С освещением зато стало хуже. Скипидара в лампах нет и в помине, сальников тоже нет. Везде чадит и полыхает лучина.
   Крестьянские разговоры переходят в речи охотников и лесопромышленников.
   — Почем лисицы? Каков наст на Кривом? Сколько зверя забили остяцкие?
   Спрашивают ли лодку в Каинске? Много ли плахи на базаре?
   Общее во всем этом — нет сбыта, жить нечем.
   — Не угложешь его — урман-от.
   О власти здесь вовсе не говорят. На проезжего смотрят косо, но узнав, что это учитель, немного смягчаются и без большой задержки дают лошадь.
   Документов не спрашивают и записи не ведут.
   На третий день своего бултыханья по урманским снегам Кирибаев добрался до Биазы. Это волостной центр.
   Секретарь волостной управы, или, как все его зовут, писарь, встречает приветливо. Поглаживая свои жесткие унтер-офицерские усы, он успокаивающе говорит:
   — Теперь уже вам пустяк осталось. Не больше десяти верст. Только в сторону это от тракта будет.
   Оказывается, что тропа, по которой до сих пор ехали, была трактовая.
   Пока нарядчик ходил за лошадью, Кирибаев расспрашивает писаря о Бергуле. Тот охотно отвечает:
   — Одни кержаки живут, девяносто девять дворов. Никого постороннего не пускают.
   — Со школой, — это верно, — там трудно будет. Мастерицы учат. Такую бучу подымут, знай, держись!
   — Главное, баба. Своих-то мужиков погаными почитают, коли съездят куда подальше. Из одной чашки есть не пустят, пока к попу не сходят после дороги.
   — Чудной народ. Поп у них есть, свой. Чистая язва. Он всем и верховодит… Через бабу, конечно.
   — Какого толку? Этого, пожалуй, не сумею сказать. Слыхал, будто Федосьина вера зовется. Шут их знает.
   К волости подъехал парень на длинных санях с необыкновенно широкими неокованными полозьями, как у нарт.
   — Загани, сколь раз вылетишь? — шутит парень.
   — Неужели еще хуже дорога будет?
   — Обрез сплошь. Белоштаны-те третью неделю сидят. В Каинск не едут. Бурана ждут.
   — Какие белоштаны?
   — К которым едешь. Они вишь в стороне живут. В снегу маются хуже нашего. Ну, и надевают сверху пимов штаны холщовые. Чтобы не засыпалось, значит. Мужики и бабы — все эдак в дорогу снаряжаются.
   Тропа, по которой свернули сразу от волости, стала за селом совсем невозможной. Справа и слева глубокие крутые выбоины — обрезы. То и дело надо было отворачивать сани. Верхнюю шубу Кирибаеву пришлось снять и вместе с багажом привязать к саням.
   — Вот и поезди по такой дороге с возом, — сочувствует парень бергульцам. Одна надежда — буран обрезы заметет. А его все нету. Чистая маята.
   «Ну, и угол», — перебирает Кирибаев в голове обрывки слышанного о Бергуле.
   «Здорово расщедрились господа земцы. Целых десять фунтов городской культуры посылают. Открывай школу, просвещай! Вот тебе в первую очередь закон и священные картины про райское житие, на придачу двадцать четыре паршивеньких букваря „по Вахтерову“, столько же карандашей, стопа бумаги, чернильный порошок и коробка перьев. Просветители тоже!»

Федосьина Вера

   В потемках добрались до Бергуля. Парень-возница, увидев у одной избы группу подростков, закричал:
   — А ну, проводите кто до старосты!
   — Он же у логу. Троху подайся управо, тута и живет.
   — Вот то-то «троху»… Запутаешься в вашей стоянке. Проводи, ребята!
   — Ты с кем едешь?
   — Учителя вам везу…
   — Учителя?
   Ребята оживились.
   — Омелько, бежи до саней. Проводи до старосты.
   — Може, до дядька Костьки? У них «мирские» пристают, — замечает другой.
