- Видел, - сдержанно сказал Бережков. - Интересная идея. Вчера мы о ней поговорили. Думаю, вещь выйдет.
   Отец довольно рассмеялся.
   - Выйдет! - уверенно подтвердил он. - В этот проект и моего много внесено. Петро несколько раз собирал всех стариков, проводил с нами дискуссию. И дома, бывало, до того заспорим, что я ему кричу: "Забыл, как я ремень распоясывал?" - Он опять засмеялся. - Много от меня взято. Я и теперь захаживаю в чертежную, проверяю, как чертятся отливки, даю ребятам предложения...
   - А нашего мотора, - сказал Бережков, - ваш Петр не желает признавать. И не поддерживает.
   Бережков говорил, мастер слушал, шагал, мрачнел, кряхтел. Видимо, эта жалоба на сына была ему очень неприятна. Дойдя до своего палисадника и еще не открыв калитку, он грозно крикнул:
   - Петро дома?
   В раскрытом окне показалось миловидное девичье лицо, в котором угадывались несколько смягченные родовые, никитинские черты - тот же абрис подбородка, та же бронза в волосах. ("Писаная красавица!" - рассказывая, воскликнул Бережков. Впрочем, каждое женское лицо, появляющееся хотя бы на миг в его повествовании, было, как мы знаем, обязательно прелестным.)
   Девушка ответила:
   - Что ты? Разве в такое время он приходит?
   - "Приходит, приходит", - заворчал отец. - Когда надо, вечно его дома нет.
   - Папа, ведь он же на заводе.
   - На заводе... Конечно, на заводе...
   Он опять метнул взгляд на Бережкова, явно гордясь даже под сердитую руку младшим сыном. И мгновенно принял решение:
   - Айдате к нему! Люба, забери велосипед!
   27
   На улице было еще светло, край неба был охвачен сияющими красками заката, только-только подступали сумерки, а в чертежном бюро уже горело электричество, выделявшее распахнутые, как и вчера, окна. Листья сиреневого куста, приходившиеся выше подоконника, казались более темными и четкими, чем нижние, уже неясные на глади фасада.
   Степан Лукич направился было туда, к окну, но передумал и повернул к главному подъезду. Вахтер дружески его приветствовал:
   - А, Лукичу наше нижайшее.
   Но литейный мастер лишь кивнул и, пройдя вестибюль, зашагал по коридору. За ним, чуть поотстав, шли его спутники - Бережков и Андрей Никитин. У дверей чертежного бюро старик оглянулся на них, недовольно фыркнул сквозь усы, подождал, взялся за ручку и опять передумал. Достав из кармана потрепанный черный футляр, он вновь водрузил на нос свои очки в тонком ободке вороненой стали. Это сразу придало значительность и даже важность его подвижному горбоносому лицу. Он и сам, видимо, почувствовал себя по-иному: не выдавая запальчивости, спокойным, внушительным жестом открыл дверь и вошел:
   - Здорово, воробышки! Как работенка? - произнес он, улыбаясь.
   - Погляди сам, - сказал Петр Никитин. - Себя хвалить не будем. А, и Андрюша! И товарищ Бережков! Прошу, прошу...
   Положив рейсфедер, он встал и движением головы откинул со лба непослушную прядь. Его волосы, тоже вьющиеся, темно-русые, казались на взгляд более тонкими, чем у старшего брата. Впрочем, потоньше была и фигура в парусиновой синей куртке, и шея, и очертания носа, и губы, и даже, пожалуй, усмешка. Он сделал знак, разрешая всем прервать работу, и продолжал:
   - Прости, Андрей, никак не мог вырваться на матч. Говорят, была острая игра?
   Андрей промолчал.
   - И ребят ты не пустил? - спросил отец.
   - Не пустил. Нельзя. Вот дожмем проект и тогда выйдем на поле всей командой... - Петр посмотрел на лица за чертежными столиками и невольно расправил плечи, потянулся. - Побегаем, погоняем мяч.
   Старик хмыкнул и опять метнул из-под бровей взгляд на Бережкова, явно довольный ответом своего младшего. Но, тотчас приняв суровый вид, он стал обходить столы, внимательно склоняясь над листами ватмана. Дойдя до белобрысого парнишки, у которого, как и вчера, запястье было испещрено полосками туши, старик проговорил:
   - Ишь разукрасился... Чего чертишь?
   - Вкладыш, Степан Лукич.
   - Вижу, что вкладыш. Какой?
   - Задний. Кулачкового валка.
   - Так и отвечай... А почему мал приливчик? Я же указывал, чтобы приливчик делать толще.
   Петр усмехнулся.
   - Могу, отец, достать расчет.
   - "Расчет, расчет..." Знаю, что расчет. А лить и обрабатывать так будет удобнее.
   - Я твои доказательства обдумал. К сожалению, в данном случае они меня не убедили.
   - Не убедили? - закричал отец и сердитым жестом взбросил очки на лоб.
   Однако, сразу спохватившись, не желая растрачивать заряда, он водворил очки на место и сказал:
   - Отпусти, Петро, ребят на пяток минут. Пусть поразомнутся.
   Петр снова усмехнулся.
   - Пожалуйста...
   Мастер пожевал губами, подошел к висевшему на стене в рамке большому чертежу "Заднепровье-100", постоял около него и, как только затворилась дверь за последним сотрудником бюро, круто повернулся.
   - Что же ты, Петро, товарища Бережкова зажимаешь? - спросил он напрямик.
   - Никого не зажимаю. К этому московскому проекту я вообще не имею никакого отношения. Дело решает главный инженер. Но если у меня спрашивают мнение, я не скрываю, что вся концепция этого мотора мне чужда.
   - А чем докажешь?
   - Истина доказывается практикой. Вот построим наш мотор, и тем самым докажу.
   - Что докажешь? У тебя будет мотор, у него калька. Ведь построить не даешь!
   - Я же сказал, что не имею к этому...
   Но старик уже не слушал.
   - Почему ему не даешь доказать практикой? Что мы, не сможем, что ли, выстроить ихнюю машину?
   В этот момент Бережков словно еще раз увидел гримаску на лице Любарского, услышал, как тот цедит: "Неужели вы серьезно думаете, что в этой дыре..."
   А старик выпаливал:
   - Чего затираешь человека, ежели за тобой правда? Выходи в открытую. Так я говорю, товарищ Бережков?
   - Так, - сказал Бережков.
   - Свое "я", вот что ты, Петро, хочешь доказать!
   Петр спокойно парировал:
   - А разве социализм отрицает личность, или свое "я", говоря по-твоему?
   - Ах, режет, режет! - не без восторга воскликнул старик. - Да доказывай свое "я". Но не затирай и человека. Помоги ему. Вот поставим на испытании рядом два мотора и поглядим, чей будет верх.
   Степан Лукич опять покосился на Андрея и на Бережкова, проверяя, находят ли его слова одобрение. Бережков медленно кивнул.
   Петр опять хотел что-то ответить, но старший брат проговорил:
   - Да, Петр, не по-партийному ты подошел к этому делу.
   Это были первые слова, которые он произнес с того момента, как вошел сюда.
   28
   - Если вы предполагаете, - продолжал свою повесть Бережков, - что в результате этой моей встречи с чудеснейшей семьей Никитиных удалось сразу продвинуть наши чертежи в производство, то очень ошибаетесь. Впереди была еще долгая борьба. И на этот раз Любарский все-таки не принял чертежей под тем предлогом, что-де оборудование завода не позволяет изготовить столь сложную конструкцию, в которой поэтому требуются еще упрощения. Все это аргументировалось, казалось бы, самым деловым образом, очень обстоятельно и очень корректно, в официальном письме, под которым значилось: "главный инженер завода В. Любарский".
   Бережков вернулся в Москву с этим письмом, скрежеща зубами, как выразился он. В Москве произошел резкий разговор между ним и Шелестом. Бывший младший чертежник впервые со дня своего поступления в АДВИ стал бунтовать против своего директора. Докладывая о встрече с Любарским, Бережков негодовал:
   - Я ему крикнул, что уничтожу его.
   - Глупо. В высшей степени глупо, - сказал Шелест. - Вы отправились с определенным намерением: наладить отношения. А вместо этого...
   - И не раскаиваюсь. И пойду дальше. Пойду прямо к Родионову...
   - Ну вот, новая выходка... Родионову, поверьте, и без вас известно, что завод отказывается строить. Я писал и говорил ему об этом.
   - Не так говорили... Не теми словами. У вас, Август Иванович, нет решимости сказать, что на заводе должность главного инженера занимает человек, которого надо посадить в тюрьму. Это холодный убийца, негодяй, который спокойно удавит наш проект... Вот как надобно писать Родионову.
   - Извините, доносами не занимаюсь. И, знаете ли, не люблю, когда этим занимаются другие.
   - Нет, вы не любите своего дела, Август Иванович. Мало любите свой институт, мало любите мотор. Из-за этого все может погибнуть.
   - Все... Белый свет провалится. Вечные ваши неистовые преувеличения. Я, конечно, буду у Родионова. Доложу ему, что положение нетерпимо.
   - Вот-вот...
   - Но без ваших выпадов. Нельзя, Алексей Николаевич, компрометировать инженера. Это непорядочно. Существует честь корпорации. А вы ведете себя так, как будто ничего этого не признаете.
   - Не признаю!
   - Следовательно, у нас, к сожалению, разные представления о чести, о порядочности, - не без яда проговорил Шелест.
   - Разные! - с вызовом подтвердил Бережков.
   Они не поссорились. Выговорившись перед профессором, Бережков на время угомонился, предоставив действовать Шелесту, но оба и много лет спустя помнили это столкновение.
   29
   Переговоры, переписка, препирательства между институтом и заводом продолжались еще два или три месяца. Наконец последовало вмешательство Центрального Комитета партии. Родионов доложил там, в Центральном Комитете, про этот безобразный случай волокиты. Директор завода был вызван в Москву, и с ним поговорили очень круто. Ему предложили без дальнейших проволочек и придирок приступить к сооружению "АДВИ-100". Начали строить. Прошло еще около года.
   - Мы опять ездили на Украину, - рассказывал Бережков - вмешивались, нервничали, спорили, ругались...
   - Наступил все-таки день, - продолжал он, - когда наш мотор был выстроен. Мы торжествовали. Наше творение, существовавшее дотоле в чертежах, было рождено. Однако мы побоялись запускать мотор на заводе, где мы по-прежнему были людьми со стороны, где пришлось бы снова воевать, требуя или выпрашивая техническую помощь, и решили взять нашего новорожденного домой, в Москву, чтобы произвести испытания в мастерских института. Теперь завод, думалось, не нужен; дома стены помогают; доводить будем у себя, на своих станках.
   Привезли мотор в Москву. Это была величайшая наша ошибка. Мы обрекли сами себя на неминуемую неудачу, ибо, как оказалось, без завода, без серьезной технической базы нельзя произвести доводку, нельзя создать надежный, безотказно действующий авиамотор. Пустить можно, мотор пойдет, но...
   Как в бездонной трясине, мы увязли в этих "но"... Понадобилось много трагических уроков, чтобы мы наконец вполне убедились в одной истине, о которой я не раз вам говорил. Извините, я повторю ее вновь: с пуском, по существу, лишь начинается работа над мотором.
   Однако тогда это представлялось нам иначе. Казалось, завершен грандиознейший и решающий этап: обдуман проект, подготовлены чертежи, преодолены неисчислимые препятствия, кончены мучения, создана машина. На это ушло около двух лет. Теперь оставалось как будто немногое: испытать и сдать государственной комиссии готовый мотор. Но в опробовании начались с первого же часа неполадки: потекло масло, обнаружился чрезмерный нагрев подшипников, - словом, открылось множество "детских болезней". Мы пытались бороться с ними собственными силами, вытачивали детали на своих станках, но, справившись с одной бедой, встречали дюжину новых. Не теряя мужества, мы кидались поправлять несчастья, снова запускали мотор, и он снова ломался. Мы с ужасом видели, что дефекты уже насчитываются сотнями. Это не преувеличение. Порой мне казалось, что я схожу с ума. Чудилось, что отовсюду, из всех сочленений, из всех частей мотора, вылезают, как змеи, всякие пороки. Мы рубили им головы, но, словно в страшной сказке, вместо отрубленных тотчас вырастали новые. И все множились, множились...
   Кончилось тем, что через полгода с превеликим конфузом мы повезли "АДВИ-100" обратно на завод.
   Тем временем на этом заводе группа молодых техников и инженеров во главе с Петром Никитиным тоже закончила сооружение авиамотора в сто лошадиных сил своей конструкции. Такой же мощности машина была построена и конструкторской группой на заводе "Икар". Этим группам было легче, чем нам. Мы со своим мотором вклинивались в чужие цехи; нам приходилось проклинать ужасную медлительность, приходилось умолять, чтобы тот или иной дефект поскорее был устранен, а оба коллектива конструкторов, с которыми мы соревновались, имели к услугам свои парки станков.
   Однако и они, заводские конструкторские группы, еще немало помучились, прежде чем что-либо создали. Ни мы, ни заднепровцы, ни инженеры "Икара" так и не сумели в то время, в тот год создать маленький, маломощный авиамотор в сто лошадиных сил, не сумели довести машину до такого состояния, чтобы она выдержала государственное испытание пятьдесят часов работы без поломок.
   Стиснув зубы, мы доводили, дожимали "АДВИ-100". Я опять ездил в Заднепровье, проводил на заводе дни и ночи, требовал, грозил, умолял, и вдруг со мной случилось что-то странное. Он, наш мотор, в который было вложено так много усилий, вдруг стал мне неинтересен.
   30
   - Не знаю, сумею ли я вам это объяснить, - продолжал Бережков. Вообразите: вы пишете интереснейший, как вам кажется, роман, остро ощущая, что ваша вещь попадает в самый нерв современности, что общество ждет такую книгу. Вы с увлечением трудитесь над ней, дожимаете, доводите ее и вдруг, сначала смутно, потом все отчетливее, чувствуете: случилось что-то странное. Вы еще не сознаете, что же, собственно, произошло, но чутье подсказывает вам: ваша недописанная книга - уже вчерашний день, она не захватит читателя. Что-то резко изменилось в современности, появились новые дерзания и мечты, новые люди, которых вы не знаете. Вы по инерции дорабатываете книгу, но в душе знаете: не то.
   Что этому причиной? Конечно, в каждом таком случае действует много сил. Но я сейчас хочу выделить одну причину: время. Вы упустили время.
   Упрямо дожимая "АДВИ-100", я все чаще ощущал, что время уходит, словно поезд от того, кто отстал. Поезд... Локомотив времени...
   Здесь я должен рассказать про одну психологическую черточку, очень важную, как я убежден, для конструкторского творчества. Я говорю о чувстве времени.
   Много лет назад я держал экзамен в Московское Высшее техническое училище. Полагалось сдать русский язык, математику, физику и закон божий. Первый экзамен - русский язык, письменная работа, сочинение. Тишина, торжественная обстановка. Над профессорской кафедрой тикали огромные круглые часы. Объявили тему: "Время". Я долго думал. Можно было бы, конечно, написать какое-нибудь рассуждение о геологических эпохах, об истории земли и цивилизации или о том, что время - деньги (это выражение было тогда очень в ходу), но я сообразил, что, наверное, все будут сочинять нечто подобное. А поступать, как все, мне казалось неинтересным.
   Я сидел, уставившись на круглые часы, и вдруг уловил, как минутная стрелка дрогнула и передвинулась на одно деление. И внезапно в этот миг я наглядно, физически ощутимо представил себе время. В воображении сразу возникло все сочинение, можно было браться за перо.
   Я начал так. Когда человек сидит перед часами, ему кажется, что время едва ползет. Как он ни взглянет на часовую стрелку, она словно застыла. Но если человек мчится в автомобиле, течение времени становится для него более наглядным. Пока он сосчитает "раз, два, три", мимо него уже промелькнуло и осталось позади несколько телеграфных столбов. А близлежащие предметы - например, камни мостовой - даже сливаются в одну бесконечную ленту. Каждая секунда, каждая доля секунды - кусок этой несущейся ленты.
   В такой картине я изобразил время как движение. Помню, в своем сочинении я смело заявил, что при температуре минус 273 градуса Цельсия не существует времени, ибо при такой температуре нет движения, это абсолютная смерть, абсолютный межпланетный ноль.
   А наше время, двадцатый век, я уподобил несущемуся на всех парах экспрессу.
   Только не улыбайтесь. Надо и здесь учитывать время и, в частности, возраст отважного философа, строчащего за партой сочинение.
   Итак, наш век я уподобил экспрессу. Мне очень хотелось провести жизнь в таком экспрессе; поэтому я поместил себя туда в качестве пассажира. Однако едва я написал слово "пассажир", это сравнение резнуло меня. Нет, увлеченно писал я, не пассажиром, не в вагоне, а на локомотиве мечтаю я провести жизнь. На локомотиве, чтобы и мои усилия убыстряли его ход.
   Движение поезда я представил очень красочно. Этапы жизни были станциями, на которых останавливается поезд. Здесь мы теряли некоторых спутников, вместо них входили новые. Я сочинял с воодушевлением и особенно увлекся, когда вообразил человека, отставшего от поезда. Экспресс тронулся; в окно видно: человек бежит, догоняя последний вагон, но поезд набирает скорость, всем ясно - человеку не успеть, а он в отчаянии все еще бежит. Экспресс поворачивает на закруглении, здесь можно взглянуть на отставшего последний раз, и мы видим, как каждое мгновение нас отделяет от него, как между нами ложится время.
   Для нас, будущих инженеров, писал я, жизнь есть яростное стремление вперед: инженер, человек техники, кто хочет жить вместе с веком, никогда не должен отставать от времени, от экспресса современности. Этим я закончил сочинение и заработал пятерку.
   А теперь, в 1928 году, упрямо дожимая "АДВИ-100", я все чаще ощущал, что время уходит, словно поезд от того, кто отстал.
   По ночам меня стал преследовать кошмар: я куда-то бегу - локти прижаты к бокам, корпус устремлен вперед, мелькают коленки, дыхание учащенно - и вдруг с ужасом вижу, что не подвигаюсь ни на шаг, что бегу на месте. Во сне я делаю судорожные усилия, чтобы оторваться от мертвой заколдованной точки, напрягаю силы, но напрасно: продолжается страшный бег на месте.
   31
   Как-то в те дни, в вечерний час, к Бережковым зашел Ганьшин.
   Бережков лежал на кушетке в своей комнате. Теперь он часто проводил так вечера - ничего не делая, не притрагиваясь к чертежной бумаге или к книгам, не включая света.
   Он услышал шум в прихожей, услышал, как Мария Николаевна здоровалась с гостем... В иные времена Бережков выбежал бы к своему другу, встретил бы его шуткой и улыбкой, а сейчас не хотелось подниматься. Он услышал голос Ганьшина:
   - Бережков дома?
   - Да.
   - Очень хорошо. Он нужен.
   Нужен? Вдруг взволнованно забилось сердце. Бережков вскочил. Ему почудилось, что вот-вот, сию минуту, в его жизни произойдет какой-то нежданный-негаданный счастливый поворот. Это не раз бывало в прошлом. И нередко вестником новой, необыкновенной эпопеи являлся Ганьшин. Вспомнилось, как много лет назад, зимним вечером 1919 года, Ганьшин вошел сюда же, в этот дом, в эти двери, и воскликнул чуть ли не с порога: "Бережков, погибаем без тебя! Ты нужен!" И через пять минут друзья уже неслись на мотоциклетках по залитым луной зимним улицам Москвы на заседание "Компаса". Теперь опять такая же зима, такая же луна! Вот она в смутном прямоугольнике окна. От нее в неосвещенной комнате голубоватый полумрак.
   Быстро нашарив туфли, Бережков бросился встречать того, кто только что сказал о нем, Бережкове: "Он нужен!"
   Ганьшин уже снял тяжеловатую шубу на меху и меховую шапку. Носовым платком он протирал запотевшие очки. Без очков его лицо теряло обычную насмешливость, было несколько беспомощным и добрым. Уже известный профессор, теоретик-исследователь авиационных двигателей, он возглавлял винтомоторный отдел в Центральном научном институте авиации, постоянно бывал занят, сосредоточен на своих исследованиях и очень редко находил свободный вечер, чтобы встретиться с другом.
   Бережков схватил обе руки Ганьшина и посмотрел ему в глаза.
   - Подожди! Не надевай очков! Говори сразу! Скажи что попало, первую подвернувшуюся фразу. Пусть будет нелепость, ерунда, но говори, говори сразу!
   Ошеломленный этим натиском, Ганьшин неловко улыбался. Бережков вглядывался в его близорукие глаза.
   - Ну! - подгонял он.
   - Интересная задачка, - проговорил Ганьшин. - И тебе хорошо за нее заплатят.
   - Заплатят? - Бережков разжал пальцы, его руки вяло упали.
   - Что ты?
   - Надевай свои очки. Не то...
   Бережков уныло покачал головой.
   - Не то, Ганьшин...
   - А я уверен, что ты увлечешься. Это интереснейший заказ. Я узнал о нем случайно и сразу объявил, что такую вещь может сделать только Бережков.
   Ганьшин произносил фразы, которые раньше безошибочно действовали на Бережкова. Но тот сказал:
   - А теперь ты врешь. Зачем?
   - Вовсе не вру. Что с ним?
   Ганьшину не нужен был ответ. Он знал от Марии Николаевны про подавленность, про тоску друга и составил вместе с ней небольшой заговор, чтобы как-то разбудить, воскресить прежнего жизнерадостного, вечно увлеченного, азартного и озорного Бережкова. Ганьшин никогда не одобрял прошлых заблуждений и метаний своего друга, считал, что Бережкову не следует ничем отвлекаться от работы в институте авиационных моторов, от навсегда избранного прямого пути, но на этот раз в виде исключения все-таки решил помочь ему отвлечься. Он отыскал для Бережкова, специально этим занявшись, конструкторскую серьезную задачу, сулящую к тому же, в случае успешного решения, немалый гонорар. А сие, как было известно с давних пор, обычно тоже задевало некоторые струнки Бережкова.
   Однако что-то с первых слов было испорчено, с первых слов не удалось.
   32
   Вскоре все сидели в столовой. На электроплитке готовили кофе. Бережков не надел пиджака, так и остался в домашней фланелевой куртке. Лицо, раньше всегда розовое, заметно пожелтело, казалось обрюзгшим. Уголки губ уже не загибались ребячливо вверх. Ганьшин положил на скатерть небольшой пакет, обернутый в газету, - видимо, какие-то бумаги, передвинул его, многозначительно произнес: "Вот!" - и даже поднял по-бережковски указательный палец, но и этот прием, рассчитанный на неистребимое любопытство Бережкова, не произвел никакого действия.
   - Что с тобой, Алексей?
   - Ничего... Служу. Хожу на службу.
   - Но ты как будто болен?
   - Нет, температура не повышена.
   - Духовная? Это я вижу.
   Бережков усмехнулся:
   - Ничего, бывает... Отлежусь.
   - Но почему ты не спросишь, что я тебе принес?
   - Я спрашивал.
   - А этот сверток? Почему не крикнешь: покажи?
   - Ну, покажи...
   Сверток был раскрыт. Там оказались два американских журнала. В одном среди прочих рекламных объявлений целую страницу занимала реклама автомобиля "кросс" с несколькими фотоснимками.
   На автомобиле был установлен мотор с воздушным охлаждением. В другом журнале, в обзорной серьезной статье, этому мотору было посвящено пятнадцать - двадцать строк. О нем там говорилось, как о последней технической новинке. Но никакого конструкторского описания, никаких расчетных данных, ни одного чертежа не приводилось.
   - Надо спроектировать, - повторил Ганьшин, - тракторный мотор такого типа. Мотор в шестьдесят сил с воздушным охлаждением, с вентиляторным обдувом. Ищут конструктора. Кто сконструирует подобный мотор? Я ответил: Бережков! Только Бережков!
   Далее Ганьшин очень ясно проанализировал задачу, произвел примерный расчет теплоотдачи, набросав на полях два-три уравнения.
   - Для проектирования, - говорил он, - дают шесть месяцев. А у тебя это будет готово, знаю, в две недели. И заработаешь три тысячи рублей. Столько тебе будет уплачено по договору.
   Бережков молча рассматривал снимки.
   - Ну, что же ты молчишь? Сделаешь?
   - Должно быть, сделаю. Спасибо тебе... Не хочется, а сделаю.
   - Что с тобой? - снова спросил Ганьшин. - Чего же тебе хочется?
   - Чего мне хочется? Когда-то ты хорошо понимал меня. А теперь... Теперь мы с тобой очень разные.
   - Все-таки скажи.
   - Мне хочется, - сказал Бережков, - чтобы конструкторы Америки рассматривали снимки моего мотора. Нашего мотора, Ганьшин! И говорили бы между собой: "Черт возьми, никакого конструкторского описания, никаких расчетных данных, как бы нам сделать такую вещь".
   Ганьшин промолчал.
   - Хочется необыкновенных дел! - продолжал Бережков. - Мне надоела служба, опротивел наш несчастный мотор в сто лошадиных сил, над которым мы возимся два года, который за это время безнадежно устарел. Все опротивело, друг... Ты помнишь, мне мечталось... Э, мало ли о чем мечталось?!
   - Но мы с тобой теперь хорошо знаем, - сказал Ганьшин, - что в технике не бывает необыкновенного. Все подготовлено предыдущим развитием. Есть законы технической культуры, через них не перепрыгнешь.
   - Вот в этом и проклятие!
   - Почему? Ты просто хнычешь. У нас культура моторостроения развивается, мы движемся...
   - Движемся... - Бережков махнул рукой.
   Он не продолжал спора, опять стал безучастным. А Ганьшин высказывал свои мысли. Человек инженерного мышления ныне уже не может сомневаться, что советский авиамотор скоро будет создан. Если это не удалось до сих пор, то совершится через год или через два года. Для этого есть база, несколько заводов, надо лишь работать. Индустриальная культура понемногу возрастает, научные институты расширяются. Чего ты еще хочешь? Поразить мир гениальными конструкциями? Чудесным способом перескочить через все этапы? Чепуха! Этого не бывает и не будет! Пора стать реалистом, обрести философию инженера. Возьми Ладошникова...
   Бережков встрепенулся.
   - Ну, как он? Что у него нового?
   Ганьшин сказал, что новый большой самолет Ладошникова, "Лад-8", успешно прошел испытания в воздухе. Заинтересовавшись, Бережков расспрашивал о подробностях. Какой размах крыльев у этого "Лад-8"? Какую он показал скорость? Грузоподъемность? Сколько на нем моторов? Один? Какой же марки? Какой мощности?
   - Ладошников, - говорил Ганьшин, - облюбовал "Майбах", последнюю модель, шестьсот пятьдесят сил.