- Просто! Удивительно просто! - проговорил он.
   И воткнул в мяч одну за другой обе иглы. Бережков поймал его улыбку, - как ни странно, она напоминала сейчас прирожденную ребячливую улыбку самого Бережкова. Скрывая волнение, которое било его, как озноб, Бережков с ожесточением стал работать насосом. Любарский очень ловко проделал всю операцию. Было видно, что он тоже по натуре конструктор, что вещи легко подчиняются его умелым длинным пальцам. Омоложенный мяч и на этот раз отлично запрыгал.
   Главный инженер уже смотрел без отчуждения на своего гостя.
   Бережкова охватил восторг.
   О, он порасскажет в Москве, в институте, о своих подвигах, о том, как оттаял этот неприступный инженер с мефистофельской острой бородкой. Любарский надул еще один мяч, потом третий, четвертый.
   - Вы тоже любите теннис? - расспрашивал он.
   - Еще бы!
   Позабыв о своей хромоте, Бережков готов был хоть сейчас выбежать с ракеткой на площадку. Он был так возбужден, что и впрямь смог бы, наверное, показать неплохой класс игры. Однако Любарский уже говорил о другом:
   - Где же ваш голубой конверт? По телефону вы прелестно меня заинтриговали... Сочинили целый роман.
   - Что вы? Никогда не сочиняю. У меня для вас письмо от Августа Ивановича Шелеста и огромный том французского журнала с его надписью: "Нежному поклоннику и рыцарю моторов..."
   - Моторов? - Любарский расхохотался. - Какой же журнал? За какой год?
   Выслушав ответ, он живо сказал:
   - О, для меня это новинка. С удовольствием посмотрю. Спасибо. Разрешите пригласить вас в кабинет.
   - Нет! - вмешалась дочь Любарского. - Хозяйка я. Приглашаю нашего гостя к чаю.
   "Нашего гостя"! Что еще требовалось Бережкову? "Победа! Победа!" безмолвно повторял он, словно посылая радостные радиосигналы товарищам в Москву.
   Вскоре он уже сидел за чаем на террасе и расписывал дамам прелести столичной жизни.
   17
   После чая Любарский любезно сказал:
   - Пройдемте ко мне...
   Огромный домашний кабинет главного инженера был расположен на втором этаже. Одна стена, срезанная по уголкам косыми гранями, была почти сплошь из стекла, словно фонарь. Отсюда далеко виднелось течение Днепра, кое-где будто прерванное изгибом берега, потом вновь блистающее в мареве солнца. Широко расстилалась приднепровская степь, изрезанная то свеже-зелеными, то желтоватыми, то темными полосками. Горизонт был неотчетлив; в неясной дымке степь сливалась с небом.
   - Потрясающе! - воскликнул Бережков, залюбовавшись. - Потрясающий вид!
   - Вам нравится? - откликнулся Любарский. - Я стал тут архитектором. Сам переоборудовал дом и устроил этот фонарик.
   - Прелестно!
   Бережков посмотрел направо и налево, в обе скошенные грани стеклянной стены.
   - А где же завод? - спросил он.
   - Позади. В это окно его не видно. Здесь только открытая даль.
   У окна на специальной лакированной подставке находился радиоприемник, что в те времена было новинкой. Рядом стояли плетеные кресла и качалка.
   - Я люблю здесь отдыхать, - говорил Любарский. - Слушаешь музыку и смотришь туда.
   Он помолчал и негромко продекламировал:
   - "Россия, нищая Россия! Мне избы серые твои, твои мне песни ветровые, как слезы первые любви..." Вы помните?
   К стыду нашего героя. Бережков не помнил этих строк. И серых изб в окно он не увидел. Далеко на том берегу, в селе, белели украинские мазанки. Ни одной струны в его душе не затронуло умиление нищей Россией. Но он поспешил закивать в знак понимания.
   - Присаживайтесь. Выбирайте, где удобнее, - предложил Любарский, указывая на кресло и диван.