   — Каки Костьки! Веди к старосте, — настойчиво требует парень. — Расписку мне с него надо.
   Омелько, высокий черноглазый подросток, лет четырнадцати — пятнадцати, садится в сани и говорит:
   — Езжай на ту загороду.
   Началось путешествие по Бергулю. Стало понятным, почему ямщик просил провожатого. Никакого подобия улиц в Бергуле нет. Девяносто девять домов широко разбросаны, — кому где показалось лучше. В потемках похожи на отдельные заимки.
   У старосты просторный, недостроенный еще в одной половине дом с плотным забором. Злой волкодав во дворе.
   Староста, квадратный человек с раскосыми глазами и широкой бородой, узнав, что приехал учитель, услужливо предложил проводить на квартиру — к Костьке.
   Ямщик почему-то уперся.
   — Ни к каким Костькам не поеду. Здесь лошадь поставлю. Наездился. Будет!
   — Та восподину вучителю неудобно же у мене будеть. Комнатки нет, а воны, може, курять.
   Кирибаев успокоил, что курить не будет.
   — Мать у меня — стар человек, не любить, — оправдывался хозяин, укорачивая цепь волкодаву, который свирепо бросался на нежданных посетителей.
   Старуха в черном платочке, из-под которого чуть виднелся белый ободочек, уперлась во входивших глазами злее волкодава.
   Сын-староста виновато суетился и объяснял, ни к кому не обращаясь:
   — Вучителя вот послали.
   — Кого вучить-то? — спросила старуха. — И так на ученье мають. Табак жгуть, рыло скоблють. Мало, видно? Остатнее порушить хочуть?
   Неожиданно за учителя вступился плешивый старик, чеботаривший около теплухи.
   Судя по обрезанной выше колена ноге, он, видимо, соприкасался с городской жизнью, хотя бы на операционном столе.
   — Не глядите вы, восподин вучитель, на старуху. Она у меня як старица. Того не смышляет, что у городу мальцы и девки нумеры знають, у школе вучатся. Скидайте шабур да идите до железянки. Тепло тута.
   Гостеприимство старика окончательно взбесило старуху:
   — Тьфу ты, сатанин слуга! Внучку-то тоже нумерам вучить будешь? Мало покарал восподь. Горчайше хочешь?
   Старуха с остервенением плюнула в сторону мужа и ушла в боковуху отмаливать грех встречи и разговора с «мирским человеком». Больше она не показывалась. Вызывала раз сына и несколько раз кричала невестке:
   — Листька, иди до мене!
   С уходом старухи в избе повеселело. Молодая хозяйка забренчала посудой у печки. Старик, обрадовавшийся новым людям, пустился в длинные разговоры о бергульском житье.
   Пришли они сюда — в урман — семнадцать лет тому назад. Все «по древней вере». Раньше жили в Минской губернии. Деды и прадеды жили за границей. Туда бежали из Новгородской губернии в пору жестокого «утеснения».
   — Здесь насчет веры свободно, только жить плохо. Ни тебе агресту, ни яблочка. Пшеница и та через пять лет родится. Всю зиму мужики буровят пилу. Остякам тут только жить!
   — Бесперечь переселяться надо на новые места. Где потеплее. Вот только заваруха кончится. Жить стало невмоготу. Дом сынок развел большой, а кончать нечем.
   Уже после того как Кирибаев с ямщиком поочередно поели похлебки из «мирской» чашки и напились сусла, старик еще долго жаловался на «проклятый вурман» и расписывал «новые места» где-то за Бией.
   Парень-возница давно всхрапывал, староста тоже казался спящим, но Кирибаев, измученный дорогой и поминутно кашлявший, все-таки поддерживал разговор.
   Занятной казалась самая форма речи старика.
   К основному русскому говору пристали мягкие окончания южанина. Украинские слова: шо, мабуть, троху — переплетались с польскими: агрест (крыжовник), папера (бумага). Тут же тяжело брякало сибирское: сутунок (отрезок тяжелого бревна), шабур (верхняя одежда). Немало влипло и от церковной книги: молодейший, тонейший, беси, еретики.
