- А вы обедали?
   Только в ту минуту я вспомнил, что зван к знакомым на обед.
   - Нет, не обедал. Сколько сейчас времени?
   - Двенадцатый час.
   - Двенадцатый?
   Да, все пропустил. Надо скорее звонить по телефону, извиняться. Однако, представьте, я тотчас забыл об этом благом намерении. Помнится лишь такой миг: мой взгляд устремлен на телефон, и я не понимаю, зачем на него смотрю. И вновь с головой погружаюсь в мир воображения. Что еще сказал мне Макашин, как и когда он ушел, не могу восстановить в памяти.
   Меня вторично отвлек тот же нечленораздельный возглас за моей спиной. Там опять стоял Макашин и опять удивлялся. Оказалось, что он уже побывал дома и, беспокоясь за меня, возвратился, принес мне поесть. Ему снова не верилось, что, с тех пор как он меня оставил, я успел столько начертить. Этот прекрасный человек, честнейший инженер принадлежал к той категории конструкторов, которые считают, что всякая компоновка должна долгими месяцами "высиживаться" за чертежным столом.
   Конечно, законен и такой путь творчества. Разно складывается история конструкции. Но существует, по-моему, единое общее правило: если вы не проработали и, скажу более, не пережили вашей темы, если она не завладела тайниками сознания, то и пружина творчества не взведена, не может дать разряда.
   Итак, к утру у меня были готовы все поперечные разрезы. До прихода сотрудников я прикорнул на часок-другой в кабинете Макашина. Днем ползавода перебывало у моего стола. Все смотрели компоновку. Разгорелись споры, правильно или неправильно я решил то или иное: конструкцию главного вала, головки, способ крепления, клапаны и так далее и так далее. Я слушал, возражал, жил своей вещью, и она становилась для меня все яснее и яснее.
   Надо вам сказать, что жизнь воспитала у меня черту, которую я считаю благодетельной для изобретателя-конструктора, - черту, вообще свойственную советскому инженеру. Когда к моему столу подходит товарищ по профессии, у меня никогда не бывает желания прикрыть свой чертеж, спрятать его, чтобы, упаси боже, у меня не украли какой-нибудь мыслишки. Я всегда рад услышать разнообразные суждения о своей работе. Я понимаю, как много значит для конструктора самый процесс рассказывания и спора. Ваша идея, которую вы представляете себе графически или предметно, как-то особенно ярко воплощается в словах, и тем самым производится проверка всех пробелов и неясностей. Вы рассказываете, передаете свою мысль, и перед вами яснее вырисовываются разные трудности, особо сложные места, а, кроме того, зачастую вдруг открываются такие стороны задачи, о которых дотоле вы не думали. Случается даже, что я загодя, еще ничего не решив, не начертив, а лишь думая о вещи, беру первый попавшийся, может быть, заведомо негодный вариант решения, иду к товарищу и говорю: "Дружище, знаешь, какую я придумал штуку!" И все выкладываю. Собеседник, конечно, говорит: "То-то и то-то неверно". Я и сам знаю, что неверно, но он приводит свои доводы и с какой-то новой стороны, совершенно индивидуально, со своей точки зрения освещает тему. В такой беседе я проясняю свой замысел.
   Ладошников всегда заявлял, что лишь недалекие люди боятся конкуренции, а люди подлинного творчества ценят общение с каждым талантом, ибо этим они лишь облагораживают, очищают собственный талант...
   И вот пока я находился на заводе "Коммунист", там устраивались целые консилиумы по моему проекту. Выслушивая множество мнений, я тем временем на второй, на третий день сделал продольный разрез. Такой разрез отличается повторением одних и тех же конструктивных форм, например: шесть цилиндров стоят рядом - поэтому я только носок изобразил, каждый особо трудный механизм, задок мотора наметил и так далее.
   18
   Когда чертежи были готовы, я прежде всего выспался. Вскочив утром, поспешил на Каменноостровский.
   Меня приняла Людмила Карловна. Приодетая, тщательно причесанная, она самым вежливым образом втолковывала мне, что в дневные часы ее муж никогда не бывает дома.
   - Где же он сейчас?
   - Могу вам лишь сказать, что он, наверное, даже не в городе.
   - Не в городе? А позвонить ему туда нельзя?
   - Нельзя...
   Вот незадача! В трюмо, находившемся в прихожей, я мог видеть, как выглядит человек, удрученный таким известием. Это - весьма трагическое зрелище, в особенности, если он застыл с прижатым к груди толстенным рулоном чертежей, то есть, так сказать, в классической позе изобретателя.
   Не дожидаясь приглашения, я прошагал в комнаты, сел. Меня бесил невозмутимый вид этой ленинградки. Что в ней нашел Ладошников? Чопорная. С рыбьей кровью...
   Однако тут же пришлось убедиться в своей неправоте. Клянусь, эта женщина преобразилась, услышав слова "сверхмощный мотор". Она заставила меня изложить историю последних дней, потом принялась энергично звонить по телефону. Наконец она вызвала машину и вместе со мной поехала разыскивать Ладошникова. В дороге она сказала:
   - Михаил говорил, что от вас можно всего ожидать.
   Поверите? Эта фраза в ее устах прозвучала, как одобрение.
   19
   Людмила Карловна доставила меня к проходной будке аэродрома, принадлежавшего, как я понял, заводу, на котором выпускались "Лады". Сначала мне не хотели давать пропуск. Вызванный к воротам дежурный объяснил, что в данный момент к Ладошникову нельзя ни пройти, ни позвонить: Михаил Михайлович следит за испытанием; строжайше запрещено в это время чем-либо его отвлекать.
   Я поклялся, что не отвлеку, что буду смиренно ждать, пока Михаил Михайлович не освободится. Молвила словечко и Людмила Карловна. При ее поддержке сопротивление заслона в проходной будке было сломлено: я получил пропуск. Мне указали двухэтажный дом, видимо, очень светлый внутри, так много в нем было стекла. Вскоре я очутился в приемной - представьте, даже здесь, на аэродроме, завелась эта неистребимая приемная, - решительно прошагал мимо растерявшегося секретаря и вошел в кабинет главного конструктора.
   У одного из окон стоял большой, чтобы не сказать огромный, письменный стол. Неподалеку поместился покатый чертежный стол, на нем белела прикрепленная кнопками бумага. Ни за тем, ни за другим столом никого не было. Где же Ладошников? Наконец сквозь широко раскрытую, ведущую на балкон дверь я его заметил. Он сидел там, на балконе, в плетеном легком кресле, удобно привалившись к спинке и вытянув длинные ноги. В руках у него был мощный призматический бинокль. Несомненно, Ладошников не слышал, как я к нему вошел. Его поза была очень спокойной; казалось, он ничего не делал, а просто смотрел вдаль. Вспомнилось, что вот так же в усадьбе Орехово, в саду, каждое утро сидел на скамейке Жуковский. С этого начинался его рабочий день. Глядя в пространство, он отдавался свободному течению мыслей.
   Внезапно Ладошников поднес к глазам бинокль. В голубом небе я увидел точку самолета. Очевидно, Ладошников следил за испытанием своей новой машины. Я шагнул на балкон.
   - Михаил, извини, что я ворвался... Но произошло нечто такое...
   - Нечто потрясающее?
   Ладошникову-то было известно, сколько раз мне случалось попадать впросак. Я сам рассказывал ему, как некогда явился к Шелесту с чертежами изумительной газотурбины и получил в ответ приглашение занять должность младшего чертежника. Однако сейчас я не пожелал заметить иронию Ладошникова.
   - Вот именно! Я сконструировал мотор в тысячу сил.
   - За один день?
   - Не совсем так. Но решение, представь, пришло в одно мгновение.
   - Вдруг?
   Работая всю жизнь планомерно, Ладошников не ведал никаких "вдруг". Однако сквозь насмешку проступало нечто иное. Он смотрел на меня совсем иначе, чем у себя дома, когда я повторял свою клятву. Теперь я ему выложил все: как приехал на завод "Коммунист", как бросил взгляд на иностранный мотор, уже выпущенный нами на Волге, как застыл в неподвижности, созерцая возникший в воображении новый двигатель.
   - Пойдем к столу... Покажу чертежи, - настаивал я.
   Михаил встал, оглядел меня из-под бровей.
   - Ну, давай чертежи...
   На его огромном письменном столе я расстелил прежде всего общий вид мотора, затем продемонстрировал один за другим все разрезы. Ладошников подолгу смотрел каждый чертеж. Кое-что я пытался пояснять, но он всякий раз останавливал меня, буркал:
   - Понятно...
   Наконец положен последний лист. Что же сейчас вымолвит Ладошников? Он поднял голову. Боже, как давно я этого не видел: его глаза, обычно казавшиеся маленькими, прятавшиеся под лохматыми бровями, сейчас были большими, яркими.
   - Хочешь знать мое мнение? - спросил он. - Вряд ли я имею право сказать с одного взгляда. Но, по-моему, ты должен немедленно лететь в Москву и сегодня же доложить Новицкому...
   Пришел мой черед усмехнуться.
   - Ну, уж и сегодня...
   - Да. Я дам самолет.
   Вид у меня, вероятно, был преглупый. Я не придумал ничего лучшего, как задать вопрос:
   - А где же я отмечу командировку?
   - Это не самое сложное, - сказал Ладошников, - отметим.
   Представьте, два часа спустя я уже летел в Москву, в двухместном "Лад-3". Конструктор "Ладов" сам посадил меня в кабину.
   20
   В Москве из аэропорта я позвонил Новицкому. Удалось застать его в кабинете.
   - Павел Денисович, я вернулся.
   - Почему так скоро? Произошло что-нибудь важное?
   - Да, очень важное. Я говорю из аэропорта и сейчас прибуду к вам.
   - Хорошо. Посылаю вам машину.
   - Не надо. Быстрее доеду на такси.
   - Разве так спешно?
   - Да, Павел Денисович, очень спешно.
   - Хорошо. Жду вас.
   С чемоданом и портфелем, с длинной трубкой чертежной бумаги, перевязанной веревочкой, я втиснулся в первую подвернувшуюся автомашину и помчался в институт.
   И вот снова наша улица, вдоль которой протянулся на версту свежий дощатый забор, вот подъезд института, вестибюль, широкая лестница на второй этаж, дверь директорского кабинета. Впрочем, через нее к Новицкому уже не входили. Она была обита войлоком, обшита клеенкой и наглухо закрыта. В кабинет вела новая дверь из смежной комнаты, где Новицкий расположил свою приемную-секретариат.
   И самый кабинет изменился. К боковой стене переместился письменный стол. Новый чернильный прибор из авиационной стали, а также несколько папок и книг были расположены в полнейшем порядке. Некоторые книги на столе представляли собой переплетенный машинописный текст: "Титульный список ЦИАДстроя", "Пятилетний план авиапромышленности" и т. д. Переплеты были красные, золотообрезные - пожалуй, кто-то перестарался для директора. Уже не было в помине ни кепки на гвозде, ни электрического чайника на подоконнике - чай Новицкому теперь приносили из приемной. Над столом висел наклеенный на коленкор генеральный план ЦИАД. В окно виднелась стройка. Площадка была уже спланирована, выводились корпуса.
   И Новицкий был одет по-иному, не в гимнастерку военного сукна, как я вам всегда его описывал, а в летний просторный парусиновый костюм. За эти полгода, с того дня, как он принял дела, Новицкий много и, как говорится, напористо у нас поработал, запустил на полный ход стройку, выправил положение в институте, добился четкости во всем. Он предполагал после моего возвращения ехать в отпуск. На выбритом полном лице стали снова заметны следы утомления - нездоровая желтизна, одутловатость, небольшие отеки под глазами, по-прежнему, однако, очень живыми. Сейчас взгляд был несколько встревоженным. Поднявшись мне навстречу, Новицкий пошутил:
   - Значит, как сказано у Гоголя: "Должен сообщить вам, господа, пренеприятное известие". Какое же, Алексей Николаевич?
   - Наоборот. Очень приятное, Павел Денисович.
   Мигом развязав веревочку, я положил чертежи на стол директора, наскоро прижав углы ватманской бумаги тем, что попалось под руку: увесистым чернильным прибором, пепельницей, стопкой папок, толстой книгой. Новицкий молча наблюдал. Потом не спеша склонился над столом.
   - Что это у вас?
   - Тысячесильная машина.
   Больше я ничего не прибавил. Всякому инженеру-мотористу, а тем более столь незаурядному, наделенному и конструкторской жилкой, как Новицкий, без комментариев было ясно, что означали в мировом соревновании моторов эти два слова: "тысячесильная машина".
   Новицкий стоял, опершись на край стола обеими руками. Я почему-то до сих пор помню эти руки, поросшие на пальцах, на тыльной стороне ладони густым волосом.
   - Так, - выговорил он, все еще глядя на чертеж. - Ваше произведение?
   - Да, Павел Денисович.
   Он молча поставил на прежние места пепельницу, чернильный прибор, папки и книгу. Листы ватмана сами собой свернулись.
   - Так, - повторил он и сел в свое кресло.
   Теперь я видел, что Новицкий очень рассержен. Сразу набрякли мешки под глазами. Он, однако, сдерживался.
   - Садитесь...
   Все острее угадывая неладное, я опустился в кресло, словно сваливаясь с небес на землю.
   - Вашими личными делами, - продолжал Новицкий, - мы, если позволите, займемся позже... Расскажите, пожалуйста, что вы сделали.
   - Павел Денисович, какое же это личное дело?
   - Хорошо. Не будем пока спорить. Как наши заказы?
   Я не ответил. Собственно говоря, ни одно из порученных дел я не довел до конца, а Новицкий жестко задавал вопросы, перечислял все задания, с которыми я поехал в Ленинград, словно на память читал их по списку. В этом списке был и глиссерный мотор, и оборудование, изготовление которого задерживалось, и многое другое.
   - Так... С кем же вы виделись из профессуры? - спрашивал Новицкий. С кем договорились?
   Я буркнул:
   - Начал переговоры.
   Он скрестил руки на груди. Видимо, все в нем кипело. Я чувствовал, что вот-вот - и он стукнет по столу кулаком. Но Новицкий встал, подошел к окну, достал из кармана папиросы, закурил и повернулся ко мне.
   - Вот что, товарищ Бережков... Одно из двух... Или мы будем вместе работать, или... - Он шагнул к столу, резким движением вырвал чистый лист из большого блокнота и положил передо мной. - Вот бумага, пишите заявление об уходе. И расстанемся.
   - Павел Денисович, но почему же? Ведь вы даже как следует не посмотрели чертежи, не выслушали моих...
   - Я посмотрю. Это я вам обещал. Но, извините меня, вы проявили крайнюю степень безответственности. Это анархический или, в лучшем случае, мальчишеский поступок.
   - Павел Денисович!
   - Извольте меня выслушать. Я с вами разговариваю не как добрый знакомый, а в качестве директора, вашего начальника, представителя советской государственности. Вы уезжаете в командировку, беретесь выполнить поручение, от чего зависит своевременный ввод в строй важнейшего объекта, за который мы отвечаем головой перед правительством, который записан вот сюда... - Новицкий все же стукнул по столу, стукнул книгой в красном твердом переплете. - Уезжаете и, забыв о своем долге...
   - Павел Денисович, мой долг...
   - Потрудитесь не перебивать... Забыв о своих обязанностях, изволите заниматься личными делами, какими-то изобретениями, о которых никто вас не просил.
   - Павел Денисович, это...
   - Это анархизм с начала до конца... Индивидуалистическое гениальничанье. Если вы желаете работать с нами, то прежде всего подчиняйтесь государственному порядку, плану, дисциплине. На фронте за такой поступок я отправил бы вас в ревтрибунал. А здесь... Пожалуйста, можете писать заявление об уходе. Сегодня же будете свободны от всех ваших обязанностей.
   Я молчал, чувствуя, как он, этот властный человек с тяжелой рукой, подминает, подчиняет меня. Он тоже помолчал.
   - Так... Я должен объявить вам выговор в приказе.
   - Павел Денисович, у меня имеется лишь единственное оправдание.
   - Какое?
   - Эта вещь! - Я показал на листы ватмана, которые, свернувшись, все еще лежали на столе. - Павел Денисович, ведь я не так уж задержал всех. Сегодня же можно отправить в Ленинград кого-нибудь другого, а я не смею сейчас терять ни одного дня. Вы знаете, как этот мотор нужен. Я был вправе...
   - Нет, не вправе. Это опять рассуждение индивидуалиста. Взбрело в голову, и к черту всех и вся! Извините, это не наш принцип.
   Его манера произносить эти слова: "наш", "с нами", "мы", опять, как когда-то, в давнюю первую встречу, коробила, колола меня. Опять подмывало вскричать: "А я кто, не наш? Не мы? Не государство?" Но в те минуты, растерявшись, я не отдал еще себе отчета в этом чувстве.
   Новицкий нажал кнопку звонка. Явилась стенографистка-секретарь.
   Он сказал:
   - Будьте любезны, запишите... Потом отстукаете на машинке и принесете мне на подпись. "Главному конструктору института А. Н. Бережкову. Считаю недопустимым ваше самовольное возвращение из командировки, вследствие чего сорваны возложенные на вас задания. Ставлю это вам на вид и прошу..." Нет, зачеркните "прошу"... "и требую, чтобы...".
   Я выговорил:
   - Павел Денисович, я понимаю, что действительно нарушил дисциплину.
   Новицкий быстро на меня взглянул. Насупленное лицо изменилось. Я вдруг увидел дружелюбную улыбку.
   - Алексей Николаевич, этого признания мне достаточно... Дайте сюда...
   Он взял у стенографистки недописанный листок, разорвал и бросил в корзину.
   А я... Что поделаешь, мой друг, рассказывать - так рассказывать все. Я в глубине души чувствовал, что если бы моя поездка повторилась сызнова, то я - хоть убейте! - опять поступил бы так же, забыл бы все на свете и начертил мотор. Ибо знал, как он нужен, ибо верил, абсолютно верил в свою вещь!
   21
   Новицкий сказал стенографистке:
   - Можете идти... И пришлите нам, пожалуйста, два стакана чаю.
   Потом обратился ко мне:
   - Что же, посмотрим, Алексей Николаевич, вашу тысячесильную машину. Берите стул... Присаживайтесь-ка рядом.
   Этот тон, эти два стакана чаю были, конечно, знаком примирения. Новицкий сам расправил чертежи, внимательно посмотрел сначала один лист, потом другой, третий.
   - Не могу понять, - произнес он, - какую конструкцию вы взяли за основу. Это что-то...
   - Новое! - воскликнул я. - Такого решения, Павел Денисович, вы не найдете ни в одном моторе мира. Гильза цилиндра, и этот несокрушимый блок, усиленный блочной головкой, и эти стяжные болты, которые стягивают всю вещь, придают ей исключительную жесткость, - все это, Павел Денисович, не американское и не немецкое, а новое, наше. Вы сказали "взбрело". Нет, Павел Денисович, это - логическое завершение моих творческих исканий за много-много лет. Сколько я думал о жесткости и только тут ее поймал! И самое главное, знаете, в чем? Эта вещь опирается на базу, на технологию Волжского завода. Знаете, как явилась мне эта идея?
   Новицкий слушал, опять закурил, прихлебывая горячий чай, поглядывая то на меня, то на расстеленные чертежи. Я сидел уже рядом с ним, сидел, не чувствуя собственного веса. Ко мне вернулась вся моя увлеченность, подъем, упоение собственным созданием. Я рассказывал о том, как увидел мотор "Д-30" уже с табличкой Волжского завода, как замер перед ним, как сел за чертежный стол и забыл обо всем, кроме машины, которая вычертилась в воображении, - вот этой тысячесильной машины.
   - Тысячесильная... Гм... - Новицкий улыбнулся. - Тысячесильная авантюра, Алексей Николаевич.
   Второй раз в этот день я будто сверзился на землю.
   - Авантюра? Почему же, Павел Денисович?
   Он стал разбирать вещь. Теперь он говорил со мной, как с сотоварищем, как инженер с инженером, и высказал прежде всего ряд чисто технических сомнений. Сомнительно, не разорвутся ли болты? Как будет вести себя блочная головка? Все это рискованно, нигде и никогда не испытано...
   Я должен опять отдать ему справедливость: он сразу сформулировал возражения, которые потом я слышал столько раз, что они навязли у меня в ушах.
   Мы долго спорили. Мне не удалось его переубедить. Ссылка на Ладошникова только рассердила Новицкого.
   - С каких это пор конструктор самолетов считается высшим авторитетом среди мотористов? Ладошников может фантазировать у себя, в своей епархии. Но я не допущу, чтобы наш институт опять залихорадило ради этой сомнительной вещи.
   Я снова запротестовал, однако Новицкий утвердился в своем мнении.
   - С какой стороны ни подойти, - говорил он, - ваша вещь сомнительна. Или, в лучшем случае, преждевременна. Ну, нашумим, опять выбьем институт из колеи... Да что институт? Собьем с толку завод. Знаете, что сейчас там делается? Осваивают новую технику, не выполняют программы. Если теперь переменить модель мотора, это вовсе сорвет освоение. У нас, Алексей Николаевич, другой план. Из "Д-30" естественно вырастет путем модификации советская конструкция. Мы приняли определенную стратегию. А вы, по существу, сейчас пытаетесь ее сорвать. Уверяю вас, этим мы лишь замедлим темпы...
   - Павел Денисович, я же хочу ускорить...
   - Для этого у вас есть путь. Организуйте получше работу ваших конструкторских групп. Выполняйте свою пятилетку в три года... Конечно, Алексей Николаевич, вы огорчены, но с государственной точки зрения...
   Я не выдержал, вспыхнул:
   - Почему вы считаете государственную точку зрения своей привилегией? Только потому, что вы директор? А не может ли статься, что в своей области творческий работник, конструктор, вернее, чем вы, понимает задачи государства?
   Со спокойной усмешкой Новицкий взял со стола одну из книг в золотообрезном переплете - пятилетний план авиапромышленности.
   - Вот государственный документ, - сказал он. - Не возражаете?
   Я промолчал. Новицкий продолжал:
   - Составленный к тому же, если мне не изменяет память, при вашем участии. Так?
   - Так.
   - Однако ваша вещь здесь не числится. Что же, вы будете выступать против собственной подписи?
   - Да.
   - И, следовательно, против пятилетки?
   - Павел Денисович, извините, это формальный довод.
   Он прищурился.
   - Формальный?
   - Да.
   И мне вдруг ярко вспомнилась игра в снежки на площадке Моторстроя, вспомнилось, как Родионов, повернувшись к Новицкому, крикнул: "Бей формалиста!" Э, не зря, видимо, у Родионова вылетело это слово, сказанное тогда будто в шутку.
   - Да, - твердо повторил я. - Эта книга не догмат. Мы можем, даже обязаны ее дополнять своими делами.
   - Так. Желаю вам успеха.
   - Напрасно иронизируете... Этого проекта раньше у нас не было. А он нужен, его ждут. Значит, с тех пор, как он появился, что-то прибавилось и в пятилетке.
   Он опять усмехнулся.
   - С той самой минуты?
   - Да, с той самой минуты.
   - Алексей Николаевич, можно ли так увлекаться? Вы какой-то одержимый!
   - Как вам угодно, но я буду настаивать на своем проекте.
   Новицкий нахмурился.
   - Что же, созовем совещание старших конструкторов института. Послушаем, что они скажут.
   22
   До совещания, назначенного на следующий вечер, я опять не мог ни о чем разговаривать, ни о чем думать, кроме своей вещи. Мне было интересно показать ее одному, другому, выслушать разные мнения.
   Однако, представьте, я встретил исключительно единодушный отпор со стороны старших конструкторов института. Как это объяснить?
   Надо отбросить, мой друг, какие-либо предположения о личных счетах, скажем о зависти, недоброжелательстве ко мне, главному конструктору, который пришел в институт младшим чертежником.
   В эти годы, начиная с первых дней службы, с известной вам головки для мотора "АИШ", я приносил десятки проектов, компоновок, взбудораживал институт, и что же? Что из этого вышло? Где мои великие дела, мои творения?
   Вы видите, что вся моя жизнь, вся моя биография конструктора, казалось бы, оправдывала такое настороженное ко мне отношение.
   Потом, после многих неудач, я угомонился, вошел в колею, изо дня в день работал, руководил своим отделом, сдал проект глиссерного двигателя, переконструировал мотор "Испано" и так далее. Постепенно наладились и отношения с моими давними соперниками в нашем коллективе, инженерами старшего поколения, которым раньше вольно или невольно я нанес столько обид.
   Со мной, в общем, примирились, приняли, признали меня. И вдруг я снова взорвался. Это опять было непонятным и пугающим. И, естественно, сотоварищи-конструкторы отнеслись к моему проекту сугубо критически, сугубо недоверчиво.
   Вечером я помчался к Ганьшину, самому близкому, самому старому другу. Он уже обитал в своей новой квартире, в новом жилом корпусе авиационной академии имени Жуковского. Большой кабинет был завален книгами, журналами, листами чертежей. Ганьшин работал над вторым томом своего капитального труда: "История и теория авиационных двигателей". Первый том тогда уже вышел в свет, уже стяжал Ганьшину славу. Пользуясь тем, что волосы на макушке поредели, Ганьшин завел себе ермолку и в таком виде - в черной ермолке, в очках, в потрепанном домашнем пиджаке, с испачканными чернилами пальцами - был, хоть бери кисть и пиши, готовым портретом вдохновенного ученого. Я немедленно разложил на его столе, поверх разбросанных страниц гениального труда, свои чертежи.
   Великий скептик посмотрел и нежнейшим голосом спросил:
   - С винтом прет?
   - Ганьшин, перестань!.. Скажи серьезно.
   - Вполне серьезно.
   И вот знаменитый автор непревзойденного исследования "История и теория авиационных двигателей" принялся критиковать мою компоновку. Хороший друг - это также и хороший критик. Я защищался, аки лев, но был благодарен Ганьшину, ибо вещь становилась для меня все яснее и яснее. И она устояла: в ней ничего не мог расшатать или разъесть язвительный анализ Ганьшина. Под конец и он поколебался, согласился признать, что я схватил и выразил в своем проекте самую передовую тенденцию развития авиадвигателей.
   Но у него осталось еще множество сомнений. Я с пламенной верой заявил:
   - Вот увидишь, в твоем курсе последняя глава будет посвящена моему мотору.
   - Нет, - сказал он. - Сначала надобны несколько глав, еще не написанных историей.