   В кабинете среди прочей мебели уместилась чертежная доска и некрашеный рабочий стол, где Бережков заметил тиски, инструменты и миниатюрный разобранный моторчик. Бережков покосился туда и отвел взгляд, чтобы не показаться нескромным.
   - Там ваша мастерская? - деликатно спросил он.
   - Да. Посмотрите-ка эту вещичку.
   Они подошли к столу.
   - Э, тут у вас, Владимир Георгиевич, что-то очень любопытное.
   - Мотор моей конструкции в одну десятую лошадиной силы.
   - Для чего же такой маленький?
   - Хочу на днях запустить авиамодель с одним оригинальным пассажиром.
   - С пассажиром? На таком моторчике?
   - Да... Вот, не угодно ли?..
   Любарский достал и протянул гостю большую фотографию. В небе парил коробчатый воздушный змей с привязанной плетеной корзинкой.
   - Держите лупу... Видите, оттуда торчит собачья мордочка? Это у меня собака-летчик... Сейчас мы ее вызовем.
   Повернувшись к распахнутой створке окна, Любарский заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Этот мальчишеский жест, мальчишеский свист восхитили Бережкова. Он тоже любил в свободный час поражать друзей и знакомых всяческими фокусами и с удовольствием узнавал такую же жилку в Любарском. Собака, однако, не явилась на призыв.
   - Ушла, верно, с ребятами, - сказал Любарский. - Ничего, потом мы еще раз ее свистнем.
   Бережкову понравилось и это - показалось очень милым, что ученая собачка где-то бегает на воле. Он уже чувствовал себя очень удобно и приятно в этом доме, уже не сомневался, что сумеет, когда подойдет решающий миг, добиться того, за чем приехал.
   А пока Бережков склонился над моторчиком, рассмотрел его устройство.
   - Чудесная идея! Я тоже, Владимир Георгиевич, когда-то сконструировал нечто подобное, но применил другой принцип.
   Он вынул карандаш, попросил листок бумаги и быстро набросал схему. Любарский следил с интересом.
   - Работал он у вас?
   - Да. Работал по нескольку минут. Потом ломался. Потом я его забросил.
   - Потом забросил... Извечная наша история. Тема для бессмертного романа о России.
   - Нет. Хочется, чтобы герой в конце концов все-таки дожал! Вот была бы книга!
   Этот ответ рассмешил Любарского.
   - В технике вы мыслите куда оригинальнее, - сказал он и, не продолжая философического разговора, снова взял набросок. - Что вы скажете, если я попробую сделать маленький моторчик, используя ваш принцип?
   - Пожалуйста... Доходы пополам, - пошутил Бережков. - И слава тоже.
   Любарский опять рассмеялся.
   - Какие доходы? Какая слава? Где вы живете? Эти милые игрушки я делаю собственноручно для собственного удовольствия.
   - Но ведь потом такой моторчик можно запустить в серию, выпускать на заводе для авиалюбителей.
   - Что вы? Ей-богу, вы ребенок! Где у нас вы найдете завод, который смог бы производить эти вещицы, требующие тончайшей обработки? Ведь все это я сам отшлифовал...
   Здесь же на столе лежал и чертеж моторчика. Завязался разговор специалистов. Бережков снова восхитился некоторыми тонкостями в конструкторском решении, потом спросил:
   - Вы позволите, Владимир Георгиевич, критиковать?
   Любарский с улыбкой разрешил.
   - Не кажется ли вам, что эта группа, - Бережков обвел кончиком карандаша некоторые детали в чертеже, - не совсем вам удалась? Что она как-то тяжелит всю вещь?
   Главный инженер уже не улыбался. Да, Бережков угадал. Во всей конструкции эта часть была единственной, которая не удовлетворяла и Любарского; он изорвал много чертежной бумаги, но под конец все-таки сдался, примирился с вариантом, который ему самому казался грубым.
   - А что, если бы, - продолжал Бережков, - вы в этом месте дали ей две степени свободы? Предоставили бы ей возможность поиграть...
   Он что-то поправил в чертеже. И тотчас с опаской посмотрел на автора. Но Любарский сказал:
   - Так, так... Развивайте вашу мысль...
   Несколькими взмахами карандаша Бережков на чистом листке изобразил свою мысль.
   - Видите, тогда вся эта группа...
   - Верно! - воскликнул Любарский.
   Не раз он в своих поисках ходил около этой же идеи, и она теперь уже казалась ему собственной.
   - Верно! Я сам об этом думал! Но вы-то как это нашли?
   Бережков порозовел. Он был чувствителен к похвалам.
   - Чудо-ребенок, - со свойственной ему скромностью произнес он и развел руками.
   - Чудо-ребенок, - повторил, смеясь, Любарский. - А ну, невинное дитя, давайте-ка ваше письмо...
   Заветный чемодан тотчас был раскрыт. Вручив Любарскому письмо, Бережков положил книги аккуратной стопкой на круглый столик у дивана. Заблестело тисненное золотом название французского журнала. У Любарского вырвалось:
   - Ах, как они это умеют!
   Кончиками пальцев он провел по переплету, по очень искусной имитации кожи. Пробежав письмо, он опять тронул переплет, раскрыл и с улыбкой прочел надпись:
   - "Нежному поклоннику..." Жаль, что у меня давно ничего не было в печати. Я написал бы ему: "Милой лисичке Августу Ивановичу Шелесту". С удовольствием провел бы с ним вечерок, посидели бы, пофилософствовали... Разносная статья о его книге? Любопытно...
   - Сейчас я вам найду.
   Бережков потянул к себе тяжелый том и... И последовал именно тот эффект, что предсказал Шелест. Под журналом лежали альбомы. Их увидел Любарский.
   - Что это? Французы? - Он сразу взял альбомы в руки и расположился поудобнее на диване. - Где вы достали?
   - У Августа Ивановича. Выпросил себе в дорогу, чтобы поглядеть в поезде для развлечения.
   - Боже мой! Поглядеть! В поезде! Для развлечения! - Любарский осторожно переворачивал большие шершавые листы с приклеенными репродукциями, прикрытыми тончайшей папиросной бумагой. - Ах, как переданы краски! В поезде! Варвар! Этим надо упиваться, созерцать... Ведь это художественные откровения, красота отчаяния, повесть нашего века...
   - Нашего века?
   - Неужели вас это не трогает? Вот, посмотрите... Одинокий пьяница перед пустой рюмкой. Взгляните на его лицо, на эту упавшую руку. Тут и рука говорит о том, что... - Любарский помолчал, не отводя взгляда от листа. - Нет, этого не скажешь словами. Какой мрак! Ничего впереди! Только эта рюмка! Какая страшная повесть о жизни...
   Любарский опять помолчал. Чувствовалось, что его волнует эта живопись. Он развернул другой альбом. Открылась отлично воспроизведенная картина Ван-Гога "Прогулка заключенных". В четырехугольнике тюремного двора шагали друг за другом по кругу на прогулке заключенные.
   - А эту вещь можно ли забыть! - воскликнул Любарский.
   Сдержанный, суховато-корректный в служебные часы, он в иной обстановке, с людьми своей среды (а такими были для него преимущественно инженеры) любил поговорить и не мог сейчас отказать себе в этом удовольствии. Бережков лишь внимал - излияния главного инженера были для него еще одним знаком признания.
   - Вглядитесь в эти тона, - говорил Любарский. - Как в них выражена безнадежность!.. Голубые и сиреневые камни... Вечные сумерки... Здесь никогда не бывает солнца. И никуда не вырвешься из этих стен... Ходи, ходи по кругу... Для чего, зачем? Не ищи ответа... Или, вернее, художник дал ответ: наша жизнь - тюрьма.
   Он вздохнул и продолжал:
   - Тюрьма... Тяжелая, жуткая бессмыслица. Кто из наших сумел так выразить трагедию существования?