   Забеспокоился в люльке ребенок. Мать укачивает, вполголоса приговаривая:
 
Кую ножки,
Поеду у дорожку.
Поеду до пана…
Куплю барана.
Панасейке — ножки,
Панасейке — рожки
И мяса трошки…
 
   — Листька, иди до мене! — кричит из-за двери старуха.
   «Нельзя, видно, ночью ребенку песню петь», — догадывается Кирибаев.
   — У, старая! Когда только такие переведутся!

Белоштанское житье

   Рано утром Кнрибаева будит староста:
   — Пора на сходку.
   Постаралась старуха поскорей освободиться от незваных гостей. Чуть свет заставила сына собрать сходку.
   В просторной избе, которую снимают под сборню, уже начали собираться. Все больше средний возраст. Стариков не видно. Разговаривают, шутят. Исподтишка наблюдают за «вучителем», который примостился с боку стола и говорит с соседями о школе.
   «Вучителю» толпа тоже кажется непривычной.
   Странно, что не видно ни одной цыгарки, непривычно обращение друг с другом на вы и какие-то удивительные имена: Ивка Парфентьевич, Панаска Макарьевич, Омелька Саватьевич.
   Каждый вновь пришедший на минуту окаменевает, уставившись на образа. Отчетливо слышно, как стучат костяшки пальцев в лоб. Резко отмахиваются три поясных поклона. Так же резко три поклона по сторонам. И только после этого пришедший сбрасывает окаменелость и становится обыкновенным живым человеком.
   Из-за занавески от печи идет к двери высокая женщина с огромным животом.
   Кто-то спрашивает, указывая глазами на живот:
   — Вустька, кто же вам позычил такое?
   — Позычите вы, кобели иродовы! — огрызается солдатка.
   — Сиротьско дело — пекутся, — хохочут мужики. Изба наполняется. Становится тесно. Острым стал запах свежевыделанных овчин. Открывается сходка.
   Кирибаев, под влиянием вчерашней встречи со старухой, начинает доказывать, что надо записывать в школу мальчиков и девочек.
   — Та мы ж давно желаем. Третий год просим. Все готово. Вучителя не едуть.
   — Боятся, знать, наших баб, — шутят из толпы.
   — Мальцов и девок запишем. Хоть сейчас.
   — Девок на што? Не порховища у школе, — пробует кто-то возражать. Но его успокаивают.
   — А вы не пишите, коли не хотите.
   — Ну, а вучилище где будеть? — спрашивает староста.
   — Та где же говорено — у Костьки Антипьевича. Самое у него вучилище и квартира вучителю будеть.
   Названный Костькой, высокий крестьянин с бельмом на левом глазу, считает нужным оговориться:
   — Можеть, кто другой желаеть?
   — Кто ж пожелаеть, коли у вас дом у селе большейший.
   Дальше условливаются, когда привезти школьную мебель, которая сделана еще до революции и стоит по домам.
   Выбирают попечителя, черного верзилу, с которым разговаривал Кирибаев перед сходкой.
   Со схода Кирибаев пошел осматривать школьное помещение. Кроме хозяина арендованного под школу дома, с ним пошли вновь избранный попечитель и староста.
   Дом оказался просторным, с блестящими, как лакированные, стенами из кедрового леса. Для класса назначалась угловая комната с большой печью — «щитом», по местному говору. Рядом маленькая комната для «вучителя».
   Через теплый коридор жилая изба хозяина.
   В семье нет старух. Не так заметно враждебное отношение к чужаку. Женщины только следят, как бы он не «обмиршил» что-нибудь. Слежку, однако, стараются сделать незаметной.
   Когда Кирибаев подошел к кадке напиться, хозяйка поспешно ухватила лежавший тут ковш и захлопотала.
   — Так я же вам налью у бляшку.
