Страница:
— Припадочный, видно, батюшка. Как начнет проповедь читать, сейчас руками замашет, головой заболтает вроде балаганного зазывалы о пасхе. А о чем сказывает, понять нельзя.
Переход на режим ученической квартиры дался не без трудностей. Мне казалось диким, что нельзя выбегать на улицу со двора даже в «свободные» часы. Не менее удивляли и обязательные сидения за учебниками в течение двух часов. На деле же это оказалось необходимым и своевременным. В сущности, до этого я лишь учил наизуть стихотворения, большая часть которых была мне знакома раньше, а тут пришла пора заниматься более основательно. Чтоб ясней было, напомню, что подготовка в начальных школах того времени была очень разная. Кроме школ земских и министерских, существовали еще церковно-приходские. Если первые две группы школ не могли похвастаться отпускаемыми им кредитами, то в последних это сводилось к совсем ничтожным суммам. Предполагалось, что духовенство бесплатно сумеет найти время для занятий в школе. В действительности этого не было. И на те жалкие средства, какие имелись, нанимался учитель. Разумеется, «соответственный». В силу этого про церковные школы и говорилось: «Не столько там учат, сколько тень на образование наводят». Я же учился в земской школе, где был «настоящий учитель» и даже были «дополнительные предметы за счет завода». Иначе говоря, ходил регент заводского хора и обучал «певучих ребят», а также чертежник, учивший нас черчению и рисованию. Конечно, все это было «чуть-чуть» и направлялось к поиску «склонных», которых потом забирали в хор или в заводскую чертежную, но все же это кое-что давало. Да и учебный год в заводских школах был гораздо длиннее, чем в сельских, где он начинался после уборки хлебов и кончался с началом весенних полевых работ. Так как среди учеников нашего училища было много из церковноприходских школ, то мое положение было преимущественным, и я вначале мог вовсе не заниматься.
В училищной квартире жило девять человек разного возраста. Трое — мои соученики, двое — великовозрастных, не один раз остававшихся на «повторительный» курс, и четверо третьеклассников, которые уже причисляли себя к старшим. Оба великовозрастные были из «тихих зубрил». Они надоедали разве тем, что не давали повозиться и пошалить во время «вечерних занятий». Из третьеклассников был один «охочий позадаваться», но физические его возможности были ограниченны, и, когда мы, первоклассники, в какой-то игре дружно его отлупцевали, он стал с нами на равную ногу. Вообще мне, как видно, повезло: ни в какой квартире, ни потом в общежитии не помню, чтоб кто-нибудь обижал и притеснял меня как малыша. Вошел в новую для меня жизнь просто, без особых трудностей и переживаний.
У садинского дома было одно ценное качество. Он находился рядом с верходаневским садом, на угловом участке которого достраивалось наше общежитие. Сад занимал тогда большую часть квартала между нынешними улицами 8 марта и Разина. Вдоль улиц Декабристов и Разина шли аллеи старых плакучих берез, к улице 8 марта примыкал участок, засаженный частью хвойными, среди которых было несколько кедров, и частью молодыми липами в возрасте пятнадцати-двадцати лет. Видно было, что за липовым участком наблюдали, деревья были расположены правильными рядами, сходящимися к центру. Липки выращены ровные, прямые, самые удобные для лазанья. Вблизи достраивавшегося дома было полуразрушенное кирпичное здание, похожее на склад. Мне казалось, что это развалины оранжереи, вроде той, какую приходилось видеть в «господской ограде» своего завода. Мои товарищи это оспаривали, уверяя, что тут была бумажная фабрика Верходанова; но эти споры не мешали считать развалины интересным местом для игры.
Значительная часть участка была все-таки пустырем, заросшим репейником и крапивой. Посредине имелись два небольших озерка, которые тоже представляли для ребят большой интерес зимой как катки, а весной, при полой воде, как место для плавания на плотах. Училищное начальство усиленно боролось против последнего использования озерков, снижало баллы по поведению, но все-таки это крепко держалось.
«Садинская квартира», то есть те девять человек, которые там жили, были первыми, «обосновавшимися на новом месте». Владелец дома, Сергей Вавилыч проделал в своем заборе калитку, и мы на законном основании, не выходя на улицу, могли носиться по огромному пустырю, прятаться в развалинах, кататься — с оглядкой, впрочем, — на плотиках, которыми служили полотнища каких-то ворот, обрезки досок.
Ребята, живущие в других квартирах, а также казеннокоштные, ютившиеся в самом училищном здании, завидовали нам и усердно расспрашивали, как идет достройка, скоро ли всех переведут на верходановский участок. Когда началась осенняя ловля птиц, это место стало и боевым участком. Городские ребята, жившие по улице Разина, привыкли пользоваться старыми березами для установки силков и западенок, но теперь у них появились полноправные конкуренты из «садинской квартиры», и, как водится, началась война, к обоюдному удовольствию сторон.
Ученикам училища, разумеется, не дозволялось заниматься птицеловством, но у нас оказался удобный выход. Квартира звалась садинской, но Сергей Вавилыч был только владельцем дома, а ученическую квартиру в верхнем этаже держала его дальняя родственница. Сам владелец дома со своей семьей жил в нижнем, полуподвальном этаже, и его квартира не подлежала инспекторской ревизии. Садин, по основной профессии маляр, был большим любителем охоты, рыбной ловли и всего, что связано с походами за город. Хозяйственные люди, как мне потом удалось слышать, не очень одобрительно отзывались о нем:
— Вавило-то ему вон какой дом оставил и к мастерству приучил. Живи, как у Христа за пазухой, а он себя, гляди-ка, в подвал забил. Недаром, видно, сказано:
«Охота — не работа, хлеба не даст».
