Иной раз в течение каких-нибудь десяти минут разрешаются сложнейшие исторические вопросы.
   Варенька Нелидова вернулась к дисциплине"*.
   * Юрий Тынянов. Рассказы. Подпоручик Киже. Малолетный Витушишников. Восковая персона. М., "Советский писатель", 1935, стр. 140-141. В Собрании сочинений 1959 года текст несколько сокращен. В этой главе цитирую по изданию 1935 года.
   Дальше рассказано о том, что мелкий винный откупщик Конаки освобождается из-под ареста, лидер винных откупщиков Родоканаки отказывается от своей угрозы прекратить откупные операции, сорок миллионов остаются в казне, министр финансов остается в министерском кресле, государственные финансы приводятся в порядок, император разрешает зажигать все свечи в дворцовых люстрах и подавать к столу бланманже.
   Причины, вызвавшие все эти чудесные превращения, из которых главным было освобождение мелкого откупщика Конаки, долгое время оставались неизвестны.
   "...Историки... становились в тупик..."
   "Историк юридической школы колебался..."
   "Психологическая школа, анализируя..."
   Все они ошибались. Потому что дело заключалось в том, что "Варенька Нелидова вернулась к дисциплине" и между императором и Варенькой Нелидовой был восстановлен мир, а, "по своему рыцарскому пониманию мужских обязанностей, он (император.- А. Б.) и не мог изменить обещанию, данному женщине в такую минуту". Буржуазная историческая наука, таким образом, сводится к старой поговорке: cherchez la femme!
   Буржуазная историческая наука, как утверждает вульгарный социологизм, сводится к поговоркам, разговорам, слухам и сплетням. Тынянов трудолюбиво снимает с буржуазной исторической науки переливающийся романтическими красками налет таинственности и ядовитую плесень сплетни. Правильное изображение истории все время перебивается неправильным (как полагает Тынянов). Но писатель показывает, как начинает выглядеть история по версиям официальным и официозным, по разговорам, слухам и сплетням. И тогда все приобретает истинность, саркастичность и убедительность.
   "Слухи, которые поползли разом и вдруг, имели несомненно злонамеренный характер.
   Передавалось на ухо и с оглядкой, что двое солдат угрожали жизни государя императора, но его спас малолетный подросток. Другие же, главным образом из военных, с досадой возражали, что напротив, юный наглец бросил снежком в императора, но был задержан полицейским поручиком, а теперь нахал содержится в Петропавловской крепости и что вообще этого не было".
   Самое главное - "что вообще этого не было".
   "В донесениях французского атташе Фонтенеля своему правительству о деле рассказывалось более точно. Группа знатных откупщиков, нечто вроде formier generaux старого режима, d'ancicn regime во Франции, предъявила иск правительству на пятьдесят миллионов рублей; население в панике; министр финансов не у дел и проводит дни в публичном доме (la maison de tolerance) пo Meщанской улице. На императора сделано покушение во время выезда на охоту (oblava russe). Преступник - поляк.
   Атташе писал: "Aut nunc, aut nunquam - теперь или никогда".
   Дело принимало серьезный оборот и могло вызвать самые неожиданные осложнения. В серьезных случаях прибегали к Булгарину.
   "От Фаддея Венедиктовича просили и ждали помощи, как от редактора "Северной пчелы", чтобы успокоить умы.
   Фаддей Венедиктович попросил поручика Кошкуля 2-го подробно описать все происшествие и с пером в руке стал думать...
   - Представить можно, что две бешеные собаки напали, а отрок храбро... Нет, не годится.
   - Можно также себе представить, что два волка из соседних деревень забежали... Волки - это весьма годится, это романтично. А отрок... нет, не годится..."
   Собаки отпадают в связи с тем, что "если уж на императора напали, то других и подавно покусают". С волками тоже ничего не выходит, потому что рассказ о них "несовместим с уличным движением". Тогда возникает версия, которой и суждено было войти в историю.
   "- Утопающая, - пояснил он (Булгарин.- А. Б.) ничего не понимающему поручику Кошкулю 2-му, - в проруби...
   Назавтра же в "Северной пчеле" появился в отделе "Народные нравы" фельетон под названием: "Чудо-ребенок, или Спасение утопающих, вознагражденное монархом".
   Событие закреплено золотом на мраморе: над окошком будки градских стражей "воздвигалась простая белая мраморная доска с золотыми буквами: "Император Николай I изволил удостоить эту будку своим посещением в день 12 февраля 184... года и присутствовать при отогревании утопающей".
   Подлинная же история здесь решительно ни при чем. Подлинная история, занузданная вульгарным социологизмом, заключается в том, что борьба между поместным дворянством и торговым капиталом неминуемо должна кончиться победой последнего. Сопротивление поместного дворянства безнадежно. Таков закон поступательного движения истории.
   Это поучительное соображение было решено писателем в таком сюжете: поместное дворянство (в образе императора Николая Павловича), проезжая Петербургской частью своей столицы, замечает, что в строение, ни в какой степени не напоминающее здание военного ведомства и при ближайшем рассмотрении оказавшееся кабаком, вошли два солдата. Император возмущен до глубины души: "...если бы вся армия пошла в кабак, - резонно рассуждает он, - государство было бы обнажено для внешних врагов". В связи с тем, что "быстрый рост трактиров, - как было отмечено еще в "Смерти Вазир-Мухтара", - признак растущей цивилизованности", опасения императора кажутся не лишенными основания. Во избежание страшной для отечества опасности, Николай Павлович приказывает кабак прикрыть, а кабатчицу и откупщика посадить в тюрьму. Вот тут и появляется торговый капитал.
   Узнав об аресте мелкого винного откупщика, лидер винных откупщиков угрожает прекращением операций, что неотвратимо должно привести к разорению государственной казны. В борьбу втягиваются винные магнаты, министры, придворные и сам император. Император гневно заявляет: "Я покажу им, что в России еще есть самодержавие" - и действительно показывает.
   Но в борьбу вмешивается женщина, таинственный пакет с вложенными в него двумястами тысяч рублей ассигнациями, и все заканчивается к общему удовольствию: кабак открывают, мелкого откупщика выпускают, лидер откупщиков дает "фешъонебельный бал", император торжествует победу над женским упрямством, а торговый капитал торжествует победу над землевладельческим дворянством.
   Что же касается малолетного Витушишникова, то он ко всему этому отношения не имеет.
   Однако Тынянов вводит его в сюжет, связывает с историческими персонажами, называет его именем рассказ и превращает незначительное событие, связанное с ним, в эпицентр исторического повествования. Все это сделано для того, чтобы убедить читателя в том, что вся история такова, что так называемые "великие деяния" на самом деле весьма сомнительны, а о побуждениях к их совершению лучше и вовсе промолчать. И если уж такое ничтожное лицо, как малолетный Витушишников, и ничтожное происшествие, с ним связанное, не могут получить подлинного исторического освещения, то что же говорить о событиях, решающих судьбы мироздания, об исторических катаклизмах и превращениях эпох? Какая пропасть между историческим фактом и его репутацией в так называемой "исторической науке"! И был ли вообще этот факт? "В то время все могло быть. Даже, может быть, ничего не было в то время"*. Сражение при Ватерлоо также повлияло на судьбы Европы, как и то, что "Варвара Аркадьевна Нелидова отлучила императора от ложа".
   * "Как мы пишем" Издательство писателей в Ленинграде, 1930, стр. 160.
   Создается впечатление, что Тынянов не только отступает под ударами вульгарного социологизма. Создается впечатление, что Тынянов с отвращением посмеивается над ним. Причем иногда весьма неосторожно.
   "Многими историками отмечалось, что бывают такие дни, когда все кажется необыкновенно прочно устроенным и удивительно прилаженным одно к другому, а весь ход мировой истории солидным. И напротив, выдаются такие дни, когда все решительно валится из рук. Тумба, в которую ударил носком сапога, находясь в дурном настроении, император, внезапно повалилась набок...
   - Где мерзавец Клейнмихель? - спросил император...
   Между тем вопрос имел глубокое значение, что обнаружилось впоследствии".
   Ничтожные события сцепляются с другими, переплетаются с великими и выравнивают исторический рельеф. Значения, впрочем, ни те, ни другие не имеют, а важны только как побудительные причины. Отлучение от ложа или повалившаяся тумба с этой точки зрения не хуже и не лучше других, потому что впоследствии обнаруживается глубокое значение, которое они могут иметь.
   В концепцию "Подпоручика Киже", несомненно, укладывалось нечто большее, нежели кровавая полоска павловского царствования. И значительность этой концепции была именно в том, что в нос хорошо помещались широчайшие просторы различных видов самодержавной тирании. Но так как "Подпоручик Киже" - это художественное произведение, а не социологическое исследование, то события и люди переданы в нем через определяющую явление частность.
   Такой определяющей частностью павловского самодержавия была всеобъемлющая нелепость. Она могла хорошеть и толстеть, потому что не встречала сопротивления. В эпоху Павла было лишь несколько критических личностей, стоящих одиноко, как трубы в сгоревшей деревне.
   Эпоха Николая Павловича отличалась от эпохи Павла не столько улучшением деспотизма и всегда связанной с ним социальной нелогичностью, нелепостью и противоречивостью, сколько тем, что в эпоху Николая появилось общество. Эпоха Николая началась именно с намерения уничтожить общество, но это уже было невозможно: Россия пережила войну 1812 года и побывала в Европе не только как победительница, но и как ученица. И научилась многому.
   За двадцать пять лет, прошедших от убийства Павла до смерти Александра, в общественном самосознании должны были произойти необратимые изменения, чтобы после дрожащих от страха и алчущих милостей павловских холопов явились люди, измерившие пропасть между Европой и Россией, понявшие, что только свобода, ни власть, ни богатство, ни слава, но только свобода нужна человеку, и вышедшие с оружием па площадь искать эту свободу.
   Павловское общество с испугом и отвращением встретило новое царствование. И несмотря на то что на каждом шагу, за каждым углом его ждали опалы, расправы и казни, оно, приседая от страха, судорожно обожало злодея, потому что породило его, дало ему волю и силу и само увязло в злодействе. И поэтому еще больше, чем своего злодея, это бесстыжее общество боялось разоблачений и новых людей, не участвовавших в злодействе. Все трепетали, но все готовы были примириться с чем угодно, только бы не разоблачения, только бы не ответственность каждого в отдельности, когда нельзя отговориться тем, что лишь выполнял чужую волю и что все участвовали в злодействе. Нет, лучше злодей, лучше снова кровь, страх, ночь, только не ответственность и разоблачения и только не напоминание о молодом екатерининском либерализме, кончившемся предательством и палачествами павловских лет.
   И они ждали, что это все скоро кончится, что этого не может быть, что не такая страна Россия, чтобы взяли верх неокрепшие умы, и Александр тоже понял, что не такая страна Россия, и, напуганный европейскими конституциями, да карбонариями, да своими отечественными советчиками, причитающими да нашептывающими ужасы, отступал и зашел так далеко, что на три месяца раньше залпов траурного салюта в Петропавловской крепости получил залпы на Петровской площади, завершившие его царствование и открывшие новое, которое считалось истинно подходящим для такой страны, как Россия.
   Они ненавидели Александра, потому что он плюнул им в душу, и хотя не все, далеко не все они одобряли в трудах Павла (в частности, они никогда не одобряли, что их пороли и вешали так же, как каких-нибудь либералистов эпохи маменьки), но они считали, что только безмозглый дурак может кричать о своем позоре и показывать этот срам, эту кровь, эту грязь в присутствии падких на всякую мерзость неокрепших умов. Они ненавидели Александра, потому что все пошло с него, и все вдруг поняли, что не один же покойный злодей творил все преступления, и всем стало ясно, что они творили преступления но только от непонимания, что творят, и не только из страха быть растерзанными, но потому, что это было и выгодно и приятно, и потому, что им говорили и они радостно верили, что делают святое, великое и высокое дело.
   А кипящие восторгом созидания александровские либералы, нерешительные и трусливые и больше всего боящиеся тронуть чуть больше, чем следует, не похожие на своих чугунных предшественников лишь тем, что умели в отдельных случаях вспыхивать стыдливым (благородным, гневным) румянцем, охотно согласились, что раз виноваты все, то, значит, не виноват никто. И поэтому они радостно пренебрегли тем, что групповое преступление наказывается еще более строго, чем преступление, совершенное в одиночку. И все преступления павловских лет остались ненаказанными, неосужденными и неискупленными, и поэтому каждый вновь явившийся злодей, не боясь, мог продолжить все то, что было при Павле.
   Все ужасное, что происходит в истории, ужасно не только тем, что приносит людям страдания, но еще больше тем, что вспаивает тех, кому это понравилось и кто ждет, что это снова вернется, и делает все, чтобы это снова вернулось.
   Но сейчас Тынянову важны не отличия Павла от Александра и непохожесть их обоих на Николая, а бессмысленность и безнадежность всякого исторического деяния.
   И поэтому скептическое отношение к сомнительной исторической науке Тынянов распространяет на всю историческую науку и даже на самое историю и уже не верит не только в значительность деятельности малолетного Витушишникова, отстегнувшего полость императорских саней и сбегавшего за стражей, но и в несравненно более обширную деятельность преобразователя России Петра.
   С возрастающей силой подвергается сомнению мировая история.
   Если люди могут так решительно разойтись в представлении о событиях, то что же такое история? Истина? Познание?
   Не появилось ли у Тынянова желание схватить рукопись и бросить ее в камин?
   Так ли все было? Так ли было в николаевское царствование? Или в петровское? Был или не был малолетный Витушишников? Было или не было в процессе социально-исторического развития царствование Петра?
   Мы читаем и пишем об этом книги.
   А может быть, исторически правильнее было бы схватить рукопись и бросить ее в камин?
   Мы живем, сидим на стуле за столом, хорошо знаем, что ложно, а некоторые даже, что истинно.
   Мы легко отличаем стул от стола, а некоторые даже - стол от шкафа, правильное мировоззрение от неправильного.
   Но так ли безупречно и неоспоримо паше знание? Быть может, исторически более прогрессивным было бы признать, что оно еще не является достаточно безупречным, неоспоримым и совершенным?..
   Например, мы обыкновенно говорим "выражение глаз": "выражение глаз у этой девушки было очаровательным". А ученые утверждают: никакого "выражения глаз" нет, потому что глаза не изменяются, а изменяются веки, в связи с чем следует научно говорить так: "выражение век".
   А вот мы ни за что не станем так говорить. Несмотря на то что уважение к подлинно научному знанию чрезвычайно исторически прогрессивно.
   Или, например, мы привычно каждый день говорим: "жестокий, как тигр": "выражение глаз у этой девушки было жестоким, как у тигра". А ученые авторитетно утверждают, что это совсем не так. Прогрессивный английский охотник Джим Корбетт пишет по этому поводу следующее:
   "Писатель, впервые употребивший выражение "жестокий, как тигр" или "кровожадный, как тигр" с целью подчеркнуть отвратительные свойства описанного им в пьесе злодея, не только обнаружил достойное сожаления невежество в вопросе о звере, которого он так заклеймил, но и создал неверный образ, получивший самое широкое распространение. Именно эти выражения способствовали созданию неправильного мнения о тиграх у большинства людей, за исключением немногих, которым удалось составить свое самостоятельное суждение, основанное на реальных фактах"*.
   Так ли бесспорно наше знание, как этого иногда хочется? Или, быть может, то, что узнают о нас наши потомки, будет исторически более полно и прогрессивно?
   В знаменитом романе Сальвадора де Мадариага убедительно доказано, что это именно так.
   Вот что он пишет по интересующему нас вопросу:
   "Нам известно: многие белые (то есть население земли нашей эпохи и приблизительно пятидесяти предшествующих столетий.- А. Б.) вынуждены были носить на носу своеобразный оптический аппарат, сделанный из двух маленьких оконных стекол, специально отшлифованных так, чтобы ослабить напряжение глазных мышц.
   Такие аппараты были найдены в различных частях света; они оправлены в золото, серебро или черепаховую кость. Имеются у нас также стеклышки для одного глаза, лишенные каких бы то ни было украшений... ими пользовались, по-видимому, представители беднейших классов**.
   * Джим Корбетт. Кумаонские людоеды. М., Государственное издательство географической литературы, 1959, стр. 7.
   ** Сальвадор де Мадариага. Священный жираф. М. - Л., Государственное издательство, 1928, стр. 24.
   Формализм, с которым боролись настойчиво и ожесточенно, в художественном творчестве Тынянова не играл никакой роли.
   Крайне скверную роль в его художественном творчестве, как и в жизни всего искусства, искусствоведения и истории, играл вульгарный социологизм преобладающая идеология тех лет, которая внедрялась настойчиво и ожесточенно. Эта идеология причинила серьезный вред "Восковой персоне" и "Малолетному Витушишникову" и непоправимый - "Пушкину".
   Вульгарный социологизм Тынянова был отступлением, отходом на шаг (Тынянов не любил делать с удовольствием то, что ему было отвратительно), попыткой получить право хоть немного писать, костью, брошенной в тяжелых обстоятельствах. Он был не только большим писателем, он был чистым человеком.
   В тот же 1930 год оказывается подлежащей переоценке, правда, не деятельность, а душевные качества двух великих писателей - Льва Толстого и Александра Блока.
   Настороженное и неприязненное отношение к сомнительной исторической науке распрос-траняется на традиционные представления о делах и людях. Это приводит к опровержению мнений, до тех пор ревизии не подлежавших. Такое опровержение было предпринято в "Исторических рассказах".
   Вспоминая в "Автобиографии" о юношеском докладе в пушкинском семинарии С. А. Венгерова, Тынянов заявляет: "Больше всего я был несогласен с установившимися оценками"*. Несогласие с установившимися оценками прошло через всю литературную жизнь Тынянова, и это больше, чем многое иное, сделало его художником и ученым, не повторявшим привычные банальности, а создавшим одну из самых строгих и точных концепций русского литературоведения. При этом не всегда его опровержения установившихся оценок бывали бесспорными. Особенно настойчивыми они были в "Исторических рассказах".
   Смысл и назначение этого маленького цикла, всеми руганного за так называемое искажение исторической действительности, но никем даже не упоминаемого по названиям и никогда не перепечатывавшегося в опровержении традиционного и приятного мнения о людях, имеющих незыблемую репутацию.
   Эти рассказы называются: "Друг Надсона", "Лев Толстой", "Бог как органическое целое", "Цецилия". Они напечатаны на страницах 25-29 шестого номера журнала "Звезда" в 1930 году**.
   * Ю. Тынянов. Сочинения в трех томах, т. I, стр. 8.
   ** Рассказ "Бог как органическое целое" был перепечатан 25 июня 1964 года в "Литературной газете". Тридцать четыре года, прошедшие после первой публикации, не сделали с ним того, что сделало перемещение из цикла в случайное сочетание рассказов. В цикле он был частью картины, в случайном же сочетании он сам стал картиной. Часть оказалась выданной за целое и, конечно, целое не выражала. В первой публикации это было протестом против традиционного представления, но второй - очерковой зарисовкой со странным концом. Но рассказ за ,что ответственности но несет.
   Незыблемая репутация, по мнению Тынянова, возникла не из строгого исследования биографии этих людей, а из хорошо проверенного на знакомых представления о том, что человек, совершающий великое историческое поприще, непременно удовлетворяет высокому нравственному нормативу. Тынянов разрушает равенство "великий исторический деятель - хороший человек". При этом он отрицает и зависимость между делом человека и его нравственными качествами. Оказывается, что добрый и высоконравственный Толстой, Блок, чистый и скорбный, человек горячего сердца, - образы, сложившиеся в сознании людей по сделанному этими писателями, - на самом деле фикция. В действительности же были злой, жесткий, раздражительный Толстой, нехорошо поглядывающий "бабам вслед", Блок, постоявший у мраморной колонны, оставшейся такой же холодной после его прикосновения, какой она была и до этого. Злой, раздражительный и т. д. человек и холодный, никого не согревший и т. д. человек писали великие произведения, от нравственных программ их творцов независимые.
   Перед рассказами о Толстом и Блоке - рассказ о человеке, нежно и преданно любящем искусство. Человек сочиняет вальсы, участвует в любительских спектаклях. Он друг певца горя и скорби - Надсона. Такой умный, тонкий, добрый, хороший русский интеллигент... Оказывается, что умный, тонкий и т. д. русский интеллигент - жандармский полковник, сукин сын, перепоровший всех политических заключенных (некоторых насмерть) " харьковской тюрьме, показывающий своим приятелям дурно пахнущую порнографическую картинку.
   Дело было, конечно, не в том, чтобы опровергнуть Толстого или Блока как великих писателей, а в том, чтобы опровергнуть мнение, будто великий писатель - учитель жизни - учит жизни не только своими произведениями, но и своей жизнью.
   Раздвоение человека на "характер" и "дело" началось у Тынянова давно, и идея раздвоенности творца и деяния привела писателя к одной из важнейших тем его творчества - к теме двойника.
   Это раздвоение не было выдуманным. Писатель все чаще становился свидетелем непохожести того, что должно быть, на то, что есть.
   Но у недоверия к безупречности исторического деятеля был еще один аспект, которому оказалось суждено сыграть чрезвычайно важную роль в творчестве писателя. Возник этот аспект не столько оттого, что он был абсолютно присущ недоверию, сколько оттого, что пришли годы философской и литературной зрелости. Всю жизнь Тынянов ненавидел историческое чистописание, хрестоматийный глянец, изображение исторического деятеля никогда не ошибающимся и произносящим только патетические тирады взволнованным голосом. Все написанное Тыняновым в той или иной мере связано с развенчанием этого достойного и поучительного зрелища. Но особенно серьезно задуматься над этим писателю пришлось не в "Исторических рассказах" и даже не в "Восковой персоне" и "Малолетном Витушишникове", а в "Пушкине".
   "Исторические рассказы" были написаны в годы, когда для Тынянова проблема жизни и деятельности художника, связей между ними была одной из важнейших.
   Поиски связей между жизнью художника и его деятельностью в "Исторических рассказах" не увенчались успехом. (Не нужно думать, что все поиски в искусстве или должны увенчиваться успехом, или потихоньку прятаться дома.) Это произошло главным образом из-за того, что писатель оторвал своего героя от дела. Герой без дела - это, собственно, лишь часть, и не самая главная, героя. Тем более тогда, когда герой еще и противопоставлен своему делу. А изображение Толстого злым и косящим на баб было, конечно, противопоставлением его делу - доброму и высоконравственному. Началась полемика с тем, что мы видим каждый день, и тем, чего мы не должны видеть: плохой человек, делающий хорошее дело. "Исторические рассказы" были написаны вскоре после выхода "Пушкина в жизни" Вересаева, были с вересаевской работой связаны полемически, но неожиданно подтвердили ее заблуждения.
   Поиск ответа на один из важнейших вопросов, которым была всегда занята русская литература, - на вопрос о человеческих качествах исторического деятеля - многие годы тревожил писателя. Попытка Тынянова решить этот вопрос как самостоятельный, то есть решить его только для человека без его деятельности, кончилась неудачей. По-видимому, качество человека состоит из нравственных свойств и совершенного дела.
   В "Восковой персоне" и "Малолетном Витушишникове" были разные варианты решения, но человек и его дело связаны не были, и оказалось, что рассказы написаны о непрочности, преходящести исторического деяния, о том, что жизнь неизменна и страшна и никакие преобразования не в состоянии изменить предначертанного хода событий. Все недвижно и неизменно, и жизнь как были гнусной до победы торгового капитала над землевладельческим дворянством, так и осталась гнусной после победы.
   Умер царь Петр, и все, после трех с половиной десятилетий его великой работы, становится наконец опять на свое место. Великий человек умирает, и все притихли и ждут, когда он умрет, потому что снова тогда вернется прежняя жизнь. Дело даже не в том, что она лучше новой, а в том, что новая жизнь ненастоящая и временная. Историю можно потревожить, вывести на несколько лет из равновесия, но долго так продолжаться не может. Когда бросают в пруд камень, вода приходит в движение, но это временно и преходяще, потому что камень утонет и вода успокоится. Истинное состояние воды - спокойствие, гладкая поверхность. Мысль эта периодически возникала в русском общественном сознании и наибольшее распространение получила в пору сомнительных побед славянофилов над западниками. Впоследствии эта идея возрождалась не один раз.