   Одна из дочерей услужливо подала ей с полки стоящую отдельно от другой посуды эмалированную кружку — «мирской сосуд», как видно. Кружку с водой Кирибаеву, однако, не отдают в руки, а ставят на стол.
   Учитель чуть заметно улыбается, но хозяин, видимо, понимает и виновато объясняет:
   — Попа боятся.
   — Так як же, батя, не бояться, коли воны поклоны дають, — говорит одна из дочерей.
   — И помногу? — спрашивает Кирибаев.
   — Та пятьсот, — вздыхает девица.
   — За что же так много?
   — По грехам это, — вмешивается мать. — Кому и меньше. Танцують воны, поють, поп и началит, — поясняет она, указывая на улыбающихся «грешниц».
   Видно, все-таки, что к поповскому началению относятся здесь не очень строго.
   Договорившись о плате за квартиру и стол, Кирибаев идет в свою клетушку, где уж дрожит и гудит теплуха, набитая кедрачом.
   — В баню бы теперь, — говорит Кирибаев.
   — Я ж велел девкам вытопить. Скоро сготовять, — отвечает хозяин. Потом кричит в избу. — Келька, бежите до Андрейка. Можеть, воны с нами пойдуть.
   Староста суетится, предлагает сбегать за дорожным мешком Кирибаева.
   Попечитель школы остается, он собирается тоже итти в баню.
   — Полечим вас, восподин вучитель, — улыбается он. — По-нашему. Докторов здесь нема, а вон какие здоровые, — указывает он на себя и хозяина.
   Оба заливисто хохочут своему огромному телу и крепкому здоровью.
   Пришел третий, которому в дверях тесно. Это брат хозяина Андрей — лучший медвежатник и ложечник в селе. Веселый человек, который начинает знакомство вопросом:
   — Может, у вас покурить есть, восподин вучитель?
   Для Кирибаева это больной вопрос. Третий день уже он не курит. Дорогой купить было негде, а в Бергуле достать оказалось невозможным.
   Узнав, что табаку нет, Андрей оживленно говорит.
   — Так я же свой принесу. Изрубим здесь. Он поспешно уходит и скоро возвращается со свертком каких-то половиков. В свертке мокрая махорка. Ее сушат над теплухой. Рубят топором, и все четверо начинают жадно курить. Шутят.
   — Теперь к вучителю заневоль побежишь. Досыть покурим. Хо-хо!
   — Бабам недоступно… попу ходу нет…
   Которая-то из девиц кричит через дверь:
   — Батя, байня сготовлена.
   Кирибаев надевает свою нижнюю шубейку. Хозяин берет и верхний тулуп.
   — Тоже погреть надо с дороги, — поясняет он.
   Через просторный скотный двор проходят на берег Тары к низенькой толстостенной постройке.
   Правый берег Тары сплошь зарос кустарником. Из-за него видно все то же смешанное редколесье — урман.
   Попечитель указывает рукой на восток.
   — Так пойдешь — у Томск выбегишь. Триста верст.
   — Там вон (северо-запад) Киштовка будеть, Ича. Остяцкое.
   — Ежели прямо — ни одного жила не будеть.
   — По край свету живем, — хохочет Андрей. Просторная баня топится по-черному. Едкий дым лезет в глаза. Усиливается кашель.
   — Без слезы не байня, — шутят бергульцы.
   Задыхаясь от дыма, «вучитель» все-таки лезет на полок. Попечитель школы усердно нахлестывает изъеденную «Вучителеву» спину, а «Костька» поддает жару.
   Дышать нечем. Кирибаев пробует спрыгнуть на пол, но вмешиваются огромные руки Андрея, которые крепко держат «вучителя»…
   Очнулся на береговом снегу Тары. Двое раскрасневшихся нагих мужиков ворочают в снегу щуплое «вучителево тело». Как только заметили, что он открыл глаза, сейчас же подхватили и опять в жар.
   Опять дышать нечем. Снова обморок.
   Очнулся на этот раз в своей кровати. Около стоят те же два мужика в бараньих тулупах, накинутых на голое тело. Один сует в руки «зингеровскую» кружку.
