?
   — Семь бутылок. Нехватило больше. По четырнадцать рубликов теперь.
   — Вот так здорово! Почем продавать-то? Очередь большая?
   — До собору была. Шесть часов выстояла.
   Оставшиеся в вокзале женщины судят о повышении цены. Оказывается, они ездят в Каинск за водкой.
   «Из притона, значит, в кабак попаду», — думает Кирибаев.
   В вокзале уже десятка три людей.
   Высокий офицер в модной по той зиме белой шапке с длинными наушниками набросился на торговку:
   — Ты мне вчера какую водку послала? Сука!
   — Обыкновенно какую. За печатью.
   — Сама припечатала?
   — Да вот те Христос, ваше благородие, цельная была…
   — Была, да давно, как ты же, — острит офицер. Потом переходит на свирепый тон. — Вот тебе, сволочь, последний сказ. Разведешь — такие на заду печати наставлю — век не забудешь.
   У кассы начинают «трудиться».
   В длинном бараньем тулупе прошел кассир, без задержки открыл окошечко, крикнул:
   — Ну, кому? Подходи скорей! Деньги сразу готовь, сдачи не буду давать. Холодно.
   Кирибаев подал тридцать копеек, получил билет и все еще не веря, что так легко и просто, вышел на платформу.
   Состав — четыре классных вагона и маленький паровозик.
   Вошел в ближайший вагон. Никого. Сел к окну на скамейку, подложил под локоть дорожный мешок.
   Тепло… Вот где выспаться!
   Мешает кашель и зуд. С трудом стаскивает с себя верхний тулуп, ожесточенно скоблит поясницу и плечи.
   Вагон наполняется. Проверяют билеты. Сидеть свободно. Никто не покушается на занятую Кирибаевым скамейку, и он моментально засыпает, закрывшись тулупом.
   Кажется, прошло не больше минуты, а уже трясут за плечо — выходить.
   Эх, если б можно было остаться в теплом вагоне и ездить взад и вперед, пока не выспишься…
   Но нет. Надо продолжать поиски.
   Кирибаев с остервенением скоблится и начинает надевать верхний тулуп.
   Еле выбрался из опустевшего вагона. Ноги после передышки совсем отказались служить. Сказались площадка и голодовка.
   В маленьком вокзальном здании опять офицеры и женщины с корзинами бутылок.
   Извозчиков много. Кричат:
   — Пожалуйте, купец. За три рублика довезу. Цена непривычно дешевая по тому времени. Это действительно угол, где можно отлежаться, полечиться.
   — Только вот своих здесь едва ли найдешь.

«Самое спокойное место»

   На площади, в стороне от вокзала, учатся солдаты. По улицам их тоже немало. Часто проходят офицеры.
   — Вам куда? — спрашивает извозчик.
   — Да где подешевле. На постоялый какой-нибудь.
   — К Киличеву свезу. У них купцы останавливаются, — решает извозчик и поворачивает на улицу к Оми. Низенький дом на пять окон, просторный двор. В кухне за чаем парятся пятеро крестьян. Две пустых бутылки показывают, что языки развязались основательно.
   — Ты думаешь в том сила, чтоб до краю давить? Нет, брат, с пупа сорвешь.
   При входе постороннего — настораживаются, переходят на пустой разговор:
   — Ладно, не ершись! Выпьем вот остатнее, и запря-с гать пора.
   — Развоевались у бутылки-то!
   Старуха хозяйка в коричневом платке выглядывает от печки на кашель Кирибаева.
   Увидев городского человека с дорожным мешком, она бросает предупреждающий взгляд в сторону сидящих за столом и поспешно открывает дверку направо от входа.
   — В горенку проходите. Там спокойнее будет. Кирибаев спрашивает о цене. Старуха с приговорками, что теперь все дорого, назначает рубль за сутки.
   — Два самовара ставлю. Которым и обед стряпаю. Тут уж сколько пожалуют. По рублю тоже больше платят.
   После железнодорожной линии это кажется до смешного мало. В голове мелькает мысль: «Пожалуй, здесь на месяц хватит прожить».