   Бережков не прерывал. С нетерпением выжидая момента для разговора о моторе "АДВИ-100", о головках с воздушным охлаждением, внутренне напряженный, как перед броском, он старался быть почтительным, хотя в душе ему казалось немного комичным, что этот удобно развалившийся на диване инженер, по-спортсменски сухощавый, загорелый, небрежно-элегантный, имеющий в своем распоряжении целый завод, устроивший по собственному проекту эту комнату, кабинет-мастерскую, где сконструировал для забавы моторчик-игрушку, - казалось немного комичным, что он сокрушается о том, что "жизнь - тюрьма". Бережков попытался было ради почтительности, ради душевного контакта настроиться на такой же тон, меланхолически вздохнуть, показать и себя тонкой натурой, но ему это решительно не удавалось.
   "Какая тюрьма?" - думал он.
   Даже эта минута, когда главный инженер, смакуя, не спеша наслаждался раскрытым альбомом и, почти декламируя, толковал картину Ван-Гога, а Бережков с невинным лицом смиренно слушал, - даже эта минута, как ощущал Бережков, была трепетна, необыкновенно интересна. Жизнь - тюрьма. Что за чепуха! А эта борьба за мотор - разве это не настоящая жизнь? Каких же красок, каких страстей тут еще не хватает?!
   Вечные сумерки... Откуда ему это взбрело? Бережков посмотрел в окно, в красочный, залитый солнцем мир. Теперь, когда солнце, все еще яркое, горячее, перевалило на вечер, там все стало отчетливее. Уже не сливались в одну блистающую гладь течение Днепра и пески. Вдали небо и земля разделились; само небо было не блеклым, а ярко-голубым; кое-где разбросанные, сияющие белизной облака тоже словно приобрели форму, рельефность. Было видно, как на легком ветру трепетали листья тополя, как играли в зелени тени и свет. Да, вот она, жизнь, ее трепетание.
   А Любарский продолжал излияния:
   - Ах, какой талант! - восклицал он, рассматривая картину Ван-Гога. Ведь это написано с гравюры Доре. И живет само по себе! Вы, мой дорогой, любите гравюры?
   Бережков не затруднился мгновенно полюбить этот вид художества.
   - Но в сравнении с вами, - скромно признался он, - я, разумеется, профан.
   - Доре! Калло! Великие мастера гравюры! Их надо изучать, им надо поклоняться!
   Бережков оживленно закивал:
   - Калло - это, Владимир Георгиевич, и мой, как бы сказать, кумир.
   - Вот как? - Приятно удивленный, Любарский продолжал: - Какую изумительную легенду мне однажды довелось выслушать о нем!
   - Легенду? - переспросил Бережков.
   Он чуть не добавил: "От Августа Ивановича?", но вовремя прикусил язык.
   - Вы ее не знаете?
   Бережков не решился отказать хозяину дома в удовольствии блеснуть поразительным рассказом.
   - Не знаю, - вылетело у него.
   - В таком случае я вас с нею познакомлю. Мне ее поведал... Впрочем, это выяснится по ходу действия... Дело было так. Когда-то, еще до нашей великой социалистической, - эти слова Любарский произнес с иронией, - я побывал за границей и провел некоторое время в Париже, знакомясь там с автомобильными и авиационными заводами. Свободные часы я отдавал музеям...
   Далее Бережкову была почти слово в слово, лишь с некоторыми вариациями, преподнесена новелла, с которой он сам не так давно носился. Ему, разумеется, пришлось широко раскрывать маленькие глазки, изображать требуемый обстоятельствами отклик.
   - Дивная легенда! - воскликнул в нужном месте он.
   И не кривил душой: новелла и сейчас ему понравилась.
   - Трагедия всей нашей эпохи, - вздохнул Любарский.
   - Почему трагедия?
   - Вы не понимаете? Впрочем, некогда и я был молодым. Мечтал быть исключением, нарушителем канонов, дерзновенным автором невиданных вещей... Но разве у нас это возможно?.. Легенда о Калло - это, мой дорогой, реквием, похоронный гимн в честь яркой личности, исключительной индивидуальности, каким нет и не будет места в мире, где мы с вами живем.
   Бережкова подмывало затеять дискуссию. Когда-то, горестно макая кисть в заветную баночку эмалевой краски и окрашивая старое жестяное корыто, он хоронил мечты, предавался мыслям, похожим на те, что высказывает сейчас Любарский. Но, черт возьми, разве плоха вторая его, Бережкова, жизнь?! Разве он не обрел снова мечты, дерзания, веру? Э, сеньор Любарский, вы, я вижу, просто не сумели шагнуть во вторую свою жизнь, все скорбите о первой!
   Бережков, однако, удержался от возражений. "Не ляпнуть бы чего-нибудь не в лад!" - предостерегал он себя. Но что-нибудь надо же сказать! Любарский вот-вот, ища понимания, вопрошающе взглянет на него, а Бережков, сколько ни шарил, ни одной реплики в тон Любарскому не находил. Ой, худо, худо! Надо скорее выбираться с этой зыбкой почвы. Хватит живописцев! Ведь у него подготовлен еще один эффект - самый главный, последний и неотразимый! Пора, пора! Пришло время для мотора. "Разрешите, - Бережков в воображении галантно откланялся художникам, - отпустить вас с миром". Он осторожно придвинул комплект французского журнала; покосившись, проверил, на месте ли красная шелковая тесьма-закладка, и стал выжидать паузу.
   Однако, заметив движение Бережкова, Любарский наложил руку на раскрытый альбом.
   - Нет, нет, не трогайте... - Он опять обратил взор на картину Ван-Гога, вздохнул. - Тюрьма, тюрьма... Круг заключенных... Перед этим полотном я когда-то простаивал часами... Ведь художник тут рассказал и обо мне, о нас, мой дорогой... Нет, как хотите, гениальное произведение, а?
   Откинувшись, он наконец посмотрел на Бережкова.
   18
   В тот же момент Бережков протянул ему комплект журнала.
   - А это, Владимир Георгиевич?! Что вы скажете об этих произведениях?
   Развернув том на заложенном месте, он ловко положил его на колени Любарскому поверх альбома.
   - Варвар! - вскрикнул Любарский. - Помнете!
   Бережков немедленно помог высвободить альбом из-под тяжелой книги, и Любарский успокоился лишь после того, как цветной оттиск знаменитой "Прогулки заключенных" был прикрыт папиросной бумагой и в таком виде, под флером, оказался в безопасности на столике. Бережков в эти минуты, по его словам, сгорал от нетерпения. Но вот главный инженер снова уселся поудобнее и обратил взор на преподнесенное ему новое произведение.
   Справившись с расчетными данными, напечатанными тут же, Любарский сделал несколько тонких замечаний.
   - Обратите внимание, - говорил он, - как вписалась сюда линия маслоподачи. Чисто французская легкость. А в общем... В общем, ничего особенного. Вещь сделана способными людьми. Но где в ней откровение, волшебство, то, чем нас поражает гений?
   Бережков от души соглашался. Он был такого же мнения об этой новинке. Дай он себе волю, как это бывало в жарких дискуссиях в АДВИ, и от нее полетели бы перья и пух. Да, посредственный французский моторчик. Обычный средний уровень, достигнутый европейским моторостроением. А линия маслоподачи действительно удачна. Приятно, что Любарский так верно и остро чувствует эстетику машины. Бережков деликатно высказал этот комплимент.
   - Эстетика машины! - с удовольствием повторил Любарский. - Вы бывали во Франции? У французов эстетика в крови. Там все грациозно. Вот страна, где жизнь - очарование.
   Он продолжал распространяться о Франции, снова почти декламируя и, казалось, совершенно позабыв, как только что он сам, трактуя новых французских художников, прочел в их картинах отчаяние, трагедию существования. Но Бережков теперь не дал ему повитать.
   - А головки? Не находите ли вы, Владимир Георгиевич, что они, пожалуй, все-таки как-то мало эстетичны?
   - Какие головки? А, эти... - Любарский опять обратился к журналу. Нет, почему? Головки, по-моему, как раз безупречны.
   Этого только и ждал Бережков. В тот же момент рядом с напечатанным в журнале чертежом лег небольшой фотоснимок продольного разреза "АДВИ-100". Любарский так и не уловил, откуда его гость достал эту глянцевитую, ничуть не помятую карточку - из кармана ли, из рукава или попросту из воздуха.
   - Владимир Георгиевич, вот... - В голосе Бережкова звучали нотки и торжества и просьбы. - Вот, ведь в нашем проекте головки такого же типа!
   Два чертежа лежали рядом. Что же теперь мог возразить главный инженер? Наконец-то, наконец-то он обезоружен, он пойман.
   Любарский взял снимок и немного откинулся, чтобы взглянуть издали. Проведя сегодня полтора-два часа в непринужденном общении с Бережковым, расположившись к нему, он по-новому рассматривал работу, которую дотоле в качестве главного инженера завода упорно отклонял.
   - Это вы сконструировали?
   - Да, принимал в этом участие, - скромно ответил Бережков.
   - Что же, недурно... Тоже, конечно, ничего особенного, но приятно скомпоновано. Безукоризненна общая контурная линия. Она у вас, я бы сказал, женственна. Я тоже всегда стремлюсь дать такое очертание и, откровенно говоря, могу вам позавидовать. Вещица, конечно, не хуже "Испано".
   - Так постройте же, Владимир Георгиевич, ее!
   - С удовольствием бы! Но где?
   - Как "где"? На вашем заводе.
   - Здесь?
   Усталым движением Любарский показал куда-то за спину, за стену, где находился завод, которого не было видно отсюда, из огромного окна. На загорелом лице с острой бородкой мелькнула гримаска.
   19
   - Неужели вы серьезно думаете, - говорил Любарский, - что мы можем построить ваш мотор?
   - Но почему же нет? Ведь вы же сами сказали "ничего особенного". Ведь французы же...
   - Боже, вы в самом деле дитя! Такие люди, как мы с вами, должны же понимать, что не нам в нашей дыре производить машины, которые теперь делаются за границей. Вы мне очень симпатичны, но, голубчик, вашего мотора мы не сделаем.
   Любарский утомленно опустил веки. Они были морщинистыми, как мелко измятая бумага. Пожалуй, лишь они выдавали возраст этого щеголеватого, барственного инженера, все еще каждый день игравшего в теннис. Сейчас он казался стариком.
   Бережков смотрел с ненавистью на эти веки. В ту минуту он увидел под блестящим покровом таланта, артистизма, образованности омертвелую ткань, выжженную дочерна душу. Так вот почему его сиятельство, этот маркиз из Заднепровья, декламировал об отчаянии, опустошенности, тюрьме. Он сам опустошен, и мир для него темен. Можно ли найти еще слова, чтобы как-нибудь подействовать на него? Нет, все уже сказано, потрачено столько нервной силы, употреблено все, чем был наделен Бережков, совершен последний, много раз продуманный, неотразимый ход и... И в ответ пустой взор, скучающе опущенные веки. Нет, здесь действительно не построят мотора, пока главным инженером останется этот равнодушный и страшный человек.
   Бережков бросил взгляд на раскрытый альбом, бережно положенный на круглый столик. Из-под прозрачной бумаги просвечивала картина Ван-Гога: понурые арестанты на прогулке в тюремном дворе. Не владея собой, он вскочил и сорвал прозрачный лист.
   - В тюрьму! - закричал он. - В тюрьму!
   И ударил кулаком по альбому без всякого почтения к искусству. Любарский ошеломленно выпрямился. Лицо сразу стало холодно-высокомерным.
   - Вы, мне кажется...
   - Нет, вам не кажется! - прервал Бережков. Он уже не кричал, он взял себя в руки и отчетливо, как бы спокойно выговаривал каждое слово. - Вот где для вас место!