   Кирибаев жадно припал, но сейчас же захлебнулся и заперхал. Вонючая жидкость обожгла горло.
   — Пейте усе, пейте усе, — настаивает Андрей. Учитель делает еще один большой глоток и окончательно отстраняет кружку.
   Андрей с сожалением смотрит на жидкость в «мирском сосуде» и говорит:
   — Хана ж первак. Крепка, знать? — Потом разглаживает усы и пробует. Одобрительно крякает и передает остатки попечителю. Тот делает такой же жест и опрокидывает кружку. Кажет на диво ровные белые зубы и ставит пустую кружку на стол.
   — Отдыхайте ж теперь. Мы пойдем у байню домыться.
   Кирибаева закрывают горячим еще тулупом, и он быстро засыпает. Спит ровно, спокойно, как не спал уже давно. Проснулся к вечеру. Приступов кашля нет. Зуд тоже исчез бесследно. «Байня» сделала свое дело. Вылечила!
   Хозяин дома сидит около теплухи, осторожно подсовывает полено. Увидев, что Кирибаев проснулся, приглашает «вечерять».
   В хозяйской половине за столом сидит вся семья. Кирибаеву подают отдельно все, начиная с солонки. Ужин сытный, мясной. Хлеб плохой. Низенький, как лепешка, и кислый.
   — Такие у нас хлеба родятся, — объясняет хозяин. После ужина пьют горячую чугу. Делают ее из наростов на осине. Их сушат, толкут и употребляют вместо чая. Цвет похожий, но… горько и вязко во рту.
   Вскоре после «вечери» начинают подходить женщины-соседки с прялками. Шутливо спрашивают у хозяйских дочерей:
   — Уси не тыи? Стары та без вусов!
   — Бежите скорейше резье нацепить, — говорит мать.
   Обе девицы куда-то исчезают. Приходят нарядные — в бусах, серьгах, с пучками лент в косах.
   Они ждут «своих мальцов». Набирается немало таких же нарядных подруг. Детвора густо засела в углах и на полатях.
   Старухи жужжат прялками и тянут под нос какую-то душеспасительную песню о пустыне-дубраве и людях молодейших.
   Ватагой входят парни. Двое из них с узелками гостинцев для невест. Кривой парень-горбун затренькал на самодельной бандуре. Начались танцы.
   Танцуют посменно по четыре пары. Парни, приглашая и усаживая девиц, целуют им руки.
   «Польский обычай», — отмечает для себя Кирибаев.
   А в песне, которой помогают горбуну-бандуристу, слышится Сибирь и отголосок дикого старообрядческого взгляда на женщину:
 
Из поганого рему,
Из горькой восины
Чорт бабу городит.
 
   В избе стало жарко и душно. «Вучитель» ушел. Вскоре к нему явились все три бергульских «врача» покурить. Пришел с ними еще один — столяр Мотька.
   Разговор идет о бергульских нравах. В избе, видимо, раскрыли настежь дверь. Слышно, как стучат каблуки. Быстрым темпом ведется песня:
 
Тут бегит собачонка,
Ножки тонки, боки звонки,
Хвост закорючкой.
Зовут вону сучкой.
 

Распытать «вучителя»

   С утра в школу привезли мебель: наклонно поставленные на стойках доски с отдельными скамейками. Некоторые оказались непомерно высоки, другие — низки. Пришлось переделывать, поправлять.
   Попечитель школы привел трех своих «мальцов», от четырнадцати до восьми лет, хозяин школьного здания записал девочку-подростка. Андрей тоже пришел с сынишкой. Стали подходить и другие.
   Непривычные имена:
   — Кумида…
   — Парафон…
   — Васенда…
   — Антарей…
   Учитель пытается поправить:
   — Нет такого имени.
