Страница:
Люди любят прозревать грядущее, и некоторые часто стараются забежать вперед.
"Правдоподобные небылицы или странствования по свету в двадцать девятом веке"* Ф. В. Булгарина описывают отечество в 2824 году, и это будущее писателю представляется в образе монархического православного полицейского государства с высокоразвитой техникой, громадным бюрократическим и сыскным аппаратом и населением, единогласно шагающим верить в бога.
Даже князь М. М. Щербатов - европеец, руссоист, знаменитый оратор Комиссии Уложения, публицист и историк - в утопическом романе "Путешествие в землю Офирскую"** с такой обстоятельностью описал военные поселения, что тридцать лет спустя Аракчееву оставалось их лишь выстроить по готовому проекту.
По счастью, это не единственное, что заслуживает внимания в первом русском утопическом романе. И человек, его написавший, писал не только, как прекрасны военные поселения. Он писал о том, что судьба его соотечественника "не более в безопасности, чем слабая лодка без руля среди сурово волнующегося моря. Несть ни правила, коему мог бы последовать, ни пристанища, где бы узрил свое спасение"***.
* "Литературные листки", 1824, №№ 17-20; 23-24.
** Кн. М. М. Щербатов. Сочинения. Тома I-II, т. I, СПб., 1898.
*** Кн. М. М. Щербатов. Сочинения. Тома I-II, т. II, стр. 251.
Это написано в России через десять лет после восстания Пугачева, за пять лет до книги Радищева.
Работа историка или исторического или утопического романистов не имеет большого значения, если она обнаруживает лишь сходство современной им эпохи с прошедшими. Это, конечно, нужно, но это не очень серьезно. Конечно, тиран XVIII века похож на тирана XVII века; все тираны похожи, и слова их похожи, и дела их похожи, и кровь, пролитая ими в XVIII веке и в XVII веке, похожа. Но совсем иное значение приобретает работа людей, понявших, что в прошлом уже было заложено все то, что в будущем приобретет замечательное развитие. Будущее народа тихонько, не шевелясь, лежит в его прошлом. И если в истории народа уже был Фридрих II, то в будущем следует ожидать Бисмарка.
Сытая убежденность людей, стоящих во главе государства, в том, что только им дано судить, что полезно и что вредно отечеству, лишала этих людей способности наблюдать и трезво оценивать события. Ведь это же общеизвестно, что когда началась революция, то многие из них были искренне удивлены и считали революцию черной неблагодарностью. А некоторые даже уверяли: оттого, что воли много. Один из самых замечательных документов абсолютного ничегонепонимания предоктябрьской эпохи - это "Переписка Николая и Александры Романовых". Твердая убежденность в том, что революции и прочие безобразия происходят оттого, что слишком много воли, приводила ко все большему усилению власти и охране ее. И чем власть становилась абсолютнее, тем меньше ее защитникам приходилось думать о социологии и тем больше нужно было думать о полиции. Прерогатива наблюдать и трезво оценивать как-то естественно перешла к угнетенным. Россия дала так много свободолюбцев и великую революцию именно потому, что в самодержавной империи, вытаптывавшей главное свойство ума - критически оценивать и проверять, а не только слепо верить в монархический авторитет, первые удары всегда приходились по "уму", по инакомыслию, по святому свойству человеческого мозга самостоятельно думать, а не только холопски верить в самодержавие, привыкшее ссылаться на свое величие и на самую замечательную в мире полицию. В монархическом государстве до тех пор, пока против него не выступали с оружием, плохо понимали, что взаимоотношения государства и общества не могут строиться только на уверенности в том, что думать должно государство, а общество слушать, что ему говорят. Такая социология привела к тому, что, начиная с Ивана IV, государство систематически съедало общество. Нужны были особенно трудные обстоятельства, когда самодержавию приходилось очень плохо, чтобы оно снизошло до мнения своих подданных. Авторитарная монархия, уничтожавшая всякую попытку оппозиции, воспитывала веками уверенность в том, что истину знает только она, и жестоко расправлялась со всякой другой истиной, которая не споспешествовала тому, что было, по ее мнению, "процветанием" и что на самом деле было привитием обществу самых отвратительных полицейских привычек, культивированием абсолютного неуважения к чужому мнению, лицемерия и твердой веры в то, что прав тот, у кого власть, по самодержавным понятиям - палка.
В надежде на то, что придет когда-нибудь день, когда палка потеряет свое историческое значение, большая часть русской интеллигенции ждала революцию и принимала в ней такое деятельное участие. Но интеллигенция шла в революцию не только из протеста против насилия, неотделимого от самодержавия. Тирания самодержавия всегда бывает одной из причин, вызывающих революционные потрясения, но никогда не бывает единственной. В революционные эпохи важнейшую роль играет понимание целей революции. И поэтому в тяжелый год интервенции и блокады великий русский поэт воскликнул: "Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте революцию"*. Правда, через три года он скажет: "Но не эти дни мы звали"**. Это было, несомненно, серьезной ошибкой.
* А. Б л о к. Собрание сочинений, тома 1-12, 1932-1936, т. 8. Издательство писателей в Ленинграде - "Советский писатель", 1936, стр. 55.
** Там же, т. 4, 1932, стр. 214.
Суровая оценка Тыняновым русской истории была правильной и совпадающей с оценкой "карающего, судного" Октября. Но, трезво оценивая историю, писатель приходит к неожидан-ному выводу: в первом романе появилась, а во втором упрочилась одна из центральных идей его творчества - крушение и гибель надежд после поражения в борьбе с самодержавием.
Что это, в сущности, значит?
Это значит, что в годы, когда все задушено, задавлено, заперто и забито, когда не видно просвета и в ночи лишь с гиканьем проносятся оруженосцы и запевалы режима, давя все, что подвернется под копыто, нужно сидеть и горько покачивать головой? Или, может быть, спотыкаясь, бежать за оруженосцами и запевалами режима? Неужели остается лишь покачивать головой или бежать? Но ведь Герцен и некоторые другие замечательные писатели не покачивали и не бежали. Они печатали в Англии и Италии свои книги, и эти книги говорили, что в России есть люди, которые не сдались, что если ничего нельзя сделать, то нужно все видеть, все понимать, не дать обмануть себя и ни с чем не соглашаться.
Но в первом романе поражением декабризма еще ничего не кончается, и поэтому, описывая революцию, кончившуюся поражением, Тынянов вспоминает 1917 год - год, когда революция победила.
Писатель не боится выйти из времени повествования: несколько раз он свободно переходит в другое столетие: "Петербургские революции совершались на площадях: декабрьская 1825 года и февральская 1917 года... И в декабре 1825 года и в октябре 1917 года... В декабре восставшие бежали по льду, в октябре крейсер "Аврора"... Петровская площадь (тогда еще не Сенатская), Исаакиевская, Адмиралтейская (где теперь деревья Александровского сада), Разводная (тогда еще не Дворцовая)... Там, где бульвар, называвшийся до Октября Конногвардейским..." Однако эти случаи очень редки. Тынянов избегает демонстрировать свое положение вне романа, за письменным столом, возвышающимся над событиями его книги. Поэтому случаи, когда писатель подчеркивает свою независимость от происходящего, приобретают особую выразите-льность. Отступления от времени действия не носят характера лирического. Авторского отношения в них не дано. Они звучат сухо, как справки, как информация, и обращают на себя внимание резким нарушением повествовательной тональности. Функционально они играют роль прозаизмов. Это характерно для Тынянова, считающего, что всякое явление в искусстве воспринимается как новое, то есть привлекающее повышенное внимание, только если оно нарушает канонизированную норму. Выходы из времени повествования и превращение автора из современника событий в современника своих читателей выделены не только подчеркнутой языковой выразительностью, но и местом, где они находятся. Они находятся в самом ответственном месте романа, в главе о восстании.
Тынянов не отождествляет себя с героем и не растворяется в истории. Мнение героя и мнение автора не тождественны. И то, что было неясно Кюхельбекеру, стало яснее Тынянову, который родился через сорок восемь лет после смерти Кюхельбекера. Между историческим событием и автором романа сохранена дистанция, и события, отодвинутые на большое расстояние, связались между собой и с последующими за ними.
Но иногда Тынянов отходит от той последовательности событий, которая была в жизни его героев. Отход мотивирован важностью повода. Речь идет о крайне редком для Тынянова свободном обращении с историческим фактом.
Книга Тынянова - это биографическая повесть об умном, честном и талантливом человеке, которого история вынудила взять пистолет. Книга написана о том, как это произошло, о том, что нужно, чтобы человек взял пистолет. Для этого в романе воссоздана сложная система событий, формирующих такой характер. И когда писатель знает, что человек стал революционером, но ему не хватает документов, объясняющих, как это произошло, он домысливает сам или переосмысливает подтвержденное документом событие. Для того чтобы показать Кюхельбекера на Петровской площади, нужно было сначала вывести его на эту дорогу. На пути его были немецкий Югендбунд, итальянские карбонарии, французские либералы, греческие филэллины, бунт русских солдат.
Бунт солдат Семеновского полка вспыхнул 18 октября 1820 года в Петербурге.
8 сентября 1820 года Кюхельбекер выехал из Петербурга.
Во время восстания он был в Германии. Но Тынянов задерживает его в Петербурге - писателю необходимо сделать Кюхельбекера очевидцем восстания Семеновского полка, чтобы он узнал, что такое русский солдат, с которым он встретится на Петровской площади, чтобы восстание запомнилось ему, чтобы оно повлияло на него. Поэтому Тынянов задерживает своего героя в Петербурге и еще дает ему в спутники Рылеева. Развернутое описание Семеновского бунта нужно для того, чтобы показать, что 14 декабря не было неожиданностью в судьбе героя, что герой был подготовлен к восстанию на Петровской площади. Для того чтобы попытка убить великого князя Михаила 14 декабря не была случайностью, вспышкой впечатлительного человека, Тынянов предваряет ее встречей Кюхельбекера и великого князя во время Семеновского "замешательства". В сцене восстания полка писатель ставит великого князя и Кюхельбекера в ту же позицию, в которую они будут поставлены на Петровской площади. Все это нужно для того, чтобы восстание 14 декабря не оказалось неожиданностью в судьбе героя и возникло не на пустом месте, а было подготовлено и родилось в атмосфере политического напряжения и оппозиционности. Между Семеновским "замешательством" и восстанием 14 декабря лежат главы о Европе и Кавказе.
Европа показана через восприятие Кюхельбекера. Отношение к ней сдержанное. Оно мотивировано патриотизмом (с оттенком близящегося славянофильства). "Вильгельм Карлович Кюхельбекер - славянофил, - говорит Ермолов, - Василий Карпович Хлебопекарь. Так складнее, а то противоречие получается". Но сдержанное отношение к Европе нужно отнюдь не для песнопений на тему о том, что "святая Русь достигнет некогда высочайшей степени благоденствия, что не вотще дарованы русскому народу его чудные способности... что предопределено россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире", и прочих цветов славянофильского прекрасноречия, а для того, чтобы создать атмосферу всеобщей безвыходности. "Вот она, страшная Европа, Европа романтических видений, подобных грезам пьяного, уснувшего в подземелье", - со страхом думает Кюхельбекер. Эта безвыходность может быть разрешена только революцией.
Кюхельбекер не присутствовал при восстании Семеновского полка, а Тынянов пишет, что присутствовал. Это искажение факта, но не искажение истории.
Однако такой строгий писатель, каким был Тынянов, не станет искажать исторический факт только для того, чтобы сформировать мировоззрение героя. Поэтому Семеновское возмущение он нагружает еще одной темой. Оказывается, что восстание сыграло в жизни Кюхельбекера совершенно неожиданную роль, и уже отнюдь не в вопросах воспитания.
Об этой неожиданной роли сам Кюхельбекер так никогда и не узнал. Высланный из Парижа, он вернулся в Петербург в августе 1821 года. Это были тревожные, напряженные дни: по делу Семеновского полка был вынесен приговор. Подозрительному поэту оставаться в столице было опасно. Снова нужно было уезжать. О нем хлопочут А. Тургенев и Вяземский. Хлопоты с неслыханной, непетербургской быстротой кончаются успешно. Кюхельбекер едет на Кавказ. А накануне его отъезда между императором и Несссльроде происходит такой разговор:
"- Ваше величество, коллежский асессор Кюхельбекер прибыл из-за границы и просит определиться на службу.
Царь вопросительно посмотрел на министра.
- А разве он не в Греции?
- Никак нет, - пока еще нет.
- Я полагал по докладам, что он в Греции.
- Ваше величество, вследствие некоторых причин, которые вам известны, его, по моему крайнему мнению, следовало бы, подобно его другу Пушкину, подержать некоторое время подале.
Царь слушал с удовольствием...
- Как ваше величество отнеслись бы к мысли направить этого беспокойного молодого человека в столь же беспокойную страну?
Министр смотрел ясными глазами в ясные глаза царя,
Царь склонил сияющую лысину.
- Да, только в Грузию - и никуда более. Подержать в Грузии и не выпускать".
Но из Грузии его выпустили. Правда, с аттестацией, которая "фактически закрывала путь дальнейшей его службе"*
* И. Е н и к о л о п о в. Неизвестпые документы о Кюхельбекере. "Литературная Грузия", 1961, № 12, стр. 92.
Об открытии И. Ениколопова сообщил мне К. И. Чуковский. Приношу ему глубокую благодарность.
А так как он уже был под секретным надзором, то такой "Аттестат" делал его положение почти безвыходным. Тынянов придает этому серьезное значение. Он посвящает "Аттестату" целую главку.
В 1925 году, в романе "Кюхля", эта история выглядит так:
"Ермолов курил чубук и писал аттестат Кюхельбекеру. Он написал форму, насупившись, и вдруг неожиданно для самого себя прибавил: "и исполнял делаемые ему поручения с усердием при похвальном поведении".
Он откачнулся в креслах и подумал с минуту. Решительно отказывалась рука написать правду старой бабе министру про хлсбопекаря. Он вспомнил, насупившись, лицо с выкаченными глазами и стучащими зубами, вспомнил крик Кюхельбекера, его Грецию, поморщился и вычеркнул последнюю фразу. Он подумал еще секунду. Потом быстро написал: "по краткости времени его здесь пребывания мало употребляем был в должности, и потому, собственно, по делам службы способности его не изведаны".
- С рук долой, - махнул он с досадой, не то на Кюхельбекера, не то на аттестат".
Это было написано в 1925 году, когда Тынянов не допускал мысли, что его мнение о людях, которым он посвятил свои научные и художественные произведения, - Кюхельбекере, Пушкине, Грибоедове - может измениться...
Тынянов написал "Кюхлю" не потому, что близился столетний юбилей восстания декабристов, а потому, что прошло восемь лет после Октябрьской революции и проблема взаимоотношений интеллигенции и революции была очень важной. Эта проблема не только вызвала к жизни тему и героя романа, но и определила композицию всего произведения и композицию его центральной темы. Композиция темы определилась как путь интеллигента к революции, его участие в ней и последствия этого участия. Поэтому естественно, что композиционной вершиной романа стало восстание и все темы его поднимаются на эту вершину.
Глава о восстании начата с непритязательной топографии: "В Петербурге совсем почти нет тупиков...", "Улицы в Петербурге образованы ранее домов...", но топографический очерк заканчивается так: "Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская - с молодой глиной черни, - они бы перевесили". Восстание описывается не как военная операция, а как историческое событие. И смысл слов "если бы", которыми начата фраза, в том, что у писателя столетний исторический опыт и он знает причину поражения. Так Тынянов снова выходит из времени повествования, и выход носит характер исторической оценки. Чем больше сохранено чувство дистанции между автором и событием, тем больше автор становится историчен, потому что о событии он говорит не только на основании опыта декабрьского восстания, а на основании опыта трех революций.
В первую очередь это сказалось на центральной теме романа "интеллигенция и революция" - и на теме, которая начинает приобретать в романе все большее значение, - "революция и народ".
"О притеснениях крестьянства", о том, что "русский крестьянин, как скот, продается и покупается", говорят все. О том, что "крестьяне русские должны быть освобождены из цепей во всем государстве немедля", о том, что "крепостное право, иначе бесправие, должно быть искоренено", говорится как о "цели ближайшей". В романе обстоятельно рассказано о добром помещике, который не сечет крестьян сам, а препоручает операцию своему кучеру, и о злом, который мажет крестьян дегтем и сечет, не доверяя кучеру, сам, о том, что крестьяне считают свою долю не лучше доли "клейменых" да "каторжных", о ненависти, с которой они говорят про "рассукина сына Ракчеева", и об угрозе новым Пугачевым.
Писатель правильно формулирует альтернативу: Пугачев - Аракчеев. "Погоди, барин, - говорит Кюхельбекеру крестьянин, - не все в кабале будем. Пугачева сказнили, а глядь - другой подрастет". Вильгельм невольно содрогнулся. Пугачев пугал его, пожалуй, даже более, чем Аракчеев".
Но Тынянов не только правильно формулирует альтернативу. Главным становится то, что она, в сущности, к декабризму отношения пе имеет, декабризму в ней места нет. Декабризм ищет своего пути и не находит его: попытка обойтись без Пугачева против Аракчеева кончается неудачей.
Изолированность декабризма в романе выделена и неприкрыта.
Кюхельбекер разговаривает с крестьянином. Крестьянин произносит имя Пугачева. Кюхельбекер пугается. Крестьянин испуг замечает. "Насупясь", Кюхельбекер просит рассказать о Пугачеве. "Не помню, - неохотно ответил Иван, - что тут помнить. Мы ничего не знаем". На Этом кончается первая главка. А вторая начинается разговором Кюхельбекера с помещиком. Помещик замечает, что Кюхельбекер предпочитает не "на аристократию опираться", а "на чернь". И тогда помещик "вдруг замолчал, насупился и, как бы недовольный тем, что сказал, стал учтиво благодарить Вильгельма. Как Вильгельм ни просил его рассказать еще что-нибудь, Григорий Андреевич упорно отмалчивался". Подчеркнутое сходство этих сцен совершенно очевидно.
Декабристы не были связаны с народом и ориентировались на армию. Тынянов показывает, как декабристы "возмущают" солдат, и подчеркивает наивность их методов. Перед восстанием "три зимние ночи солдаты то тут, то там встречали странных господ, один из них был высокий, нескладный и даже как будто по виду юродивый, но все они знали какую-то правду, которую другие от солдат прятали". Это декабристы агитируют солдат. Агитируют они таким образом:
"- Куда, голубчик, идешь?..
- К Семеновскому мосту, в казармы...
- Как живется?..
- Не сладко... Может, теперь легче будет, при новом императоре...
- Не будет.
- Почему знаете?..
- Нового императора не хотят в Петербург пускать. Завещание покойного царя скрывают. А в завещании вашей службе срок на десять лет сбавлен...
- Так даром не сойдет... Мыслимое ли дело от солдат такую бумагу прятать?..
- Вот своим и расскажи... Может, скоро правда обнаружится".
Так "странные господа" готовят государственный переворот.
Эта хорошо подготовленная Тыняновым изолированность декабризма доведена до вершины романа - восстания - и связана с темой одиночества, важнейшей в его творчестве, но решенной по-разному в "Кюхле" и "Смерти Вазир-Мухтара".
Восстание показано как неожиданное и плохо организованное, как частное дело группы петербургских офицеров, не сумевших связаться с другими декабристскими организациями в стране и не связанных с населением столицы. Самоотверженные офицеры выводят плохо понимающих, в чем дело, солдат, солдаты и офицеры топчутся на месте, и к четырем часам их расстреливают картечью. Вся многолетняя деятельность тайных обществ свелась к плохо подготовленному, неорганизованному военному бунту с сбежавшим диктатором и ушедшим, опустив голову, вождем. Восстание изолировано от народа, от общественного движения, от главных сил армии, от собственной программы. Широкая программа тайных обществ осталась сама по себе, восстание произошло само по себе. Оно оказалось неподготовленным и для самих участников неожиданным.
Впервые тема революции у Тынянова появляется в главе о Европе.
Человек из России приезжает в Европу и, услышав, о революции, теряется. "Скажите одно - когда? Есть ли надежда?" - спрашивают Кюхельбекера немецкие студенты - члены подпольной революционной организации. Вильгельм никогда об этом не думал, и ответить ему было нечего.
"Вильгельм сидел, слегка испуганный. Он развел руками:
- Все кипит, но непонятно, как и к чему...
Он стеснялся, у него было чувство, как будто его принимают за кого-то другого".
Ненавидящий деспотизм поэт, который через пять лет станет членом тайного общества и выйдет с оружием на площадь, еще не умеет соединить то, что "все кипит", с революцией и никогда не сможет соединить "вольность и своенародность" с "ножами дворовых". На Петровскую площадь он пойдет вместе с людьми, которые никогда не смогли соединить революцию с народом.
Тема народа в романе начинает складываться задолго до восстания, но сразу же с ним связывается.
Народ и восстание связывает не Кюхельбекер, а специально введенный для этого в роман "обломок 93-го года" дядя Флери. Дядя Флери связывает темы так: "Рабы - это было тело революции".
Начинается сквозная метафора романа - "голова - сердце". И тут же возникает третья метафора - "тело". Все три метафоры идут рядом: "Тело нуждалось в голове. Флери не видел этой головы". "Обломок 93-го года" менее наивен, чем немецкие студенты, и он определяет
Кюхельбекера точно - "сердце". В качестве "головы" он с сожалением Кюхельбекера отвергает.
Тема интеллигенции и революции построена на метафоре "голова сердце".
Тынянов не приписывает Кюхельбекеру значительной роли в декабризме. Кюхельбекер не был ни вождем, ни идеологом, ни трибуном движения. Он был принят в тайное общество менее чем за месяц до восстания, что дало повод считать его случайным человеком в декабризме.
Тынянов опровергает мнение о случайности. Кюхельбекер не был вождем декабризма, он был характернейшим его выражением, он был положительным героем движения: "романтик", сумасшедший, но в благородном смысле", человек, который "готов был ежеминутно погибнуть", "сердце".
"Голова - сердце" не только сквозная метафора романа, но и сквозная метафора творчества Тынянова. "Смерть Вазир-Мухтара" и "Кюхля" - составные части Этой метафоры. Но, выйдя за пределы первого романа, метафора теряет свое конкретное историческое значение - она уходит из декабризма, из реальной истории и, попав во второй роман, приобретает ироничность, скептицизм и высокую многозначительность.
Темы интеллигенции, народа и революции построены на метафорах "голова - сердце" и "тело".
"Русская теорема отдела II за № 5" дописывается на Петровской площади, и дописывается неудачно, потому что у революции не было "головы", "тело" было исключено из действия и было только "сердце". Восстание овеществляет метафору, и неудача его оказывается следствием противоречий между членами метафорического ряда.
Эта нерешенность, эта неразрешимость взаимоотношений "головы" и "тела" вызывают четвертую метафору темы восстания. Эта метафора - "весы".
Три первые метафоры возникли задолго до восстания и в главе ни разу не упомянуты, но они реализуются в материале, которому были уподоблены. Только один раз упоминается "сердце": "...в пустой груди механически бьется разряженное до конца сердце". Но это после того, как восстание было расстреляно. Метафора "весы" вспыхивает и умирает вместе с восстанием. После этого идут "прозрачные синеватые льдины", в которых "будут находить человеческие головы, руки и ноги", "полицейские, раздевающие мертвецов", аресты, крепости, смерть. Четвертая метафора возникает из материала восстания и с ним заканчивается. Это локальная метафора восстания, и связана она не с какими-то провиденциальными "весами истории", а с главной темой - причиной поражения декабризма: "Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская - с молодой глиной черни, - они бы перевесили" (курсив мой. - А. Б.).
"Правдоподобные небылицы или странствования по свету в двадцать девятом веке"* Ф. В. Булгарина описывают отечество в 2824 году, и это будущее писателю представляется в образе монархического православного полицейского государства с высокоразвитой техникой, громадным бюрократическим и сыскным аппаратом и населением, единогласно шагающим верить в бога.
Даже князь М. М. Щербатов - европеец, руссоист, знаменитый оратор Комиссии Уложения, публицист и историк - в утопическом романе "Путешествие в землю Офирскую"** с такой обстоятельностью описал военные поселения, что тридцать лет спустя Аракчееву оставалось их лишь выстроить по готовому проекту.
По счастью, это не единственное, что заслуживает внимания в первом русском утопическом романе. И человек, его написавший, писал не только, как прекрасны военные поселения. Он писал о том, что судьба его соотечественника "не более в безопасности, чем слабая лодка без руля среди сурово волнующегося моря. Несть ни правила, коему мог бы последовать, ни пристанища, где бы узрил свое спасение"***.
* "Литературные листки", 1824, №№ 17-20; 23-24.
** Кн. М. М. Щербатов. Сочинения. Тома I-II, т. I, СПб., 1898.
*** Кн. М. М. Щербатов. Сочинения. Тома I-II, т. II, стр. 251.
Это написано в России через десять лет после восстания Пугачева, за пять лет до книги Радищева.
Работа историка или исторического или утопического романистов не имеет большого значения, если она обнаруживает лишь сходство современной им эпохи с прошедшими. Это, конечно, нужно, но это не очень серьезно. Конечно, тиран XVIII века похож на тирана XVII века; все тираны похожи, и слова их похожи, и дела их похожи, и кровь, пролитая ими в XVIII веке и в XVII веке, похожа. Но совсем иное значение приобретает работа людей, понявших, что в прошлом уже было заложено все то, что в будущем приобретет замечательное развитие. Будущее народа тихонько, не шевелясь, лежит в его прошлом. И если в истории народа уже был Фридрих II, то в будущем следует ожидать Бисмарка.
Сытая убежденность людей, стоящих во главе государства, в том, что только им дано судить, что полезно и что вредно отечеству, лишала этих людей способности наблюдать и трезво оценивать события. Ведь это же общеизвестно, что когда началась революция, то многие из них были искренне удивлены и считали революцию черной неблагодарностью. А некоторые даже уверяли: оттого, что воли много. Один из самых замечательных документов абсолютного ничегонепонимания предоктябрьской эпохи - это "Переписка Николая и Александры Романовых". Твердая убежденность в том, что революции и прочие безобразия происходят оттого, что слишком много воли, приводила ко все большему усилению власти и охране ее. И чем власть становилась абсолютнее, тем меньше ее защитникам приходилось думать о социологии и тем больше нужно было думать о полиции. Прерогатива наблюдать и трезво оценивать как-то естественно перешла к угнетенным. Россия дала так много свободолюбцев и великую революцию именно потому, что в самодержавной империи, вытаптывавшей главное свойство ума - критически оценивать и проверять, а не только слепо верить в монархический авторитет, первые удары всегда приходились по "уму", по инакомыслию, по святому свойству человеческого мозга самостоятельно думать, а не только холопски верить в самодержавие, привыкшее ссылаться на свое величие и на самую замечательную в мире полицию. В монархическом государстве до тех пор, пока против него не выступали с оружием, плохо понимали, что взаимоотношения государства и общества не могут строиться только на уверенности в том, что думать должно государство, а общество слушать, что ему говорят. Такая социология привела к тому, что, начиная с Ивана IV, государство систематически съедало общество. Нужны были особенно трудные обстоятельства, когда самодержавию приходилось очень плохо, чтобы оно снизошло до мнения своих подданных. Авторитарная монархия, уничтожавшая всякую попытку оппозиции, воспитывала веками уверенность в том, что истину знает только она, и жестоко расправлялась со всякой другой истиной, которая не споспешествовала тому, что было, по ее мнению, "процветанием" и что на самом деле было привитием обществу самых отвратительных полицейских привычек, культивированием абсолютного неуважения к чужому мнению, лицемерия и твердой веры в то, что прав тот, у кого власть, по самодержавным понятиям - палка.
В надежде на то, что придет когда-нибудь день, когда палка потеряет свое историческое значение, большая часть русской интеллигенции ждала революцию и принимала в ней такое деятельное участие. Но интеллигенция шла в революцию не только из протеста против насилия, неотделимого от самодержавия. Тирания самодержавия всегда бывает одной из причин, вызывающих революционные потрясения, но никогда не бывает единственной. В революционные эпохи важнейшую роль играет понимание целей революции. И поэтому в тяжелый год интервенции и блокады великий русский поэт воскликнул: "Всем телом, всем сердцем, всем сознанием - слушайте революцию"*. Правда, через три года он скажет: "Но не эти дни мы звали"**. Это было, несомненно, серьезной ошибкой.
* А. Б л о к. Собрание сочинений, тома 1-12, 1932-1936, т. 8. Издательство писателей в Ленинграде - "Советский писатель", 1936, стр. 55.
** Там же, т. 4, 1932, стр. 214.
Суровая оценка Тыняновым русской истории была правильной и совпадающей с оценкой "карающего, судного" Октября. Но, трезво оценивая историю, писатель приходит к неожидан-ному выводу: в первом романе появилась, а во втором упрочилась одна из центральных идей его творчества - крушение и гибель надежд после поражения в борьбе с самодержавием.
Что это, в сущности, значит?
Это значит, что в годы, когда все задушено, задавлено, заперто и забито, когда не видно просвета и в ночи лишь с гиканьем проносятся оруженосцы и запевалы режима, давя все, что подвернется под копыто, нужно сидеть и горько покачивать головой? Или, может быть, спотыкаясь, бежать за оруженосцами и запевалами режима? Неужели остается лишь покачивать головой или бежать? Но ведь Герцен и некоторые другие замечательные писатели не покачивали и не бежали. Они печатали в Англии и Италии свои книги, и эти книги говорили, что в России есть люди, которые не сдались, что если ничего нельзя сделать, то нужно все видеть, все понимать, не дать обмануть себя и ни с чем не соглашаться.
Но в первом романе поражением декабризма еще ничего не кончается, и поэтому, описывая революцию, кончившуюся поражением, Тынянов вспоминает 1917 год - год, когда революция победила.
Писатель не боится выйти из времени повествования: несколько раз он свободно переходит в другое столетие: "Петербургские революции совершались на площадях: декабрьская 1825 года и февральская 1917 года... И в декабре 1825 года и в октябре 1917 года... В декабре восставшие бежали по льду, в октябре крейсер "Аврора"... Петровская площадь (тогда еще не Сенатская), Исаакиевская, Адмиралтейская (где теперь деревья Александровского сада), Разводная (тогда еще не Дворцовая)... Там, где бульвар, называвшийся до Октября Конногвардейским..." Однако эти случаи очень редки. Тынянов избегает демонстрировать свое положение вне романа, за письменным столом, возвышающимся над событиями его книги. Поэтому случаи, когда писатель подчеркивает свою независимость от происходящего, приобретают особую выразите-льность. Отступления от времени действия не носят характера лирического. Авторского отношения в них не дано. Они звучат сухо, как справки, как информация, и обращают на себя внимание резким нарушением повествовательной тональности. Функционально они играют роль прозаизмов. Это характерно для Тынянова, считающего, что всякое явление в искусстве воспринимается как новое, то есть привлекающее повышенное внимание, только если оно нарушает канонизированную норму. Выходы из времени повествования и превращение автора из современника событий в современника своих читателей выделены не только подчеркнутой языковой выразительностью, но и местом, где они находятся. Они находятся в самом ответственном месте романа, в главе о восстании.
Тынянов не отождествляет себя с героем и не растворяется в истории. Мнение героя и мнение автора не тождественны. И то, что было неясно Кюхельбекеру, стало яснее Тынянову, который родился через сорок восемь лет после смерти Кюхельбекера. Между историческим событием и автором романа сохранена дистанция, и события, отодвинутые на большое расстояние, связались между собой и с последующими за ними.
Но иногда Тынянов отходит от той последовательности событий, которая была в жизни его героев. Отход мотивирован важностью повода. Речь идет о крайне редком для Тынянова свободном обращении с историческим фактом.
Книга Тынянова - это биографическая повесть об умном, честном и талантливом человеке, которого история вынудила взять пистолет. Книга написана о том, как это произошло, о том, что нужно, чтобы человек взял пистолет. Для этого в романе воссоздана сложная система событий, формирующих такой характер. И когда писатель знает, что человек стал революционером, но ему не хватает документов, объясняющих, как это произошло, он домысливает сам или переосмысливает подтвержденное документом событие. Для того чтобы показать Кюхельбекера на Петровской площади, нужно было сначала вывести его на эту дорогу. На пути его были немецкий Югендбунд, итальянские карбонарии, французские либералы, греческие филэллины, бунт русских солдат.
Бунт солдат Семеновского полка вспыхнул 18 октября 1820 года в Петербурге.
8 сентября 1820 года Кюхельбекер выехал из Петербурга.
Во время восстания он был в Германии. Но Тынянов задерживает его в Петербурге - писателю необходимо сделать Кюхельбекера очевидцем восстания Семеновского полка, чтобы он узнал, что такое русский солдат, с которым он встретится на Петровской площади, чтобы восстание запомнилось ему, чтобы оно повлияло на него. Поэтому Тынянов задерживает своего героя в Петербурге и еще дает ему в спутники Рылеева. Развернутое описание Семеновского бунта нужно для того, чтобы показать, что 14 декабря не было неожиданностью в судьбе героя, что герой был подготовлен к восстанию на Петровской площади. Для того чтобы попытка убить великого князя Михаила 14 декабря не была случайностью, вспышкой впечатлительного человека, Тынянов предваряет ее встречей Кюхельбекера и великого князя во время Семеновского "замешательства". В сцене восстания полка писатель ставит великого князя и Кюхельбекера в ту же позицию, в которую они будут поставлены на Петровской площади. Все это нужно для того, чтобы восстание 14 декабря не оказалось неожиданностью в судьбе героя и возникло не на пустом месте, а было подготовлено и родилось в атмосфере политического напряжения и оппозиционности. Между Семеновским "замешательством" и восстанием 14 декабря лежат главы о Европе и Кавказе.
Европа показана через восприятие Кюхельбекера. Отношение к ней сдержанное. Оно мотивировано патриотизмом (с оттенком близящегося славянофильства). "Вильгельм Карлович Кюхельбекер - славянофил, - говорит Ермолов, - Василий Карпович Хлебопекарь. Так складнее, а то противоречие получается". Но сдержанное отношение к Европе нужно отнюдь не для песнопений на тему о том, что "святая Русь достигнет некогда высочайшей степени благоденствия, что не вотще дарованы русскому народу его чудные способности... что предопределено россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире", и прочих цветов славянофильского прекрасноречия, а для того, чтобы создать атмосферу всеобщей безвыходности. "Вот она, страшная Европа, Европа романтических видений, подобных грезам пьяного, уснувшего в подземелье", - со страхом думает Кюхельбекер. Эта безвыходность может быть разрешена только революцией.
Кюхельбекер не присутствовал при восстании Семеновского полка, а Тынянов пишет, что присутствовал. Это искажение факта, но не искажение истории.
Однако такой строгий писатель, каким был Тынянов, не станет искажать исторический факт только для того, чтобы сформировать мировоззрение героя. Поэтому Семеновское возмущение он нагружает еще одной темой. Оказывается, что восстание сыграло в жизни Кюхельбекера совершенно неожиданную роль, и уже отнюдь не в вопросах воспитания.
Об этой неожиданной роли сам Кюхельбекер так никогда и не узнал. Высланный из Парижа, он вернулся в Петербург в августе 1821 года. Это были тревожные, напряженные дни: по делу Семеновского полка был вынесен приговор. Подозрительному поэту оставаться в столице было опасно. Снова нужно было уезжать. О нем хлопочут А. Тургенев и Вяземский. Хлопоты с неслыханной, непетербургской быстротой кончаются успешно. Кюхельбекер едет на Кавказ. А накануне его отъезда между императором и Несссльроде происходит такой разговор:
"- Ваше величество, коллежский асессор Кюхельбекер прибыл из-за границы и просит определиться на службу.
Царь вопросительно посмотрел на министра.
- А разве он не в Греции?
- Никак нет, - пока еще нет.
- Я полагал по докладам, что он в Греции.
- Ваше величество, вследствие некоторых причин, которые вам известны, его, по моему крайнему мнению, следовало бы, подобно его другу Пушкину, подержать некоторое время подале.
Царь слушал с удовольствием...
- Как ваше величество отнеслись бы к мысли направить этого беспокойного молодого человека в столь же беспокойную страну?
Министр смотрел ясными глазами в ясные глаза царя,
Царь склонил сияющую лысину.
- Да, только в Грузию - и никуда более. Подержать в Грузии и не выпускать".
Но из Грузии его выпустили. Правда, с аттестацией, которая "фактически закрывала путь дальнейшей его службе"*
* И. Е н и к о л о п о в. Неизвестпые документы о Кюхельбекере. "Литературная Грузия", 1961, № 12, стр. 92.
Об открытии И. Ениколопова сообщил мне К. И. Чуковский. Приношу ему глубокую благодарность.
А так как он уже был под секретным надзором, то такой "Аттестат" делал его положение почти безвыходным. Тынянов придает этому серьезное значение. Он посвящает "Аттестату" целую главку.
В 1925 году, в романе "Кюхля", эта история выглядит так:
"Ермолов курил чубук и писал аттестат Кюхельбекеру. Он написал форму, насупившись, и вдруг неожиданно для самого себя прибавил: "и исполнял делаемые ему поручения с усердием при похвальном поведении".
Он откачнулся в креслах и подумал с минуту. Решительно отказывалась рука написать правду старой бабе министру про хлсбопекаря. Он вспомнил, насупившись, лицо с выкаченными глазами и стучащими зубами, вспомнил крик Кюхельбекера, его Грецию, поморщился и вычеркнул последнюю фразу. Он подумал еще секунду. Потом быстро написал: "по краткости времени его здесь пребывания мало употребляем был в должности, и потому, собственно, по делам службы способности его не изведаны".
- С рук долой, - махнул он с досадой, не то на Кюхельбекера, не то на аттестат".
Это было написано в 1925 году, когда Тынянов не допускал мысли, что его мнение о людях, которым он посвятил свои научные и художественные произведения, - Кюхельбекере, Пушкине, Грибоедове - может измениться...
Тынянов написал "Кюхлю" не потому, что близился столетний юбилей восстания декабристов, а потому, что прошло восемь лет после Октябрьской революции и проблема взаимоотношений интеллигенции и революции была очень важной. Эта проблема не только вызвала к жизни тему и героя романа, но и определила композицию всего произведения и композицию его центральной темы. Композиция темы определилась как путь интеллигента к революции, его участие в ней и последствия этого участия. Поэтому естественно, что композиционной вершиной романа стало восстание и все темы его поднимаются на эту вершину.
Глава о восстании начата с непритязательной топографии: "В Петербурге совсем почти нет тупиков...", "Улицы в Петербурге образованы ранее домов...", но топографический очерк заканчивается так: "Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская - с молодой глиной черни, - они бы перевесили". Восстание описывается не как военная операция, а как историческое событие. И смысл слов "если бы", которыми начата фраза, в том, что у писателя столетний исторический опыт и он знает причину поражения. Так Тынянов снова выходит из времени повествования, и выход носит характер исторической оценки. Чем больше сохранено чувство дистанции между автором и событием, тем больше автор становится историчен, потому что о событии он говорит не только на основании опыта декабрьского восстания, а на основании опыта трех революций.
В первую очередь это сказалось на центральной теме романа "интеллигенция и революция" - и на теме, которая начинает приобретать в романе все большее значение, - "революция и народ".
"О притеснениях крестьянства", о том, что "русский крестьянин, как скот, продается и покупается", говорят все. О том, что "крестьяне русские должны быть освобождены из цепей во всем государстве немедля", о том, что "крепостное право, иначе бесправие, должно быть искоренено", говорится как о "цели ближайшей". В романе обстоятельно рассказано о добром помещике, который не сечет крестьян сам, а препоручает операцию своему кучеру, и о злом, который мажет крестьян дегтем и сечет, не доверяя кучеру, сам, о том, что крестьяне считают свою долю не лучше доли "клейменых" да "каторжных", о ненависти, с которой они говорят про "рассукина сына Ракчеева", и об угрозе новым Пугачевым.
Писатель правильно формулирует альтернативу: Пугачев - Аракчеев. "Погоди, барин, - говорит Кюхельбекеру крестьянин, - не все в кабале будем. Пугачева сказнили, а глядь - другой подрастет". Вильгельм невольно содрогнулся. Пугачев пугал его, пожалуй, даже более, чем Аракчеев".
Но Тынянов не только правильно формулирует альтернативу. Главным становится то, что она, в сущности, к декабризму отношения пе имеет, декабризму в ней места нет. Декабризм ищет своего пути и не находит его: попытка обойтись без Пугачева против Аракчеева кончается неудачей.
Изолированность декабризма в романе выделена и неприкрыта.
Кюхельбекер разговаривает с крестьянином. Крестьянин произносит имя Пугачева. Кюхельбекер пугается. Крестьянин испуг замечает. "Насупясь", Кюхельбекер просит рассказать о Пугачеве. "Не помню, - неохотно ответил Иван, - что тут помнить. Мы ничего не знаем". На Этом кончается первая главка. А вторая начинается разговором Кюхельбекера с помещиком. Помещик замечает, что Кюхельбекер предпочитает не "на аристократию опираться", а "на чернь". И тогда помещик "вдруг замолчал, насупился и, как бы недовольный тем, что сказал, стал учтиво благодарить Вильгельма. Как Вильгельм ни просил его рассказать еще что-нибудь, Григорий Андреевич упорно отмалчивался". Подчеркнутое сходство этих сцен совершенно очевидно.
Декабристы не были связаны с народом и ориентировались на армию. Тынянов показывает, как декабристы "возмущают" солдат, и подчеркивает наивность их методов. Перед восстанием "три зимние ночи солдаты то тут, то там встречали странных господ, один из них был высокий, нескладный и даже как будто по виду юродивый, но все они знали какую-то правду, которую другие от солдат прятали". Это декабристы агитируют солдат. Агитируют они таким образом:
"- Куда, голубчик, идешь?..
- К Семеновскому мосту, в казармы...
- Как живется?..
- Не сладко... Может, теперь легче будет, при новом императоре...
- Не будет.
- Почему знаете?..
- Нового императора не хотят в Петербург пускать. Завещание покойного царя скрывают. А в завещании вашей службе срок на десять лет сбавлен...
- Так даром не сойдет... Мыслимое ли дело от солдат такую бумагу прятать?..
- Вот своим и расскажи... Может, скоро правда обнаружится".
Так "странные господа" готовят государственный переворот.
Эта хорошо подготовленная Тыняновым изолированность декабризма доведена до вершины романа - восстания - и связана с темой одиночества, важнейшей в его творчестве, но решенной по-разному в "Кюхле" и "Смерти Вазир-Мухтара".
Восстание показано как неожиданное и плохо организованное, как частное дело группы петербургских офицеров, не сумевших связаться с другими декабристскими организациями в стране и не связанных с населением столицы. Самоотверженные офицеры выводят плохо понимающих, в чем дело, солдат, солдаты и офицеры топчутся на месте, и к четырем часам их расстреливают картечью. Вся многолетняя деятельность тайных обществ свелась к плохо подготовленному, неорганизованному военному бунту с сбежавшим диктатором и ушедшим, опустив голову, вождем. Восстание изолировано от народа, от общественного движения, от главных сил армии, от собственной программы. Широкая программа тайных обществ осталась сама по себе, восстание произошло само по себе. Оно оказалось неподготовленным и для самих участников неожиданным.
Впервые тема революции у Тынянова появляется в главе о Европе.
Человек из России приезжает в Европу и, услышав, о революции, теряется. "Скажите одно - когда? Есть ли надежда?" - спрашивают Кюхельбекера немецкие студенты - члены подпольной революционной организации. Вильгельм никогда об этом не думал, и ответить ему было нечего.
"Вильгельм сидел, слегка испуганный. Он развел руками:
- Все кипит, но непонятно, как и к чему...
Он стеснялся, у него было чувство, как будто его принимают за кого-то другого".
Ненавидящий деспотизм поэт, который через пять лет станет членом тайного общества и выйдет с оружием на площадь, еще не умеет соединить то, что "все кипит", с революцией и никогда не сможет соединить "вольность и своенародность" с "ножами дворовых". На Петровскую площадь он пойдет вместе с людьми, которые никогда не смогли соединить революцию с народом.
Тема народа в романе начинает складываться задолго до восстания, но сразу же с ним связывается.
Народ и восстание связывает не Кюхельбекер, а специально введенный для этого в роман "обломок 93-го года" дядя Флери. Дядя Флери связывает темы так: "Рабы - это было тело революции".
Начинается сквозная метафора романа - "голова - сердце". И тут же возникает третья метафора - "тело". Все три метафоры идут рядом: "Тело нуждалось в голове. Флери не видел этой головы". "Обломок 93-го года" менее наивен, чем немецкие студенты, и он определяет
Кюхельбекера точно - "сердце". В качестве "головы" он с сожалением Кюхельбекера отвергает.
Тема интеллигенции и революции построена на метафоре "голова сердце".
Тынянов не приписывает Кюхельбекеру значительной роли в декабризме. Кюхельбекер не был ни вождем, ни идеологом, ни трибуном движения. Он был принят в тайное общество менее чем за месяц до восстания, что дало повод считать его случайным человеком в декабризме.
Тынянов опровергает мнение о случайности. Кюхельбекер не был вождем декабризма, он был характернейшим его выражением, он был положительным героем движения: "романтик", сумасшедший, но в благородном смысле", человек, который "готов был ежеминутно погибнуть", "сердце".
"Голова - сердце" не только сквозная метафора романа, но и сквозная метафора творчества Тынянова. "Смерть Вазир-Мухтара" и "Кюхля" - составные части Этой метафоры. Но, выйдя за пределы первого романа, метафора теряет свое конкретное историческое значение - она уходит из декабризма, из реальной истории и, попав во второй роман, приобретает ироничность, скептицизм и высокую многозначительность.
Темы интеллигенции, народа и революции построены на метафорах "голова - сердце" и "тело".
"Русская теорема отдела II за № 5" дописывается на Петровской площади, и дописывается неудачно, потому что у революции не было "головы", "тело" было исключено из действия и было только "сердце". Восстание овеществляет метафору, и неудача его оказывается следствием противоречий между членами метафорического ряда.
Эта нерешенность, эта неразрешимость взаимоотношений "головы" и "тела" вызывают четвертую метафору темы восстания. Эта метафора - "весы".
Три первые метафоры возникли задолго до восстания и в главе ни разу не упомянуты, но они реализуются в материале, которому были уподоблены. Только один раз упоминается "сердце": "...в пустой груди механически бьется разряженное до конца сердце". Но это после того, как восстание было расстреляно. Метафора "весы" вспыхивает и умирает вместе с восстанием. После этого идут "прозрачные синеватые льдины", в которых "будут находить человеческие головы, руки и ноги", "полицейские, раздевающие мертвецов", аресты, крепости, смерть. Четвертая метафора возникает из материала восстания и с ним заканчивается. Это локальная метафора восстания, и связана она не с какими-то провиденциальными "весами истории", а с главной темой - причиной поражения декабризма: "Если бы с Петровской площадью, где ветер носил горючий песок дворянской интеллигенции, слилась бы Адмиралтейская - с молодой глиной черни, - они бы перевесили" (курсив мой. - А. Б.).