Сергея Вавилыча действительно чаще можно было увидеть с ружьем или рыболовными снарядами, чем с малярными кистями. Оценивая свое положение, этот высокий длиннолицый человек говорил:
— Больше малярных работ наберешь, меньше годов проживешь. Мой вон родитель на сорок пятом свернулся. Дом нажил, а веку не дожил, а мне желательно наоборот: хоть дом проживу, а свое доживу. Больно ведь занятно в лесу-то и на реке тоже. Вон я…
И он начинал рассказывать о чем-нибудь недавнем. Тонкое, детское чутье подсказывало, что говорит это не промысловик, а человек, влюбленный в природу и хорошо ее наблюдающий. Особенно часто он рассказывал о весенней охоте на глухарей. При этом неизменно выплывало «лучшее токовище в нашем краю», которое удивляло Садина своей добычливостью.
— Ведь и место не больно удаленное. Между Челябинским трактом и полевской дорогой есть свечной завод. Там воск в больших чанах топят, потом в воду спускают, воск и застывает пластинками вроде стружки. Эту восковую стружку раскидывают на большие решета и отбеливают на солнце, как холсты. Места под отбеливание многонько взято, а людей не так уж много. Двое-трое при варке да пятеро-шестеро по разноске восковой стружки. Что и говорить, дело тихое, а все-таки люди. И рядом, в лесочке, это самое токовище. Куда я ни хаживал, а лучше не видал. Иной раз за одну охоту столько набьешь, что едва до дому донесешь. И не тому дивишься, что охота удачливая, а вот, как это устроено: направо дорога, налево дорога, город близко, а глухарь все-таки это свое токовище не бросил!
В числе других трофеев охоты у Садина была живая лиса. Она была привязана недлинной цепью к обыкновенной собачьей конуре. Понятно, что каждому из нас хотелось «приручить лису», но она злобно тявкала тонким голоском на каждого приближающегося, а если видела что-нибудь у него в руках, то скрывалась в свою конуру. Ближе других подпускала лишь Сергея Вавилыча, когда он приносил еду, но близко не подходила, пока Садин не отойдет. Сосед, нередко заходивший к Сергею Вавилычу, спрашивал:
— На что ты эту нахлебницу держишь? Давно на воротник поспела, а он ее рыбой да мясом кормит! В копеечку она тебе обойдется, а получишь столько же, сколько и сейчас.
— Не конторский я, — отвечает Садин, — чтоб мне все копейки сосчитать. У меня тот интерес, не удастся ли ее приручить.
В квартире у Садина была не одна клетка с птицами, а в сенях жили два ручных голубя. Мы пользовались этой особенностью нашей квартиры: свою птицеловную добычу тащили к Сергею Вавилычу.
Против садинского дома был тогда один маленький домик, в котором останавливались приезжавшие из монастырских заимок. Через ворота этого домика можно было попасть в монастырскую рощу, которая занимала тогда огромную площадь, обнесенную с трех сторон каменной стеной.
Нас, ребят, конечно, привлекали монастырские стены, особенно сложенные из дикого камня. Очень хорошо тут играть «во взятие крепостей». При всей занимательности верходановского сада и строгом запрещении отлучаться с квартиры мы все-таки бегали на нынешнюю улицу Большакова, чтоб оттуда «занять крепость». Кстати, здесь и вовсе в других целях, как я узнал впоследствии, были налажены перелазы. Да ведь как ловко! Стена как стена, а глядишь — один камень убран, другой выдвинут — иди, как по лестнице! Только, конечно, знать, где эти перелазы.
Взрослые не разделяли мнения о занятности монастырских стен. Наоборот, ворчали, что «монашки город теснотят да наледь разводят». Действительно, эта «монастырская роща» являлась чужеродным телом и мешала правильной планировке растущего города. Если еще можно было понять назначение ближайшего к монастырю загороженного места, то остальной кусок, кварталов на двенадцать-шестнадцать, казался вовсе ненужным для монастыря. Вероятно, за каменными стенами здесь была просто земельная спекуляция более тонкого вида, чем многочисленные пустыри. Частицу этой спекуляции мне пришлось потом увидеть, когда монастырь продал в годы хождения золотой валюты за сто тысяч рублей свой капустник, на котором теперь построено здание электрохимического института[34] и высшей партийной школы[35]. Разговор о наледи тоже имел основания. На монастырском участке был устроен прудок, который при неналаженности спуска поддерживал заболоченность нижележащего участка города и ранней весной сказывался наледями на улицах 8 марта, Разина, Чапаева.
Живая лиса во дворе, верходановская усадьба, монастырская стена, которую можно брать приступом, чечетки, щеглы и жуланы «не хуже наших», Сергей Вавилыч, новый уклад жизни — все это так захватило меня, что первые две субботы я не ходил в Верх-Исетск. Когда же наступила осенняя слякоть и игры волей-неволей были перенесены в комнаты, я после какого-то «столкновения в своей среде» вспомнил о Мише, о «необитаемом», о Парасковьюшке, о Никите Савельиче, даже о Софье Викентьевне и почувствовал, что мне стало скучно. Итти в Верх-Исетск уже не решался: «Заругают, что долго не был». В то же время тревожило, как сказать дома, что не хожу к Никите Савельичу. От этого стало еще беспокойнее. Но вот Никита Савельич, возвращаясь из Сысерти, заехал сам. Он рассказал о моих домашних, спросил, как учусь, потом стал разговаривать с другими ребятами. Как выходец из духовных, он знал многих «по отцам», а разговаривать он умел. Всем нашим так понравился, что я потом этим даже гордился.
Посидев в верхнем этаже, он сказал мне:
— Ну, пойдем к Вавилычу.
Оказалось, что он хорошо знал Садина и запросто называл его Вавилычем. Разговаривали они об охоте. Никита Савельич сам охотником не был, но очень интересовался истреблением волков, которые тогда довольно заметно мешали скотоводству. Прощаясь с Садиным, он передал ему два серебряных рубля и попросил:
— Ты, Вавилыч, направляй этого парнишку каждую субботу и канун праздника к нам. Когда вовсе грязно, найми ему извозчика. Выйдут деньги, скажи: с ним пришлю либо сам завезу.
С той поры мои субботние походы в Верх-Исетск стали регулярными. Никита Савельич вовсе «не ругался», а Софья Викентьевна усиленно меня «подкармливала», хотя я и в квартире не голодал.
За Советскую Правду
Вместо предисловия
По линии
На волчьем положении
За теплом
«Самое спокойное место»
Переход на режим ученической квартиры дался не без трудностей. Мне казалось диким, что нельзя выбегать на улицу со двора даже в «свободные» часы. Не менее удивляли и обязательные сидения за учебниками в течение двух часов. На деле же это оказалось необходимым и своевременным. В сущности, до этого я лишь учил наизуть стихотворения, большая часть которых была мне знакома раньше, а тут пришла пора заниматься более основательно. Чтоб ясней было, напомню, что подготовка в начальных школах того времени была очень разная. Кроме школ земских и министерских, существовали еще церковно-приходские. Если первые две группы школ не могли похвастаться отпускаемыми им кредитами, то в последних это сводилось к совсем ничтожным суммам. Предполагалось, что духовенство бесплатно сумеет найти время для занятий в школе. В действительности этого не было. И на те жалкие средства, какие имелись, нанимался учитель. Разумеется, «соответственный». В силу этого про церковные школы и говорилось: «Не столько там учат, сколько тень на образование наводят». Я же учился в земской школе, где был «настоящий учитель» и даже были «дополнительные предметы за счет завода». Иначе говоря, ходил регент заводского хора и обучал «певучих ребят», а также чертежник, учивший нас черчению и рисованию. Конечно, все это было «чуть-чуть» и направлялось к поиску «склонных», которых потом забирали в хор или в заводскую чертежную, но все же это кое-что давало. Да и учебный год в заводских школах был гораздо длиннее, чем в сельских, где он начинался после уборки хлебов и кончался с началом весенних полевых работ. Так как среди учеников нашего училища было много из церковноприходских школ, то мое положение было преимущественным, и я вначале мог вовсе не заниматься.
В училищной квартире жило девять человек разного возраста. Трое — мои соученики, двое — великовозрастных, не один раз остававшихся на «повторительный» курс, и четверо третьеклассников, которые уже причисляли себя к старшим. Оба великовозрастные были из «тихих зубрил». Они надоедали разве тем, что не давали повозиться и пошалить во время «вечерних занятий». Из третьеклассников был один «охочий позадаваться», но физические его возможности были ограниченны, и, когда мы, первоклассники, в какой-то игре дружно его отлупцевали, он стал с нами на равную ногу. Вообще мне, как видно, повезло: ни в какой квартире, ни потом в общежитии не помню, чтоб кто-нибудь обижал и притеснял меня как малыша. Вошел в новую для меня жизнь просто, без особых трудностей и переживаний.
У садинского дома было одно ценное качество. Он находился рядом с верходаневским садом, на угловом участке которого достраивалось наше общежитие. Сад занимал тогда большую часть квартала между нынешними улицами 8 марта и Разина. Вдоль улиц Декабристов и Разина шли аллеи старых плакучих берез, к улице 8 марта примыкал участок, засаженный частью хвойными, среди которых было несколько кедров, и частью молодыми липами в возрасте пятнадцати-двадцати лет. Видно было, что за липовым участком наблюдали, деревья были расположены правильными рядами, сходящимися к центру. Липки выращены ровные, прямые, самые удобные для лазанья. Вблизи достраивавшегося дома было полуразрушенное кирпичное здание, похожее на склад. Мне казалось, что это развалины оранжереи, вроде той, какую приходилось видеть в «господской ограде» своего завода. Мои товарищи это оспаривали, уверяя, что тут была бумажная фабрика Верходанова; но эти споры не мешали считать развалины интересным местом для игры.
Значительная часть участка была все-таки пустырем, заросшим репейником и крапивой. Посредине имелись два небольших озерка, которые тоже представляли для ребят большой интерес зимой как катки, а весной, при полой воде, как место для плавания на плотах. Училищное начальство усиленно боролось против последнего использования озерков, снижало баллы по поведению, но все-таки это крепко держалось.
«Садинская квартира», то есть те девять человек, которые там жили, были первыми, «обосновавшимися на новом месте». Владелец дома, Сергей Вавилыч проделал в своем заборе калитку, и мы на законном основании, не выходя на улицу, могли носиться по огромному пустырю, прятаться в развалинах, кататься — с оглядкой, впрочем, — на плотиках, которыми служили полотнища каких-то ворот, обрезки досок.
Ребята, живущие в других квартирах, а также казеннокоштные, ютившиеся в самом училищном здании, завидовали нам и усердно расспрашивали, как идет достройка, скоро ли всех переведут на верходановский участок. Когда началась осенняя ловля птиц, это место стало и боевым участком. Городские ребята, жившие по улице Разина, привыкли пользоваться старыми березами для установки силков и западенок, но теперь у них появились полноправные конкуренты из «садинской квартиры», и, как водится, началась война, к обоюдному удовольствию сторон.
Ученикам училища, разумеется, не дозволялось заниматься птицеловством, но у нас оказался удобный выход. Квартира звалась садинской, но Сергей Вавилыч был только владельцем дома, а ученическую квартиру в верхнем этаже держала его дальняя родственница. Сам владелец дома со своей семьей жил в нижнем, полуподвальном этаже, и его квартира не подлежала инспекторской ревизии. Садин, по основной профессии маляр, был большим любителем охоты, рыбной ловли и всего, что связано с походами за город. Хозяйственные люди, как мне потом удалось слышать, не очень одобрительно отзывались о нем:
— Вавило-то ему вон какой дом оставил и к мастерству приучил. Живи, как у Христа за пазухой, а он себя, гляди-ка, в подвал забил. Недаром, видно, сказано:
«Охота — не работа, хлеба не даст».
Сергея Вавилыча действительно чаще можно было увидеть с ружьем или рыболовными снарядами, чем с малярными кистями. Оценивая свое положение, этот высокий длиннолицый человек говорил:
— Больше малярных работ наберешь, меньше годов проживешь. Мой вон родитель на сорок пятом свернулся. Дом нажил, а веку не дожил, а мне желательно наоборот: хоть дом проживу, а свое доживу. Больно ведь занятно в лесу-то и на реке тоже. Вон я…
И он начинал рассказывать о чем-нибудь недавнем. Тонкое, детское чутье подсказывало, что говорит это не промысловик, а человек, влюбленный в природу и хорошо ее наблюдающий. Особенно часто он рассказывал о весенней охоте на глухарей. При этом неизменно выплывало «лучшее токовище в нашем краю», которое удивляло Садина своей добычливостью.
— Ведь и место не больно удаленное. Между Челябинским трактом и полевской дорогой есть свечной завод. Там воск в больших чанах топят, потом в воду спускают, воск и застывает пластинками вроде стружки. Эту восковую стружку раскидывают на большие решета и отбеливают на солнце, как холсты. Места под отбеливание многонько взято, а людей не так уж много. Двое-трое при варке да пятеро-шестеро по разноске восковой стружки. Что и говорить, дело тихое, а все-таки люди. И рядом, в лесочке, это самое токовище. Куда я ни хаживал, а лучше не видал. Иной раз за одну охоту столько набьешь, что едва до дому донесешь. И не тому дивишься, что охота удачливая, а вот, как это устроено: направо дорога, налево дорога, город близко, а глухарь все-таки это свое токовище не бросил!
В числе других трофеев охоты у Садина была живая лиса. Она была привязана недлинной цепью к обыкновенной собачьей конуре. Понятно, что каждому из нас хотелось «приручить лису», но она злобно тявкала тонким голоском на каждого приближающегося, а если видела что-нибудь у него в руках, то скрывалась в свою конуру. Ближе других подпускала лишь Сергея Вавилыча, когда он приносил еду, но близко не подходила, пока Садин не отойдет. Сосед, нередко заходивший к Сергею Вавилычу, спрашивал:
— На что ты эту нахлебницу держишь? Давно на воротник поспела, а он ее рыбой да мясом кормит! В копеечку она тебе обойдется, а получишь столько же, сколько и сейчас.
— Не конторский я, — отвечает Садин, — чтоб мне все копейки сосчитать. У меня тот интерес, не удастся ли ее приручить.
В квартире у Садина была не одна клетка с птицами, а в сенях жили два ручных голубя. Мы пользовались этой особенностью нашей квартиры: свою птицеловную добычу тащили к Сергею Вавилычу.
Против садинского дома был тогда один маленький домик, в котором останавливались приезжавшие из монастырских заимок. Через ворота этого домика можно было попасть в монастырскую рощу, которая занимала тогда огромную площадь, обнесенную с трех сторон каменной стеной.
Нас, ребят, конечно, привлекали монастырские стены, особенно сложенные из дикого камня. Очень хорошо тут играть «во взятие крепостей». При всей занимательности верходановского сада и строгом запрещении отлучаться с квартиры мы все-таки бегали на нынешнюю улицу Большакова, чтоб оттуда «занять крепость». Кстати, здесь и вовсе в других целях, как я узнал впоследствии, были налажены перелазы. Да ведь как ловко! Стена как стена, а глядишь — один камень убран, другой выдвинут — иди, как по лестнице! Только, конечно, знать, где эти перелазы.
Взрослые не разделяли мнения о занятности монастырских стен. Наоборот, ворчали, что «монашки город теснотят да наледь разводят». Действительно, эта «монастырская роща» являлась чужеродным телом и мешала правильной планировке растущего города. Если еще можно было понять назначение ближайшего к монастырю загороженного места, то остальной кусок, кварталов на двенадцать-шестнадцать, казался вовсе ненужным для монастыря. Вероятно, за каменными стенами здесь была просто земельная спекуляция более тонкого вида, чем многочисленные пустыри. Частицу этой спекуляции мне пришлось потом увидеть, когда монастырь продал в годы хождения золотой валюты за сто тысяч рублей свой капустник, на котором теперь построено здание электрохимического института[34] и высшей партийной школы[35]. Разговор о наледи тоже имел основания. На монастырском участке был устроен прудок, который при неналаженности спуска поддерживал заболоченность нижележащего участка города и ранней весной сказывался наледями на улицах 8 марта, Разина, Чапаева.
Живая лиса во дворе, верходановская усадьба, монастырская стена, которую можно брать приступом, чечетки, щеглы и жуланы «не хуже наших», Сергей Вавилыч, новый уклад жизни — все это так захватило меня, что первые две субботы я не ходил в Верх-Исетск. Когда же наступила осенняя слякоть и игры волей-неволей были перенесены в комнаты, я после какого-то «столкновения в своей среде» вспомнил о Мише, о «необитаемом», о Парасковьюшке, о Никите Савельиче, даже о Софье Викентьевне и почувствовал, что мне стало скучно. Итти в Верх-Исетск уже не решался: «Заругают, что долго не был». В то же время тревожило, как сказать дома, что не хожу к Никите Савельичу. От этого стало еще беспокойнее. Но вот Никита Савельич, возвращаясь из Сысерти, заехал сам. Он рассказал о моих домашних, спросил, как учусь, потом стал разговаривать с другими ребятами. Как выходец из духовных, он знал многих «по отцам», а разговаривать он умел. Всем нашим так понравился, что я потом этим даже гордился.
Посидев в верхнем этаже, он сказал мне:
— Ну, пойдем к Вавилычу.
Оказалось, что он хорошо знал Садина и запросто называл его Вавилычем. Разговаривали они об охоте. Никита Савельич сам охотником не был, но очень интересовался истреблением волков, которые тогда довольно заметно мешали скотоводству. Прощаясь с Садиным, он передал ему два серебряных рубля и попросил:
— Ты, Вавилыч, направляй этого парнишку каждую субботу и канун праздника к нам. Когда вовсе грязно, найми ему извозчика. Выйдут деньги, скажи: с ним пришлю либо сам завезу.
С той поры мои субботние походы в Верх-Исетск стали регулярными. Никита Савельич вовсе «не ругался», а Софья Викентьевна усиленно меня «подкармливала», хотя я и в квартире не голодал.
За Советскую Правду
Вместо предисловия
Партизанское[36] движение в Сибири не раз освещалось в воспоминаниях участников и в художественной литературе. Это вполне понятно. Но мне кажется интересной и та полоса, когда движение еще не оформилось, но уже везде чувствовалось. Обманутое вначале сибирское крестьянство теперь приходило везде к одинаковому выводу: «Какой это порядок: четверть — пирует да торгует, остальные воюют, либо без дела дома сидят». Ничего яркого, бьющего в глаза в этой полосе жизни, Сибири, но мелочи были настолько показательны, что а решаюсь дать маленький кусок тогдашнего быта, по рассказам непосредственных участников.
Здесь нет выдумки. Иногда даже не изменены названия мест и действующих лиц. Оставшиеся в живых могут узнать себя.
Время действия февраль-апрель 1919 года.
Здесь нет выдумки. Иногда даже не изменены названия мест и действующих лиц. Оставшиеся в живых могут узнать себя.
Время действия февраль-апрель 1919 года.
По линии
Шестеро на площадке товарного вагона — норма. Даже самые строгие охранники не придираются на остановках. Стоять приходится боком. Положение крайних опасное. «Бывает, что и спихнут». В середине и безопаснее и теплее. Только все-таки холодно.
Конец зимы, безветрено, а дышать больно. Зима девятнадцатого года, мягкая и снежная вначале, теперь прижала наглухо. Вторую неделю держатся морозы, лютые, упорно ровные, градусов на тридцать пять. Начинает казаться, что это тоже норма, как шестеро на площадке. Есть площадка — значит на ней должны стоять шестеро, которые угрузли в шубы, изредка переговариваются, замерзают и безнадежно смотрят на «сибирские просторы». Кроме телеграфных столбов, не на чем остановиться глазу. Ни одного пятнышка. Бело и ровно. Хоть бы кустик какой.
Через сорок верст остановки. Станционные постройки видны только крайним — на площадке. Поезд либо не доходит, либо далеко проходит мимо станции. Сходить нельзя — место потеряешь.
К остановке заранее готовятся. В проход и к буферам выставляют острые углы корзинок, сундучков. «Крайние» спускаются на последнюю ступеньку. Дикая возня, матерщина, просьбы, женские слезы: «Мне бы только перегон!» Все пущено в ход при первой атаке на вагон. Получив должный отпор, осаждающие переходят к «дипломатическим» переговорам, сначала у вагонов, потом у площадок.
— Может, братцы, кому недалеко? Потеснились бы!
— Видишь — шестеро.
— Выпили бы по стекляшке. Пользительно на морозе…
Из-за пазухи достается самый действительный железнодорожный билет колчаковского времени — бутылка с красной головкой. Прозрачная жидкость искрится на солнце. Руки стоящих на площадке, как по команде, вытирают усы. У каждого в голове одно: «Глотнуть бы: — сразу теплее станет». Один из спекулянтов равнодушным тоном осведомляется:
— Тебе докудова?
— До Новь-Николаевска только…
— А до его сутки, — вздыхает спекулянт.
— На ступеньку, может, пустим? — спрашивает другой.
— Нельзя. Охрана всех снимет. Скажет — беспорядок.
— Как же, братцы, не выйдет, знать, дело? — спрашивает еще раз человек с бутылкой и прячет ее за пазуху.
— Возьми керенку.
— Не. Непродажная.
— Две возьмешь?
«Дипломат» резко мотает длинными ушами заячьей шапки и направляется к вокзалу.
Крики и беготня стихли. Все забились в вокзал, в тепло. Поезд будет стоять не один час. Но пассажиру-одиночке сбегать погреться нельзя. Вещи вышвырнут, место продадут. За бутылку, за две.
Надо держаться, пока можешь.
Холодно…
И куда это только едут?
Конец зимы, безветрено, а дышать больно. Зима девятнадцатого года, мягкая и снежная вначале, теперь прижала наглухо. Вторую неделю держатся морозы, лютые, упорно ровные, градусов на тридцать пять. Начинает казаться, что это тоже норма, как шестеро на площадке. Есть площадка — значит на ней должны стоять шестеро, которые угрузли в шубы, изредка переговариваются, замерзают и безнадежно смотрят на «сибирские просторы». Кроме телеграфных столбов, не на чем остановиться глазу. Ни одного пятнышка. Бело и ровно. Хоть бы кустик какой.
Через сорок верст остановки. Станционные постройки видны только крайним — на площадке. Поезд либо не доходит, либо далеко проходит мимо станции. Сходить нельзя — место потеряешь.
К остановке заранее готовятся. В проход и к буферам выставляют острые углы корзинок, сундучков. «Крайние» спускаются на последнюю ступеньку. Дикая возня, матерщина, просьбы, женские слезы: «Мне бы только перегон!» Все пущено в ход при первой атаке на вагон. Получив должный отпор, осаждающие переходят к «дипломатическим» переговорам, сначала у вагонов, потом у площадок.
— Может, братцы, кому недалеко? Потеснились бы!
— Видишь — шестеро.
— Выпили бы по стекляшке. Пользительно на морозе…
Из-за пазухи достается самый действительный железнодорожный билет колчаковского времени — бутылка с красной головкой. Прозрачная жидкость искрится на солнце. Руки стоящих на площадке, как по команде, вытирают усы. У каждого в голове одно: «Глотнуть бы: — сразу теплее станет». Один из спекулянтов равнодушным тоном осведомляется:
— Тебе докудова?
— До Новь-Николаевска только…
— А до его сутки, — вздыхает спекулянт.
— На ступеньку, может, пустим? — спрашивает другой.
— Нельзя. Охрана всех снимет. Скажет — беспорядок.
— Как же, братцы, не выйдет, знать, дело? — спрашивает еще раз человек с бутылкой и прячет ее за пазуху.
— Возьми керенку.
— Не. Непродажная.
— Две возьмешь?
«Дипломат» резко мотает длинными ушами заячьей шапки и направляется к вокзалу.
Крики и беготня стихли. Все забились в вокзал, в тепло. Поезд будет стоять не один час. Но пассажиру-одиночке сбегать погреться нельзя. Вещи вышвырнут, место продадут. За бутылку, за две.
Надо держаться, пока можешь.
Холодно…
И куда это только едут?
На волчьем положении
Маленький бритый человек в синих очках притулился в середине площадки, между двумя мордастыми спекулянтами. Поверх городской шубейки надет огромный, с чужого плеча, бараний тулуп с «саксачьим» воротником. «Семифунтовые казанские с крапинками» надежно защищают ноги от холода. Теплая на меховой подкладке шапка-ушанка. А все-таки, видно, перемерз. Кашляет. Надрывно, подолгу, до холодного поту. Беспокойно возится. Руки тянутся к пояснице, где расползлась окопная язва.
Высокий спекулянт в дохе из дикого козла ворчит:
— Умирать которым пора, а тоже за товаром ползут.
Рыжебородый толстяк, стоящий вторым с краю площадки, поддерживает своего приятеля:
— Вон у меня тоже сидит какой-то… Не шевелится. Замерз, поди, а место занимает.
— Столкнуть когда, — отзывается козья доха.
— Само собой. Куда мерзляков возить. Только я это к тому… Бутылку давеча упустили…
Бритого человека мучительно бьет кашель. Жгуче саднит поясница и плечи. В голове одна мысль — попасть в тепло, в баню.
Куда ехать?
В кармане случайно купленный в Татарске у какого-то полузамерзшего неудачника-спекулянта билет до Иркутска. Но ехать туда незачем. Есть и другое удостоверение: на имя Кирибаева — торгового агента по закупке товаров для кооператива. Удостоверение хорошее. Напечатано на машинке. Номер, печать с двумя руками, три подписи. Только полагаться на него все-таки нельзя. Подписи плохо сделаны. Да и мало одного удостоверения. Опыт показал.
В Омске Кирибаев пытался с этим документом остановиться поискать своих, — так еле выбрался. Пришлось ехать дальше.
В Татарске не пустили ни в гостиницы, ни на постоялый двор. Из-за кашля: «Умрешь, а тут возись!» Дальше надо куда-то.
Совсем неожиданно показалось белое каменное здание вокзала. Отчетливо бросилась в глаза надпись: Барабинск. Ни одного замерзшего окна. Вот где погреться!
Скрючившийся на краю площадки человек, которого спекулянты считали уже мертвым, вдруг спрыгнул со ступеньки и как-то по-заячьи побежал мимо здания вокзала.
У площадки началась обычная битва.
«Попробую здесь», — решил Кирибаев и полез к выходу.
Сжали до боли в груди, но быстро выбросили на снег.
Теперь в тепло!
Задыхаясь от приступов кашля, Кирибаев побежал к вокзалу, который глазасто уставился на солнце.
В здании оказалось просторно, грязно и… холодно. Окна не замерзли потому, что с начала зимы вокзал не топили. Не было угля.
Железнодорожники пользовались будкой-водогрейкой, но туда попасть постороннему человеку было невозможно.
— Надо итти в город.
Высокий спекулянт в дохе из дикого козла ворчит:
— Умирать которым пора, а тоже за товаром ползут.
Рыжебородый толстяк, стоящий вторым с краю площадки, поддерживает своего приятеля:
— Вон у меня тоже сидит какой-то… Не шевелится. Замерз, поди, а место занимает.
— Столкнуть когда, — отзывается козья доха.
— Само собой. Куда мерзляков возить. Только я это к тому… Бутылку давеча упустили…
Бритого человека мучительно бьет кашель. Жгуче саднит поясница и плечи. В голове одна мысль — попасть в тепло, в баню.
Куда ехать?
В кармане случайно купленный в Татарске у какого-то полузамерзшего неудачника-спекулянта билет до Иркутска. Но ехать туда незачем. Есть и другое удостоверение: на имя Кирибаева — торгового агента по закупке товаров для кооператива. Удостоверение хорошее. Напечатано на машинке. Номер, печать с двумя руками, три подписи. Только полагаться на него все-таки нельзя. Подписи плохо сделаны. Да и мало одного удостоверения. Опыт показал.
В Омске Кирибаев пытался с этим документом остановиться поискать своих, — так еле выбрался. Пришлось ехать дальше.
В Татарске не пустили ни в гостиницы, ни на постоялый двор. Из-за кашля: «Умрешь, а тут возись!» Дальше надо куда-то.
Совсем неожиданно показалось белое каменное здание вокзала. Отчетливо бросилась в глаза надпись: Барабинск. Ни одного замерзшего окна. Вот где погреться!
Скрючившийся на краю площадки человек, которого спекулянты считали уже мертвым, вдруг спрыгнул со ступеньки и как-то по-заячьи побежал мимо здания вокзала.
У площадки началась обычная битва.
«Попробую здесь», — решил Кирибаев и полез к выходу.
Сжали до боли в груди, но быстро выбросили на снег.
Теперь в тепло!
Задыхаясь от приступов кашля, Кирибаев побежал к вокзалу, который глазасто уставился на солнце.
В здании оказалось просторно, грязно и… холодно. Окна не замерзли потому, что с начала зимы вокзал не топили. Не было угля.
Железнодорожники пользовались будкой-водогрейкой, но туда попасть постороннему человеку было невозможно.
— Надо итти в город.
За теплом
Барабинск в сущности не город, а железнодорожный поселок. Расстояния пустяковые. Бани общественной нет. Гостиница одна. Две школы, три кооператива. Видимо, конкурировавшие тогда «маслоделы» — «Закупсбыт» — и «Сибсоюз».
— Чуть не дерутся за покупателя
— А гостиница — вон она. Из дробовика добыть можно. Полно там офицера.
Все это Кирибаев узнал от словоохотливого старичонки, который стоял у лошади, выжидая, чем кончится попытка его сына попасть в поезд.
Парню «помогали садиться» двое специально привезенных мужиков, но ничего все-таки не вышло.
— Пропал билет… язви их!
Подошли возбужденные, с матерками, перекорами. Двое «помогавших» стали надевать тулупы. Кирибаев зашагал к гостинице.
Низенькое, длинное, вымазанное глиной здание с обледеневшими окнами. Оборванная обивка двери. У входа желтые дыры в белом снегу.
Долго кашлял перед входом. Готовился, чтобы не отказали, как в Татарске. Потянул ручку. Обдало промозглым туманом плохо топленого помещения и пивным перегаром. Захватило в припадке кашля.
Выбежала старуха.
— Есть комната?
— Вам надолго?
— Не знаю, как придется.
— У нас на время больше берут. Двадцать рублей. За простыни особо. Постоянных жильцов не держим. С хозяином в случае поговорите…
В узкий просвет коридора видна спина в «американской форме».
Тренькает гитара. Визжит женщина. Пьяный мужской голос выводит:
«В маленьких домишках, пожалуй, пустят, только ведь подведешь. К доктору разве? Может быть, в больницу положат. Есть же какая-нибудь. А документы?»
На этой мысли Кирибаев махнул рукой и пошел к ближайшему дому. Из ворот как раз вышла женщина с ведрами.
Из разговора узнал, что в Барабинске искать ночлега и какой-нибудь квартиры безнадежно. Городишко переполнен.
— Да вы что? Езжайте до Каинска. Самое это спокойное место. Скоро первый поезд по ветке пойдет.
— А далеко?
— Недалечко же. Двенадцать верст. Поезд три раза в день ходит.
— Билет достать трудно?
— Да нет же! Сколько угодно. Вон дымок. Кирибаев взглянул по указанному направлению, побежал к вокзалу. Задыхался, кашлял, а все-таки бежал. В вокзале на скамеейках сидело человек пять. Все женщины. Спросил, где дают билеты на Каинск.
— Вон в то окошко.
Подозрительно посмотрел на пустой угол, но пошел туда. На листке бумаги синим карандашом: «Разменом не затруднять. Билет 30 копеек».
Почему только никого нет? Никакой очереди?
Визгливо просвистел паровоз. Пришел поезд. По вокзалу прошла толпа. Больше офицеры и женщины с корзинами.
— Катерина, много вчера добыла?
— Семь бутылок. Нехватило больше. По четырнадцать рубликов теперь.
— Вот так здорово! Почем продавать-то? Очередь большая?
— До собору была. Шесть часов выстояла.
Оставшиеся в вокзале женщины судят о повышении цены. Оказывается, они ездят в Каинск за водкой.
«Из притона, значит, в кабак попаду», — думает Кирибаев.
В вокзале уже десятка три людей.
Высокий офицер в модной по той зиме белой шапке с длинными наушниками набросился на торговку:
— Ты мне вчера какую водку послала? Сука!
— Обыкновенно какую. За печатью.
— Сама припечатала?
— Да вот те Христос, ваше благородие, цельная была…
— Была, да давно, как ты же, — острит офицер. Потом переходит на свирепый тон. — Вот тебе, сволочь, последний сказ. Разведешь — такие на заду печати наставлю — век не забудешь.
У кассы начинают «трудиться».
В длинном бараньем тулупе прошел кассир, без задержки открыл окошечко, крикнул:
— Ну, кому? Подходи скорей! Деньги сразу готовь, сдачи не буду давать. Холодно.
Кирибаев подал тридцать копеек, получил билет и все еще не веря, что так легко и просто, вышел на платформу.
Состав — четыре классных вагона и маленький паровозик.
Вошел в ближайший вагон. Никого. Сел к окну на скамейку, подложил под локоть дорожный мешок.
Тепло… Вот где выспаться!
Мешает кашель и зуд. С трудом стаскивает с себя верхний тулуп, ожесточенно скоблит поясницу и плечи.
Вагон наполняется. Проверяют билеты. Сидеть свободно. Никто не покушается на занятую Кирибаевым скамейку, и он моментально засыпает, закрывшись тулупом.
Кажется, прошло не больше минуты, а уже трясут за плечо — выходить.
Эх, если б можно было остаться в теплом вагоне и ездить взад и вперед, пока не выспишься…
Но нет. Надо продолжать поиски.
Кирибаев с остервенением скоблится и начинает надевать верхний тулуп.
Еле выбрался из опустевшего вагона. Ноги после передышки совсем отказались служить. Сказались площадка и голодовка.
В маленьком вокзальном здании опять офицеры и женщины с корзинами бутылок.
Извозчиков много. Кричат:
— Пожалуйте, купец. За три рублика довезу. Цена непривычно дешевая по тому времени. Это действительно угол, где можно отлежаться, полечиться.
— Только вот своих здесь едва ли найдешь.
— Чуть не дерутся за покупателя
— А гостиница — вон она. Из дробовика добыть можно. Полно там офицера.
Все это Кирибаев узнал от словоохотливого старичонки, который стоял у лошади, выжидая, чем кончится попытка его сына попасть в поезд.
Парню «помогали садиться» двое специально привезенных мужиков, но ничего все-таки не вышло.
— Пропал билет… язви их!
Подошли возбужденные, с матерками, перекорами. Двое «помогавших» стали надевать тулупы. Кирибаев зашагал к гостинице.
Низенькое, длинное, вымазанное глиной здание с обледеневшими окнами. Оборванная обивка двери. У входа желтые дыры в белом снегу.
Долго кашлял перед входом. Готовился, чтобы не отказали, как в Татарске. Потянул ручку. Обдало промозглым туманом плохо топленого помещения и пивным перегаром. Захватило в припадке кашля.
Выбежала старуха.
— Есть комната?
— Вам надолго?
— Не знаю, как придется.
— У нас на время больше берут. Двадцать рублей. За простыни особо. Постоянных жильцов не держим. С хозяином в случае поговорите…
В узкий просвет коридора видна спина в «американской форме».
Тренькает гитара. Визжит женщина. Пьяный мужской голос выводит:
Кирибаев сплюнул и хлопнул дверью. Старуха что-то кричит вслед. Куда итти?
За-ла-туую па-ставлю кра-а-вать…
«В маленьких домишках, пожалуй, пустят, только ведь подведешь. К доктору разве? Может быть, в больницу положат. Есть же какая-нибудь. А документы?»
На этой мысли Кирибаев махнул рукой и пошел к ближайшему дому. Из ворот как раз вышла женщина с ведрами.
Из разговора узнал, что в Барабинске искать ночлега и какой-нибудь квартиры безнадежно. Городишко переполнен.
— Да вы что? Езжайте до Каинска. Самое это спокойное место. Скоро первый поезд по ветке пойдет.
— А далеко?
— Недалечко же. Двенадцать верст. Поезд три раза в день ходит.
— Билет достать трудно?
— Да нет же! Сколько угодно. Вон дымок. Кирибаев взглянул по указанному направлению, побежал к вокзалу. Задыхался, кашлял, а все-таки бежал. В вокзале на скамеейках сидело человек пять. Все женщины. Спросил, где дают билеты на Каинск.
— Вон в то окошко.
Подозрительно посмотрел на пустой угол, но пошел туда. На листке бумаги синим карандашом: «Разменом не затруднять. Билет 30 копеек».
Почему только никого нет? Никакой очереди?
Визгливо просвистел паровоз. Пришел поезд. По вокзалу прошла толпа. Больше офицеры и женщины с корзинами.
— Катерина, много вчера добыла?
— Семь бутылок. Нехватило больше. По четырнадцать рубликов теперь.
— Вот так здорово! Почем продавать-то? Очередь большая?
— До собору была. Шесть часов выстояла.
Оставшиеся в вокзале женщины судят о повышении цены. Оказывается, они ездят в Каинск за водкой.
«Из притона, значит, в кабак попаду», — думает Кирибаев.
В вокзале уже десятка три людей.
Высокий офицер в модной по той зиме белой шапке с длинными наушниками набросился на торговку:
— Ты мне вчера какую водку послала? Сука!
— Обыкновенно какую. За печатью.
— Сама припечатала?
— Да вот те Христос, ваше благородие, цельная была…
— Была, да давно, как ты же, — острит офицер. Потом переходит на свирепый тон. — Вот тебе, сволочь, последний сказ. Разведешь — такие на заду печати наставлю — век не забудешь.
У кассы начинают «трудиться».
В длинном бараньем тулупе прошел кассир, без задержки открыл окошечко, крикнул:
— Ну, кому? Подходи скорей! Деньги сразу готовь, сдачи не буду давать. Холодно.
Кирибаев подал тридцать копеек, получил билет и все еще не веря, что так легко и просто, вышел на платформу.
Состав — четыре классных вагона и маленький паровозик.
Вошел в ближайший вагон. Никого. Сел к окну на скамейку, подложил под локоть дорожный мешок.
Тепло… Вот где выспаться!
Мешает кашель и зуд. С трудом стаскивает с себя верхний тулуп, ожесточенно скоблит поясницу и плечи.
Вагон наполняется. Проверяют билеты. Сидеть свободно. Никто не покушается на занятую Кирибаевым скамейку, и он моментально засыпает, закрывшись тулупом.
Кажется, прошло не больше минуты, а уже трясут за плечо — выходить.
Эх, если б можно было остаться в теплом вагоне и ездить взад и вперед, пока не выспишься…
Но нет. Надо продолжать поиски.
Кирибаев с остервенением скоблится и начинает надевать верхний тулуп.
Еле выбрался из опустевшего вагона. Ноги после передышки совсем отказались служить. Сказались площадка и голодовка.
В маленьком вокзальном здании опять офицеры и женщины с корзинами бутылок.
Извозчиков много. Кричат:
— Пожалуйте, купец. За три рублика довезу. Цена непривычно дешевая по тому времени. Это действительно угол, где можно отлежаться, полечиться.
— Только вот своих здесь едва ли найдешь.
«Самое спокойное место»
На площади, в стороне от вокзала, учатся солдаты. По улицам их тоже немало. Часто проходят офицеры.
— Вам куда? — спрашивает извозчик.
— Да где подешевле. На постоялый какой-нибудь.
— К Киличеву свезу. У них купцы останавливаются, — решает извозчик и поворачивает на улицу к Оми. Низенький дом на пять окон, просторный двор. В кухне за чаем парятся пятеро крестьян. Две пустых бутылки показывают, что языки развязались основательно.
— Ты думаешь в том сила, чтоб до краю давить? Нет, брат, с пупа сорвешь.
При входе постороннего — настораживаются, переходят на пустой разговор:
— Ладно, не ершись! Выпьем вот остатнее, и запря-с гать пора.
— Развоевались у бутылки-то!
Старуха хозяйка в коричневом платке выглядывает от печки на кашель Кирибаева.
Увидев городского человека с дорожным мешком, она бросает предупреждающий взгляд в сторону сидящих за столом и поспешно открывает дверку направо от входа.
— В горенку проходите. Там спокойнее будет. Кирибаев спрашивает о цене. Старуха с приговорками, что теперь все дорого, назначает рубль за сутки.
— Два самовара ставлю. Которым и обед стряпаю. Тут уж сколько пожалуют. По рублю тоже больше платят.
После железнодорожной линии это кажется до смешного мало. В голове мелькает мысль: «Пожалуй, здесь на месяц хватит прожить».
— Вам куда? — спрашивает извозчик.
— Да где подешевле. На постоялый какой-нибудь.
— К Киличеву свезу. У них купцы останавливаются, — решает извозчик и поворачивает на улицу к Оми. Низенький дом на пять окон, просторный двор. В кухне за чаем парятся пятеро крестьян. Две пустых бутылки показывают, что языки развязались основательно.
— Ты думаешь в том сила, чтоб до краю давить? Нет, брат, с пупа сорвешь.
При входе постороннего — настораживаются, переходят на пустой разговор:
— Ладно, не ершись! Выпьем вот остатнее, и запря-с гать пора.
— Развоевались у бутылки-то!
Старуха хозяйка в коричневом платке выглядывает от печки на кашель Кирибаева.
Увидев городского человека с дорожным мешком, она бросает предупреждающий взгляд в сторону сидящих за столом и поспешно открывает дверку направо от входа.
— В горенку проходите. Там спокойнее будет. Кирибаев спрашивает о цене. Старуха с приговорками, что теперь все дорого, назначает рубль за сутки.
— Два самовара ставлю. Которым и обед стряпаю. Тут уж сколько пожалуют. По рублю тоже больше платят.
После железнодорожной линии это кажется до смешного мало. В голове мелькает мысль: «Пожалуй, здесь на месяц хватит прожить».