   — Вот уси так говорять, — соглашается белобородый крестьянин с глубокими рубцами на скуле. — У действительной был — говорят: нет Антареев, на германску ходил — то же говорят. А наш поп говорит — есть. И батька за ними. Сам Антарей и малец Антарей. Так и запишите — Антарейко Антарьевич.
   Записалось человек двадцать мальчиков и девочек. От сотни дворов, где в каждом есть два-три человека детей школьного возраста, — это очень мало.
   Приходит бергульский поп. Толстоносый седой старик с бегающими глазами. Одет в меховое полукафтанье, в руках шапка из бурой лисицы. Речь ласковая, «с подходцем». Начинает издалека.
   — Живем в темном месте. Всего боимся.
   Расспрашивает о дороге, о квартире. Потом опять:
   — Всего боимся. Темные люди. Старину-матку держим, а как по-хорошему ступить, не знаем.
   Кирибаев догадался, к чему клонит поп, и навстречу говорит:
   — Закону вот велят учить, так я не буду. Тут у вас все старообрядцы.
   — Вот, вот! — зачастил поп. — Это самое. Этого и боимся.
   — Так я же говорю, не стану учить. Научиться бы хоть грамоте да счету, а закон — дело церковное.
   Такое быстрое вероотступничество Кирибаева показалось, видимо, подозрительным попу. Он искоса посмотрел на бритого человека в очках и опять зачастил:
   — Вот как сойшлось. У двух словах. Видно хорошего человека. А мы боимся. Благодарны будем. Не беспокойтесь…
   (Недели через три секретарь волостной управы передал Кирибаеву «на память» поповский донос о безбожии учителя.)
   Поговорив еще минут пять, поп ушел.
   Примерно через час-полтора вновь стали приходить родители с детьми. Набралось еще тридцать новых школьников.
   «Те без попа, эти с попами», — заключил для себя Кирибаев, проводя жирную линию в книжке, где был список учеников.
   Все-таки записалось мало. Возраст разный: от четырнадцати до восьми лет. Пришлось разбить на две группы. Старшим учитель назначил явиться завтра, как станет светло, малышам — к полдню.
   Родители, которые присутствуют при разбивке, просят, чтобы по субботам всех отпускал к полдню.
   Опять обычай.
   Суббота — самый трудный день для бергульских женщин. Надо вымыть в доме, обтереть стены хвощом и обязательно перемыть ребятишек в бане. Все это закончить к «билу», чтобы с первым ударом итти в молельню и отстукивать там бесконечные поклоны.
   Вечером опять пришли Омелько и Андрей. Хозяина дома нет. Он со всей семьей ушел «отгащивать» к одному из женихов дочерей. Пришел еще сосед — Ивка Григорьевич. Низенький человек с лохматой бородой и громыхающим голосом. Он мастер на все руки. Починяет замки, делает сани, вьет веревку. Весной за пару яиц холостит жеребят, поросят и прочую мужскую живность.
   — В молельне гудит, аж у небе слышно. Попу первый помощник и друг.
   Так отрекомендовал вновь пришедшего Омелько, видимо предупреждая Кирибаева.
   Ивка смущен. Не знает, с чего начать.
   Омелько насмешливо спрашивает:
   — Мальцов записать прийшли, Ивка Григорьевич?
   — Где же нам. У бедности живем, — пробует тот отвести разговор.
   — До Маришки ж бегають. И девки вучаться, — не отстает Омелько.
   — Хо-хо! — грохочет Андрей.
   Ивка взбудоражен и набрасывается на Андрея:
   — Регочете — бесу радость. Еретики проклятые! Что сказано в святом писании?
   — Это ж вам с Маришкой да попам знать. Нам где ж. У грехах живем, у смоле кипеть будем. Мальцов нумерам вучим. Хо-хо-хо! — заливается Андрей.
   Учитель спрашивает, о какой Маришке говорят. Это еще больше смущает Ивку, и он бормочет:
   — Та старица ж она. Святому письму вучит. По малости. А они не любять, — указывает он на Омельку и Андрея.
   Те смеются.
   Ивке не остается ничего, как уйти. Он это и делает.
