Страница:
Женщина говорила быстро. Задавая вопросы, не ждала ответов, как будто боялась, что не дадут договорить. Мама лишь успела спросить:
— Пьет твой-то?
— То и горе, что не забыл этой повадки. Остепенился маленько, а нет-нет и сорвется. Пора за ум взяться. У меня, поди-ко, их под ногами трое, — указала она на ребят, — да столько же по улицам собак гоняют. А главное, все тут с купли. За балаган этот подавай семь с полтиной на каждый месяц, да еще дрова. Видишь, вон цветочками занимаюсь. Мадаме одной сдаю, а расчет в копейках. Ничего не поделаешь. Пока жива, тянуться надо. Недолго уж. Этих вот только жаль, — показала она на ползунков.
— Не ходят? — тревожно спросила мама.
— Не с чего им ходить, — ответила Варвара и горько расплакалась, прижавшись к маме.
— Чую, недолго протяну, а с ними что? Ивана тоже жалко. Вовсе без меня с пути собьется и ребят загубит.
Мама стала утешать, но чувствовалось, что она сама не верит тому, что говорит. Варвара махнула рукой:
— Ладно, Танюшка, не уговаривай. Сама виновата: захотела городского свету. Насмотрелась досыта. Зря ты своего парнишку привезла в это губительное место.
Этот оборот разговора мне не нравился, но обижаться на больную не мог. Скорей было страшно, и я был рад, когда уходили из этого несчастного дома. Но страшная картина все же не смогла заслонить удивления, — у печатника не видел ни одной книги. Это продолжало мысль: не разберешь городских. Сами печатают, а книг не имеют!
Когда пришли в Верх-Исетск, отец уже был там.
— Ну, как Варвара?
— Чуть ли не насмерть простились, — ответила мама. — В чем душа держится! А ребята мал мала меньше, Шестеро их! — И мама заплакала.
— Что поделаешь, — угрюмо отозвался отец. — Не одну ее город съел. Тяжело у них. Вон Евплычевы, поглядела бы, где живут. А ведь у Ивана мастерство. Настоящее! Зацепился где-то на мельнице, Андрюха — у Круковского на заводе. Не видал их.
Вскоре прибежал Миша Поздеев. Он каким-то образом узнал о приезде отца и захотел с ним повидаться. Этот Миша оказался плешивым, узкобородым и очень тощим стариком. Камешок он одобрил, но невысоко оценил заказчика:
— Не больно подходит борову пуховая шляпа, да что поделаешь? Придется надеть. Пусть носит. Не хуже он нашего Безносого. Тот вон вовсе в бары лезет. Даже глядеть смешно!
И Поздеев стал рассказывать о своем подрядчике, на которого «тесал, почитай, весь Мраморский завод», да в городе на дополнительных работах «колотилось близко к двум десяткам».
Отцу хотелось перед отъездом поговорить с Алчаевским, но Никиту Савельича с утра вызвали в город, и дома не знали, когда он вернется. Приходилось ехать, не дождавшись его. Мне, конечно, стало жутковато и почему-то особенно жалко было расставаться с Чалком. Мама произвела мне экзамен: как будешь ходить в училище? Ответил: вперед стану «правиться на монастырь», обратно — сперва на коричневую церковь, потом на голубую, которая на Главном проспекте. Это было признано удовлетворительным, и мама попросила кухарку Парасковьюшку:
— Сделай милость, пригляди за нашим-то!
И мне было приятно, когда Парасковьюшка кивала головой и говорила:
— Как без этого! Своих ребят растила, понимаю. Будь в спокое, догляжу.
Это обещание, помню, успокоило меня больше всего, вероятно потому, что Парасковьюшка ближе других стояла к тому кругу людей, с которыми я разлучался. Отец при прощании посоветовал:
— Ты, Егорша, в городе-то с оглядкой действуй. На городской штиль живут. Вроде постоялого двора тут у них. Без спросу полешко построгаться не возьмешь. Разговор может выйти. Ты и остерегайся, — и после этого утешил: — По снегу-то мать либо оба приедем. Никита Савельич обещал похлопотать. Может, тебя в общежитие примут.
Дальше оставалось позавидовать Чалку, который с заметным оживлением направился домой.
Знакомство с городом ближе всего было начинать со двора, где пришлось поселиться. Сразу стало видно, что тут не по-нашему живут. У нас обычно двор и семья были одно и то же. Жильцы, то есть кровно не связанные с семьей, были большой редкостью. Кроме того, для меня было привычно, что «всякий житель с какого-нибудь боку к заводу привязан». Тут выходило совсем по-другому. Из шести жильцов нашего дома только один Никита Савельич был связан с заводом, и то не так, как у нас. Он был уездным ветеринаром юго-восточной части. Для дела было бы удобнее жить в городе, но положение уездного требовало жить в уезде. Никита Савельич и выбрал для своего жительства Верх-Исетский завод. Выходило несколько лишних верст пути, но форма была соблюдена.
Из других жильцов двора мне понятен казался лишь беззубый, с выскобленными скулами, но не старый еще человек. Таких я знал среди рабочих спичечной фабрики вблизи Сысерти. Этот работал на спичечной Ворожцова. Каждый праздник, как я потом увидел, он напивался и невнятно шамкал жене:
— Счастье нам, Настюха, что ребята умирают. Куда бы с ними?
Настюха, крупная женщина, «ходившая по стиркам», уговаривала:
— Молчи-ко ты, молчи. Грех такое говорить, — и уводила мужа в малуху под навесом.
Во флигеле окнами на улицу жили «какие-то вроде бар», по фамилии Волокитины. Мой первый руководитель по городской жизни — Парасковьюшка — объяснила их положение не очень вразумительно:
— Заведенье у ней в городу-то. Шляпное. Как-то по другому она там прозывается. А сам, конечно, при ней за хозяина состоит.
Потом мне удалось увидеть, что изменение фамилии было забавное: «Мадам Хан-Волокитина»; не лучше, чем «Портной Дон-Скутский», имевший свою мастерскую напротив.
Неясным казалось и положение владельцев дома, занимавших нижний этаж. Парасковьюшка об них говорила:
— Известно, хозяева. За порядком глядят. Чтоб скандалу какого промеж жильцов не случилось. Какое еще им дело!
Ближе, знакомее казался чиновник горного ведомства. Ходил он «по-благородному»: «с выбритой чушкой» и «при кукарде», но в такой поношенной одежонке, что сразу напомнил привычных глазу мелких конторских служащих, каких у нас обычно звали «присударями». Жил этот старик в «зауголышке», выходившем одним окном под навес, другим — в огород. Звали его Полиевкт Егорыч, а Парасковьюшка, скорей сожалительно, чем укорительно звала старика «блажным Полуехтишком».
Этот зауголышный жилец был вхож к «верхним», то есть к Никите Савельичу. Иной раз приносил выписки из архивных дел, иной раз самые дела. Довольно часто Никита Савельич разговаривал со стариком «с выставкой графина». Хозяйка косилась на обтрепанного посетителя, но он этим ничуть не смущался. Чувствуя здесь заинтересованность в работе, с которой был связан всю жизнь, старик охотно говорил о разных заметных датах и фактах истории горнозаводского Урала.
К этому надо добавить, что старик держался независимо и даже заметно гордился этим.
— Что мне сделают? Коли от места откажут, должны пенсию дать. На хлеб-соль хватит да за стены заплатить, а рыбки на уху себе добуду и грибочков тоже на зиму заготовлю. Проживу лучше лучшего! Разве вот по своему тихому месту тосковать стану.
В числе особенностей Полиевкта Егорыча была привычка звать всех окружающих придуманными им прозвищами. Шумливого, кипучего, всегда чем-нибудь взволнованного Никиту Савельича он звал «Громилом», его жену — «Чернобровкой», Парасковьюшку — почему-то «неразумной девой», хотя у той были две замужних дочери, меня звал по месту родины — «Сысертским», спичечника — «Федей Страстотерпцем», его жену — «Копросая-Фартовая». У Волокитиных было общее прозвище — «татарские французы из деревни Портомойки».
Был еще жилец, занимавший во флигеле комнату с отдельным ходом. Дома он бывал редко. Об его занятиях Парасковьюшка говорила с определенным недоверием:
— По золотому делу будто бы шнырит.
У Полиевкта Егорыча этому жильцу было подозрительное прозвище — «Нюхач».
Такой пестрый состав жильцов и несвязанность их с заводом не были каким-то исключением. Конечно, в Верх-Исетске того времени можно было найти немало таких, кто еще жил по-заводски — одной семьей в доме, но гораздо чаще были квартиры со многими жильцами. Причем не только по главным улицам, но и по дальним — Ключевским и заречным Опалихам. Как видно, сказывалась жилищная теснота города. Она гнала людей в поисках более дешевой квартиры и особенно дров, с которыми в Верх-Исетске было значительно легче. Там можно было купить из запасов местных жителей, а перевозка этих же дров в город преследовалась.
Только у жильцов флигеля в семье был мальчик, близкий мне по возрасту, — Ваня Волокитин. Он учился в третьем классе гимназии. По утрам мы вместе отправлялись на уроки, и он тоже оказался одним из руководителей первых шагов моей городской жизни. Мальчик был не по годам высокий, но какой-то необыкновенно тощий, — того и гляди переломится. Ко мне он, как и полагается для этого возраста, относился покровительственно, не забывая на каждом шагу подчеркнуть, что городские во всяком деле ловчее заводских. Непрочь был кой-что и преувеличить. Помню, на мое удивление по поводу графов и графинь он отозвался:
— Тут не то, что графов да баронов, а и князей живет сколько хочешь.
При всем моем уважении к его познаниям в городской жизни я все же высказал недоверие. На следующий же день Ваня завел меня во двор дома на углу Главного проспекта и Московской. На наружной доске значилось, что дом принадлежит «купеческому брату», а на парадном была медная доска с именем князя Гагарина. На мое недоумение «князь, а в чужом доме живет» Ваня объяснил:
— Разные князья бывают. Один вон в Верх-Исетской конторе служит.
Через несколько дней показал на улице на прохожего:
— Вон князь Солнцев, который в конторе служит.
Поверил этому только после того, как получил подтверждение от Никиты Савельича:
— Есть какой-то захудалый князек, а фамилия ему Солнцев.
На этом мой интерес к титулованным жителям города прекратился. Даже поддразнивал Ваню:
— Говорил: сколько хочешь, а показал двоих, да и то завалящих!
Глазеть на пути в училище было опасно: легко можно запоздать к урокам, — зато на обратном пути было раздолье. Уроки кончались около двух часов, а обед у Алчаевских был поздний: не раньше пяти-шести часов. Никита Савельич сам смолоду был учителем и держался системы «свободного воспитания». Против моего шатания по городу, как это называла его жена, не возражал, ограничивал только одним условием «к обеду не запаздывать».
Таким образом, ежедневно в моем распоряжении было по три часа для прогулки по городу, и мне это долго не надоедало. Интересовало буквально все, начиная с вывесок на домах. Вместо привычных для меня пожарных знаков: ведра, багор, кадь, топор — здесь на воротах каждого дома была подробная и всегда четкая надпись о принадлежности. Чаще всего в этих надписях упоминались мещане, разные советники и купцы. Иногда какие-то потомственные граждане, купеческие братья, даже купеческие племянники. Ближе к окраинам и по «забегаловкам» на воротных вывесках чаще упоминались отставные мастеровые, «мастерские вдовы», унтершихмейстеры, солдатские дети, даже какой-то урочник. Если к этому добавить, что на досках довольно часто отмечались географические детали: тобольского купца, елабужского мещанина и так далее, — то станет понятно, что такая пестрота немало удивляла меня, привыкшего думать, что все служащие и рабочие завода одинаково считаются крестьянами Сысертской волости и завода.
В первый же день после уроков я сбегал на Конную площадь, но она в эти часы была пустынна. На пространстве свыше двадцати десятин оказалась лишь маленькая группа людей у возовых весов, где торговали сеном. Около выходивших на эту площадь воинских казарм тоже народу не было: ученье уже кончилось. Хлебный рынок с его постоянной сутолокой и шумными обжорными рядами был куда интереснее, но здесь задерживаться было небезопасно. Училищное начальство не разделяло мнения о «свободном воспитании» и в первый же день учебы усиленно внушало приходящим, что «бесцельное шатание по городу, а особенно по Толкучему и Хлебному рынкам, будет строго наказываться». Была и другая опасность: на Хлебном легче всего было сбежаться с «городчиками», с которыми «духовники» находились в состоянии постоянной войны.
Это, впрочем, не особенно огорчало, так как оставалось еще много не менее занятного. Надо было постоять у часового магазина, где в одном окне видна была качающаяся на маленьких качелях девочка, а в другом китаец, отсчитывавший секунды покачиванием головы. Привлекал шум Главной торговой площади, особенно ряды палаток с фруктами, которых до того почти не видел. Занимательным казался старый гостиный двор скорей своей угрюмостью и старомодностью. Новый гостиный (сохранившийся до наших дней) был много веселее, и торговля здесь шла бойко.
Самым интересным считал витрины меховых магазинов, где были выставлены чучела зверей. Кроме родного топтыгина, волков, лисиц, барсуков, здесь можно было видеть и «читанных» зверей: льва, тигра, пантеру, ягуара. Понятно, что мимо таких окон нельзя было пройти без получасовой остановки. Надо было все заметить, чтоб потом рассказать своим заводским товарищам во всех подробностях.
Сильно интересовала также толкучка внутри квадрата, образуемого старым гостиным двором, собственно не самая толкучка, а стоявшее в центре квадрата небольшое здание вроде часовенки, с необыкновенно толстыми каменными стенами и тяжелыми ставнями. Здесь торговали золотом и драгоценностями. Так по крайней мере объявлялось на вывеске. В действительности это были, вероятно, «новое золото» и «стеклянные драгоценности», но тогда воспринималось всерьез. Ребята относились к этой лавочке с особым почтением, нередко обсуждая — вопрос, «могут ли воры добыться при таких толстых ставнях и стенах». Воры, видимо, не соблазнялись драгоценностями толкучки и много теряли в глазах ребят. Зато сильно вырастал авторитет железных ставней и толстых стен, к которым ребячья фантазия добавляла внутреннюю прокладку из «толстенных чугунных плит» и даже подземные ходы и склады.
Посмотреть «чугунку» и «железный круг» оказалось не просто: мешало расстояние. Первый опыт не удался.
Как будто пробыл у вокзала недолго, успел увидеть лишь один проходивший товарный поезд, несмело заглянул в здание вокзала, подивился буфету, около которого толпились люди, никуда, видимо, не ехавшие, — и уже стало близко к вечеру. Прямой дороги в Верх-Исетск не знал. Пошел, как всегда, «на голубую церковь» и заметно опоздал.
Никита Савельич был дома. Он пожурил за опоздание, но к «побродимству» отнесся снисходительно, зато, Софья Викентьевна приняла это, как «ужас что такое».
— А потеряется? Попадет под поезд? Кому отвечать придется?
Словом, не так просто, как Петька думал. Хвастун!
Кончился этот первый опыт ознакомления с железной дорогой все же благоприятно. Когда Парасковьюшка тоже с наставительными разговорами кормила меня в кухне, Никита Савельич позвал:
— Егорка! Иди-ка сюда!
Поднялся и услышал:
— Ну, вот что. Даешь обещание не бродить до такой поры по городу?
Пришлось, разумеется, пообещать, а взамен получил тоже обещание:
— В воскресенье поеду в Невьянск. Возьму тебя с собой до вокзала. Там все посмотришь.
Хотя «железный круг» нестерпимо тянул, пришлось это отложить. Он был еще дальше, у грузового вокзала, или как он тогда назывался «Второго Екатеринбурга». Все эти дни приходил домой рано, вызывая удивление: уже пришел?
Добродетель была вознаграждена: Никита Савельич в воскресенье объявил:
— Поедем пораньше, чтоб при мне все успеть осмотреть.
Обычно он ездил «на земских». Мне уже не раз случалось бегать в город с «требовательной запиской». Там, во втором квартале, помещалась земская гоньба. Никита Савельич, веселый, широкодушный, тароватый человек, был любимцем ямского двора. Звали там Никиту Савельича, как и в Сысерти, Чернобородым, наперебой старались «заложить ему получше и поскорее», и я с наслаждением мотался в просторном парном коробке на обратном пути. На этот раз поездка была по собственному делу, и мне пришлось сбегать за извозчиком, который жил через дом от нас. Впервые ехал на блестящей развалюшке, так удивившей меня при въезде в город, а теперь удивлялся, что важно одетый бородатый кучер говорил тонким голосом и по-смешному: «черква», «улича», «цо ино».
Ехали на этот раз не через плотину, а вдоль Северной улицы, по Кривцовскому мосту. Пустыри в этой части города были особенно заметны и не переставали меня интересовать. Жалуются, что квартиры дороги, а незастроенных мест много. Даже знал, кому принадлежат отдельные пустыри. Знал, что первый пустырь по Главному проспекту числился за гражданским инженером Козловым, Покровский проспект[27] начинался пустырем Скавронских. На мой вопрос об обилии пустырей и площадей Никита Савельич сказал:
— Городские наши заправилы эти пустыри любят и другим потакают. За пустыри, видишь, налог берут копейками, а земля в нашем городе дорожает сотнями рублей в год. Ловкачи и греют руки. Спроси-ка вон у того гражданского инженера, сколько он просит за место, так он заворотит несколько тысяч, а сам за все годы, наверно, и сотни рублей налогу не заплатил. У городских-то заправил у каждого свой земельный запасец есть, они и помалкивают либо прикидываются, что не понимают того, что малому ребенку видно. А площади, они, брат, — другое. Городу площади нужны, особенно Конная. У нас никто этого не подсчитал, а только большое дело для города эта площадь сделала. Чуть не всю степь приучила свои табуны сюда сгонять. В наш город, если присмотреться, со всех заводов за лошадьми собираются. И ведь каждый что-нибудь с собой на продажу привезет. Степняки от нас тоже не пустыми уезжают. Заметь, в дороге они ничего не продают и не покупают, а все здесь в железном городе. Глядишь, от этой ярмарки городу немало остается. Одних подков сколько расходится. Недаром у нас Кузнечная улица есть. Почему так много кузнецов? Подкову на продажу делают из заводского браку. По другим заводам многие этим промышляют, а продают тоже здесь. Это было мне понятно, и я поспешил подтвердить:
— У меня крестный тоже подковы Федорову да Выборову сдает. Решеток сто за год.
— Вот видишь, а через Федоровых да Выборовых подковы далеко уходят. То же и с каслинским литьем. Мимо завода проезжают, а покупают котлы и кунганы здесь, в нашем городе.
Это рассуждение запомнилось надолго, и впоследствии мне казалось непонятным, почему те, кто занимался экономикой города, как-то совсем не хотели замечать такой фактор, как конская ярмарка. На-глаз это казалось огромным. На двадцати гектарах площади было во время ярмарки тесно. Удивительно, как в этой тесноте ухитрялись пробовать коней, до того не знавших узды. «Цыганская красота» из начищенных с прикудрявленными гривами конских инвалидов была просто жалкой против полудиких коньков. Этих свеженьких разбирали без опасения, что тут может быть какая-нибудь фальшь. Все знали, что объезжать новокупок трудно, но это не останавливало. Торг шел бойко под лозунгом «какая издастся».
На вокзале на этот раз мог посмотреть все: от прихода до отхода пассажирского поезда. Поглазел на бородатого железнодорожного жандарма, перечитал все объявления на стенах и даже выпил стакан «вокзального» чаю. Запомнились большие листы объявлений с подробным перечислением оставленных вещей. О каждой рассказывалось, что за вещь и где оставлена:
«Перчатки лайковые, поношенные — в вагоне 1-го класса».
«Галоши старые, худые и тут же голицы, не ношеные — в вагоне третьего класса».
«Платок пуховый, ношеный — в вагоне второго класса».
«Кадь на десять ведер — у багажной кассы».
Такие объявления, да еще с печатанием их в газете, конечно, говорили о том, что движение пассажирское тогда было очень слабое. За сутки проходило лишь два пассажирских поезда: в час дня уходил на Пермь, в три часа — на Тюмень. Составы были невелики, но места любого класса имелись с избытком. Некоторое подобие очередей перед отходом поезда было лишь у кассы третьего класса.
Вскоре удалось повидать «железный круг», и тоже с Никитой Савельичем. При удивительно сухой осени того года никакой «топеси» там не оказалось, но дикий «конобой» был налицо. Сопровождался он обильной матерщиной и частым рукоприкладством. Трудность сдачи усиливалась тем, что одни сорта железа принимались «на вагон», другие — «на склад». Это не было заранее известно сдатчикам и создавало дополнительную трудность. Вполне понятно, почему «железный круг» считался «самым худым местом».
В следующее после поездки на вокзал воскресенье мне удалось побывать за городом. Эта памятная прогулка началась тоже с неприятности.
Мой верх-исетский приятель Ваня Волокитин, как уже я говорил, не отличался крепким здоровьем. Поэтому, может быть, он и не знал никаких игр и развлечений, кроме комнатных. Мне и захотелось немного просветить его по этой части. В огороде в то время как раз убрали все овощи, кроме капусты. По нашим заводским обычаям, наступила пора прыгать с бань на мягкую огородную землю. Вот я и показал пример. Развлечение это у нас дома считалось законным, взрослые «не ругались», поэтому я действовал не таясь и в конце концов соблазнил Ваню. Ему было честно сказано: «Скакать на ноги, а не валиться как попало», — но он, как видно, струсил в последний момент и именно «свалился как попало». В результате ушиб колено и «запел». Прибежала его мамаша — «татарская французинка» — и подняла шум На мою беду Никиты Савельича дома не было. Вышла Софья Викентьевна и, узнав, в чем дело, сама пришла в ужас. Пришлось мне выслушать немало обидных слов, и потом, уже в комнате, битый час мне рассказывались страшные истории о случаях падений.
Понятно, что после этого меня не радовало прекрасное утро следующего дня. Сидел во дворе нахохлившись, ковырял стену и ворчал на своего приятеля:
— Долган такой! А скакнуть не умеет. Сам еще хвалился: «Наши городские всегда ловчее!» Вот тебе и ловчее! Да еще запел: «Ой, нога! Ой, нога!» Кисляк!
В это время из-за уголышка вышел Полиевкт Егорыч и первым делом спросил:
— Ну что, Сысертский, накормили тебя вчера кислым?
Не получив ответа, старик усмехнулся:
— А ты не сердись. То ли еще на веку будет. На всякий пустяк сердиться — духу нехватит. Видел и слышал я. Подвел тебя Хлипачок. А Чернобровка, видать, не больно любит чужих ребят. У баб ведь не как у мужиков. Которая со своими мается, та и чужих любит, а у которой нет, та и чужих побаивается и не любит. Где у тебя Громило-то гуляет?
— В Сарапулку на эпизоотию уехал.
Слово «эпизоотия» было первым усвоенным в городе новым словом. И мне нравилось его произносить: эпи-зо-о-тия. Полиевкт Егорыч, видимо, заметил это, улыбнулся и продолжал расспрашивать:
— Когда вернется?
— Говорил, не меньше недели проездит. В четверг, стало быть, дома будет.
— Дельце ему нашел одно. Любопытное. Надо бы на месте ту запись проверить. Пойдем со мной, чем тут киснуть да стену колупать. Опяток наберем, по лесу побродим, а?
Заметив, что я поглядел на окна верхнего этажа, старик сделал вывод:
— Спит еще Чернобровка? Ну, ничего, без нее обойдемся. Неразумную деву обломаю, — отпустит.
Полиевкт Егорыч отправился в кухню и вскоре вынес оттуда корзинку с хлебом и кружкой. Из окна я услышал ласковое напутствие:
— Сходи, разгуляйся после вечорошнего-то. Полиевкт Егорыч сходил в свой зауглышек и вышел в полном лесном снаряжении: в парусиновом балахоне, рыжих сапогах и в войлочной шляпе. В одной руке большая корзина, закрытая сверху мешком, в другой — чайник.
Отправились через Никольский мост и потом повернули вправо по последней Опалихе. С этих мест мне не приходилось видеть город, и картина была новой, интересной. Отсюда особенно заметной казалась широкая полоса разрыва между городом и Верх-Исетском.
— Вот она, богова землица, — кивнул старик в сторону этой по-осеннему пожелтевшей полосы. — Десятин, поди, полтыщи впусте лежит, хозяина ждет. А пока только арестантам да покойникам помещенье. Ну, лошадкам пробежка да больных малость пускают.
Здесь, действительно, тогда было лишь четыре сооружения: обнесенный тесовым забором круг ипподрома, белое здание госпиталя, который содержался уездным земством и верх-исетским заводоуправлением, поэтому и помещался между городом и заводом, дальше виднелись тюрьма и кладбищенская церковь с обширной каменной оградой.
Красивым пятном осенних красок выделялась генеральская дача. Основинские прудки и Вознесенская гора с большими садами на спусках около харитоновского и турчаниновского домов. На фоне других домов внушительным и заметным казалось здание городской больницы. Но больше всего меня опять занимал вокзал и железнодорожные здания. Полиевкт Егорыч и сам непрочь был тут постоять.
— Да, браток, важная это штука! Теперь народ попривык маленько, а сперва-то со всего городу сбегались к приходу поезда, — и неожиданно спросил: — Тебе сколько годов-то?
— Пьет твой-то?
— То и горе, что не забыл этой повадки. Остепенился маленько, а нет-нет и сорвется. Пора за ум взяться. У меня, поди-ко, их под ногами трое, — указала она на ребят, — да столько же по улицам собак гоняют. А главное, все тут с купли. За балаган этот подавай семь с полтиной на каждый месяц, да еще дрова. Видишь, вон цветочками занимаюсь. Мадаме одной сдаю, а расчет в копейках. Ничего не поделаешь. Пока жива, тянуться надо. Недолго уж. Этих вот только жаль, — показала она на ползунков.
— Не ходят? — тревожно спросила мама.
— Не с чего им ходить, — ответила Варвара и горько расплакалась, прижавшись к маме.
— Чую, недолго протяну, а с ними что? Ивана тоже жалко. Вовсе без меня с пути собьется и ребят загубит.
Мама стала утешать, но чувствовалось, что она сама не верит тому, что говорит. Варвара махнула рукой:
— Ладно, Танюшка, не уговаривай. Сама виновата: захотела городского свету. Насмотрелась досыта. Зря ты своего парнишку привезла в это губительное место.
Этот оборот разговора мне не нравился, но обижаться на больную не мог. Скорей было страшно, и я был рад, когда уходили из этого несчастного дома. Но страшная картина все же не смогла заслонить удивления, — у печатника не видел ни одной книги. Это продолжало мысль: не разберешь городских. Сами печатают, а книг не имеют!
Когда пришли в Верх-Исетск, отец уже был там.
— Ну, как Варвара?
— Чуть ли не насмерть простились, — ответила мама. — В чем душа держится! А ребята мал мала меньше, Шестеро их! — И мама заплакала.
— Что поделаешь, — угрюмо отозвался отец. — Не одну ее город съел. Тяжело у них. Вон Евплычевы, поглядела бы, где живут. А ведь у Ивана мастерство. Настоящее! Зацепился где-то на мельнице, Андрюха — у Круковского на заводе. Не видал их.
Вскоре прибежал Миша Поздеев. Он каким-то образом узнал о приезде отца и захотел с ним повидаться. Этот Миша оказался плешивым, узкобородым и очень тощим стариком. Камешок он одобрил, но невысоко оценил заказчика:
— Не больно подходит борову пуховая шляпа, да что поделаешь? Придется надеть. Пусть носит. Не хуже он нашего Безносого. Тот вон вовсе в бары лезет. Даже глядеть смешно!
И Поздеев стал рассказывать о своем подрядчике, на которого «тесал, почитай, весь Мраморский завод», да в городе на дополнительных работах «колотилось близко к двум десяткам».
Отцу хотелось перед отъездом поговорить с Алчаевским, но Никиту Савельича с утра вызвали в город, и дома не знали, когда он вернется. Приходилось ехать, не дождавшись его. Мне, конечно, стало жутковато и почему-то особенно жалко было расставаться с Чалком. Мама произвела мне экзамен: как будешь ходить в училище? Ответил: вперед стану «правиться на монастырь», обратно — сперва на коричневую церковь, потом на голубую, которая на Главном проспекте. Это было признано удовлетворительным, и мама попросила кухарку Парасковьюшку:
— Сделай милость, пригляди за нашим-то!
И мне было приятно, когда Парасковьюшка кивала головой и говорила:
— Как без этого! Своих ребят растила, понимаю. Будь в спокое, догляжу.
Это обещание, помню, успокоило меня больше всего, вероятно потому, что Парасковьюшка ближе других стояла к тому кругу людей, с которыми я разлучался. Отец при прощании посоветовал:
— Ты, Егорша, в городе-то с оглядкой действуй. На городской штиль живут. Вроде постоялого двора тут у них. Без спросу полешко построгаться не возьмешь. Разговор может выйти. Ты и остерегайся, — и после этого утешил: — По снегу-то мать либо оба приедем. Никита Савельич обещал похлопотать. Может, тебя в общежитие примут.
Дальше оставалось позавидовать Чалку, который с заметным оживлением направился домой.
Знакомство с городом ближе всего было начинать со двора, где пришлось поселиться. Сразу стало видно, что тут не по-нашему живут. У нас обычно двор и семья были одно и то же. Жильцы, то есть кровно не связанные с семьей, были большой редкостью. Кроме того, для меня было привычно, что «всякий житель с какого-нибудь боку к заводу привязан». Тут выходило совсем по-другому. Из шести жильцов нашего дома только один Никита Савельич был связан с заводом, и то не так, как у нас. Он был уездным ветеринаром юго-восточной части. Для дела было бы удобнее жить в городе, но положение уездного требовало жить в уезде. Никита Савельич и выбрал для своего жительства Верх-Исетский завод. Выходило несколько лишних верст пути, но форма была соблюдена.
Из других жильцов двора мне понятен казался лишь беззубый, с выскобленными скулами, но не старый еще человек. Таких я знал среди рабочих спичечной фабрики вблизи Сысерти. Этот работал на спичечной Ворожцова. Каждый праздник, как я потом увидел, он напивался и невнятно шамкал жене:
— Счастье нам, Настюха, что ребята умирают. Куда бы с ними?
Настюха, крупная женщина, «ходившая по стиркам», уговаривала:
— Молчи-ко ты, молчи. Грех такое говорить, — и уводила мужа в малуху под навесом.
Во флигеле окнами на улицу жили «какие-то вроде бар», по фамилии Волокитины. Мой первый руководитель по городской жизни — Парасковьюшка — объяснила их положение не очень вразумительно:
— Заведенье у ней в городу-то. Шляпное. Как-то по другому она там прозывается. А сам, конечно, при ней за хозяина состоит.
Потом мне удалось увидеть, что изменение фамилии было забавное: «Мадам Хан-Волокитина»; не лучше, чем «Портной Дон-Скутский», имевший свою мастерскую напротив.
Неясным казалось и положение владельцев дома, занимавших нижний этаж. Парасковьюшка об них говорила:
— Известно, хозяева. За порядком глядят. Чтоб скандалу какого промеж жильцов не случилось. Какое еще им дело!
Ближе, знакомее казался чиновник горного ведомства. Ходил он «по-благородному»: «с выбритой чушкой» и «при кукарде», но в такой поношенной одежонке, что сразу напомнил привычных глазу мелких конторских служащих, каких у нас обычно звали «присударями». Жил этот старик в «зауголышке», выходившем одним окном под навес, другим — в огород. Звали его Полиевкт Егорыч, а Парасковьюшка, скорей сожалительно, чем укорительно звала старика «блажным Полуехтишком».
Этот зауголышный жилец был вхож к «верхним», то есть к Никите Савельичу. Иной раз приносил выписки из архивных дел, иной раз самые дела. Довольно часто Никита Савельич разговаривал со стариком «с выставкой графина». Хозяйка косилась на обтрепанного посетителя, но он этим ничуть не смущался. Чувствуя здесь заинтересованность в работе, с которой был связан всю жизнь, старик охотно говорил о разных заметных датах и фактах истории горнозаводского Урала.
К этому надо добавить, что старик держался независимо и даже заметно гордился этим.
— Что мне сделают? Коли от места откажут, должны пенсию дать. На хлеб-соль хватит да за стены заплатить, а рыбки на уху себе добуду и грибочков тоже на зиму заготовлю. Проживу лучше лучшего! Разве вот по своему тихому месту тосковать стану.
В числе особенностей Полиевкта Егорыча была привычка звать всех окружающих придуманными им прозвищами. Шумливого, кипучего, всегда чем-нибудь взволнованного Никиту Савельича он звал «Громилом», его жену — «Чернобровкой», Парасковьюшку — почему-то «неразумной девой», хотя у той были две замужних дочери, меня звал по месту родины — «Сысертским», спичечника — «Федей Страстотерпцем», его жену — «Копросая-Фартовая». У Волокитиных было общее прозвище — «татарские французы из деревни Портомойки».
Был еще жилец, занимавший во флигеле комнату с отдельным ходом. Дома он бывал редко. Об его занятиях Парасковьюшка говорила с определенным недоверием:
— По золотому делу будто бы шнырит.
У Полиевкта Егорыча этому жильцу было подозрительное прозвище — «Нюхач».
Такой пестрый состав жильцов и несвязанность их с заводом не были каким-то исключением. Конечно, в Верх-Исетске того времени можно было найти немало таких, кто еще жил по-заводски — одной семьей в доме, но гораздо чаще были квартиры со многими жильцами. Причем не только по главным улицам, но и по дальним — Ключевским и заречным Опалихам. Как видно, сказывалась жилищная теснота города. Она гнала людей в поисках более дешевой квартиры и особенно дров, с которыми в Верх-Исетске было значительно легче. Там можно было купить из запасов местных жителей, а перевозка этих же дров в город преследовалась.
Только у жильцов флигеля в семье был мальчик, близкий мне по возрасту, — Ваня Волокитин. Он учился в третьем классе гимназии. По утрам мы вместе отправлялись на уроки, и он тоже оказался одним из руководителей первых шагов моей городской жизни. Мальчик был не по годам высокий, но какой-то необыкновенно тощий, — того и гляди переломится. Ко мне он, как и полагается для этого возраста, относился покровительственно, не забывая на каждом шагу подчеркнуть, что городские во всяком деле ловчее заводских. Непрочь был кой-что и преувеличить. Помню, на мое удивление по поводу графов и графинь он отозвался:
— Тут не то, что графов да баронов, а и князей живет сколько хочешь.
При всем моем уважении к его познаниям в городской жизни я все же высказал недоверие. На следующий же день Ваня завел меня во двор дома на углу Главного проспекта и Московской. На наружной доске значилось, что дом принадлежит «купеческому брату», а на парадном была медная доска с именем князя Гагарина. На мое недоумение «князь, а в чужом доме живет» Ваня объяснил:
— Разные князья бывают. Один вон в Верх-Исетской конторе служит.
Через несколько дней показал на улице на прохожего:
— Вон князь Солнцев, который в конторе служит.
Поверил этому только после того, как получил подтверждение от Никиты Савельича:
— Есть какой-то захудалый князек, а фамилия ему Солнцев.
На этом мой интерес к титулованным жителям города прекратился. Даже поддразнивал Ваню:
— Говорил: сколько хочешь, а показал двоих, да и то завалящих!
Глазеть на пути в училище было опасно: легко можно запоздать к урокам, — зато на обратном пути было раздолье. Уроки кончались около двух часов, а обед у Алчаевских был поздний: не раньше пяти-шести часов. Никита Савельич сам смолоду был учителем и держался системы «свободного воспитания». Против моего шатания по городу, как это называла его жена, не возражал, ограничивал только одним условием «к обеду не запаздывать».
Таким образом, ежедневно в моем распоряжении было по три часа для прогулки по городу, и мне это долго не надоедало. Интересовало буквально все, начиная с вывесок на домах. Вместо привычных для меня пожарных знаков: ведра, багор, кадь, топор — здесь на воротах каждого дома была подробная и всегда четкая надпись о принадлежности. Чаще всего в этих надписях упоминались мещане, разные советники и купцы. Иногда какие-то потомственные граждане, купеческие братья, даже купеческие племянники. Ближе к окраинам и по «забегаловкам» на воротных вывесках чаще упоминались отставные мастеровые, «мастерские вдовы», унтершихмейстеры, солдатские дети, даже какой-то урочник. Если к этому добавить, что на досках довольно часто отмечались географические детали: тобольского купца, елабужского мещанина и так далее, — то станет понятно, что такая пестрота немало удивляла меня, привыкшего думать, что все служащие и рабочие завода одинаково считаются крестьянами Сысертской волости и завода.
В первый же день после уроков я сбегал на Конную площадь, но она в эти часы была пустынна. На пространстве свыше двадцати десятин оказалась лишь маленькая группа людей у возовых весов, где торговали сеном. Около выходивших на эту площадь воинских казарм тоже народу не было: ученье уже кончилось. Хлебный рынок с его постоянной сутолокой и шумными обжорными рядами был куда интереснее, но здесь задерживаться было небезопасно. Училищное начальство не разделяло мнения о «свободном воспитании» и в первый же день учебы усиленно внушало приходящим, что «бесцельное шатание по городу, а особенно по Толкучему и Хлебному рынкам, будет строго наказываться». Была и другая опасность: на Хлебном легче всего было сбежаться с «городчиками», с которыми «духовники» находились в состоянии постоянной войны.
Это, впрочем, не особенно огорчало, так как оставалось еще много не менее занятного. Надо было постоять у часового магазина, где в одном окне видна была качающаяся на маленьких качелях девочка, а в другом китаец, отсчитывавший секунды покачиванием головы. Привлекал шум Главной торговой площади, особенно ряды палаток с фруктами, которых до того почти не видел. Занимательным казался старый гостиный двор скорей своей угрюмостью и старомодностью. Новый гостиный (сохранившийся до наших дней) был много веселее, и торговля здесь шла бойко.
Самым интересным считал витрины меховых магазинов, где были выставлены чучела зверей. Кроме родного топтыгина, волков, лисиц, барсуков, здесь можно было видеть и «читанных» зверей: льва, тигра, пантеру, ягуара. Понятно, что мимо таких окон нельзя было пройти без получасовой остановки. Надо было все заметить, чтоб потом рассказать своим заводским товарищам во всех подробностях.
Сильно интересовала также толкучка внутри квадрата, образуемого старым гостиным двором, собственно не самая толкучка, а стоявшее в центре квадрата небольшое здание вроде часовенки, с необыкновенно толстыми каменными стенами и тяжелыми ставнями. Здесь торговали золотом и драгоценностями. Так по крайней мере объявлялось на вывеске. В действительности это были, вероятно, «новое золото» и «стеклянные драгоценности», но тогда воспринималось всерьез. Ребята относились к этой лавочке с особым почтением, нередко обсуждая — вопрос, «могут ли воры добыться при таких толстых ставнях и стенах». Воры, видимо, не соблазнялись драгоценностями толкучки и много теряли в глазах ребят. Зато сильно вырастал авторитет железных ставней и толстых стен, к которым ребячья фантазия добавляла внутреннюю прокладку из «толстенных чугунных плит» и даже подземные ходы и склады.
Посмотреть «чугунку» и «железный круг» оказалось не просто: мешало расстояние. Первый опыт не удался.
Как будто пробыл у вокзала недолго, успел увидеть лишь один проходивший товарный поезд, несмело заглянул в здание вокзала, подивился буфету, около которого толпились люди, никуда, видимо, не ехавшие, — и уже стало близко к вечеру. Прямой дороги в Верх-Исетск не знал. Пошел, как всегда, «на голубую церковь» и заметно опоздал.
Никита Савельич был дома. Он пожурил за опоздание, но к «побродимству» отнесся снисходительно, зато, Софья Викентьевна приняла это, как «ужас что такое».
— А потеряется? Попадет под поезд? Кому отвечать придется?
Словом, не так просто, как Петька думал. Хвастун!
Кончился этот первый опыт ознакомления с железной дорогой все же благоприятно. Когда Парасковьюшка тоже с наставительными разговорами кормила меня в кухне, Никита Савельич позвал:
— Егорка! Иди-ка сюда!
Поднялся и услышал:
— Ну, вот что. Даешь обещание не бродить до такой поры по городу?
Пришлось, разумеется, пообещать, а взамен получил тоже обещание:
— В воскресенье поеду в Невьянск. Возьму тебя с собой до вокзала. Там все посмотришь.
Хотя «железный круг» нестерпимо тянул, пришлось это отложить. Он был еще дальше, у грузового вокзала, или как он тогда назывался «Второго Екатеринбурга». Все эти дни приходил домой рано, вызывая удивление: уже пришел?
Добродетель была вознаграждена: Никита Савельич в воскресенье объявил:
— Поедем пораньше, чтоб при мне все успеть осмотреть.
Обычно он ездил «на земских». Мне уже не раз случалось бегать в город с «требовательной запиской». Там, во втором квартале, помещалась земская гоньба. Никита Савельич, веселый, широкодушный, тароватый человек, был любимцем ямского двора. Звали там Никиту Савельича, как и в Сысерти, Чернобородым, наперебой старались «заложить ему получше и поскорее», и я с наслаждением мотался в просторном парном коробке на обратном пути. На этот раз поездка была по собственному делу, и мне пришлось сбегать за извозчиком, который жил через дом от нас. Впервые ехал на блестящей развалюшке, так удивившей меня при въезде в город, а теперь удивлялся, что важно одетый бородатый кучер говорил тонким голосом и по-смешному: «черква», «улича», «цо ино».
Ехали на этот раз не через плотину, а вдоль Северной улицы, по Кривцовскому мосту. Пустыри в этой части города были особенно заметны и не переставали меня интересовать. Жалуются, что квартиры дороги, а незастроенных мест много. Даже знал, кому принадлежат отдельные пустыри. Знал, что первый пустырь по Главному проспекту числился за гражданским инженером Козловым, Покровский проспект[27] начинался пустырем Скавронских. На мой вопрос об обилии пустырей и площадей Никита Савельич сказал:
— Городские наши заправилы эти пустыри любят и другим потакают. За пустыри, видишь, налог берут копейками, а земля в нашем городе дорожает сотнями рублей в год. Ловкачи и греют руки. Спроси-ка вон у того гражданского инженера, сколько он просит за место, так он заворотит несколько тысяч, а сам за все годы, наверно, и сотни рублей налогу не заплатил. У городских-то заправил у каждого свой земельный запасец есть, они и помалкивают либо прикидываются, что не понимают того, что малому ребенку видно. А площади, они, брат, — другое. Городу площади нужны, особенно Конная. У нас никто этого не подсчитал, а только большое дело для города эта площадь сделала. Чуть не всю степь приучила свои табуны сюда сгонять. В наш город, если присмотреться, со всех заводов за лошадьми собираются. И ведь каждый что-нибудь с собой на продажу привезет. Степняки от нас тоже не пустыми уезжают. Заметь, в дороге они ничего не продают и не покупают, а все здесь в железном городе. Глядишь, от этой ярмарки городу немало остается. Одних подков сколько расходится. Недаром у нас Кузнечная улица есть. Почему так много кузнецов? Подкову на продажу делают из заводского браку. По другим заводам многие этим промышляют, а продают тоже здесь. Это было мне понятно, и я поспешил подтвердить:
— У меня крестный тоже подковы Федорову да Выборову сдает. Решеток сто за год.
— Вот видишь, а через Федоровых да Выборовых подковы далеко уходят. То же и с каслинским литьем. Мимо завода проезжают, а покупают котлы и кунганы здесь, в нашем городе.
Это рассуждение запомнилось надолго, и впоследствии мне казалось непонятным, почему те, кто занимался экономикой города, как-то совсем не хотели замечать такой фактор, как конская ярмарка. На-глаз это казалось огромным. На двадцати гектарах площади было во время ярмарки тесно. Удивительно, как в этой тесноте ухитрялись пробовать коней, до того не знавших узды. «Цыганская красота» из начищенных с прикудрявленными гривами конских инвалидов была просто жалкой против полудиких коньков. Этих свеженьких разбирали без опасения, что тут может быть какая-нибудь фальшь. Все знали, что объезжать новокупок трудно, но это не останавливало. Торг шел бойко под лозунгом «какая издастся».
На вокзале на этот раз мог посмотреть все: от прихода до отхода пассажирского поезда. Поглазел на бородатого железнодорожного жандарма, перечитал все объявления на стенах и даже выпил стакан «вокзального» чаю. Запомнились большие листы объявлений с подробным перечислением оставленных вещей. О каждой рассказывалось, что за вещь и где оставлена:
«Перчатки лайковые, поношенные — в вагоне 1-го класса».
«Галоши старые, худые и тут же голицы, не ношеные — в вагоне третьего класса».
«Платок пуховый, ношеный — в вагоне второго класса».
«Кадь на десять ведер — у багажной кассы».
Такие объявления, да еще с печатанием их в газете, конечно, говорили о том, что движение пассажирское тогда было очень слабое. За сутки проходило лишь два пассажирских поезда: в час дня уходил на Пермь, в три часа — на Тюмень. Составы были невелики, но места любого класса имелись с избытком. Некоторое подобие очередей перед отходом поезда было лишь у кассы третьего класса.
Вскоре удалось повидать «железный круг», и тоже с Никитой Савельичем. При удивительно сухой осени того года никакой «топеси» там не оказалось, но дикий «конобой» был налицо. Сопровождался он обильной матерщиной и частым рукоприкладством. Трудность сдачи усиливалась тем, что одни сорта железа принимались «на вагон», другие — «на склад». Это не было заранее известно сдатчикам и создавало дополнительную трудность. Вполне понятно, почему «железный круг» считался «самым худым местом».
В следующее после поездки на вокзал воскресенье мне удалось побывать за городом. Эта памятная прогулка началась тоже с неприятности.
Мой верх-исетский приятель Ваня Волокитин, как уже я говорил, не отличался крепким здоровьем. Поэтому, может быть, он и не знал никаких игр и развлечений, кроме комнатных. Мне и захотелось немного просветить его по этой части. В огороде в то время как раз убрали все овощи, кроме капусты. По нашим заводским обычаям, наступила пора прыгать с бань на мягкую огородную землю. Вот я и показал пример. Развлечение это у нас дома считалось законным, взрослые «не ругались», поэтому я действовал не таясь и в конце концов соблазнил Ваню. Ему было честно сказано: «Скакать на ноги, а не валиться как попало», — но он, как видно, струсил в последний момент и именно «свалился как попало». В результате ушиб колено и «запел». Прибежала его мамаша — «татарская французинка» — и подняла шум На мою беду Никиты Савельича дома не было. Вышла Софья Викентьевна и, узнав, в чем дело, сама пришла в ужас. Пришлось мне выслушать немало обидных слов, и потом, уже в комнате, битый час мне рассказывались страшные истории о случаях падений.
Понятно, что после этого меня не радовало прекрасное утро следующего дня. Сидел во дворе нахохлившись, ковырял стену и ворчал на своего приятеля:
— Долган такой! А скакнуть не умеет. Сам еще хвалился: «Наши городские всегда ловчее!» Вот тебе и ловчее! Да еще запел: «Ой, нога! Ой, нога!» Кисляк!
В это время из-за уголышка вышел Полиевкт Егорыч и первым делом спросил:
— Ну что, Сысертский, накормили тебя вчера кислым?
Не получив ответа, старик усмехнулся:
— А ты не сердись. То ли еще на веку будет. На всякий пустяк сердиться — духу нехватит. Видел и слышал я. Подвел тебя Хлипачок. А Чернобровка, видать, не больно любит чужих ребят. У баб ведь не как у мужиков. Которая со своими мается, та и чужих любит, а у которой нет, та и чужих побаивается и не любит. Где у тебя Громило-то гуляет?
— В Сарапулку на эпизоотию уехал.
Слово «эпизоотия» было первым усвоенным в городе новым словом. И мне нравилось его произносить: эпи-зо-о-тия. Полиевкт Егорыч, видимо, заметил это, улыбнулся и продолжал расспрашивать:
— Когда вернется?
— Говорил, не меньше недели проездит. В четверг, стало быть, дома будет.
— Дельце ему нашел одно. Любопытное. Надо бы на месте ту запись проверить. Пойдем со мной, чем тут киснуть да стену колупать. Опяток наберем, по лесу побродим, а?
Заметив, что я поглядел на окна верхнего этажа, старик сделал вывод:
— Спит еще Чернобровка? Ну, ничего, без нее обойдемся. Неразумную деву обломаю, — отпустит.
Полиевкт Егорыч отправился в кухню и вскоре вынес оттуда корзинку с хлебом и кружкой. Из окна я услышал ласковое напутствие:
— Сходи, разгуляйся после вечорошнего-то. Полиевкт Егорыч сходил в свой зауглышек и вышел в полном лесном снаряжении: в парусиновом балахоне, рыжих сапогах и в войлочной шляпе. В одной руке большая корзина, закрытая сверху мешком, в другой — чайник.
Отправились через Никольский мост и потом повернули вправо по последней Опалихе. С этих мест мне не приходилось видеть город, и картина была новой, интересной. Отсюда особенно заметной казалась широкая полоса разрыва между городом и Верх-Исетском.
— Вот она, богова землица, — кивнул старик в сторону этой по-осеннему пожелтевшей полосы. — Десятин, поди, полтыщи впусте лежит, хозяина ждет. А пока только арестантам да покойникам помещенье. Ну, лошадкам пробежка да больных малость пускают.
Здесь, действительно, тогда было лишь четыре сооружения: обнесенный тесовым забором круг ипподрома, белое здание госпиталя, который содержался уездным земством и верх-исетским заводоуправлением, поэтому и помещался между городом и заводом, дальше виднелись тюрьма и кладбищенская церковь с обширной каменной оградой.
Красивым пятном осенних красок выделялась генеральская дача. Основинские прудки и Вознесенская гора с большими садами на спусках около харитоновского и турчаниновского домов. На фоне других домов внушительным и заметным казалось здание городской больницы. Но больше всего меня опять занимал вокзал и железнодорожные здания. Полиевкт Егорыч и сам непрочь был тут постоять.
— Да, браток, важная это штука! Теперь народ попривык маленько, а сперва-то со всего городу сбегались к приходу поезда, — и неожиданно спросил: — Тебе сколько годов-то?