— Вы вучить-то можете… сколько-нибудь?
   Кирибаев успокаивает: бывало дело. Не первый раз. Голоса затихают. Некоторое время слышится хлопанье дверью в хозяйской половине. Но вот и там затихло.
   Кирибаева все еще не оставляет чувство радости. Недовольство крестьян ему было давно видно, но чтобы в этом глухом старообрядческом углу так сразу и просто переходили к подсчету оружия, этого он не ожидал.
   Уж не подвох ли? С чего это такой зажиточный крестьянин, как хозяин школьного здания, будет бороться за советскую власть?.. А Мыльников? Он ведь тоже довольно богатый мужик, а не верит же сибирской власти. Ну, Андрей и Омелько — эти вовсе надежные люди, да и ученые вдобавок. Не продадут!
   Сгребая остатки махорки с разостланного на столе листа, Кирибаев начинает разбирать напечатанный на бумаге приказ генерала Баранова о правописании. Читать при неровном свете теплухи трудно, но это почему-то кажется важным. Как будто тут ответ на волнующий вопрос.
   В приказе длительно доказывается польза и красота старого правописания. Привычный учительский глаз видит тут не один десяток ошибок против хваленого правописания, но это не мешает безграмотному генералу ставить требование, чтобы вся переписка по его «ведомству» велась по старому письму. И дальше предупреждение, что бумагам не будет даваться «законного хода, если таковые будут изложены без соблюдения правил правописания академика Грота».
   — Бывают же идиоты! — говорит Кирибаев и укладывается в постель.
   Путаются мысли:
   «Ну, вот и хорошо. Своих нашел. „По край света“. Вылечили и к делу. Ловко!..»
   «Покойной ночи, генерал! Приятного дам правописания… С ятями!»
   «Патронов мало…»
   «А поп — паршивец. Уж подсылает…»
   «Жизненная необходимость… Кто против нее?»
   «Без Расеи нельзя. Там усе:
   И правда там.»
   «Поняли, значит.»
   »Закачало адмирала в сибирских снегах.
   «Вучить-то можете?»
   «Ах, чудак!»

Урманская артель

   В конце марта, по самой последней дороге, пришло разрешение организовать артель кустарей. Привез его Омелько. Он же привез и свежие новости.
   — Хозяина постоялого двора Киличева расстреляли. Пятерых солдат — тоже.
   Делами на фронте не хвалятся. «С фланку будто обошли красные».
   Офицерия вовсе обалдела от пьянства. Двоих нашли мертвыми у городской рощи. Похоже, что убили друг друга… У обоих шашки в руках. Наганов все-таки нет.
   — Пора начинать? — спрашивает Кирибаев.
   — Не, где ж теперь. Видно, далеко. Подождать до пасхи, — наперебой говорят «артельщики», которых набралось в учительской квартире свыше десятка. Большинство приезжие из других селений: Ичи, Биазы, Межовки, Остяцкого.
   Связь налажена хорошо. О приезде Омельки узнали в тот же день и на другой уж явились на собрание.
   Недаром бергульцы с «вучителем» разъезжали «по гостям» каждый праздник.
   Обыкновенно «вучителя» привозили в школу — к соседу, а возница — Андрей или Омелько — искал квартиру, «где лошадь поставить».
   Только в одной школе сидела учительница, которую можно было считать постоянной работницей школы. В остальных набился разноплеменный сброд, в большинстве из уклоняющегося или даже беглого офицерства. Какой-то обрусевший чех Роберт Берзобогатый, поляк Адамович, полуидиот Поркель, белорусс Мацук. Тут же круглая фигура коренного «нижегорода» с круглым же именем — Иван Колобов. Фамилия Кирибаева кстати подошлась, чтобы картина тогдашнего сибирского учительства стала еще пестрее.
   Легче всего сошлись с Мацуком. У него в квартире оказались тисы и разные принадлежности паянья и луженья. Учитель чинил замки, лудил самовары. Это уж почти решало дело.
   Случайное совпадение его фамилии с фамилией начальника штаба одной из уральских дивизий еще более облегчило сближение. Мацук имел основание думать, что это его старший брат, бывший офицер, оставшийся на «той половине».
   Оброненная Кирибаевым фраза о начальнике штаба, видимо, сильно взволновала парня, но, как человек с хитринкой, он сначала захлопотал об угощении. Добыл ханы: «скорее-де проболтается», Кирибаев выпил чашку и охотно «разболтался».
   Мацук в свою очередь рассказал о своей рассыпавшейся семье. Старик отец с младшим сыном отстал от беженского поезда где-то под Москвой. Сестер учительниц эвакуация четырнадцатого года застала в Ростове. Старший брат был в армии на Кавказе. Сам он с матерью докатился до Барабинска. Работал там три года в железнодорожных мастерских, а теперь убрался в урман — от мобилизации. Колчаковщину раскусил, но боится и «дикости красных».
   Рассказ Кирибаева о брате послужил последним толчком, чтобы окончательно поставить парня на советскую сторону.
   Гармонист, балагур и песенник, Мацук оказался незаменимым работником среди молодежи. Был он потом и дельным начальником отряда.
   В Останинской школе учительствовал махровый черносотенец Поркель, или, как звали его там, Поркин. Большевиков он ненавидел, но на фронт итти, как видно, боялся. Тешился школьной войной. Делил ребятишек на две группы: красную и белую. Сам предводительствовал белыми и неизбежно побеждал. Потом часами измывался в допросах «красных» и смаковал короткие приговоры: расстрелять, повесить, запороть. Мужиков удивлял тем, что, явившись в церковь к началу службы, стоял каменным болваном до конца, держа наотлете свою офицерскую фуражку на неподвижно согнутой левой руке.
   Андрею зато в Останинском среди переселенцев удалось найти не одно место, «где лошадь поставить».
   В Остяцком оказалась полная удача у обоих. Население поголовно готово выступить хоть сейчас.
   Поселок зовется Остяцким, но население там русское. Занятие только остяцкое: охота, рыбная ловля, сбор черемухи и орехов. Сеют мало.
   Положение теперь отчаянное. Сбыта пушнины нет;
   Рыбу военное ведомство берет за бесценок. Припасу достать негде. Бердан — в тайнике.
   — Хватит такой жизни! — определяет свое положение старик Сарайнов, основатель поселка.
   Три его сына, с солдатской выправкой, корят старика:
   — А раньше что говорил?
   — Прокляну, говорит, ежели к большевикам попадешь.
   — Теперь-де наша власть — народная.
   — Ну, кто же его знал, — оправдывается старик.
   Бергульцев зовут «товарищи-комиссары» и спрашивают «о распоряжении».
   Омелько, как военный человек, назначает старшего, указывает, с кем держать связь, и ведет подсчет оружия.
   К началу весны берданов и трехлинеек насчитывалось в округе восемьдесят семь штук, но патронов было мало.
   В волостном центре Биазе были свои: председатель и секретарь. Они «упреждали» «артельщиков» о всех секретных распоряжениях каинского генерала и замыслах местной милиции. Эти же ребята «работали по спаиванию» начальника милиции[41].
   Всегда пьяный начальник милиции, поручик Гаркуш, все-таки чувствовал что-то неладное и беспокойно метался со своим помощником по району. Но по видимости все было спокойно, и приехавшая милиция неизбежно попадала на какую-нибудь пирушку: то лошадь продали, то дом покупают.
   Урвалась дорога. Недели две не было проезду даже верховым. Зашумели Тара и Тартас. Птицы налетело всякой. В перемены между уроками ребятишки бродят по холодным весенним лужам и вытаскивают из кустарника утиные яйца.
   Мужика не видно. Числится на сплаве.
   В это время и раздались первые выстрелы. На дороге между Межовкой и Биазой прострелили головы начальнику милиции и его помощнику.
   Карательный отряд, посланный из Каинска, оказался мал. Его без остатка сняли за сорок верст до Межовки.
   Понадобились батальоны, полки, обходные движения.
   Веселый медвежатник Андрей погиб в первой же стычке. Случайная пуля пробила ему темя как-то сверху. Сразу свалилось огромное, могучее тело. Не успел даже повторить перед смертью свой постоянный призыв:
   — За советскую правду!
   Тяжелый отцовский бердан перешел к сынишке-подростку. Винчестером работал лучший стрелок урмана — Панаска.
   Урман одевался. Ярко пылал во всех концах веселый «напольник», сжигая остатки прошлогодней травы. Подвижными пятнами передвигались за людьми тучи комаров. Назойливо кружились около намазанных дегтем рук и лица.
   Пахаря было не видно. В лесу только группы людей с ружьями.
   Начиналась полоса открытой борьбы.

Через межу

I

   — Бакенщик! Телята тут ходят?[42]
   Круглолицый парень, усердно обстругивавший черемуховый прутик, даже вздрогнул от неожиданности и быстро повернул голову.
   На тропинке, по которой он обычно поднимался от реки к лесу, стояла женщина с корзинкой. Женщина была в лаптях, в сарафане неопределенного «старушечьего» цвета и в белом, повязанном уточкой платке. Будничный крестьянский наряд, однако, казался малоподходящим и яркому лицу и всей стройной, ловкой и подвижной фигуре. Парень даже застыдился своей выгоревшей на солнце рубахи и обтрепанных галифе защитного цвета.
   — Глухой, что ли? Тебя спрашивают. Телят видишь тут около будки?
   — Ходят какие-то. Каждый вечер около будки спят.
   — Сколько их?
   — Да пять голов. Не прибыло, не убыло. Днем где-то по лесу путаются, а как вечер, так сюда и вылезут. Грудкой тут и спят. Видно, около человека им веселее.
   — Один живешь?
   — Один.
   — Тоскливо, поди?
   — Приходи вечерком. Сама увидишь, тоскливо ли.
   — Замолол, — строго остановила женщина. — Его добром спрашивают!
   — Что больно сердита?! Пошутить нельзя.
   — Худые твои шутки. Человека в глаза не видал, а сейчас языком повел куда не надо.
   — Ты и познакомься, чем ругаться. Подходи поближе, посидим, поговорим. Ты мне, я тебе расскажу, вот и выйдет знакомство. Не к спеху тебе с ягодами-то.
   — Ласкобай ты, гляжу. Научился девок подманивать.
   — Не ходят тут. Когда и появятся, так грудкой. Куда мне. Лучше постарше, да одну. Спускайся. Не скажу мужу-то.
   — Нет у меня мужика. Вдова я.
   — О-о! Тоже невесело живешь? Самая пара мне, горюну. Иди — чайку попьем. Ягоды твои, еда моя. Воды принесу, огонек готовый. Ладно?
   — Дешевкой хочешь обойтись…
   — Подкину коли. Для молоденькой не жалко. Чай у меня всех сортов. Фамильный… поджаренная морковка из бабкиного огороду, и фруктовый есть — земляничный, брусничный, черничный… Из прошлогоднего сору граблями нагреб. Куча! Густо заварить можно. Сахар есть. Из паренок конфетки вырежем. Не хуже шоколадных. Иди!
   — Ну-ну, язык у тебя бойко ходит, — улыбнулась женщина и стала спускаться по песчаной тропинке к будке.
   Будка бакенщика ничем не отличалась от сотен других, поставленных вдоль берегов многоводной, но все еще пустынной северной реки. Место выбрано на пригорке, чтобы можно было хорошо видеть все опознавательные знаки участка: два бакена, две вехи и перевальный столб. Ниже к берегу, вправо, на серой широкой полосе гравия блестело водяное окно. От него до воды тянулась мокрая дорожка. Это безыменный ключ. От него и будка называлась — «У ключа».
   Водная равнина блестит миллионами маленьких зеркал, будто плавится под горячим июльским солнцем. Глаз отдыхает лишь на кудрявой кайме противоположного низкого берега. На всем огромном просторе, который охватывает глаз, ни одного признака жилья. О человеческой жизни говорят лишь сигнальные знаки на реке и берегу, да внизу маячит дымок.
   Не скоро придет этот пароход. Он еще будет приваливать у деревни Котловины, которая скрылась за лесистым мыском. До этой пристани от будки считается шесть километров. Выше по реке, в пяти километрах, целый куст мелких деревушек, домов по двадцать — тридцать каждая. Но ни одной из них тоже не видно из-за леса и прихотливых извивов береговой линии.
   Будка пришлась почти в центре пустынного лесного участка, который тянется вдоль берега километров на десять-одиннадцать от Нагорья до Котловины.
   Лес этот раньше, до революции, принадлежал «большим барам» Шуваловым и назывался гордым именем охотничьего заповедника. На самом деле это была только громкая марка. У самого берега на высоком песчаном гребне растет действительно великолепный лес, а дальше по «нотным» местам уже начинался мендач, переходивший в корявую болотную растительность. Цепь торфяных болот и сделала этот участок заповедником.
   Подойдя к крылечку будки, женщина спокойно протянула руку.
   — Здравствуй, балакирь! Звать-то не знаю как.
   — Иваном кличут, а батька Савелий. Складывай, коли понадобится. Иные и Ваней зовут. На молоденьких не обижаюсь. По фамилии Кочетков. А ваше имячко как будет? — неожиданно перешел парень на вы и почему-то покраснел.
   Женщина заметила этот переход и это смущение. В больших серых глазах промелькнули искорки довольства.
   — Фаиной меня зовут… Фая.
   — Фая хорошо, а Фаина вроде монашеского.
   — Что поделаешь! Поп такое выдумал. Сама не выбирала
   — А по отчеству как?
   — Никоновна, — быстро сказала женщина и в свою очередь смутилась. Парню показалось, что он понял причину смущения, но он сделал вид, будто ничего не заметил, и опять перешел на тон балагура.
   — Вот и познакомились. Анкеты заполнены, только одной фамилии недостает. Иван Савельевич — Фаина Никоновна… Один холостой, другая безмужняя. Чем не пара? Хоть сейчас записывайся. Можно и без записи. Я на это пойду. Себя не пожалею
   — Знаешь, давай без баловства, — попросила женщина. — Не за тем пришла, чтобы пустяки слушать. Поговорим по-хорошему. Только напоил бы ты меня сперва. Вода, говорят, тут у тебя хорошая. Жарко…
   — Это в момент. Самой холодной принесу. — И парень, ухватив с костерка большой жестяный чайник, захрустел босыми ногами по гравию.
   Пока бакенщик ходил к роднику, женщина успела осмотреть все его несложное хозяйство.
   Избушка двумя маленькими окошками смотрела вверх и вниз по реке. Прямо против входа, у стены, стол и около него три табуретки. На столе стопка книжек, химический карандаш и какой-то стаканчик. Над столом портрет Ленина «За чтением „Правды“». Справа от входа маленькая печурка. За ней вдоль стены широкая скамья с мешком-сенничком и коричневой подушкой. Над постелью белый шкафик вроде больничного.
   — Тут у него, видно, посуда и чаи всех сортов, — улыбнулась женщина.
   Вдоль левой стены избушки длинная широкая скамья. Над ней, ближе к окну, два ряда деревянных брусьев с гнездами, в которых размещены разного размера ножи, стамески, шилья и другой инструмент корзиночника. В самом углу на скамье большая корзина с грибами.
   Женщина поставила было сюда и свою с ягодами, но поспешно взяла ее опять на руку. Направляясь к выходу, взглянула на развешанную по гвоздям одежду, среди которой центральное место занимал зипун из домотканного сукна. С порога еще раз обвела взглядом покрашенные по бревнам стены, остановилась на плакате «Как крепить канат» и вслух оценила:
   — Чисто живет! — Потом улыбнулась: — Иван… Савельич… Кочетков.
   С крыльца было видно, что Кочетков шел обратно, заметно прихрамывая на правую ногу. Фаина поставила корзину на широкий брус крыльца, закрыла ягоды головным платком, поправила волосы и подошла к огнищу, который едва дымился. Сгребла угли грудкой, уложила в середину лежавший тут железный прутик-жигало, раздула угли, бросила пучок сухой ивовой коры и, когда весело заиграл огонек, принесла из поленницы от крыльца охапку мелких дровец.
   Мимоходом заметила, что между поленницей и стеной будки — в тени — стояло большое деревянное корыто с водой, где замочены ивовые прутья.
   — Хозяйство… Ни за избушкой, ни перед избушкой сору большого нет, — одобрила Фаина и села на ступеньки крыльца, где до этого сидел бакенщик. Перебрав разбросанные тут деревяшки, догадалась, что бакенщик делал трубку.
   — Чудной он все-таки. Молодой, а живет тут один и трубку вон мастерит. Как старик какой! Может, из-за ноги-то…
   Кочетков нес в одной руке чайник, в другой какой-то бесформенный серогрязный кусок.
   — Нашлась моя потеря.
   — Какая потеря?
   — Да так, пустяки. Потом расскажу, — и, поставив чайник на крыльцо, поспешно ушел в избушку, принес чашку с синим ободком, налил и подал гостье с шутливым поклоном: — Кушай на здоровье! Водица первый сорт. Мертвого обмыть — так встанет, а молоденький умоется — плясать пойдет. На Кавказ ездить не надо. Каждый день приходи. Хоть пей, хоть обливайся.
   Женщина жадно выпила две чашки, обтерла губы рукой, смахнула с груди крупные капли и только тогда засмеялась.
   — Простой ты на воду, а сам звал чай пить!
   — За этим дело не станет. Живо вскипит. А какой сорт заваривать, сама выбирай. Женщине в этом деле виднее. — И Кочетков стал устанавливать чайник на рогульках над огнем.
   — Где у тебя чай-то твой?
   — Там, — указал он на избушку. — На стене шкафик есть. В нем по сортам разложены. Там же сахар, картошка, посуда.
   Когда Фаина ушла в избушку, Кочеткова нестерпимо потянуло туда же, но он вспомнил ее серьезную просьбу, строгие глаза при вольных шутках и остался.
   Фаина вышла с посудиной и деловито спросила:
   — За тенью собрать? По ту сторону будки?
   — Как тебе лучше, — поспешил согласиться Кочетков и подумал: «Как жена спрашивает».
   Фаина вновь показалась из-за будки и тем же тоном спросила:
   — Зипун твой расстелю?
   — Хозяйкино дело, как она стол соберет, — пошутил Кочетков.
   — Опять ты! Брось, говорю… Не ходи в эту сторону!
   — Да я вроде как — всерьез.
   — То-то, вроде. Скорый больно. Повременить надо.
   — До которой поры? Давно мне жениться время. Надоело в холостых ходить.
   — Давно ты холостой? — спросила женщина, и в голосе послышалась необычная нотка.
   — Отродясь холостой! По-честному говорю. Этому богу, чтоб жениться да разжениваться, не верую.
   — Ой, врешь, Иван Савельевич! Знаем, поди, в каких годах парни по деревням женятся. Ты из той поры вышел. Кто тебе поверит.
   — Хоть верь, хоть нет, а так вышло. Недаром тут сижу. Думаешь, весело семь дней дежурить. Кроме матерка с плотов, слова живого не услышишь. Попробуй, посиди… Готово! — вдруг закричал он. — Иди заваривай да команду принимай!
   — Сейчас! — крикнула Фаина из-за будки и подошла с блюдцем, на котором лежали две неровные щепотки.
   — Морковного для цвету, земляничного для запаху — вот и ладно будет, — проговорила она и «приняла команду».
   Теневой треугольник за будкой удивил Кочеткова: так все показалось ему необычным. Даже его собственный зипунишко, раскинутый веером, смотрел привлекательно. Посуду пополнили широкие листья папоротника. На них холодный картофель, соль, ягоды, черный хлеб, откуда-то появившийся белый калач, нарезанный ровными кусками, и пара яиц.
   — Садись, хозяин — гостем будешь, — пошутила Фаина. Было заметно, что она довольна произведенным впечатлением.
   — Может, уху бы сварить? — предложил Кочетков. — Рыба у нас всегда есть. Живая… Вон там около заездка.
   — Долгое дело. Съешь вот яичко, картофель в соль макни, и будем чаек попивать. С калачом… С ягодами… С разговором, — особо подчеркнула она последнее слово.
   — О чем это?
   — Поешь сначала, потом спрашивать стану.
   Получив после еды из рук Фаины чашку с горячей жидкостью, кусочек сахара и калач, Кочетков напомнил:
   — Ну, спрашивай.
   — Расскажи вот, как ты в бакенщики попал? Такой молодой за стариковское дело сел?
   — Да, видишь, бедность наша, — серьезно проговорил парень. — Ты это верно сказала, что в мои годы по деревням давно семьями обзаводятся, а как женишься да и кто за тебя пойдет… Сама посуди. В семье девять едоков, отец инвалид, мать хворая, еле по дому управляется, а работников только двое: я да сестренка старшенькая, по семнадцатому году. Лошаденка стрень-брень, коровы вовсе нет. Мастерства, кроме крестьянского, не знаю, грамота слабая, да еще и нога не в порядке. Вот и женись!
   — Что у тебя с ногой-то? — участливо спросила Фаина.
   — Это у меня от гражданской войны осталось…
   — Ты разве воевал? — удивилась Фаина.
   — Нет, я в ту пору подлетком был. По четырнадцатому году. А как тятя ушел с Красной Армией, на нас налетели. Я хотел спрятаться, да меня один наш же деревенский кулачище нашел и с сарая сбросил. Ногу я тут и сломал. Срослась она, только маленько неправильно. В армию из-за этого не приняли, подучиться не дали. А кулак тот сбежал вместе с колчаковцами. Может, и теперь живет, да ведь не узнаешь. Всю, можно сказать, жизнь испортил. Гонялся я за ним, да с дороги воротили.
   — Как это?
   — Когда наши обратно шли, я добровольцем объявился. Ростом-то, видишь, не из мелких, меня и приняли. Просто тогда с этим было. До Тюмени дошел, а там отчислили.
   «Ворочайся, говорят, парнишка, домой. Молодых там организуй!»
   Тут еще с отцом встретился. Он тоже домой направляет:
   «Матери хоть поможешь, а то она совсем извелась на работе».
   Так у меня с этим и не вышло, и дома толку не получилось. Недавно вон приезжал к нам один знакомый из окружного комитету, стыдил нас с отцом. «Какие, говорит, вы партийцы, коли у вас в деревне артели нет». А что сделаешь? Народишко-то у нас пригородный. На базаре привык сидеть больше, либо при реке какой случай ждут, чтоб сорвать. Дачником тоже разбалованы. Теперь, правда, с дачником на убыль пошло. По домам отдыха больше разъезжаются, а в отдельности по дачам редко кто живет.
   — Это же и у нас, — подтвердила Фаина. — Земляника поспела, а в деревне только три приезжих семьи. А насчет спекулянтства декретного варначества промашки не дают.
   — Вот я и придумал сюда поступить. Спрашивали тут человека. Все-таки тридцать три рубля в месяц и приварок готовый: грибов сколько хочешь, рыба есть, ягоды собираю. Корзины тоже плету — все копейка, а главное, при доме. Отоспишься здесь за дежурство, дома и воротишь без передыху. А дело какое?
   Ходовая борозда тут широкая, надежная. Меньше двух метров глубины не бывает, перекатов нет. Когда-когда плотом белый бакен срежет. Поставишь его, за вехами следишь да вечером огни зажигаешь. Вовсе спокойное место. Только скука донимает. Одуреешь за неделю. То вот и присватываюсь.
   Вздохнув, Кочетков продолжал:
   — По-доброму отцу бы тут сидеть, да не может на столб залезать. На тот вон, — и пояснил: — фонарь зажигать и знаки переставлять.
   — Знаю я, — откликнулась Фаина. — В Нагорье как раз против перевального столба живем. Присмотрелась. Большой шар — метр, крестовина — двадцать сантиметров, маленький шарик — пять. Всю работу изучила. Одно не знаю, как место узнавать, когда бакен плотом своротит. За этим вот к тебе и подошла, не научишь ли?
   — Отчего не научить, только на что тебе?
   — Дело-то у меня, парень, не лучше твоего, — и Фаина рассказала свою историю.
   На эту угрюмую северную реку пришла она в голодный год с матерью. Мать тут большую промашку сделала — замуж вышла. Годы уж немолодые, а ребят прижила. Ее мужа в третьем году разбило параличом, и этот больной всех окончательно связал. Хозяйство, какое было, давно пролечили и проели. Теперь всю семью «прибрал» деревенский богатей, которому параличный в каком-то родстве.
   — Не без расчету сделано, — пояснила Фаина. — Нам дал малуху под сараем. Все равно ее ни один дачник не возьмет. Ну, едим тоже у него. И за это с матерью круглый год работаем, а платы никакой. Он же из-за нас в сельсовете прибедняется. «Чужую семью, говорит, кормлю. Пять ртов, а работы спросить не с кого. Навязал себе камень на шею, да который год с ним и хожу».
   — Ходит он! — сверкнула Фаина глазами. — Забыла, как ботинки носят; в лаптях шлепаю. А кто скажет, что на работу ленива. Обноски старушечьи переворачиваю да ношу, — рванула она себя за проймы сарафана. — Ножом бы полыснуть такого благодетеля, да мамыньки жалко.
   И Фаина, может быть неожиданно для себя, добавила:
   — Видишь, незаконная я у ней. Сколько она из-за меня раньше горя-позора приняла. Вот и жалко теперь оставить.
   — Да-а, — посочувствовал Кочетков: — чистая петля. Вдовая, говоришь, сама-то?
   — Давно уж вдовая. Совсем молоденькой выходила. В гражданскую войну моего Васеньку убили. Ничем не похаю. Хорош у меня муженек был. На фабрике в Бронницах… городок такой около Москвы есть… работал. В девятнадцатом году ушел на южный фронт, да только его и видела. Сюда уж вдовой приехала. Нахвалили: «хлеба да хлеба там», а вышло — одно горе хлебаем.
   — Здесь не выходила?
   — Пробовала, да удачи не вышло. Пьянчужка попался. Бить меня лезет, а я этого не дозволю. Отмутузила его самого пьяного катком и ушла. Теперь еще похваляется, — убью, говорит. На этом зареклась. Да и верно, за кого выходить-то в наших деревнях? Пригородные ведь, да еще при реке. Одни спекулянтствуют, а те, кто около реки бьется, — запились. И от дачников много разврату идет. Теперь вот их — дачников-то — мало, так иные рады с дачей хоть мужа, хоть жену сдать, лишь бы дачника приманить. Какие это крестьяне! Двенадцатый год советской власти идет, а у нас кулак в деревне все еще верховодит, только похитрее стал. Наш-то вон хозяин у себя внизу ясли открыл. Слава одна, а на деле советскую власть обмануть норовит.