   - Будьте любезны, потрудитесь оставить этот дом. Сходить с ума можно и на улице.
   - Да, я потружусь! Мы все-таки построим свой мотор, а вас... Вас я сам загоню сюда!
   Бережков еще раз ударил кулаком по репродукции и, круто повернувшись, оставив альбомы, вышел от Любарского.
   20
   Хлопнув дверью в доме главного инженера, Бережков направился в гостиницу, устроился там. Он решил пораньше лечь, скорее уснуть. Это было его испытанным средством против всяких огорчений: во сне зарубцовывались душевные раны. Какой тяжелый день! С языка рвались ругательства, когда он думал о Любарском. Холодный убийца! Душегуб! Удушил, негодяй, наше творение. Но как бы не так! Бережков отоспится, зарядится новой энергией и утром что-нибудь придумает, повоюет еще за свой мотор.
   Однако он ворочался без сна. Как тут уснешь, когда перед глазами так и стоит этот проклятый Любарский. Вот он, прищурясь, с ракеткой в загорелой руке, холодно цедит: "А, это вы?" Вот он, удобно развалившись на диване, скучающе смотрит, говорит: "Такие люди, как мы с вами, должны же понимать". Мы с вами... Прогнившая тварь! Сам его убью! Это тотчас явилось воображению. Любарского ведут к оврагу. Читается приговор: "Виновен в том, что душит творчество... Душит свой завод... Потерял честь инженера... Расстрелять!" И Бережков наводит револьвер, спускает, не дрогнув, курок.
   Но как же в конце концов уснуть?
   Бережков откинул одеяло, подошел к открытому окну и вдохнул запах акации. Как тихо кругом! Повсюду в окнах темно. Городок спит. В лунной полумгле он разглядел протянувшуюся к бледным звездам железную трубу завода. Да, слабенький заводик. Даже труба в нем не из кирпича. Однако и на таком сколько можно всего сотворить! Опять поднялась тоска. Вспомнились мастерские Технического училища: токарно-механическая, литейная, кузнечная. Какими чудесными они казались Бережкову, когда он первый раз туда вошел! Он тогда забросил занятия в институте, потерял голову, словно влюбленный, и напролет целыми днями мастерил свой первый двигатель, лодочный мотор. Вспомнился Людиновский завод - мощное передовое предприятие, где выпускались тяжелые двигатели - локомобили. Как был счастлив Бережков на студенческой практике там! Даже сейчас, когда он стоял у раскрытого окна над кустами цветущей акации, ему почудились запахи завода: газок расплавленного чугуна, залитого в черную, тоже по-своему пахнущую, формовочную землю, испарения мыльной эмульсии, омывающей горячие, снимающие стружку резцы, и самый аромат этой свежей стальной стружки у станков.
   Подумаешь, нельзя отлить головок! Надо захотеть, увлечься. Это же чудо как интересно! В памяти всплыл пренебрежительный, усталый жест, каким Любарский ткнул в направлении завода, указал куда-то за спину, за глухую стену своего кабинета с огромным окном-фонарем. Нарочно, сибарит, поставил так это окно.
   Душно... Не заснуть... Почти не замечая, что он делает, Бережков оделся и вышел. Он брел машинально, как лунатик. Но не луна его влекла. Не луна, а труба завода.
   21
   Бережков брел по ночным, пустынным улицам. В тишине он слышал лишь свои шаги. Нет... Все время улавливался еще какой-то звук. Будто ровный далекий гул мотора. Или водопад... А, это воды Днепра клокочут в порогах. Далеко же разносится глухой ночью этот шум!..
   Загудит ли когда-нибудь несчастный "АДВИ-100"? Коснется ли Бережков когда-нибудь его металлических шершавых стенок, ощутит ли пальцами его биение и тепло?
   Впереди послышалась песня. Откуда же это? Тут и домов поблизости нет. Бережков уже шел мимо заводского забора, за которым все было темно. Юношеский высокий голос выводил: