Но то был не дракон и не оборотень-нетопырь. То были все-таки священные орлы, и на сей раз они летели не за овцами. Напротив, один из них тащил в когтях что-то большое, намного больше овцы. Сугроб замер в напряженной стойке, а потом помчался на вершину сдвоенного холма Милвейн и заметался там меж верхушками, взбегая то на одну, то на другую, и гавкая во весь голос. Радда подивился чутью зверя, унюхавшего орлов со стороны Анфауглит, при противном ветре. Моррет права, это необычный пес, и с его приходом начались необычные дела.
   Орлы покружились и снизились над холмом, один даже сел на камень, и Радде показалось, что с его спины слез кто-то. Но орел тут же взмыл в небо, две птицы снова сделали круг над Милвейн и улетели в сторону своих гнездовий, ни разу не снизившись, чтобы цапнуть овцу. Пастушок вздохнул с облегчением.
   — Что это они приволокли? — спросил Берни.
   — Подымемся — узнаем, — рассудил Драйн, и они двинулись вверх.
   На верхушке холма они узрели такое, что Берни даже рот раскрыл.
   Эльфийская дева. В грязноватой разорванной одежде, стриженая как мальчишка, рабыня или горькая вдова, но все же — эльфийская дева. От холода и горя она была бледна, и ее кожа казалась полупрозрачной, а черные брови — так прямо нарисованными. Радда в жизни не видел такой красоты.
   Еще с нею был человек. Живой ли он, мертвый — Радда понял не вдруг: бескровное серое лицо было как у мертвеца, но когда пастушок подошел поближе, он увидел, что человек все-таки дышит. А еще увидел, что тот одет как морготов рыцарь — хотя эта одежда была уже серой от выступившей на ней соли — и что правой руки у него нет. Обрубок был перевязан явно обрывками эльфийкиной рубахи. Вглядевшись в лицо раненого, Радда понял, что он совсем еще не старик — так, лет тридцать. Но волосы его были седы и коротко обрезаны — по этой примете Радда узнал его.
   Сугроб лежал рядом с раненым, положив голову на лапы, печально наморщив лоб и тихо поскуливая. Эльфийская дева легонько поглаживала его шею — и Радда понял, что она хозяйка диковинного пса, та, кого он ждал здесь.
   Берни и Драйн робели подойти, а Радда был старшим, и понимал: что-то решать должен именно он. И понимал также, что от его решения, может статься, зависит судьба деревни Риана. Он еще раз поглядел в лицо раненому, в лицо эльфийской деве; вспомнил своего деда, всю жизнь прослужившего князю Бреголасу, отца, погибшего в Теснине Сириона, дядю, сложившего голову в долине Хогг — и решительно сказал на ломаном синдарине:
   — Добрая встреча, Высокая. Я может предложить помощь. Двое нас делают волокушу (он не знал, как это сказать по-эльфийски, и сказал на своем языке), несут князь туда, — Радда показал на пастуший лагерь, где были ночной загон и хижина. — Третий едет за помощь. Ты согласен?
   Эльфийская дева улыбнулась и сказала.
   — Да, юный воин. Я согласна.
   Онни все-таки добился своего, подумал Радда. За помощью нужно послать самого маленького и легкого, чтобы Бетан скакала быстрее. А им с Берни, самым сильным, — самая тяжелая работа. Как всегда.
 
* * *
 
   Женщину звали Моррет, и была она на четверть орком, хоть и носила эльфийское имя. Много лет назад племя ее деда напало на земли дана Риана и увело ее бабку в рабство, в свои шатры. Потом люди Риана выследили их и разорили становище, и уцелевшие женщины орков со своими детьми стали принадлежать победителям. Но дети орков не могли вырасти свободными: отцом Моррет стал хоть и человек, но все-таки раб. Когда Моррет выросла, ее, миловидную даже по человеческим меркам, сделал своей наложницей сын дана — и, видимо, любил ее и ее детей, хотя у него была еще и жена и дети от нее — во всяком случае, Моррет жила в доме Финроса Мар-Риана, и порой этот грузный лысый старик улыбался ей, маленькой сморщенной старухе, той же улыбкой, какой, наверное, юный дан улыбался молодой скуластой служаночке. Годы и беды сроднили их: сын Моррет, молодой Турвин, остался единственным сыном Риана. Трое — старший законный сын Финроса, старший и средний сыновья Моррет — погибли в Дагор Браголлах, двое младших сражались в дружине Барахира, а потом ушли в леса, дочь Моррет угнали в рабство, а дочери Финроса успели уйти с беженцами, и теперь тот не знал, что с ними. Оба оставшихся сына промыкались восемь лет рабства, были взяты в армию Саурона, потом присоединились к восстанию ярна Берена, и в битве у Бешеного Брода погиб Анардил, последний законный сын Мар-Риана. Сын Моррет, Турвин, служил сейчас под началом Мар-Эйтелинга, а тот подчинялся конену Гортону. Из-за этого между отцом и сыном сделалась размолвка, потому что конена Хариндга, избранного на Тарганнат Беорвейн, Финрос не жаловал и величал не иначе как «князенышем».
   — Вроде бы как уже остыло, — Моррет потрогала тыльной стороной кисти край котелка, где Лютиэн заварила травы. — Давай сюда холстину, госпожа…
   Лютиэн растянула чистый холст над кувшином, Моррет начала медленно лить в кувшин отвар. Заклинание монотонностью и заунывностью соперничало с завыванием ветра за окном, старуха прикусила губы и старалась даже не дышать: Лютиэн предупредила ее, что одно неосторожное слово способно разрушить чары. А без чар этот напиток был бы чистым ядом — дарующим, правда, безболезненную и почти блаженную смерть. Что ж, в худшем случае он хотя бы прекратит все мучения раненого. Еще раз, в последний раз спроси себя: ты действительно не знаешь другого средства? Ты готова своими руками поднести ему — вполне возможно — чашу смерти?
   — Ох, госпожа, аж мне самой боязно, — Моррет вытерла вспотевшие ладони о фартук. — Давай, держи ему голову, а я поднесу питье. Никто еще от смерти не уходил, а и два раза никто не умирал. Решаться-то все равно надо. Хужей, чем сейчас, уже не будет — горит ведь, что твоя солома…
   И Лютиэн уступила своей слабости. Пусть так, пусть жизнь — или смерть — он примет из рук Моррет. Она имеет на это право. Она, эта иссохшая скуластая старуха, потерявшая на войне троих детей — последний судья своему князю.
   — И как оно выходит, госпожа, что тебя он в любой горячке признает и успокаивается?
   — Не знаю. Давай, Моррет. Сразу всю кружку.
   Жар иссушил Берена; он похудел еще сильнее, чем тогда, после перехода через Нан-Дунгортэб, сильнее, чем после подземелья Тол-и-Нгаурот. Черты лица, и так довольно резкие, теперь заострились настолько, что казалось — вот-вот кости проткнут кожу. Потрескавшиеся, несколько раз прокушенные губы почернели, черными — сплошной зрачок — были и глаза, когда он открывал их — один Намо знает, что он видел перед собой в эти мгновения. Иногда он говорил с кем-то, то на квэнья, то на синдарин, но чаще его речь была бессвязным бормотанием — а может, он слишком быстро проговаривал слова человеческого языка, который Лютиэн понимала с пятого на десятое. Приступы тяжелого бреда, измотавшие его до предела в первые дни, стали много реже — не потому что болезнь разомкнула свои когти, а потому что силы оставили его. Но временами он начинал метаться так, что приходилось держать его привязанным к постели.
   — Готово, — сказала Моррет, вытирая его губы чистым краем холста, через который было процежено снадобье. — Теперь что?
   — Ждем, — прошептала Лютиэн.
   Ее сердце отсчитало триста сорок ударов, когда лицо Берена стало остывать под ее ладонями. Само по себе это говорило только об одном: лекарство начало действовать.
   Лихорадочная дрожь схлынула, остановились глаза под полупрозрачными веками. Берен задышал ровно, редко и легко.
   — Руки холодные, — сказала старуха. — Ох, госпожа…
   — Нет, — сказала Лютиэн. — Пока еще — ничего страшного…
   Положив руку ему на грудь, она начала считать удары сердца. Тридцать его ударов — на шестьдесят ее. Один — на два…
   Кожа под ее рукой остывала.
   Один удар — на три ее.
   Если будет один к десяти, значит, сердце останавливается бесповоротно. А может, гораздо раньше — ведь она меряет эльфийскими мерками…
   И это даже не поможет более точно отсчитать напиток для другого раненого, если ей когда-нибудь придется лечить человека с зараженной кровью: люди слишком не похожи друг на друга, слишком отличаются…
   Один удар — на шесть ее…
   — Он, по-моему, дышать перестал…
   Моррет сняла осколок зеркальца со стены, поднесла отполированную бронзу к губам Берена. Металл затуманился.
   Один — на шесть… Ей показалось, или замедление приостановилось?
   Она отсчитала еще немного. Нет, все верно. Один — на шесть. И сердце продолжает биться.
   Лютиэн распрямилась и встретила внимательный взгляд Моррет.
   — Ну что?
   — Ждем, — сказала она. — Теперь просто ждем. Если он еще не умер, то уже не умрет.
   — Ох, — выдохнула знахарка. — Оно так и бывает, что делаешь что-нибудь наобум, аж самой страшно, а деваться-то некуда… В Огненный Год, как Финк весточку про смерть сына получил, так задохнулся весь и упал. У меня душа в пятки — что делать? А делать что-то надо, он уже и хрипеть перестает. Эх, пропадай моя телега — отворила я ему кровь. Ничего, поправился Финк, встал на ноги… А ежели бы нет — думаю, побили бы меня камнями; сказали бы: извела человека, старая ведьма…
   — И все лекари у людей так рискуют? — спросила Лютиэн.
   — Нет, госпожа, что ты… Те, кто обучался у эльфов, знатные дамы — те нет. Кто на них руку поднимет? На самый крайний случай есть княжеский суд. У нас тут — иное дело: до Валар высоко, до князя далеко. Опять же, среди нашей сестры всякая попадается. Я, к примеру, рук с мылом не вымывши, или хотя бы со щелоком, детей не принимаю, а есть ведь грязнухи, готовые прямо из хлева к родильнице бежать: что женщина, что свинья — им все одно…
   Моррет умолкла и положила руку на шею Берена.
   — И верно, бьется сердце… Медленно, да ровно… Хороший у тебя муж, госпожа. Красивый и храбрый… Финк тоже такой был. Веришь ли, смотрела на него — и сердце заходилось, такой он был быстрый да ладный…
   — Замолчи! — не выдержала Лютиэн.
   Моррет пронзила ее взглядом.
   — Вот оно как, госпожа? Не нравится тебе, что я сравниваю? Да, Финрос был таким же красивым и храбрым, как твой, а теперь это обрюзглый старый хрен. И я была черноглазой красоткой, а теперь я — сморщенная хрычовка. И все, что было между нами, отгорело, и в угольях уже не проглядывает ни огонька. Готовься к этому, госпожа. Готовься увидеть его таким, как Финк. И радуйся, что сама не станешь такой как я.
   Ни слова не говоря, Лютиэн схватила ведро, накинула кожушок — утра здесь были холодные — и выскочила за дверь.
   Из-под крыльца выбрался Хуан, неспешно потрусил за ней по протоптанной дорожке. Деревня лепилась к склону горы, на которой стоял замок Ост-ин-Риан. Название «замок» было очень громким: сооружение представляло собой четырехугольную башню над обрывом, двор, обнесенный высокой каменной стеной, да две угловые башенки. Ничего общего с эльфийскими постройками — приземистый крепыш, отличающийся от крестьянских домов только размерами. Даже хлев размещался там как в крестьянских домах — на первом поверхе. Единственным отличием была лестница — простые люди полагали ее излишеством, в хлев они входили просто спустившись по склону горы и обойдя дом сзади.
   У старухи был острый, живой ум и резкий язык. Лютиэн нравилось говорить с ней, но порой Моррет не могла сдержаться и высказывалась слишком зло. Через полчаса она, как правило, оттаивала и приходила с неуклюжими извинениями.
   В деревне чурались их обеих, обе были чужачками, иной крови. Отношение, на первый взгляд, было различным: на Лютиэн смотрели как на сошедшую с небес богиню, на Моррет — как на зловредного лесного духа, которого можно уважать и задабривать подарками, но не любить. Но в конечном счете все сводилось для обеих к одному: не с кем было перемолвиться живым словом. Так эта странная, на первый взгляд, дружба была предопределена.
   У себя в комнате, у кровати Берена они отпраздновали победу. Старуха открыла бочонок эля, принесла сыр и окорок.
   — Все почему? — рассуждала она, не уставая подливать себе в кружку. — Говорят, война, мужиков мало стало, вот они и в цене. Правда в этом есть, только не вся: оно и до войны так было, что если к тридцати годам безмужняя осталась, то, считай, жизнь пропала зря. А я вот что скажу: никому другому это не надо, кроме самих баб. Так уж человек внутри себя устроен, что надо ему быть хоть в чем-то лучше прочих, а если не лучше — то хотя бы не хуже. У мужиков это видней, они прямо меж собой спорят все время: каждый другого хоть в чем-то, а норовит опередить. А у женщин это малость прикрыто, они не напрямую спорят, а через мужчин. Для чего женщина на свет произошла? Чтобы род свой продлить, передать свою кровь дальше. Это — главное в жизни. Это и есть наш главный товар: мужчина может хоть пополам треснуть, доказывая, что он лучше всех — а все ж таки умрет рано или поздно, и все его, хе-хе, прелести с ним в землю уйдут. Чтоб не на раз, не до конца умереть, ему женщина нужна, и дети. Мы не что-нибудь, мы им бессмертие предлагаем. Только этот товар у всех баб одинаковый, тут гордиться вроде особенно нечем: что Единый дал, то и имеем. А потому — тоже ведь хотим себя показать перед другими — гордимся мужчинами, которых сумели к своим ногам положить. Гордимся тем, что они нам за наше бессмертие дадут. Тем, что смогут наши дети, у которых половина крови — от отца.
   И получается, что если тебе после смерти мужика и плакать о нем не хочется — то или ты дура набитая, с перепугу выскочившая за первого встречного, или опять же дура, если не разглядела, что перед тобой за сокровище, — Моррет захихикала. — А кому же дурой себя показать охота?
   — У эльфов все совсем не так.
   — Вестимо, не так! — хлопнула по столу старуха. — У вас жизнь долгая, если вам ее не укоротить, даже если эльфийка с десяток детей заимеет, хоть я о таком и не слышала, все равно у ней потом еще будет время себя миру явить напрямую, а не только в детях. Обратно же — не спрашивай, откуда я это знаю, — дитя вы зачинаете, когда сами этого хотите, а у нас иначе: к сроку пришлось, и хлоп! — готово. Ничего больше женщина за жизнь и не успевает, пока младшего на ноги поставит — глядишь, уже внуков нянчить пора.Треть жизни только и делаешь, что носишь и рожаешь. Если при этом еще и думать, что носишь и рожаешь от никчемного человека, то лучше повеситься. Потому, даже если выдают девку замуж против ее воли, даже если она мужика в первый год люто ненавидит — все равно потом найдет, за что его любить, иначе ей жизнь станет невмоготу. Оттого и не любят женщины шлюх, что те цену сбивают. Не должен мужик получать это дело так просто, право на бессмертие доказать надо. Выше головы прыгнуть, больше себя стать.
   О значении слова «шлюха» Лютиэн догадалась по смыслу всей фразы.
   — Но ведь это ловушка, — сказала она. — Женщине нужно чувствовать себя значительной, и поэтому она хочет любить победителя… Но победителей на всех не хватает, и те, кому пришлось удовольствоваться меньшим, обманывают себя, находя в своих мужчинах несуществующие достоинства… И круг замыкается.
   Моррет горестно покачала головой.
   — Ай, госпожа Соловушка. Порой я жалею, что красота и молодость не ходят под руку с мудростью. Если бы способность рожать появлялась у женщин только к сорока годам, когда уже начинает голова работать, мы бы не принимали фальшивку за чистую монету. Хотя в этом разе, наверное, пресекся бы род людской, потому что чистой монеты на земле очень и очень мало. Наверное, эта бабская слепота — и есть спасение. Большая доля мужчин отраженным светом светит, вроде вон зеркальца: всеми их достоинствами наделяем их мы сами. И то сказать: не по хорошу мил, а по милу хорош.
   Покосившись в сторону кровати, старуха вздохнула.
   — Ты, наверное, и сама не знаешь, как тебе повезло, госпожа Соловушка. Чудо не то, что ты, эльфийка, полюбила человека — чудо, что ты встретила человека, которого смогла полюбить. Таких, как он, мало на этой земле. Это все равно как ни с того ни с сего на ограненный алмаз налететь.
   — Почему ты так уверенно говоришь? Ты ведь совсем не знаешь его. Он еще ни разу не приходил в сознание с тех пор, как очутился здесь. Может, он — совсем не то, что ты думаешь.
   — Нет, — Моррет тряхнула седыми космами. — Я знаю, кто он такой. Финрос запретил болтать, и Радда будет держать язык за зубами, а младшие вовсе не поняли, что к чему, но я еще не выжила из ума. Я знаю, что вы, эльфы, придаете любви большой смысл, для вас это не просто сунул-вынул. Ты не могла увлечься им ради забавы или ради его славы, как иная смертная женщина. Ты знаешь цену тому, что можешь дать — а значит, и плата должна быть соответственной.
   — Ты все время говоришь о цене и плате — но мы, эльфы, не мыслим так.
   — Так пора начинать. Потому что за все положена своя цена, ничего Валар не дают просто так, на том мир стоит.
   — И сколько же, по-твоему, стоит любовь эльфийской женщины?
   — Она стоит человека, который способен стать больше, чем любой из эльфов. На меньшее ты бы не согласилась — эльфов-то у тебя могло быть сколько угодно, выбирай-не хочу. Если бы Эру хотел сделать людей такими, как вы — бессмертными и нестареющими, то почему он сделал их смертными и болезненными? Спьяну, что ли? Думать, что Творец чем-то людей обидел — обижать Творца. Не-ет, он знал, что делал. Споря за место под солнцем с эльфами и орками, они должны будут однажды стать больше, чем эльфы и орки вместе взятые.
   На памяти Лютиэн Моррет впервые так ясно проговорилась о своем происхождении. Ей не хотелось оспаривать то, что старая женщина намыслила за свои годы. Вместо этого она спросила:
   — Моррет, ты — орк по крови. Но веришь в Единого, Валар и в то, что будущее — за людьми. Как это получилось?
   Со знахарки разом слетел хмель.
   — Как получилось, говоришь? А вот так и получилось, что орки в этих горах откусили больше, чем смогли проглотить. Дед не спросил бабку, желает ли она дитя от орка…
   — Но эдайн обратили тебя в рабство…
   — А когда это женщины орков были свободными? Еще одна порода скота, только и всего. Степные орки, что поклоняются Мелькору, кичатся тем, какие-де они свободные, да как ни от кого не зависят; а только чего их свобода стоит? Многим ли отличались от них люди, что пришли сюда с востока? Те же кибитки, те же стада. А посмотри на них сейчас! Говорят, что все их знание и умение перенято от эльфов, а за это они должны служить бессмертным — ну, а степняки никому не служат, так ведь ни знаний, ни умений они никаких себе не нашли. Все новые знания все равно с севера к ним приходят, молодняк туда сбегает, на службу к Темному Властелину: родители им стало быть, насильно свободу навязывают, а они добровольно на службу бегут. Ну и пусть рабство — а все же таких деньков, о которых под старость вспоминать хочется, у меня здесь побольше было, чем у тех моих товарок, что «на свободе» тянут ту же лямку — только вместо теплой каменной хоромины у них войлочный шатер, вши да голодуха.
   — Отчего же ты не искала счастья на севере?
   Моррет опустила голову, сплетя и сжав пальцы.
   — Однажды, когда я была еще молода… Я кормила старшего сына Финка… И мой в то же время в люльке лежал. И вот вышла я с этим мальцом к окну… Пусто во дворе, никого нет. И вдруг чей-то голос у меня в голове говорит: брось младенца, брось, убей… Тебя презирают, работой черной унижают и хулят в глаза, зовут орочьим отродьем — отомсти! Отомсти и беги, я жду тебя с твоим сыном… И так мне сделалось страшно, госпожа…
   Моррет разрыдалась.
   — Никому об этом не говорила. Тебе говорю. Не знаю, почему, а больше в себе держать не могу. Столько лет уж держала… Знаешь, почему я не послушалась голоса? Почему не убила дитя? Только ради Финка. Говорю тебе: во мне было столько яду, что я могла бы расколотить его головку о камень… не будь это дитя Финроса. Не слушай меня, госпожа, и не смотри — я полна мерзости…
   — Ты ранена, Моррет. Ранена дважды и тяжело, за людей и за орков. Но смотри: ты победила, ты не послушалась голоса Моргота. Ты свободный человек, Моррет.
   Все еще плача, старуха прижала руку Лютиэн к своему лбу и неожиданно попросила:
   — Спой мне, госпожа Соловушка.
   — Поздно уже, Моррет. Все спать легли.
   — А ты тихонечко спой.
   Лютиэн не смогла отказать. Ее сердце истосковалось по радостному пению, душа просилась наружу.
   Тихо-тихо она повела мелодию — ту самую, древнюю песню во славу возрождения и жизни, что давным-давно — два года назад! — пела она на поляне у северных границ Дориата. Пела с тайной надеждой на то, что Берен снова услышит ее и выберется из мрачной пустыни, где блуждает сейчас. Она пела, а Моррет беззвучно плакала.
   Но чуда не случилось. Берен лежал неподвижно, и даже боль не вызывала его к жизни.
   Прежде чем он очнулся, прошло довольно много времени.
 
* * *
 
   Каждое утро начиналось одинаково: со стука жерновов: женщины мололи зерно для утреннего хлеба. Моррет старалась всячески огородить Лютиэн от этой работы: она не знала, что зерно для лембас мелют только вручную. Когда-то, говорила старуха, в деревне была мельница, и принадлежала она Рианам, но за десять лет, что Дортонион пробыл под Тенью, мельницу спалили, и к обычным женским трудам по дому прибавилась еще одна забота: мука для утреннего хлеба.
   Лютиэн это забавляло. Чураться работы она не хотела, а помол ей нравился больше, чем прочие утренние занятия: кормление скота, дойка коров и все такое прочее. Подниматься затемно, вместе с петухами — тоже не было особенной трудностью, так что хлеб она взяла на себя. Могла не делать и этого: она считалась гостьей, ей были благодарны за спасение жизни дочери кузнеца (малышка объелась не теми ягодами). Но тяжелый и грубый труд, не требующий никаких умственных усилий, погружал ее в странное состояние раздвоенности, полного освобождения духа. Значит, это и есть удел человеческой женщины — работа от зари до зари. Впрочем, удел человеческого мужчины ничем не отличался, только работа была другой. Ее делали не по зову сердца и не искали в ней радости, ее делали потому что если ее не сделать — то нечего будет есть. В ней не было чар или игры ума, было однообразие и одуряющая скука. Даже ту работу, которую можно было делать с радостью и душой — они делали без всякого огня, как из-под палки. Мало кто из жителей деревни хоть раз в жизни покидал ее на срок, превышающий три дня. Правда, по словам Моррет и Анги, кузнечихи, все деревенские мужчины так или иначе участвовали в войне.
   Немногим отличался от своих людей и хозяин замка, Финрос Мар-Риан, Старый Финк, как его здесь называли. Вообще, имена сокращались и переделывались до неузнаваемости. Лютиэн не видела смысла беречь время и силы на том, чтоб говорить «Пэдди» вместо «Палад» и «Энг» вместо «Анга». Но сокращениям хоть можно было подобрать разумное объяснение, а вот в чем был смысл переделки имени «Берен» (в деревне у князя оказался тезка) в кличку «Берни»?
   — Берни, засранец, ты опять варежку раскрыл вместо того чтобы воду нести? Вот я тебя!
   Сопя и расплескивая себе на ноги, мальчишка поволок ведро по тропинке к своему дому. Почему-то многие, особенно дети, когда Лютиэн проходила мимо, считали своим долгом остановиться и поглазеть на нее. Хотя должны бы уже привыкнуть: в деревне они с Береном находились больше месяца.
   Она взяла ведро с края колодца и бросила вниз. Рокот ворота… Плюх… Лютиэн взялась за рукоять и начала поднимать ведро. По человеческим меркам она была необыкновенно сильной, поднимать тяжелое ведро ей не составляло труда. Она перелила воду в свое ведро, поднялась к замку, отлила воды в котел и поставила на огонь. Сегодня ей нужна была теплая вода. Мыться раз в три дня — остальные обитатели замка полагали это эльфийским чудачеством. Эльфы тоже посчитали бы это чудачеством: только крайняя необходимость могла заставить эльфа сделать перерыв между купаниями длиннее чем в одни сутки.
   С котлом нагретой воды в одной руке и ведром холодной — в другой, она поднялась к себе в комнату. Приготовила корыто, чистую одежду и мыло, разделась, смешала горячую воду с холодной и, ступив в корыто, облилась из ковша. Взяла мыло и принялась намыливать волосы — за прошедшее время они не очень отросли, а сколько пришлось бы возиться с прежней косой!
   И, промывая их вторым ковшом воды, почувствовала на себе взгляд.
   Она заметалась, на то, чтобы понять, откуда исходит взгляд, потребовалось время: к неподвижному телу на кровати она уже привыкла относиться как к предмету обстановки — ценному, требующему ухода, но все же к предмету, ибо роа — не более чем предмет, а феа Берена все это время бродила где-то далеко.
   Теперь же феа вернулась в свой дом, и тихо разглядывала ее сквозь полуприкрытые ресницы. Он лежал на животе, волосы падали на лицо и глаза смотрели сквозь них как из засады.
   — Есть легенда, — его голос звучал слабо и хрипло. — Про парня, который подсматривал за эльфийской принцессой, когда та купалась. Она превратила его в камень.
   — Это была какая-то другая принцесса.
   — Да? Тогда отчего я не могу пошевелиться?
   — Ты очень ослаб. Долго лежал.
   — Сколько?
   — Сорок два дня.
   Он помолчал и спросил:
   — Дело дрянь?
   — Ты жив.
   — Не уверен…
   Он попробовал перевернуться на спину — и не смог без ее помощи. Поднял руки к глазам, рассмотрел обрубок правой — и снова уронил руки на одеяло, отвернул лицо, сжал челюсти и зажмурился.