Страница:
Еще до "Полянки" я прошел дьявольскую школу у Жуковского. Мы несколько студентов, участников авиационного кружка, - вместе с Жуковским собственными руками выстроили его аэродинамическую лабораторию. Мы пилили, вытачивали, слесарили, мастерили из дерева и из железа. Все оборудование там было сделано нашими руками.
Когда мне теперь приходится иногда бывать в том помещении, где зародилась лаборатория имени Жуковского, ныне безмерно разросшаяся, эти помещения страшно волнуют, потому что, глядя на какое-нибудь устройство, вспоминаешь, как когда-то сам это мастерил. Ведь в этой лаборатории, где ты строгал доски и забивал гвозди, потом учились, прошли курс сотни и тысячи студентов, ныне летчиков и инженеров авиации.
Далее следовала уже известная вам эпопея мотора "Адрос" в триста лошадиных сил. Причем должен сказать, что этот мотор вовсе не был похоронен после крушения Подрайского, после развала покинутой всеми "Полянки". В течение двух лет в сарае Высшего технического училища мы с Ганьшиным время от времени собственными руками крутили его. Обливаясь потом, изнемогая от усталости, мы вручную запускали его для того, чтобы он, сделав несколько сот или тысяч вспышек и при этом начадив так, что в сарае нельзя было дышать, через несколько минут заглох или сломался.
Мы исправляли его и снова запускали. На этом мы так развили себе мускулы, что рукава чуть не лопались от бицепсов.
Вот что такое школа конструктора! Надо почувствовать технику не только в лаборатории, в учебниках, на чертежах, по и собственной спиной, собственными бицепсами.
Миски, сколь бы они ни были презренны, тоже многому меня научили. Это тоже была неплохая школа - моя первая школа массового производства. Штампуя миски, я понял, что с массовым производством шутить нельзя. Вы повольничали, понервничали, ошиблись, и вся партия в несколько тысяч штук выходит в брак.
Но аэросани - это не миски. Мне доверили ответственное военное задание, новое заводское производство. Здесь закрепились, утвердились во мне качества и хватка практика. Здесь я вполне осознал истину, что дело конструктора не только чертеж, не только конструкторский замысел, но и производство, но и вещь в металле со всей ее последующей судьбой. Дальше вы увидите, что на другом, решающем этапе моей жизни это сыграло огромную роль.
Так некоторыми счастливыми обстоятельствами своего развития я был подготовлен к тому, чтобы понять, что нашу страну преобразуют, превратят в великую индустриальную державу не только изобретения, но, главное, заводы, множество заводов, массовое, серийное производство машин; понять, что нам нужна фантазия, нужна мечта, нужно преодоление невозможного, но преодоление невозможного в серийном, обязательно в серийном масштабе.
15
В мастерских мое первое распоряжение было таково: никаких улучшений, никаких усовершенствований, никаких изменений в чертежах, пока из мастерской не выйдет первая партия аэросаней.
Быть может, самое трудное, самое мучительное испытание для конструктора - не поддаться соблазну сделать лучше, когда конструкция уже запущена в серию.
Милейший Гусин продолжал чуть ли не каждый день приносить усовершенствования, иногда адски соблазнительные. Из меня тоже буквально фонтанировали новые, блестящие идеи, я в воображении видел, осязал новые потрясающие конструкции аэросаней, иногда я ловил себя на том, что рука вычерчивает эскизы, и я рвал и прятал чертежи; "наступал на горло собственной песне", не позволял ни себе, ни кому другому вносить ни одной поправки, пока не будут готовы первые десять машин, которые мы строили для Красной Армии.
Это был период, когда во мне закалялся дух конструктора. Я иногда мечтаю написать книгу под таким названием: "Как закалялся дух конструктора".
И, представьте себе, буквально через месяц, к первому снегу, мы выпустили десять аэросаней, десять машин, крайне несовершенных, без тормозов, с плохонькими моторами "Холл-Скотт", но все-таки машин, на которых можно ездить, хоть очень трудно остановиться.
Только теперь я понимаю, как я был прав тогда. Только теперь, будучи главным конструктором завода, выпускающего авиационные моторы, я понимаю, что достаточно поколебаться, отступить перед трудностями, склониться к мысли, что эту вещь лучше бросить, а сделать вместо нее новый мотор, "перекинуться", как я называю, на новый мотор, - достаточно поддаться этому соблазну, и вы погубили свой мотор, свое доброе имя конструктора, вы и завод пустили под откос.
"Компас" для меня - чудесное время закалки.
В бывших конюшнях роскошного ресторана я работал до двенадцати, до часу ночи, потом садился на мотоциклетку и, усталый, но ощущающий подъем и счастье творчества, уезжал домой. Вскоре я совсем переехал на жительство в "Компас", облюбовал себе комнатку в подвале, рядом с котельной, где было потеплей, и почти не появлялся дома.
Помню, я сочинил чуть ли не целую поэму под названием "Компас". У меня, к сожалению, она не сохранилась, но у Пантелеймона Гусина, наверное, есть...
16
Бережков взглянул на часы. Было около двух.
Он плутовски подмигнул и сказал:
- А не потревожить ли нам "Гусю"? Он такой добряк, что не рассердится. Пусть по телефону прочтет мою поэму, мы ее запишем.
Бережков достал из кармана записную книжку, нашел фамилию Гусина, повторил два раза вслух номер телефона и, откинув с аппарата цветной шарф, поднял трубку. Дождавшись голоса телефонистки - в Москве тогда еще не было автоматического телефона, - он вдруг, вероятно, неожиданно для самого себя, назвал совершенно другой номер.
- Алло! Это Бережков. Я сплю. Клянусь, что сплю. Даю слово: как только скажете, сейчас же опять засну. Что? Над Уралом? Как мотор? Спасибо. Засыпаю, сплю...
Он положил трубку. Его глаза блестели. Но он, сдерживая себя, спокойным тоном объявил:
- Летят над Уралом. Там уже светает. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Моторная часть работает великолепно.
С минуту он помолчал, потом снова взял трубку, назвал номер телефона Гусина:
- Пантелеймон Степанович? Разбудил тебя? Это Бережков. Спал? Тогда извини, бросай трубку, переворачивайся на другой бок - ничего спешного. Все-таки хочешь знать? Не надо, не хочу тебя тревожить... Что? Да, только что получили от них последние сообщения. Извини, засыпай, узнаешь утром. Очень хочется? Но только при одном условии. Разыщи мою поэму "Компас" и прочти мне по телефону. Или нет, отложим, "Гуся", до утра. В один момент разыщешь? Стоит ли? Не надо. Ну, скажу, скажу, что с тобой сделаешь, продолжал Бережков в трубку. - Летят над Уралом... Там уже показалось солнышко. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Садиться, "Гуся", некуда. Но мотор рокочет, все в порядке. Они передают: моторная часть работает великолепно. Не сплю, не могу заснуть... Тут у нас ночь воспоминаний. Хорошо, давай поэму, жду.
Бережков победоносно повернулся к нам.
- Ищет, - смеясь, объявил он.
Изумляясь, я смотрел на Бережкова. В течение последних двух-трех минут проявились разные грани его личности. Только что в нем всколыхнулись поистине высокие чувства, но тотчас же, в разговоре с Гусиным, появился совсем другой Бережков: Бережков-хитрец, Бережков-дока. У нас на глазах, как по нотам, он разыграл своего "Гусю". Нельзя было не улыбнуться, увидев, как искренне расстроился конструктор прославленных моторов, узнав, что Гусин не разыскал поэмы.
- Припомни хоть что-нибудь, - потребовал Бережков. - Неужели ничего не осталось в памяти?
Тут же он, просияв, сообщил нам:
- О себе-то "Гусенька" запомнил!
Гусин, видимо, стал по памяти приводить отрывок. Повторяя за ним, Бережков со вкусом прочел строфы, которые рассказывали, как Гусин демонстрировал тормоза своей конструкции.
- Я начинаю! - крикнул Гусин и на педали враз нажал.
Хотя напор был очень силен, но тормоз доску не прижал.
- Ах, не прижал? Ну, и не надо, - он равнодушно нам сказал.
Так я нажму вторично, слабо, - и из последних сил нажал.
Катил с него пот крупным градом. "Компас" от хохота стонал,
А тормоз, как под вражьим флагом, недвижно-мертвенно стоял.
- Славно? - спросил Бережков присутствующих. Затем он вновь заговорил в трубку: - Как? Как ты сказал? Неужели записан? Друзья! - обернулся он к нам. - Исключительная удача! Гусину попался один мой рассказец. Вмонтируем-ка его в нашу ночь рассказов. "Гуся", напомни мне начало...
Слушая, Бережков опять не удержался от смеха.
- Ладно, ложись спать, - милостиво разрешил он Гусину. - Дальше уже помню. Еще раз извини, дорогой!
Положив трубку, Бережков прошелся по комнате.
- Приступаю без всяких введений, - объявил он. - Согласно свидетельству милейшего "Гуси", данное произведение называется "Пергамент". Автор Бережков. Дата - тысяча девятьсот девятнадцать... Итак...
17
"ПЕРГАМЕНТ"
(Рассказ)
Кто из нас, друзья, не мечтал о необычайных приключениях, о какой-нибудь неожиданной встрече или удивительной случайности?
Но вместо необыкновенных приключений приходилось работать и работать. Каждый день с самого раннего утра работа забирала меня с силой зубчатых колес и отпускала только к вечеру. В нашем славном "Компасе" я нередко засиживался до полуночи и возвращался домой очень поздно, когда единственным звуком в пустынных неосвещенных переулках было таканье моей мотоциклетки.
Мой путь пролегал через Сухаревскую площадь, через знаменитую толкучку "Сухаревку". По субботам я освобождался раньше и проезжал по Москве засветло, еще заставая торг на площади. Зрелище огромнейшего толкучего рынка было для меня настолько притягательным, что я всякий раз останавливал мотоциклетку и не мог удержаться от искушения потолкаться, прицениться, а иногда и купить по дешевке какую-нибудь красивую старинную вещицу.
Как вы знаете, на службе мы получали пайки, а тут, на Сухаревке, было царство вольной торговли. Наряду с хлебом, крупой, картошкой, махоркой, салом, - причем за фунт сала приходилось выкладывать чуть ли не полумесячное жалованье, - продавались невероятнейшие вещи: корсеты, фраки, инженерные значки, медицинские инструменты, парижские духи, певчие птицы, табакерки, шкатулки с секретами и тайниками, ковры, меха, скульптура, живопись, термометры, микрометры и даже, вообразите, моторы разных марок. Был случай, когда на толкучке мне шепнули: "Есть золото". Разыграв заинтересованность, я смог понаблюдать, как там расходилось золото. Оно по-прежнему было в цене. За маленький золотой десятирублевик выкладывали какие-то огромнейшие суммы в так называемых дензнаках.
В общем, на Сухаревке в любую минуту можно было набрести на неожиданность.
Однажды осенью, в субботу, после получки, я возвращался из "Компаса" домой и, дав волю воображению, предвкушал, что куплю на Сухаревке что-нибудь интересное. Но я опоздал: часы на Сухаревской башне показывали больше шести, торговля уже кончилась.
Смеркалось, моросил дождь.
Медленно проезжая по обезлюдевшей площади, я заметил женщину, которая одиноко стояла под дождем. Рукой она придерживала большую золоченую раму, поставленную прямо на землю. Я подъехал, включил фару, присмотрелся и был изумлен искуснейшей резьбой. Но еще поразительнее оказалась картина. В мрачном подземелье, выложенном грубо отесанными каменными плитами, опустившись на колени и подвернув рукава дорогого халата, старик копал яму. Он ядовито посмеивался. Его сатанинская усмешка показалась мне столь живой, столь выразительной, что я мгновенно соблазнился картиной.
- Сколько вы просите за эту раму? - с напускным равнодушием спросил я.
Женщина назвала некоторую, вполне доступную мне сумму. Я поторговался и купил. Получив деньги, женщина исчезла. На темнеющей площади я остался один на один с картиной. Осмотрел ее внимательней. На обратной стороне была крупная надпись: "Принадлежит дворянину Дмитрию Фомичу Собакину. Самарская губерния, имение Дубинки".
Кое-как пристроив покупку на багажник, я добрался домой. С недавних пор я заполучил по ордеру комнату в особняке с итальянскими окнами, с потолками, украшенными росписью. В комнате я долго прикидывал, куда пристроить картину, и, наконец, повесил ее над кроватью, против изголовья. Улегшись, я не сразу потушил свет, все изучал картину. Поверите, старик с картины смотрел прямо на меня и как будто хотел что-то сказать. Не дождавшись от него ни слова, я уснул.
Меня разбудил настойчивый стук в дверь. Накинув одеяло и сунув ноги в туфли, я подошел к двери:
- Кто там?
В ответ послышался робкий голос председателя домового комитета:
- Алексей Николаевич, это я...
Я открыл дверь. В комнату быстро вошли три человека с пистолетами на поясах. За ними семенил председатель домового комитета. Один из вошедших, очевидно, старший - предъявил ордер на производство обыска. Ордер гласил: "Всероссийская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией предписывает произвести обыск в квартире такой-то по такому-то адресу". От волнения у меня затуманилось в глазах. Однако старший очень вежливо извинился и сказал:
- Обыску, собственно говоря, подвергаетесь не вы, а бывший владелец дома. Мы имеем сведения, что перед бегством за границу он спрятал где-то в доме ценности.
Начался обыск. Я с интересом наблюдал. Была тщательно выстукана штукатурка, отодраны и вновь приколочены две-три половицы, осмотрены печные изразцы.
Когда все было исследовано и ничего не обнаружено, старший стал писать акт о результатах обыска. Закончив, он профессиональным взглядом еще раз окинул комнату, и его глаза остановились на картине, которая, снятая им же с гвоздя, стояла у стены.
- Картину смотрели? - спросил он.
Я хотел сказать, что картина принадлежит мне, а не владельцу дома, но - черт его знает, что могут в ней найти? - почел за благо промолчать. Один из пришедших ловким, несильным ударом разложил раму на четыре багета. В углах багетов ничего не оказалось. Начальник подписал акт, затем скрипнул перышком председатель домового комитета. Передо мной еще раз извинились.
Оставшись один на развалинах Карфагена, я решил ничего не трогать до утра и спокойно лег досыпать.
Проснувшись, я стал приводить комнату в порядок. Перед картиной я остановился в нерешительности. Что с ней делать? Без рамы и при свете дня она несколько потеряла привлекательность. Подземелье уже не казалось таким мрачным, улыбка старика - такой язвительной.
"Отвезу ее Маше, - подумал я, - пусть висит среди ее собственных творений".
Но так как в подрамнике картину везти неудобно, я решил свернуть холст в трубочку и принялся вытаскивать заржавленные гвозди. Когда холст стал отделяться, мой взгляд случайно упал в раскрывшийся зазор между картиной и подрамником, и мне померещилось, что там лежит какая-то бумага. Я моментально сунул руку и с удивлением нащупал плотный хрустящий пергамент. Текст, выведенный старинным каллиграфическим почерком, оказался сообщением о кладе.
Безумно заинтересованный, я разглядывал документ. После текста следовал грубый чертеж подвала. В одном месте стоял крестик. Может быть, это мистификация, шутка? Может быть, имения Дубинки вовсе не существует?! Может, дворянина Дмитрия Фомича Собакина вовсе не было на белом свете?
Мучимый сомнениями, я немедленно помчался в Государственную публичную библиотеку. Там я затребовал "Общий гербовник Российской империи", где указаны все фамилии русского дворянства. Пока ходили за книгами, я отправился в отдел рукописей, где попросил о величайшей любезности: определить по виду пергамента, по характеру написанных букв, к какому веку относится документ. Мне ответили быстро: царствование Екатерины Второй, вторая половина восемнадцатого века.
Затем я засел за "Гербовник". Через несколько минут я узнал, что дворянская фамилия Собакиных, обитавших в родовом селе Дубинки, Самарской губернии, значится в "Гербовнике". Дмитрий Фомич Собакин действительно существовал и умер в 1773 году.
Какие же события происходили в Самарской губернии в то далекое время? Какие обстоятельства могли заставить старика закопать клад?
В библиотеке нашлась "История Самарской губернии". Едва начав ее листать, едва найдя нужные мне страницы, я тотчас все понял. Восстание Пугачева, полки которого заняли Самару, - вот от кого бежал старик Собакин, зарыв в подвале свое золото. Чем черт не шутит, - возможно, оно до сих пор лежит в земле!
Здесь же, в Публичной библиотеке, я установил по справочникам, что село Дубинки расположено близ станции Шумиха. Где-то там неподалеку проходил сейчас фронт гражданской войны. Я внимательно рассмотрел карту фронтов, вывешенную в главном зале. Шумиха находилась, насколько я мог судить, в ближнем тылу нашей армии. У меня мгновенно созрел план: попрошу командировку туда, в прифронтовую полосу, чтобы договориться об испытаниях аэросаней в полевых условиях.
В этот же день я снарядился в дорогу. В те времена устойчивой валютой, имевшей неограниченное хождение на всем пространстве бывшей Российской империи, была соль. Захватив новый синий костюм, я отправился на Сухаревку и обменял его на полпуда соли. Там же я раздобыл малую саперную лопату.
Получив на другой день в "Компасе" командировочные документы, я надел свою кожаную куртку, сапоги, приладил на спину рюкзак, набитый солью, захватил и еще один, необычайной прочности, мешок, пока порожний, предназначенный, как вы догадываетесь, для золота, и зашагал на станцию Москва-Товарная Казанской железной дороги.
Поезда ходили без расписаний, пассажиры обходились без билетов, требовалось лишь обладать "мандатом", - так именовались тогда командировочные удостоверения.
Вместе с другими предприимчивыми пассажирами мне удалось устроиться на крыше товарного вагона в первом отходящем поезде. Вскоре мы тронулись. Удобно привалившись к мешку с солью, немного покачиваясь в такт качке вагона, овеваемый дорожным ветерком, а порой и паровозным дымом, я сидел на крыше среди множества попутчиков и - клянусь! - не жаловался на жизнь.
Не буду описывать разных дорожных приключений. Скажу кратко - в полторы недели я добрался до Волги. Мешок с солью изрядно отощал. Зато я поправился. На раскинувшихся у попутных станций полузапрещенных торжищах, которые порой при появлении продотрядников или милиции, искоренявших вольную торговлю, в мгновение ока разбегались, я позволял себе в обмен за стакан-другой соли полакомиться белыми лепешками, сметаной, холодцом.
За Волгой начиналась прифронтовая полоса. Там ходили лишь воинские поезда. Предъявив мандат, выданный "Компасом", я пристроился к маршевой роте, которая двигалась к Уральску. Рота состояла из саратовских рабочих, добровольцев, вступивших в Красную Армию по так называемой профсоюзной мобилизации. Они уже прошли военное обучение на предприятиях, а теперь со сборного пункта ехали прямо на фронт. Обмундирование у всех было новенькое. Винтовки выдавались в поезде. Красноармейцы здесь же, в вагонах, получали и боевые патроны. Это был если не торжественный, то, во всяком случае, значительный момент. Ехали как будто весело, много смеялись, пели, но, когда старшина стал раздавать патроны, все притихли. Солдаты молча заполняли патронами новенькие, без пятнышка, брезентовые подсумки, заряжали боевыми обоймами винтовки. В теплушке слышался лишь лязг винтовочных затворов и перестук колес. А я молча сидел, ничем не выдавая своих тайных замыслов.
Вдруг на какой-то станции вашего покорного слугу приглашают в штабную теплушку. Гм... Один раз я там уже побывал, когда просил разрешения сесть в поезд. Сразу представился этот вагон: в одной стороне - нары, в другой грубо сколоченный стол, лежавшие на нем фуражки, газеты, осьмушки махорки. И седенький человек за столом, читавший мой мандат.
Зачем меня снова зовут? Не возбудил ли я чем-либо подозрения?
Не выказывая встревоженности, я отправился по вызову. Обитатели штабного вагона, командиры и ординарцы, выглядели более подтянутыми, чем в тот раз, когда я впервые наведался сюда. Стол застелен чистой бумагой, на ней чернильный прибор и ничего больше. Место за столом занимал уже не старичок, а молодой, с отличной выправкой военный.
Появление здесь этого человека, очевидно, и вселило новый, строгий дух порядка, дисциплины, бдительности.
- Садитесь, - обратился он ко мне.
- Слушаюсь... С кем имею честь?
Он коротко ответил:
- Бронников. Политический комиссар дивизии.
Ого, комиссар дивизии! Большой пост у этого так молодо выглядевшего человека. Я тоже отрекомендовался:
- Конструктор Бережков.
Затем, вежливо поклонившись, сел.
- Мне доложили, - произнес Бронников, - что в эшелоне находится посторонний человек. Прошу вас предъявить документы.
- Пожалуйста... Хотя должен сказать, товарищ Бронников, что я уже их предъявлял и получил разрешение...
- Знаю, - бросил он.
Его холодные, строгие глаза побежали по строкам моего мандата, заверенного, согласно всем правилам, необходимыми подписями и печатью. Я сам в Москве, озаренный вдохновением, сочинил черновик этого документа. Мне удалось убедить сотоварищей по "Компасу" в целесообразности поездки. Однако теперь, в штабной теплушке воинского эшелона, поглядывая на комиссара дивизии и остро ощущая его недоверие, я вдруг понял, что мой документ составлен очень глупо. И, конечно, вызывает подозрения. В самом деле, что это за командировка: ознакомиться с возможностями действия аэросаней в полевых условиях? Подумаешь, нельзя с этим ознакомиться где-нибудь около Москвы? Ради чего этот субъект - так в ту минуту я мысленно именовал себя, - этот предприимчивый субъект, называющий себя конструктором, очутился здесь, в воинском поезде, идущем к фронту? Не шпион ли это? Какие у него скрытые цели?
Несомненно, именно с такими мыслями комиссар изучал мой мандат. Затем он сухо спросил:
- Другие документы у вас есть?
- Да, есть служебное удостоверение. Есть, кажется, и старая студенческая книжка...
- Дайте сюда.
В уголке удостоверения, гласящего, что я являюсь директором заводоуправления "Компас", была приклеена моя фотографическая карточка. Глаза комиссара испытующе прошлись по моему лицу.
- Похож? - пошутил я.
Не отвечая на шутку, он спросил:
- Чья это подпись?
- Это? Профессора Жуковского...
- Николая Егоровича?
- Да...
- А это чья?
- Профессора Шелеста.
- Августа Федоровича?
- Нет, товарищ Бронников, Ивановича.
Он сдержанно улыбнулся. По-видимому, он намеренно сделал ошибку, чтобы проверить меня. Но откуда же он знает эти имена-отчества? Я напрямик спросил об этом. Бронников приподнял лежавшую на столе мою потрепанную зачетную книжку.
- У меня с собой такая же, товарищ Бережков.
- Да?! С какого же вы факультета?
- С паровозостроительного... Должен был бы уже строить паровозы. А вместо этого, видите, приобрел новую профессию.
- Вижу, - сказал я. - Серьезная профессия.
Он опять не поддержал шутки.
- Так что же будут представлять собой ваши аэросани?
Я попросил листок бумаги и быстро воспроизвел общий вид саней. Объясняя конструкцию, я сообщил, что авторами являются Гусин и Ладошников. Оказалось, Ладошников тоже был известен комиссару.
- Как же, - сказал он. - Ладошников когда-то к нам наведывался.
- К вам? Куда же?
- На занятия одного кружка...
- Какого же?
- Социологического.
- Ну, что касается меня, товарищ Бронников, то я туда был не ходок.
- А теперь как?
- И теперь по этой части ни бум-бум.
Мой строгий собеседник наконец-то рассмеялся. Воодушевившись, я с новым пылом продолжал растолковывать конструкцию и действие аэросаней. Подыскивая красочные и в то же время точные слова, я ощущал, как Бронников все более располагается ко мне. Неожиданно он сказал:
- Очень хорошо, что вы сюда приехали. Правильно выбрали место. Именно здесь вы найдете то, что ищете.
На мгновение я оцепенел. "Найдете то, что ищете". Вот так предсказание! Э, знал бы он, что я собираюсь здесь искать... Однако, ничем себя не выдав, я спокойно выговорил:
- Почему вы так считаете?
Теперь настала очередь Бронникова взять карандаш. На бумаге пролегла железнодорожная линия, по которой двигался сейчас наш поезд. Бронников пометил станции, затем обозначил ряд сел и хуторов, расположенных в степи, в стороне от магистрали. Крупным, разборчивым почерком он надписывал названия населенных пунктов. Это он проделывал с видимым удовольствием, со вкусом. Вообще вся его манера изменилась. Всякие подозрения относительно меня он явно отбросил, смотрел на меня с доверием, разговаривал, как с товарищем.
Вскоре моему взору предстала схематическая карта некоторой части заволжского простора, где мы в данную минуту находились.
Вот Бронников нанес несколько последних точек. Я испытал словно удар тока, когда около одной из них он надписал: "Дубинки". Но этих своих переживаний я, как вы догадываетесь, ничем не проявил.
- Здесь нет сплошного фронта, - сказал Бронников, - железная дорога принадлежит нам. А в степи все перемешано. Некоторые села заняты нами, другие - белыми.
Он стал отмечать, слегка заштриховывать пункты, в которых находились наши части. Я с нетерпением ждал, когда он дойдет до села Дубинки. Вот, наконец! Слава богу, Дубинки в руках Красной Армии!
Бронников объяснил, что против нас здесь действуют главным образом полки Уральского казачьего войска, или, верней, контрреволюционная часть казаков. Они отброшены от железной дороги в степь, но до сих пор обладают преимуществом в коннице. Нередко казаки совершают налеты на то или иное занятое нами поселение, порой даже и на станции. Врагу помогают шпионы-наводчики, которых мы вылавливаем и расстреливаем на месте.
Когда мне теперь приходится иногда бывать в том помещении, где зародилась лаборатория имени Жуковского, ныне безмерно разросшаяся, эти помещения страшно волнуют, потому что, глядя на какое-нибудь устройство, вспоминаешь, как когда-то сам это мастерил. Ведь в этой лаборатории, где ты строгал доски и забивал гвозди, потом учились, прошли курс сотни и тысячи студентов, ныне летчиков и инженеров авиации.
Далее следовала уже известная вам эпопея мотора "Адрос" в триста лошадиных сил. Причем должен сказать, что этот мотор вовсе не был похоронен после крушения Подрайского, после развала покинутой всеми "Полянки". В течение двух лет в сарае Высшего технического училища мы с Ганьшиным время от времени собственными руками крутили его. Обливаясь потом, изнемогая от усталости, мы вручную запускали его для того, чтобы он, сделав несколько сот или тысяч вспышек и при этом начадив так, что в сарае нельзя было дышать, через несколько минут заглох или сломался.
Мы исправляли его и снова запускали. На этом мы так развили себе мускулы, что рукава чуть не лопались от бицепсов.
Вот что такое школа конструктора! Надо почувствовать технику не только в лаборатории, в учебниках, на чертежах, по и собственной спиной, собственными бицепсами.
Миски, сколь бы они ни были презренны, тоже многому меня научили. Это тоже была неплохая школа - моя первая школа массового производства. Штампуя миски, я понял, что с массовым производством шутить нельзя. Вы повольничали, понервничали, ошиблись, и вся партия в несколько тысяч штук выходит в брак.
Но аэросани - это не миски. Мне доверили ответственное военное задание, новое заводское производство. Здесь закрепились, утвердились во мне качества и хватка практика. Здесь я вполне осознал истину, что дело конструктора не только чертеж, не только конструкторский замысел, но и производство, но и вещь в металле со всей ее последующей судьбой. Дальше вы увидите, что на другом, решающем этапе моей жизни это сыграло огромную роль.
Так некоторыми счастливыми обстоятельствами своего развития я был подготовлен к тому, чтобы понять, что нашу страну преобразуют, превратят в великую индустриальную державу не только изобретения, но, главное, заводы, множество заводов, массовое, серийное производство машин; понять, что нам нужна фантазия, нужна мечта, нужно преодоление невозможного, но преодоление невозможного в серийном, обязательно в серийном масштабе.
15
В мастерских мое первое распоряжение было таково: никаких улучшений, никаких усовершенствований, никаких изменений в чертежах, пока из мастерской не выйдет первая партия аэросаней.
Быть может, самое трудное, самое мучительное испытание для конструктора - не поддаться соблазну сделать лучше, когда конструкция уже запущена в серию.
Милейший Гусин продолжал чуть ли не каждый день приносить усовершенствования, иногда адски соблазнительные. Из меня тоже буквально фонтанировали новые, блестящие идеи, я в воображении видел, осязал новые потрясающие конструкции аэросаней, иногда я ловил себя на том, что рука вычерчивает эскизы, и я рвал и прятал чертежи; "наступал на горло собственной песне", не позволял ни себе, ни кому другому вносить ни одной поправки, пока не будут готовы первые десять машин, которые мы строили для Красной Армии.
Это был период, когда во мне закалялся дух конструктора. Я иногда мечтаю написать книгу под таким названием: "Как закалялся дух конструктора".
И, представьте себе, буквально через месяц, к первому снегу, мы выпустили десять аэросаней, десять машин, крайне несовершенных, без тормозов, с плохонькими моторами "Холл-Скотт", но все-таки машин, на которых можно ездить, хоть очень трудно остановиться.
Только теперь я понимаю, как я был прав тогда. Только теперь, будучи главным конструктором завода, выпускающего авиационные моторы, я понимаю, что достаточно поколебаться, отступить перед трудностями, склониться к мысли, что эту вещь лучше бросить, а сделать вместо нее новый мотор, "перекинуться", как я называю, на новый мотор, - достаточно поддаться этому соблазну, и вы погубили свой мотор, свое доброе имя конструктора, вы и завод пустили под откос.
"Компас" для меня - чудесное время закалки.
В бывших конюшнях роскошного ресторана я работал до двенадцати, до часу ночи, потом садился на мотоциклетку и, усталый, но ощущающий подъем и счастье творчества, уезжал домой. Вскоре я совсем переехал на жительство в "Компас", облюбовал себе комнатку в подвале, рядом с котельной, где было потеплей, и почти не появлялся дома.
Помню, я сочинил чуть ли не целую поэму под названием "Компас". У меня, к сожалению, она не сохранилась, но у Пантелеймона Гусина, наверное, есть...
16
Бережков взглянул на часы. Было около двух.
Он плутовски подмигнул и сказал:
- А не потревожить ли нам "Гусю"? Он такой добряк, что не рассердится. Пусть по телефону прочтет мою поэму, мы ее запишем.
Бережков достал из кармана записную книжку, нашел фамилию Гусина, повторил два раза вслух номер телефона и, откинув с аппарата цветной шарф, поднял трубку. Дождавшись голоса телефонистки - в Москве тогда еще не было автоматического телефона, - он вдруг, вероятно, неожиданно для самого себя, назвал совершенно другой номер.
- Алло! Это Бережков. Я сплю. Клянусь, что сплю. Даю слово: как только скажете, сейчас же опять засну. Что? Над Уралом? Как мотор? Спасибо. Засыпаю, сплю...
Он положил трубку. Его глаза блестели. Но он, сдерживая себя, спокойным тоном объявил:
- Летят над Уралом. Там уже светает. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Моторная часть работает великолепно.
С минуту он помолчал, потом снова взял трубку, назвал номер телефона Гусина:
- Пантелеймон Степанович? Разбудил тебя? Это Бережков. Спал? Тогда извини, бросай трубку, переворачивайся на другой бок - ничего спешного. Все-таки хочешь знать? Не надо, не хочу тебя тревожить... Что? Да, только что получили от них последние сообщения. Извини, засыпай, узнаешь утром. Очень хочется? Но только при одном условии. Разыщи мою поэму "Компас" и прочти мне по телефону. Или нет, отложим, "Гуся", до утра. В один момент разыщешь? Стоит ли? Не надо. Ну, скажу, скажу, что с тобой сделаешь, продолжал Бережков в трубку. - Летят над Уралом... Там уже показалось солнышко. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Садиться, "Гуся", некуда. Но мотор рокочет, все в порядке. Они передают: моторная часть работает великолепно. Не сплю, не могу заснуть... Тут у нас ночь воспоминаний. Хорошо, давай поэму, жду.
Бережков победоносно повернулся к нам.
- Ищет, - смеясь, объявил он.
Изумляясь, я смотрел на Бережкова. В течение последних двух-трех минут проявились разные грани его личности. Только что в нем всколыхнулись поистине высокие чувства, но тотчас же, в разговоре с Гусиным, появился совсем другой Бережков: Бережков-хитрец, Бережков-дока. У нас на глазах, как по нотам, он разыграл своего "Гусю". Нельзя было не улыбнуться, увидев, как искренне расстроился конструктор прославленных моторов, узнав, что Гусин не разыскал поэмы.
- Припомни хоть что-нибудь, - потребовал Бережков. - Неужели ничего не осталось в памяти?
Тут же он, просияв, сообщил нам:
- О себе-то "Гусенька" запомнил!
Гусин, видимо, стал по памяти приводить отрывок. Повторяя за ним, Бережков со вкусом прочел строфы, которые рассказывали, как Гусин демонстрировал тормоза своей конструкции.
- Я начинаю! - крикнул Гусин и на педали враз нажал.
Хотя напор был очень силен, но тормоз доску не прижал.
- Ах, не прижал? Ну, и не надо, - он равнодушно нам сказал.
Так я нажму вторично, слабо, - и из последних сил нажал.
Катил с него пот крупным градом. "Компас" от хохота стонал,
А тормоз, как под вражьим флагом, недвижно-мертвенно стоял.
- Славно? - спросил Бережков присутствующих. Затем он вновь заговорил в трубку: - Как? Как ты сказал? Неужели записан? Друзья! - обернулся он к нам. - Исключительная удача! Гусину попался один мой рассказец. Вмонтируем-ка его в нашу ночь рассказов. "Гуся", напомни мне начало...
Слушая, Бережков опять не удержался от смеха.
- Ладно, ложись спать, - милостиво разрешил он Гусину. - Дальше уже помню. Еще раз извини, дорогой!
Положив трубку, Бережков прошелся по комнате.
- Приступаю без всяких введений, - объявил он. - Согласно свидетельству милейшего "Гуси", данное произведение называется "Пергамент". Автор Бережков. Дата - тысяча девятьсот девятнадцать... Итак...
17
"ПЕРГАМЕНТ"
(Рассказ)
Кто из нас, друзья, не мечтал о необычайных приключениях, о какой-нибудь неожиданной встрече или удивительной случайности?
Но вместо необыкновенных приключений приходилось работать и работать. Каждый день с самого раннего утра работа забирала меня с силой зубчатых колес и отпускала только к вечеру. В нашем славном "Компасе" я нередко засиживался до полуночи и возвращался домой очень поздно, когда единственным звуком в пустынных неосвещенных переулках было таканье моей мотоциклетки.
Мой путь пролегал через Сухаревскую площадь, через знаменитую толкучку "Сухаревку". По субботам я освобождался раньше и проезжал по Москве засветло, еще заставая торг на площади. Зрелище огромнейшего толкучего рынка было для меня настолько притягательным, что я всякий раз останавливал мотоциклетку и не мог удержаться от искушения потолкаться, прицениться, а иногда и купить по дешевке какую-нибудь красивую старинную вещицу.
Как вы знаете, на службе мы получали пайки, а тут, на Сухаревке, было царство вольной торговли. Наряду с хлебом, крупой, картошкой, махоркой, салом, - причем за фунт сала приходилось выкладывать чуть ли не полумесячное жалованье, - продавались невероятнейшие вещи: корсеты, фраки, инженерные значки, медицинские инструменты, парижские духи, певчие птицы, табакерки, шкатулки с секретами и тайниками, ковры, меха, скульптура, живопись, термометры, микрометры и даже, вообразите, моторы разных марок. Был случай, когда на толкучке мне шепнули: "Есть золото". Разыграв заинтересованность, я смог понаблюдать, как там расходилось золото. Оно по-прежнему было в цене. За маленький золотой десятирублевик выкладывали какие-то огромнейшие суммы в так называемых дензнаках.
В общем, на Сухаревке в любую минуту можно было набрести на неожиданность.
Однажды осенью, в субботу, после получки, я возвращался из "Компаса" домой и, дав волю воображению, предвкушал, что куплю на Сухаревке что-нибудь интересное. Но я опоздал: часы на Сухаревской башне показывали больше шести, торговля уже кончилась.
Смеркалось, моросил дождь.
Медленно проезжая по обезлюдевшей площади, я заметил женщину, которая одиноко стояла под дождем. Рукой она придерживала большую золоченую раму, поставленную прямо на землю. Я подъехал, включил фару, присмотрелся и был изумлен искуснейшей резьбой. Но еще поразительнее оказалась картина. В мрачном подземелье, выложенном грубо отесанными каменными плитами, опустившись на колени и подвернув рукава дорогого халата, старик копал яму. Он ядовито посмеивался. Его сатанинская усмешка показалась мне столь живой, столь выразительной, что я мгновенно соблазнился картиной.
- Сколько вы просите за эту раму? - с напускным равнодушием спросил я.
Женщина назвала некоторую, вполне доступную мне сумму. Я поторговался и купил. Получив деньги, женщина исчезла. На темнеющей площади я остался один на один с картиной. Осмотрел ее внимательней. На обратной стороне была крупная надпись: "Принадлежит дворянину Дмитрию Фомичу Собакину. Самарская губерния, имение Дубинки".
Кое-как пристроив покупку на багажник, я добрался домой. С недавних пор я заполучил по ордеру комнату в особняке с итальянскими окнами, с потолками, украшенными росписью. В комнате я долго прикидывал, куда пристроить картину, и, наконец, повесил ее над кроватью, против изголовья. Улегшись, я не сразу потушил свет, все изучал картину. Поверите, старик с картины смотрел прямо на меня и как будто хотел что-то сказать. Не дождавшись от него ни слова, я уснул.
Меня разбудил настойчивый стук в дверь. Накинув одеяло и сунув ноги в туфли, я подошел к двери:
- Кто там?
В ответ послышался робкий голос председателя домового комитета:
- Алексей Николаевич, это я...
Я открыл дверь. В комнату быстро вошли три человека с пистолетами на поясах. За ними семенил председатель домового комитета. Один из вошедших, очевидно, старший - предъявил ордер на производство обыска. Ордер гласил: "Всероссийская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией предписывает произвести обыск в квартире такой-то по такому-то адресу". От волнения у меня затуманилось в глазах. Однако старший очень вежливо извинился и сказал:
- Обыску, собственно говоря, подвергаетесь не вы, а бывший владелец дома. Мы имеем сведения, что перед бегством за границу он спрятал где-то в доме ценности.
Начался обыск. Я с интересом наблюдал. Была тщательно выстукана штукатурка, отодраны и вновь приколочены две-три половицы, осмотрены печные изразцы.
Когда все было исследовано и ничего не обнаружено, старший стал писать акт о результатах обыска. Закончив, он профессиональным взглядом еще раз окинул комнату, и его глаза остановились на картине, которая, снятая им же с гвоздя, стояла у стены.
- Картину смотрели? - спросил он.
Я хотел сказать, что картина принадлежит мне, а не владельцу дома, но - черт его знает, что могут в ней найти? - почел за благо промолчать. Один из пришедших ловким, несильным ударом разложил раму на четыре багета. В углах багетов ничего не оказалось. Начальник подписал акт, затем скрипнул перышком председатель домового комитета. Передо мной еще раз извинились.
Оставшись один на развалинах Карфагена, я решил ничего не трогать до утра и спокойно лег досыпать.
Проснувшись, я стал приводить комнату в порядок. Перед картиной я остановился в нерешительности. Что с ней делать? Без рамы и при свете дня она несколько потеряла привлекательность. Подземелье уже не казалось таким мрачным, улыбка старика - такой язвительной.
"Отвезу ее Маше, - подумал я, - пусть висит среди ее собственных творений".
Но так как в подрамнике картину везти неудобно, я решил свернуть холст в трубочку и принялся вытаскивать заржавленные гвозди. Когда холст стал отделяться, мой взгляд случайно упал в раскрывшийся зазор между картиной и подрамником, и мне померещилось, что там лежит какая-то бумага. Я моментально сунул руку и с удивлением нащупал плотный хрустящий пергамент. Текст, выведенный старинным каллиграфическим почерком, оказался сообщением о кладе.
Безумно заинтересованный, я разглядывал документ. После текста следовал грубый чертеж подвала. В одном месте стоял крестик. Может быть, это мистификация, шутка? Может быть, имения Дубинки вовсе не существует?! Может, дворянина Дмитрия Фомича Собакина вовсе не было на белом свете?
Мучимый сомнениями, я немедленно помчался в Государственную публичную библиотеку. Там я затребовал "Общий гербовник Российской империи", где указаны все фамилии русского дворянства. Пока ходили за книгами, я отправился в отдел рукописей, где попросил о величайшей любезности: определить по виду пергамента, по характеру написанных букв, к какому веку относится документ. Мне ответили быстро: царствование Екатерины Второй, вторая половина восемнадцатого века.
Затем я засел за "Гербовник". Через несколько минут я узнал, что дворянская фамилия Собакиных, обитавших в родовом селе Дубинки, Самарской губернии, значится в "Гербовнике". Дмитрий Фомич Собакин действительно существовал и умер в 1773 году.
Какие же события происходили в Самарской губернии в то далекое время? Какие обстоятельства могли заставить старика закопать клад?
В библиотеке нашлась "История Самарской губернии". Едва начав ее листать, едва найдя нужные мне страницы, я тотчас все понял. Восстание Пугачева, полки которого заняли Самару, - вот от кого бежал старик Собакин, зарыв в подвале свое золото. Чем черт не шутит, - возможно, оно до сих пор лежит в земле!
Здесь же, в Публичной библиотеке, я установил по справочникам, что село Дубинки расположено близ станции Шумиха. Где-то там неподалеку проходил сейчас фронт гражданской войны. Я внимательно рассмотрел карту фронтов, вывешенную в главном зале. Шумиха находилась, насколько я мог судить, в ближнем тылу нашей армии. У меня мгновенно созрел план: попрошу командировку туда, в прифронтовую полосу, чтобы договориться об испытаниях аэросаней в полевых условиях.
В этот же день я снарядился в дорогу. В те времена устойчивой валютой, имевшей неограниченное хождение на всем пространстве бывшей Российской империи, была соль. Захватив новый синий костюм, я отправился на Сухаревку и обменял его на полпуда соли. Там же я раздобыл малую саперную лопату.
Получив на другой день в "Компасе" командировочные документы, я надел свою кожаную куртку, сапоги, приладил на спину рюкзак, набитый солью, захватил и еще один, необычайной прочности, мешок, пока порожний, предназначенный, как вы догадываетесь, для золота, и зашагал на станцию Москва-Товарная Казанской железной дороги.
Поезда ходили без расписаний, пассажиры обходились без билетов, требовалось лишь обладать "мандатом", - так именовались тогда командировочные удостоверения.
Вместе с другими предприимчивыми пассажирами мне удалось устроиться на крыше товарного вагона в первом отходящем поезде. Вскоре мы тронулись. Удобно привалившись к мешку с солью, немного покачиваясь в такт качке вагона, овеваемый дорожным ветерком, а порой и паровозным дымом, я сидел на крыше среди множества попутчиков и - клянусь! - не жаловался на жизнь.
Не буду описывать разных дорожных приключений. Скажу кратко - в полторы недели я добрался до Волги. Мешок с солью изрядно отощал. Зато я поправился. На раскинувшихся у попутных станций полузапрещенных торжищах, которые порой при появлении продотрядников или милиции, искоренявших вольную торговлю, в мгновение ока разбегались, я позволял себе в обмен за стакан-другой соли полакомиться белыми лепешками, сметаной, холодцом.
За Волгой начиналась прифронтовая полоса. Там ходили лишь воинские поезда. Предъявив мандат, выданный "Компасом", я пристроился к маршевой роте, которая двигалась к Уральску. Рота состояла из саратовских рабочих, добровольцев, вступивших в Красную Армию по так называемой профсоюзной мобилизации. Они уже прошли военное обучение на предприятиях, а теперь со сборного пункта ехали прямо на фронт. Обмундирование у всех было новенькое. Винтовки выдавались в поезде. Красноармейцы здесь же, в вагонах, получали и боевые патроны. Это был если не торжественный, то, во всяком случае, значительный момент. Ехали как будто весело, много смеялись, пели, но, когда старшина стал раздавать патроны, все притихли. Солдаты молча заполняли патронами новенькие, без пятнышка, брезентовые подсумки, заряжали боевыми обоймами винтовки. В теплушке слышался лишь лязг винтовочных затворов и перестук колес. А я молча сидел, ничем не выдавая своих тайных замыслов.
Вдруг на какой-то станции вашего покорного слугу приглашают в штабную теплушку. Гм... Один раз я там уже побывал, когда просил разрешения сесть в поезд. Сразу представился этот вагон: в одной стороне - нары, в другой грубо сколоченный стол, лежавшие на нем фуражки, газеты, осьмушки махорки. И седенький человек за столом, читавший мой мандат.
Зачем меня снова зовут? Не возбудил ли я чем-либо подозрения?
Не выказывая встревоженности, я отправился по вызову. Обитатели штабного вагона, командиры и ординарцы, выглядели более подтянутыми, чем в тот раз, когда я впервые наведался сюда. Стол застелен чистой бумагой, на ней чернильный прибор и ничего больше. Место за столом занимал уже не старичок, а молодой, с отличной выправкой военный.
Появление здесь этого человека, очевидно, и вселило новый, строгий дух порядка, дисциплины, бдительности.
- Садитесь, - обратился он ко мне.
- Слушаюсь... С кем имею честь?
Он коротко ответил:
- Бронников. Политический комиссар дивизии.
Ого, комиссар дивизии! Большой пост у этого так молодо выглядевшего человека. Я тоже отрекомендовался:
- Конструктор Бережков.
Затем, вежливо поклонившись, сел.
- Мне доложили, - произнес Бронников, - что в эшелоне находится посторонний человек. Прошу вас предъявить документы.
- Пожалуйста... Хотя должен сказать, товарищ Бронников, что я уже их предъявлял и получил разрешение...
- Знаю, - бросил он.
Его холодные, строгие глаза побежали по строкам моего мандата, заверенного, согласно всем правилам, необходимыми подписями и печатью. Я сам в Москве, озаренный вдохновением, сочинил черновик этого документа. Мне удалось убедить сотоварищей по "Компасу" в целесообразности поездки. Однако теперь, в штабной теплушке воинского эшелона, поглядывая на комиссара дивизии и остро ощущая его недоверие, я вдруг понял, что мой документ составлен очень глупо. И, конечно, вызывает подозрения. В самом деле, что это за командировка: ознакомиться с возможностями действия аэросаней в полевых условиях? Подумаешь, нельзя с этим ознакомиться где-нибудь около Москвы? Ради чего этот субъект - так в ту минуту я мысленно именовал себя, - этот предприимчивый субъект, называющий себя конструктором, очутился здесь, в воинском поезде, идущем к фронту? Не шпион ли это? Какие у него скрытые цели?
Несомненно, именно с такими мыслями комиссар изучал мой мандат. Затем он сухо спросил:
- Другие документы у вас есть?
- Да, есть служебное удостоверение. Есть, кажется, и старая студенческая книжка...
- Дайте сюда.
В уголке удостоверения, гласящего, что я являюсь директором заводоуправления "Компас", была приклеена моя фотографическая карточка. Глаза комиссара испытующе прошлись по моему лицу.
- Похож? - пошутил я.
Не отвечая на шутку, он спросил:
- Чья это подпись?
- Это? Профессора Жуковского...
- Николая Егоровича?
- Да...
- А это чья?
- Профессора Шелеста.
- Августа Федоровича?
- Нет, товарищ Бронников, Ивановича.
Он сдержанно улыбнулся. По-видимому, он намеренно сделал ошибку, чтобы проверить меня. Но откуда же он знает эти имена-отчества? Я напрямик спросил об этом. Бронников приподнял лежавшую на столе мою потрепанную зачетную книжку.
- У меня с собой такая же, товарищ Бережков.
- Да?! С какого же вы факультета?
- С паровозостроительного... Должен был бы уже строить паровозы. А вместо этого, видите, приобрел новую профессию.
- Вижу, - сказал я. - Серьезная профессия.
Он опять не поддержал шутки.
- Так что же будут представлять собой ваши аэросани?
Я попросил листок бумаги и быстро воспроизвел общий вид саней. Объясняя конструкцию, я сообщил, что авторами являются Гусин и Ладошников. Оказалось, Ладошников тоже был известен комиссару.
- Как же, - сказал он. - Ладошников когда-то к нам наведывался.
- К вам? Куда же?
- На занятия одного кружка...
- Какого же?
- Социологического.
- Ну, что касается меня, товарищ Бронников, то я туда был не ходок.
- А теперь как?
- И теперь по этой части ни бум-бум.
Мой строгий собеседник наконец-то рассмеялся. Воодушевившись, я с новым пылом продолжал растолковывать конструкцию и действие аэросаней. Подыскивая красочные и в то же время точные слова, я ощущал, как Бронников все более располагается ко мне. Неожиданно он сказал:
- Очень хорошо, что вы сюда приехали. Правильно выбрали место. Именно здесь вы найдете то, что ищете.
На мгновение я оцепенел. "Найдете то, что ищете". Вот так предсказание! Э, знал бы он, что я собираюсь здесь искать... Однако, ничем себя не выдав, я спокойно выговорил:
- Почему вы так считаете?
Теперь настала очередь Бронникова взять карандаш. На бумаге пролегла железнодорожная линия, по которой двигался сейчас наш поезд. Бронников пометил станции, затем обозначил ряд сел и хуторов, расположенных в степи, в стороне от магистрали. Крупным, разборчивым почерком он надписывал названия населенных пунктов. Это он проделывал с видимым удовольствием, со вкусом. Вообще вся его манера изменилась. Всякие подозрения относительно меня он явно отбросил, смотрел на меня с доверием, разговаривал, как с товарищем.
Вскоре моему взору предстала схематическая карта некоторой части заволжского простора, где мы в данную минуту находились.
Вот Бронников нанес несколько последних точек. Я испытал словно удар тока, когда около одной из них он надписал: "Дубинки". Но этих своих переживаний я, как вы догадываетесь, ничем не проявил.
- Здесь нет сплошного фронта, - сказал Бронников, - железная дорога принадлежит нам. А в степи все перемешано. Некоторые села заняты нами, другие - белыми.
Он стал отмечать, слегка заштриховывать пункты, в которых находились наши части. Я с нетерпением ждал, когда он дойдет до села Дубинки. Вот, наконец! Слава богу, Дубинки в руках Красной Армии!
Бронников объяснил, что против нас здесь действуют главным образом полки Уральского казачьего войска, или, верней, контрреволюционная часть казаков. Они отброшены от железной дороги в степь, но до сих пор обладают преимуществом в коннице. Нередко казаки совершают налеты на то или иное занятое нами поселение, порой даже и на станции. Врагу помогают шпионы-наводчики, которых мы вылавливаем и расстреливаем на месте.