   Андрей выходит с ним и вскоре возвращается. Слышно, как он зазывает в сени огромного хозяйского Дружка и запирает там.
   — На разведку, знать, Ивка приходил, — бросает он Омельке.
   — А как же, — равнодушно соглашается тот, — не иначе — поп подослал.
   Сидят все, задумавшись, как будто ждут чего-то друг от друга.
   Андрей начинает первый.
   — Вы, господин вучитель, не таитесь от нас… Вы… товарищ будете?
   Для Кирибаева положение давно определилось, и он с улыбкой говорит:
   — Кому как…
   — Вот хоть бы нам, — подхватывает Омелько, — если нас казаки драли.
   — Товарищ, выходит. Меня тоже порядком измяли. Еле жив выбрался.
   Андрей вскакивает и возбужденно машет руками:
   — Я ж говорил… А! Не вучитель, а товарищ! Надолго открылись сверкающие зубы Омельки.
   — Видное ж дело. Образков нет, и вошь, як патрон. Опричь окопа таких не найтить.
   Сейчас же переходят к расспросам:
   — Как там? Скоро ли прийдут? Где теперь? Есть ли хлеб? Патроны?
   Кирибаев рассказывает об уральском фронте. Узнав, что при захвате Перми недавно мобилизованные крестьяне сдавались белым, Андрей рычит:
   — Выдерут сучих сынов шомполами, — будут знать, яка сибирска воля. На заду узор напишуть, щоб не забыли.
   — Як наши ж дурни. Мериканы… воны устроють! Вот и устроють — без штанов ходить. Дурни! Разве ж можно нам без Расеи. Там усе.
   — И правда уся там, — энергично заканчивает Андрей.
   Разговор переходит в военное совещание. На вопрос об оружии Андрей отвечает, что у него есть старый запрятанный в урмане бердан и винчестер, который удалось утащить из Омска при демобилизации.
   — Патронов только две обоймы, — вздыхает он.
   — Так ты ж ими десять казаков снимешь. У Омельки тоже есть трехлинейка и к ней десятка полтора патронов.
   Называют еще многих крестьян, у которых припрятано оружие. Спорят, но сходятся на одном: не на всех можно полагаться.
   — Не дойшло у их досыть, — кратко поясняет Андрей. Из более надежных перечисляют с десяток. Как раз из тех, которые стоят в кирибаевском списке над жирной чертой.
   — Костьке завтра скажу, как за кедрачом поедем, — говорит Омелько.
   Андрей берется ввести Мотьку-столяра, с которым пилит плахи, и передать бобылю Панаске.
   — Ты не знаешь, где Панаска? — живо интересуется Омелько.
   — То у Остяцком живеть, — улыбается Андрей.
   — Ой, сучий пес! Его ждуть с вурмана, а он у соседях. Дорогой человек у нашем деле!
   На охотника Панаску поп донес как на большевика, давно уже пришел приказ об его аресте, но Панаска вовремя скрылся.
   На этой пятерке пока решили остановиться.
   — Удумать бы, як уместях собираться. Причинку какую…
   Кирибаев предлагает образовать какую-нибудь артеяь и послать в Каинск бумагу о разрешении.
   — Верно это, — соглашается Андрей. — Старики не пойдут — нам лучше. Молодшие запишуться — так вонь и дальше пойдуть. До вурману!
   — С других мест приехать можно, — добавляет Омелько.
   Наиболее подходящей кажется артель по обработке дерева.
   Решили действовать без спешки. Выждать недели две-три, потом объявить на сходе и просить уезд о разрешении бергульским кустарям составить артель для получения военных заказов: на ободья, клещи для хомутов и так далее.
   — Закружится дело! Клещи Колчаку уделаем. Крепко будет! — смеется Андрей.
   В сенях зарычал Дружок. Возвращались хозяева. Время уж давно за полночь. Омелько и Андрей вышли. В сенях гозорят вполголоса с хозяином.
   Андрей опять входит в комнату и тревожно спрашивает: