Страница:
Очнулся он в индейской хижине, наполненной дымом. Какой-то человек ухаживал за ним. Это был Конока: ангел хранитель Адама доставил его в племя абенаков.
Там он был принят чрезвычайно радушно. Наступала зима, сжимая в холодных объятиях людей и животных. Переносить ее в индейском селении было тяжелее, чем в доме, и все же спасенный обрел в вигваме Коноки тепло и пищу, это позволило ему не только восстановить заметную долю былой силы, но и получше узнать краснокожих: их образ мыслей помог ему пережить первые мучительные месяцы. От них он научился тому, что любой «воин», даже если ему кажется, что он остался один на всей земле, должен оставаться на ногах и твердо идти навстречу своей судьбе, какой бы она ни была».
Лишь только растаял снег, возвещая о наступлении весны, Адам объявил о своем отъезде. Хорошенько подумав, он наконец принял решение: вернуться к своим братьям и постараться им помочь. Там у него остался единственный друг, в ком он по-прежнему был уверен: доктор Тремэн, которого он знал много лет, так как не раз принимал его у себя в Босежуре во время его переездов. Он собирался разыскать его в Квебеке и верил, что тот никогда его не предаст.
Когда он уже был готов к отъезду, Конока решил его сопровождать: он был по-особому, молчаливо предав Тавернье. К тому же он боялся, хотя и не говорил об этом, что спасенный им человек недостаточно окреп для одинокого длинного путешествия перед лицом подстерегавших его на пути опасностей и воинственных индейских племен.
Все произошло как нельзя лучше. Гийом Тремэн встретил Адама Тавернье как несчастного брата. Он сразу предложил ему ферму На Семи Ветрах, так как арендовавший ее молодой человек собирался жениться и уехать в Труа-Ривьер. Тогда Конока заявил, что если в нем есть нужда, он готов помогать своему белому брату.
К несчастью, Адам вскоре узнал о том, что семья Вергора живет неподалеку. Наступил трудный период. Во всех своих несчастьях и выпавших на его долю страданиях Адам винил глупого Вергора. Вот почему, прежде чем окончательно обосноваться в доме На Семи Ветрах, Тремэн взял со своего гостя слово ничего не предпринимать против капитана. Так как это означало бы погубить не только его самого, но и дом, а возможно, и всю семью…
Действительно, бывший начальник форта Босежур пользовался полным покровительством интенданта Бито. Говорили даже, что в то время, когда он свирепствовал в Акадии, он получил от Бито такую ободрительную записку: «Пользуйтесь, мой дорогой Вергор, своим положением; делайте что хотите, вы имеете на то полное право, и тогда вы приедете ко мне во Францию и купите имение недалеко от моего!» Впрочем, где Биго, там и Бодрей, а немилость губернатора бывала страшной.
Адам дал обещание, так как был предан тому, кто предоставил ему кров и подобие семейного уюта, однако ненависть его, постоянно подогреваемая, не становилась от этого слабее. В душе он в равной степени ненавидел не только капитана и Биго, но еще и некоего господина де Вольтера — остряка, перед которым якобы заискивали во всех салонах — за то, что, узнав в 1756 году о землетрясении в Лиссабоне, тот осмелился написать: «Лучше бы землетрясение поглотило эту несчастную Акадию вместо Лиссабона…» С этим человеком, если, конечно, Адаму суждено было попасть во Францию, он собирался разобраться позже. И если нужно, он кулаками заставил бы его прийти к более правильному пониманию человеческих страданий… А пока что у него были дела и поважнее…
К возвращению доктора Тремэна гусь был почти готов, а его аромат распространился по всему дому. Сидя у очага, Матильда, Гийом-младший, Адам и Конока с восхищением наблюдали за медленным поворотом вертела, подставлявшего огню гусиную кожу, которая из ярко-золотистой постепенно становилась цвета аппетитной густой карамели. Они, казалось, никогда не видели ничего подобного…
Услышав, как скрипнула дверь, Матильда поспешила к мужу, чтобы помочь ему снять мешок, шляпу и сюртук. При виде родных, собравшихся в ожидании хорошего ужина, усталый хозяин невольно улыбнулся, хотя озабоченная складка так и не исчезла с его лба. Адам тоже пошел к нему навстречу, протягивая стакан сидра. Гийом-старший взял его, но мрачный взгляд при этом не просветлел. Взглянув на часы, Матильда почувствовала: что-то не так.
— Я немного беспокоюсь из-за Ришара, — сказала она. — Он до сих пор не вернулся, а между тем уже поздно…
— Мы не станем его ждать, милая. Ришар сегодня не придет ночевать…
— Но…
— Никаких но! Я встретил его, и он сказал, что имеет большую честь быть приглашенным на ужин, разумеется, с мэтром Юге к господину Главному интенданту и.
Обтекаемые выражения и всякие дипломатические уловки не были свойственны Адаму Тавернье. Если Матильда осмелилась лишь выразить удивление, то он проворчал:
— Он пошел к Биго? Вот те раз! Что это значит? И ты это терпишь?
Но почти тут же поправился:
— Это не мое дело, прости!
— Ничего! — вздохнул доктор, отводя глаза.
Но акадиец успел заметить боль, беспокойство и даже скрытый стыд, от которого потускнел ясный взгляд доктора. Потому он и попросил прощения. И все же потом, когда все собрались за столом и смотрели, как отец тщательно разрезает дичь на куски, он не удержался.
— Квебек того гляди помрет с голоду, — сказал он с горечью. — Нижний город в руинах, да и Верхний город пострадал. А Биго и его шайка по-прежнему живут в роскоши. Интендант еще и ужины устраивает? Интересно, как ему это удается… если, конечно, все, что он у нас украл, якобы для защитников, не досталось ему. Твой сын — честный малый. Нечего ему иметь дело с человеком, который бесстыдно обокрал и короля Франции, и жителей этой страны. Тебе следовало бы сказать ему об этом!
Наступило молчание. Тремэн перестал резать птицу. Матильда и Гийом увидели, как побелели суставы его пальцев, сжимавших костяную рукоятку ножа. Молодая женщина устремила глаза на акадийца, умоляя его не продолжать.
Отец смущенно улыбнулся, опустив сокрушенный взор на стоявшую перед ним миску, во все поняли, что возмущение Адама вполне отвечало его собственным чувствам, когда он прошептал:
— Ты говоришь, Ришар — честный малый? Я тоже так считал до сегодняшнего вечера. Теперь я боюсь и думать об этом…
Глава II
Там он был принят чрезвычайно радушно. Наступала зима, сжимая в холодных объятиях людей и животных. Переносить ее в индейском селении было тяжелее, чем в доме, и все же спасенный обрел в вигваме Коноки тепло и пищу, это позволило ему не только восстановить заметную долю былой силы, но и получше узнать краснокожих: их образ мыслей помог ему пережить первые мучительные месяцы. От них он научился тому, что любой «воин», даже если ему кажется, что он остался один на всей земле, должен оставаться на ногах и твердо идти навстречу своей судьбе, какой бы она ни была».
Лишь только растаял снег, возвещая о наступлении весны, Адам объявил о своем отъезде. Хорошенько подумав, он наконец принял решение: вернуться к своим братьям и постараться им помочь. Там у него остался единственный друг, в ком он по-прежнему был уверен: доктор Тремэн, которого он знал много лет, так как не раз принимал его у себя в Босежуре во время его переездов. Он собирался разыскать его в Квебеке и верил, что тот никогда его не предаст.
Когда он уже был готов к отъезду, Конока решил его сопровождать: он был по-особому, молчаливо предав Тавернье. К тому же он боялся, хотя и не говорил об этом, что спасенный им человек недостаточно окреп для одинокого длинного путешествия перед лицом подстерегавших его на пути опасностей и воинственных индейских племен.
Все произошло как нельзя лучше. Гийом Тремэн встретил Адама Тавернье как несчастного брата. Он сразу предложил ему ферму На Семи Ветрах, так как арендовавший ее молодой человек собирался жениться и уехать в Труа-Ривьер. Тогда Конока заявил, что если в нем есть нужда, он готов помогать своему белому брату.
К несчастью, Адам вскоре узнал о том, что семья Вергора живет неподалеку. Наступил трудный период. Во всех своих несчастьях и выпавших на его долю страданиях Адам винил глупого Вергора. Вот почему, прежде чем окончательно обосноваться в доме На Семи Ветрах, Тремэн взял со своего гостя слово ничего не предпринимать против капитана. Так как это означало бы погубить не только его самого, но и дом, а возможно, и всю семью…
Действительно, бывший начальник форта Босежур пользовался полным покровительством интенданта Бито. Говорили даже, что в то время, когда он свирепствовал в Акадии, он получил от Бито такую ободрительную записку: «Пользуйтесь, мой дорогой Вергор, своим положением; делайте что хотите, вы имеете на то полное право, и тогда вы приедете ко мне во Францию и купите имение недалеко от моего!» Впрочем, где Биго, там и Бодрей, а немилость губернатора бывала страшной.
Адам дал обещание, так как был предан тому, кто предоставил ему кров и подобие семейного уюта, однако ненависть его, постоянно подогреваемая, не становилась от этого слабее. В душе он в равной степени ненавидел не только капитана и Биго, но еще и некоего господина де Вольтера — остряка, перед которым якобы заискивали во всех салонах — за то, что, узнав в 1756 году о землетрясении в Лиссабоне, тот осмелился написать: «Лучше бы землетрясение поглотило эту несчастную Акадию вместо Лиссабона…» С этим человеком, если, конечно, Адаму суждено было попасть во Францию, он собирался разобраться позже. И если нужно, он кулаками заставил бы его прийти к более правильному пониманию человеческих страданий… А пока что у него были дела и поважнее…
К возвращению доктора Тремэна гусь был почти готов, а его аромат распространился по всему дому. Сидя у очага, Матильда, Гийом-младший, Адам и Конока с восхищением наблюдали за медленным поворотом вертела, подставлявшего огню гусиную кожу, которая из ярко-золотистой постепенно становилась цвета аппетитной густой карамели. Они, казалось, никогда не видели ничего подобного…
Услышав, как скрипнула дверь, Матильда поспешила к мужу, чтобы помочь ему снять мешок, шляпу и сюртук. При виде родных, собравшихся в ожидании хорошего ужина, усталый хозяин невольно улыбнулся, хотя озабоченная складка так и не исчезла с его лба. Адам тоже пошел к нему навстречу, протягивая стакан сидра. Гийом-старший взял его, но мрачный взгляд при этом не просветлел. Взглянув на часы, Матильда почувствовала: что-то не так.
— Я немного беспокоюсь из-за Ришара, — сказала она. — Он до сих пор не вернулся, а между тем уже поздно…
— Мы не станем его ждать, милая. Ришар сегодня не придет ночевать…
— Но…
— Никаких но! Я встретил его, и он сказал, что имеет большую честь быть приглашенным на ужин, разумеется, с мэтром Юге к господину Главному интенданту и.
Обтекаемые выражения и всякие дипломатические уловки не были свойственны Адаму Тавернье. Если Матильда осмелилась лишь выразить удивление, то он проворчал:
— Он пошел к Биго? Вот те раз! Что это значит? И ты это терпишь?
Но почти тут же поправился:
— Это не мое дело, прости!
— Ничего! — вздохнул доктор, отводя глаза.
Но акадиец успел заметить боль, беспокойство и даже скрытый стыд, от которого потускнел ясный взгляд доктора. Потому он и попросил прощения. И все же потом, когда все собрались за столом и смотрели, как отец тщательно разрезает дичь на куски, он не удержался.
— Квебек того гляди помрет с голоду, — сказал он с горечью. — Нижний город в руинах, да и Верхний город пострадал. А Биго и его шайка по-прежнему живут в роскоши. Интендант еще и ужины устраивает? Интересно, как ему это удается… если, конечно, все, что он у нас украл, якобы для защитников, не досталось ему. Твой сын — честный малый. Нечего ему иметь дело с человеком, который бесстыдно обокрал и короля Франции, и жителей этой страны. Тебе следовало бы сказать ему об этом!
Наступило молчание. Тремэн перестал резать птицу. Матильда и Гийом увидели, как побелели суставы его пальцев, сжимавших костяную рукоятку ножа. Молодая женщина устремила глаза на акадийца, умоляя его не продолжать.
Отец смущенно улыбнулся, опустив сокрушенный взор на стоявшую перед ним миску, во все поняли, что возмущение Адама вполне отвечало его собственным чувствам, когда он прошептал:
— Ты говоришь, Ришар — честный малый? Я тоже так считал до сегодняшнего вечера. Теперь я боюсь и думать об этом…
Глава II
СВЕТ ФОНАРЯ В НОЧИ…
Назавтра погода переменилась. Пронизывающий сентябрьский ветер пронесся над землей. Его северное дыхание ощущалось над поверхностью реки. Воды ее углубились и приняли свинцовый оттенок. Но люди радовались: если наступает зима, значит, англичанам придется поскорее убраться, и Квебек наконец сможет перевести дух.
Словно ожидавшая сигнала природа в одну ночь преобразилась. Деревья начали сбрасывать листву, меняя свой цвет на бледно-желтый, к нему вскоре стали примешиваться всевозможные золотистые и охряные оттенки, вплоть до кораллового, ярко-красного и густого пурпурного цвета, в который одеваются клены, прежде чем сбросить свой последний великолепный убор…
Гийом любил осень и ее роскошные краски. Обычно они с другом Франсуа забирались на дерево и часами любовались великолепным пейзажем: устье реки, острова, состоящий из двух частей город; вокруг, на огромном пространстве — холмы в их волшебном Наряде. Картина эта возвещала о наступлении зимних радостей: сбор грибов после первого дождя, потом, в октябре, заготовка дров в лесу, куда мальчики любили сопровождать мужчин, затем игра в снежки и катание на санках по крутым улицам, рождественские пряники в форме лошадок, рассказы в ночь под Рождество, прогулки в порт и многие другие развлечения, завершавшиеся, с возвращением весны, сбором кленового сока и томительным ожиданием, пока он сварится и превратится в жидкий крем прекрасного теплого цвета спелого каштана… Правда, помимо удовольствий были еще и коллеж, брат Гратьен и его плеть, но раз уж невеселой троицы все равно не миновать, то лучше и вовсе было о ней не думать. Ведь существовало столько радостей в награду!
Увы, в этом году, если, конечно, не произойдет чуда, Гийому предстояло в одиночестве присутствовать на великом представлении природы… Дом на улице Су-ле-Фор был разрушен бомбой, и отец Ньель, до смерти обрадованный тем, что и он, и его семья, и даже хранившиеся в шкатулке деньги остались целы, решил на следующий же день переехать к брату в Монреаль, где тот держал крупный магазин и торговал мехом и молочными продуктами. Мальчик подумал, что отныне ему будет очень одиноко. Теперь он тоже хотел бы уехать в большой город в глубине страны, который даже представлялся ему раем — мало ему было Франсуа, так он забрал у него и дорогую Милашку-Мари. К сожалению, рай этот был так же недоступен, как и настоящая Земля обетованная: нечего было и думать, что доктор Тремэн согласится покинуть своих больных, ведь многие из них были слишком бедны и не могли избежать ужасов войны… Его отношение не могло не вызывать в мальчике восхищения, но все же приводило его в отчаяние!
Не менее удручающей была и обстановка в доме, которую не могла скрасить даже радость по поводу диких гусей. Дом На Семи Ветрах превратился в храм тишины, где каждый предпочитал предаваться своим мыслям. Лишь Гийому время от времени доставалась улыбка или несколько слов, чаще всего от Коноки. Догадываясь, какие вопросы мучают ребенка, обычно бесстрастный индеец занимался с ним, поручая посильные работы на ферме. Иногда он брал мальчика с собой в напоенные влажным ароматом леса Сильри, где они словно тени скользили в своих мокасинах по ковру из сосновых иголок. Они даже залезали на деревья, пытаясь проследить движение англичан на противоположном берегу.
Но Конока ошибался: Гийом не задавал себе никаких вопросов. Просто он не понимал, почему отсутствие Ришара все более походило на драму. Старший брат был всегда ему противен, даже ненавистен! Избавиться от него было истинным облегчением, и мальчик думал, что мать, вечно страдавшая от дурного обращения со стороны пасынка, так же как и он должна была бы петь от радости. Как, впрочем, и Адам, поскольку Ришар, когда этого не мог слышать отец, обращался с ним презрительно и дерзко, умудряясь при этом довольно ловко маскировать свои чувства, дабы не вызвать бурной реакции, свойственной мужчине его склада. Между тем в доме слышались лишь жужжание прялки, потрескивание огня, бой часов, поскрипывание пола да звон посуды, когда наступало время садиться за стол. Поэтому, несмотря на плохую погоду, лучше уж было подольше оставаться на улице. Но вернувшись вечером домой, так тяжело было видеть, как все больше мрачнеет лицо отца и как углубляются его морщины на лбу и вокруг рта. Имя отсутствовавшего не решался произносить никто. Поэтому даже при звуке дальнего грома пушек в крепости Гийом испытывал что-то вроде радости. Хоть какое-то разнообразие…
Ко всеобщему изумлению, Ришар явился к концу четвертого дня, десятого сентября. Он вошел, когда вся семья сидела за столом. Никто не двинулся, пока он снимал шляпу и большой черный плащ, защищавший его от дождя. Казалось, волшебник прикоснулся к ним своей палочкой, заставив не дышать… Все ждали, что сейчас что-то произойдет.
Вошедший некоторое время смотрел на неподвижные лица, на которых плясали тени от двух свечей, стоявших в центре стола. Никто не посмотрел в его сторону. Тогда он глубоко вздохнул и направился к краю стола, где сидел Гийом-старший.
— Отец, — вымолвил он наконец, — боюсь, что я глубоко оскорбил вас в тот вечер… Меня… переполняли радость и возбуждение по поводу оказанной мне чести, и я… не снес того, что вы отнеслись к приглашению иначе. Я… я пришел просить у вас… прощения.
Тяжелые, помятые, как у черепахи, веки доктора поднялись, обнажив каменный взгляд.
— Ты, как я вижу, не торопился! Неужели потребовалось четыре долгих дня, прежде чем ты надумал раскаяться?
Молодой человек потупил взор.
— Это как раз потому… что я понял свою ошибку. Я не решался вернуться…
— И вдруг сегодня смелость пришла к тебе?
— Не сама собой. Мэтр Юге — он ничего не знал о нашей встрече, и теперь ему весьма неловко из-за уважения, которое он к вам испытывает, — настоял на том, чтобы я вернулся. Он считает даже, что я слишком долго колебался.
— Я тоже так считаю. А теперь я хотел бы, чтобы ты рассказал, где провел эти четыре ночи. Не у мэтра Юге, надеюсь?
Густая краска залила лицо юноши, и он отвел глаза:
— С вашего позволения… и из уважения к даме и ребенку, я хотел бы ответить на ваш вопрос с глазу на глаз.
— Ага!
И вновь тишина сделалась такой тяжелой, что Матильда не смогла ее вынести. Она поднялась и устремила свой прекрасные спокойные глаза на очередное воплощение блудного сына:
— Вы ужинали, Ришар? — Нет, но…
Взглянув на мужа, она принесла миску, приборы и салфетку и положила все на скатерть, там, где оставалось свободное место, слева от отца.
— Мы обо всем поговорим позже, как ты просил, — сказал он. — Садись и ешь! Ничего похожего, разумеется, на ужин у господина интенданта. Всего лишь вареные бобы, правда, с остатками печенки от гусей, подстреленных нашим другом Адамом.
Не поблагодарив Матильду и даже не взглянув на младшего брата, Ришар перешагнул через лавку, сел между Гийомом и отцом и принялся за еду с видом проголодавшегося мужчины — жадно заглатывая рагу и отламывая большие куски кукурузного хлеба. Ребенок наблюдал за тем, как он ест, с отвращением и строгостью. Наконец он не выдержал.
— Такое впечатление, что ты давно не ел! — заметил он.
— А ты как думал? — злобно бросил тот. — Там, в городе, едят еще меньше, чем мы…
— Но у господина интенданта…
— Не лез бы ты не в свои дела, щенок!
— Детям не полагается разговаривать за столом, маленький Гийом! — с упреком сказала Матильда, даже не предполагая, какая последует реакция.
Как и тогда на утесе, Гийом возмутился и, выпрямившись, сказал:
— Я не хочу больше, чтобы меня так называли! Это… это глупо!
Впервые за много дней отец рассмеялся, и это удивило ребенка, готового испытать на себе последствия гнева.
— Почему же, интересно?
— Потому что, если я достаточно вырос, чтобы носить штаны, нет причины обращаться со мной, как с малышом…
— Как же ты хочешь, чтобы тебя называли? — спросил Ришар, ехидно улыбаясь. — Глий!.. Как эта маленькая дуреха госпожи Вергор? Глий! Так, что ли? По-моему, это еще глупее, но, в сущности, ему подходит…
Ответная атака была мгновенной. Уязвленный в своем достоинстве и в своей любви, Гийом взбесился. Набросившись на старшего брата, он сорвал с него парик, швырнул его в сторону и вцепился ему в волосы, как будто собирался содрать с него скальп. Но отец был уже рядом. Он стащил его с жертвы, дав крепкого подзатыльника:
— Довольно! Проси прощения, у брата и отправляйся спать!
Просить прощения у чудовища, которое осмелилось обозвать дурехой Милашку-Мари и причинило такую боль ему самому? Никогда!.. Нахохлившись, словно боевой петух, с глазами, как у дикого зверя, в которых пробегали молнии, мальчик отважился выступить против Гийома-старшего.
— Никогда не стану просить прощения у того, кто меня оскорбляет. А он оскорбил меня, назвав щенком!
Не дожидаясь ответа, он повернулся, подошел к камину, взял ореховый прут, который, впрочем, требовался не часто, и, вернувшись, протянул его отцу с таким гордым видом, что тот опешил. В тот же миг все услышали, как Адам Тавернье медленно произнес:
— Благородный ответ, мальчик! Достойный мужчины! Приготовься испытать его последствия» как мужчина!
И без того натянутый как струна, ребенок напрягся еще больше, приготовившись к заслуженной каре, ведь он осмелился бросить вызов своему отцу. Но наказания не последовало. Несколько мгновений Гийом-старший взирал на сына так, будто собирался броситься на него. От гнева его вены вздулись, глаза горели, а щеки стали красными. Сжимавшая прут рука его поднялась. Матильда сцепила пальцы, у нее вырвался стон… Отец уронил руку и в сердцах отбросил тонкий прут к очагу; потом доктор отвернулся и направился к столу.
— Иди спать! — лишь произнес он.
— Он никогда не будет вас уважать, если вы проявите слабость! — выкрикнул Ришар. — Этот мальчишка — настоящее семя…
— .. Тремэна! — резко оборвал отец, к которому вернулся гнев. — А ты прекрати бахвалиться! Наш разговор еще не кончен!
Гийом вздохнул с облегчением и, едва поклонившись, поплелся к лестнице, даже не решившись подойти к матери, чтобы ее поцеловать. Однако, поднявшись, он не сразу пошел к себе в спальню, а присел на последней ступеньке, чтобы послушать, о чем пойдет речь дальше, и станут ли говорить о нем. Он ошибся. Покончив с одним делом, отец всегда принимался за другое. Отложив на время семейные дела, он принялся расспрашивать Ришара о том, что, происходит в городе.
— Скажи-ка сначала, кого ты видел в тот вечер на ужине? Губернатор был там?
— Я даже удостоился чести быть ему представленным, — торжествующе отвечал Ришар. — Видите, отец, я был бы очень не прав, если бы не пошел туда, и…
— Отвечай только на мои вопросы! Маркиз де Монкальм тоже там был?
Допрашиваемый неприятно засмеялся.
— Конечно, нет! Вы прекрасно знаете, отец, что главнокомандующий и наш губернатор, господин де Водрей, не любят друг друга. Еще меньше ладят они с господином интендантом.
— Иначе и быть не может, — промолвил Адам Тавернье. — Монкальм — человек честный, чего не скажешь о двух других. И потом, в осажденном и голодном городе место военачальника — не в банкетном зале. Я знаю, что он никогда не бросает своих людей, так же как и его заместитель, шевалье де Леви…
— Да это просто смешно! И недели не пройдет, как осада будет снята: посмотрите хотя бы, что происходит на южном берегу — со вчерашнего дня генерал Вольф грузит свои войска на корабли. Он уходит из лагеря Леви, уже покинул лагеря у водопада Монморанси и на острове Орлеан. Его отход, вероятно, теперь уже вопрос нескольких часов. Должно быть, Вольф ожидает ветра…
— Проказник! — с иронией воскликнул доктор Тремэн. — Да ты, оказывается, в курсе всех событий и планов! Если англичане думают уходить, почему же тогда их шхуна прошла у нас перед носом четыре дня тому назад? Лично я нахожу это странным!
— Не думаю, что этого стоит опасаться. В любом случае линейные корабли не смогут подняться вверх по реке тем же путем. Если они готовятся встать под паруса, то лишь затем, чтобы пойти вниз по реке и выйти в открытое море. Давно пора, кстати. — Интересно, почему? Ни Квебек, ни мы пока еще не выдохлись. Мы могли бы еще долго сопротивляться…
— Конечно! Тем не менее по городу ходят слухи. Люди поговаривают, что нам нет больше смысла защищать интересы короля, которому на нас наплевать.
— Что это значит? — проворчал Адам, — Я повторяю что слышал. Говорят, что в конце концов… англичане, может, и не так уж плохи, и что…
По грохоту Гийом догадался, что акадиец резко встал, опрокинув свой стул. Должно быть, он впал в ярость, так как голос его гремел:
— Не так уж плохи? Ты мне это говоришь? Прости, Тремэн! Но, по-моему, мне лучше прогуляться. От таких речей мне становится душно…
Дверь хлопнула. Сидя на ступеньке, Гийом с тайной надеждой подумал, что настал час, когда отец и брат начнут выяснять отношения, но ему не суждено было при этом присутствовать: мать неслышно поднялась по лестнице и предстала перед ним.
— Ты что здесь делаешь? — спросила она строго. — Ты уже должен быть в постели.
— Я знаю, но…
— Никаких «но»! Я не люблю, когда мой сын ведет себя, словно гадкий шпион. Давай! Поторапливайся!
Вздохнув, ребенок повиновался:
— На самом интересном месте!
— Ох! — воскликнула Матильда в негодовании. — Неужели ты надеялся услышать, как распекают твоего брата?
— Да, — спокойно согласился Гийом. — Я его ненавижу! — Затем, встав на цыпочки, он поцеловал мать в щеку. Добрый вечер, мама, желаю вам спокойной ночи!
Энергичным, но исполненным нежности движением госпожа Тремэн привлекла к себе сына и поцеловала его в лоб. Она не решалась упрекнуть его в антипатии, которую и сама ощущала. Ей и так приходилось скрывать это чувство от мужа, ведь она разочаровала его тем, что не захотела открыть ему свое сердце, а он, разочаровавшись, испытывал потребность чаще, чем следовало, прощать старшего сына. Матильда с трудом мирилась с тем, что он был недостаточно тверд с Ришаром.
Ришару, впрочем, нечего было особенно опасаться отцовского гнева, так как тот, приободренный возвращением сына, уже остыл. Молодая женщина потому и ушла, что не желала своим присутствием вынуждать мужа к строгости, проявлять которую он не особенно хотел. Оставшись одни, мужчины могли легко договориться: Ришар прекрасно знал что делал, когда просил отца о разговоре наедине.
Гордость не позволяла Матильде слушать, о чем говорили внизу, поэтому она ушла в спальню, где могла хоть несколько мгновений побыть одна.
Комнату освещал лишь огонь в камине: она разожгла его в конце дня, чтобы в доме было не так сыро. Спеша подняться наверх, она забыла взять свечу, но это не имело значения: она поворошила растленные угли, от них тотчас вспыхнули ярким светом сосновые поленья, которые ома подложила в очаг, и комната наполнилась душистым ароматом.
Если бы Матильда жила здесь одна, она любила бы эту светлую комнату, где на фоне белых стен так прекрасно смотрелся большой темно-зеленый шкаф двух разных оттенков, рядом стояла широкая ореховая кровать из тщательно навощенного дерева мягкого тона с толстой периной ярко-красного цвета. Она была освящена висевшим над ней простым деревянным крестом, по обе стороны лежали узкие коврики с незатейливыми цветами и стояли два кресла на хрупких ножках, на которые клали одежду, а у камина красовалась деревянная колыбель, ставшая ненужной с тех пор, как маленький Гийом перестал в ней спать. Вот уже девять лет, как в нее не клали ребенка. Матильда предпочла бы, чтобы ее убрали на чердак, но муж хотел, чтобы она стояла там, хоть и прекрасно знал, что никакой надежды на появление ребенка больше нет. Для него она была своего рода символом его мужской силы и постоянно напоминала о сыновьях, которых он смог дать канадской земле. Когда утром он поднимался с кровати, это был первый предмет, на который падал его взгляд. И он им дорожил… Колпак камина украшали картинка на библейскую тему в рамке, медный подсвечник и небольшие мехи для раздувания огня.
Несмотря на простоту, это была милая комната, гораздо более красивая, чем та, где Матильда жила в доставшемся брату доме своего отца, солевара из Сея-Васт-ла-Уг. Когда молодая жена Гийома Тремэна впервые вошла сюда, она надеялась обрести если не счастье, то по меньшей мере отрадный покой, что для нее было почти одно и то же. Увы, ее надежда умерла с наступлением первой брачной ночи, оказавшейся настоящим кошмаром.
От врача, мужчины много старше ее, а значит, и более опытного, можно было ожидать внимательной нежности, умения постепенно открыть ей физическую сторону любви, но вместо этого Матильда явилась жертвой изверга, в котором трудно было узнать сурового, немного грустного мужчину, за которого она выходила замуж. Во-первых, он выпил слишком много сидра. К тому же длительное воздержание всегда вредит мужчине, и Тремэн, едва не задушив жену, впопыхах срывая завязку на ее рубашке, был ослеплен открывшейся ему красотой и повел себя как примитивный самец: медведь и тот был бы лучше! С редкостной грубостью несчастная была лишена девственности, после чего ей пришлось выдержать еще три не менее болезненных приступа. Палач ее, занятый поглощением своей неподготовленной жертвы, даже не замечал заливавших ее лицо слез, а ее робкое сопротивление лишь разжигало его. И когда он, наконец, оставил ее, откинулся на спину и захрапел, ей показалось, что она тихо поднималась из глубин ада.
На следующий день он выглядел раскаявшимся, просил прощения, обещал вести себя иначе… Но то были известные обещания пьяницы! Стоило ему скользнуть к жене в постель, вдохнуть теплый запах ее молодого тела, прикоснуться к нежной бархатистой коже, как безумие вновь овладевало им. Он с силой обнимал, давил, кусал, углублялся в плоть, не в силах насытиться ее прелестью, о которой никогда даже не осмеливался мечтать. Это продолжалось до тех пор, пока у Матильды не случился обморок и он не подумал, что убил ее…
Она пригрозила ему с холодной решимостью, обидевшей не в меру пылкого любовника. К счастью, она уже могла сообщить ему, что беременна.
— Если вы хотите, чтобы я любила ребенка, которого ношу в себе, — заявила она, — постарайтесь сделать так, чтобы я не возненавидела его отца.
— Все от большой любви, которую вы мне внушаете, Матильда, и вы это хорошо знаете.
— Это объяснение, а не извинение. К тому же я никогда от вас не скрывала, что я вас не люблю… по крайней мере так, как вы бы того хотели.
Впоследствии она пожалела о том, что была слишком откровенна, потому что ее слова сделали его более несчастным, чем она могла предположить. В течение нескольких недель он уходил спать в ригу, а после переезда на улицу Сен-Луи — в комнату, где его обычно ожидали больные. Пока длилась беременность, он больше не пытался к ней приблизиться и мучился угрызениями совести, услышав, как Матильда кричит во время схваток, хотя роды прошли нормально. Ровно пять часов — минимум для женщины, рожающей впервые.
С того дня интимная жизнь четы была лишь внешней. Они вновь спали в одной комнате, но доктор звал, что его жена, чувствительность которой была обострена до предела, не хотела и слышать о новом зачатии. Он не делал больше попыток, но страдал от этого, так как горячо любил ее. Она это знала и всегда старалась быть внимательной и услужливой супругой. Но даже постепенно привязавшись к мужу, она не могла решиться вновь принять его. И он уважал ее решение.
Словно ожидавшая сигнала природа в одну ночь преобразилась. Деревья начали сбрасывать листву, меняя свой цвет на бледно-желтый, к нему вскоре стали примешиваться всевозможные золотистые и охряные оттенки, вплоть до кораллового, ярко-красного и густого пурпурного цвета, в который одеваются клены, прежде чем сбросить свой последний великолепный убор…
Гийом любил осень и ее роскошные краски. Обычно они с другом Франсуа забирались на дерево и часами любовались великолепным пейзажем: устье реки, острова, состоящий из двух частей город; вокруг, на огромном пространстве — холмы в их волшебном Наряде. Картина эта возвещала о наступлении зимних радостей: сбор грибов после первого дождя, потом, в октябре, заготовка дров в лесу, куда мальчики любили сопровождать мужчин, затем игра в снежки и катание на санках по крутым улицам, рождественские пряники в форме лошадок, рассказы в ночь под Рождество, прогулки в порт и многие другие развлечения, завершавшиеся, с возвращением весны, сбором кленового сока и томительным ожиданием, пока он сварится и превратится в жидкий крем прекрасного теплого цвета спелого каштана… Правда, помимо удовольствий были еще и коллеж, брат Гратьен и его плеть, но раз уж невеселой троицы все равно не миновать, то лучше и вовсе было о ней не думать. Ведь существовало столько радостей в награду!
Увы, в этом году, если, конечно, не произойдет чуда, Гийому предстояло в одиночестве присутствовать на великом представлении природы… Дом на улице Су-ле-Фор был разрушен бомбой, и отец Ньель, до смерти обрадованный тем, что и он, и его семья, и даже хранившиеся в шкатулке деньги остались целы, решил на следующий же день переехать к брату в Монреаль, где тот держал крупный магазин и торговал мехом и молочными продуктами. Мальчик подумал, что отныне ему будет очень одиноко. Теперь он тоже хотел бы уехать в большой город в глубине страны, который даже представлялся ему раем — мало ему было Франсуа, так он забрал у него и дорогую Милашку-Мари. К сожалению, рай этот был так же недоступен, как и настоящая Земля обетованная: нечего было и думать, что доктор Тремэн согласится покинуть своих больных, ведь многие из них были слишком бедны и не могли избежать ужасов войны… Его отношение не могло не вызывать в мальчике восхищения, но все же приводило его в отчаяние!
Не менее удручающей была и обстановка в доме, которую не могла скрасить даже радость по поводу диких гусей. Дом На Семи Ветрах превратился в храм тишины, где каждый предпочитал предаваться своим мыслям. Лишь Гийому время от времени доставалась улыбка или несколько слов, чаще всего от Коноки. Догадываясь, какие вопросы мучают ребенка, обычно бесстрастный индеец занимался с ним, поручая посильные работы на ферме. Иногда он брал мальчика с собой в напоенные влажным ароматом леса Сильри, где они словно тени скользили в своих мокасинах по ковру из сосновых иголок. Они даже залезали на деревья, пытаясь проследить движение англичан на противоположном берегу.
Но Конока ошибался: Гийом не задавал себе никаких вопросов. Просто он не понимал, почему отсутствие Ришара все более походило на драму. Старший брат был всегда ему противен, даже ненавистен! Избавиться от него было истинным облегчением, и мальчик думал, что мать, вечно страдавшая от дурного обращения со стороны пасынка, так же как и он должна была бы петь от радости. Как, впрочем, и Адам, поскольку Ришар, когда этого не мог слышать отец, обращался с ним презрительно и дерзко, умудряясь при этом довольно ловко маскировать свои чувства, дабы не вызвать бурной реакции, свойственной мужчине его склада. Между тем в доме слышались лишь жужжание прялки, потрескивание огня, бой часов, поскрипывание пола да звон посуды, когда наступало время садиться за стол. Поэтому, несмотря на плохую погоду, лучше уж было подольше оставаться на улице. Но вернувшись вечером домой, так тяжело было видеть, как все больше мрачнеет лицо отца и как углубляются его морщины на лбу и вокруг рта. Имя отсутствовавшего не решался произносить никто. Поэтому даже при звуке дальнего грома пушек в крепости Гийом испытывал что-то вроде радости. Хоть какое-то разнообразие…
Ко всеобщему изумлению, Ришар явился к концу четвертого дня, десятого сентября. Он вошел, когда вся семья сидела за столом. Никто не двинулся, пока он снимал шляпу и большой черный плащ, защищавший его от дождя. Казалось, волшебник прикоснулся к ним своей палочкой, заставив не дышать… Все ждали, что сейчас что-то произойдет.
Вошедший некоторое время смотрел на неподвижные лица, на которых плясали тени от двух свечей, стоявших в центре стола. Никто не посмотрел в его сторону. Тогда он глубоко вздохнул и направился к краю стола, где сидел Гийом-старший.
— Отец, — вымолвил он наконец, — боюсь, что я глубоко оскорбил вас в тот вечер… Меня… переполняли радость и возбуждение по поводу оказанной мне чести, и я… не снес того, что вы отнеслись к приглашению иначе. Я… я пришел просить у вас… прощения.
Тяжелые, помятые, как у черепахи, веки доктора поднялись, обнажив каменный взгляд.
— Ты, как я вижу, не торопился! Неужели потребовалось четыре долгих дня, прежде чем ты надумал раскаяться?
Молодой человек потупил взор.
— Это как раз потому… что я понял свою ошибку. Я не решался вернуться…
— И вдруг сегодня смелость пришла к тебе?
— Не сама собой. Мэтр Юге — он ничего не знал о нашей встрече, и теперь ему весьма неловко из-за уважения, которое он к вам испытывает, — настоял на том, чтобы я вернулся. Он считает даже, что я слишком долго колебался.
— Я тоже так считаю. А теперь я хотел бы, чтобы ты рассказал, где провел эти четыре ночи. Не у мэтра Юге, надеюсь?
Густая краска залила лицо юноши, и он отвел глаза:
— С вашего позволения… и из уважения к даме и ребенку, я хотел бы ответить на ваш вопрос с глазу на глаз.
— Ага!
И вновь тишина сделалась такой тяжелой, что Матильда не смогла ее вынести. Она поднялась и устремила свой прекрасные спокойные глаза на очередное воплощение блудного сына:
— Вы ужинали, Ришар? — Нет, но…
Взглянув на мужа, она принесла миску, приборы и салфетку и положила все на скатерть, там, где оставалось свободное место, слева от отца.
— Мы обо всем поговорим позже, как ты просил, — сказал он. — Садись и ешь! Ничего похожего, разумеется, на ужин у господина интенданта. Всего лишь вареные бобы, правда, с остатками печенки от гусей, подстреленных нашим другом Адамом.
Не поблагодарив Матильду и даже не взглянув на младшего брата, Ришар перешагнул через лавку, сел между Гийомом и отцом и принялся за еду с видом проголодавшегося мужчины — жадно заглатывая рагу и отламывая большие куски кукурузного хлеба. Ребенок наблюдал за тем, как он ест, с отвращением и строгостью. Наконец он не выдержал.
— Такое впечатление, что ты давно не ел! — заметил он.
— А ты как думал? — злобно бросил тот. — Там, в городе, едят еще меньше, чем мы…
— Но у господина интенданта…
— Не лез бы ты не в свои дела, щенок!
— Детям не полагается разговаривать за столом, маленький Гийом! — с упреком сказала Матильда, даже не предполагая, какая последует реакция.
Как и тогда на утесе, Гийом возмутился и, выпрямившись, сказал:
— Я не хочу больше, чтобы меня так называли! Это… это глупо!
Впервые за много дней отец рассмеялся, и это удивило ребенка, готового испытать на себе последствия гнева.
— Почему же, интересно?
— Потому что, если я достаточно вырос, чтобы носить штаны, нет причины обращаться со мной, как с малышом…
— Как же ты хочешь, чтобы тебя называли? — спросил Ришар, ехидно улыбаясь. — Глий!.. Как эта маленькая дуреха госпожи Вергор? Глий! Так, что ли? По-моему, это еще глупее, но, в сущности, ему подходит…
Ответная атака была мгновенной. Уязвленный в своем достоинстве и в своей любви, Гийом взбесился. Набросившись на старшего брата, он сорвал с него парик, швырнул его в сторону и вцепился ему в волосы, как будто собирался содрать с него скальп. Но отец был уже рядом. Он стащил его с жертвы, дав крепкого подзатыльника:
— Довольно! Проси прощения, у брата и отправляйся спать!
Просить прощения у чудовища, которое осмелилось обозвать дурехой Милашку-Мари и причинило такую боль ему самому? Никогда!.. Нахохлившись, словно боевой петух, с глазами, как у дикого зверя, в которых пробегали молнии, мальчик отважился выступить против Гийома-старшего.
— Никогда не стану просить прощения у того, кто меня оскорбляет. А он оскорбил меня, назвав щенком!
Не дожидаясь ответа, он повернулся, подошел к камину, взял ореховый прут, который, впрочем, требовался не часто, и, вернувшись, протянул его отцу с таким гордым видом, что тот опешил. В тот же миг все услышали, как Адам Тавернье медленно произнес:
— Благородный ответ, мальчик! Достойный мужчины! Приготовься испытать его последствия» как мужчина!
И без того натянутый как струна, ребенок напрягся еще больше, приготовившись к заслуженной каре, ведь он осмелился бросить вызов своему отцу. Но наказания не последовало. Несколько мгновений Гийом-старший взирал на сына так, будто собирался броситься на него. От гнева его вены вздулись, глаза горели, а щеки стали красными. Сжимавшая прут рука его поднялась. Матильда сцепила пальцы, у нее вырвался стон… Отец уронил руку и в сердцах отбросил тонкий прут к очагу; потом доктор отвернулся и направился к столу.
— Иди спать! — лишь произнес он.
— Он никогда не будет вас уважать, если вы проявите слабость! — выкрикнул Ришар. — Этот мальчишка — настоящее семя…
— .. Тремэна! — резко оборвал отец, к которому вернулся гнев. — А ты прекрати бахвалиться! Наш разговор еще не кончен!
Гийом вздохнул с облегчением и, едва поклонившись, поплелся к лестнице, даже не решившись подойти к матери, чтобы ее поцеловать. Однако, поднявшись, он не сразу пошел к себе в спальню, а присел на последней ступеньке, чтобы послушать, о чем пойдет речь дальше, и станут ли говорить о нем. Он ошибся. Покончив с одним делом, отец всегда принимался за другое. Отложив на время семейные дела, он принялся расспрашивать Ришара о том, что, происходит в городе.
— Скажи-ка сначала, кого ты видел в тот вечер на ужине? Губернатор был там?
— Я даже удостоился чести быть ему представленным, — торжествующе отвечал Ришар. — Видите, отец, я был бы очень не прав, если бы не пошел туда, и…
— Отвечай только на мои вопросы! Маркиз де Монкальм тоже там был?
Допрашиваемый неприятно засмеялся.
— Конечно, нет! Вы прекрасно знаете, отец, что главнокомандующий и наш губернатор, господин де Водрей, не любят друг друга. Еще меньше ладят они с господином интендантом.
— Иначе и быть не может, — промолвил Адам Тавернье. — Монкальм — человек честный, чего не скажешь о двух других. И потом, в осажденном и голодном городе место военачальника — не в банкетном зале. Я знаю, что он никогда не бросает своих людей, так же как и его заместитель, шевалье де Леви…
— Да это просто смешно! И недели не пройдет, как осада будет снята: посмотрите хотя бы, что происходит на южном берегу — со вчерашнего дня генерал Вольф грузит свои войска на корабли. Он уходит из лагеря Леви, уже покинул лагеря у водопада Монморанси и на острове Орлеан. Его отход, вероятно, теперь уже вопрос нескольких часов. Должно быть, Вольф ожидает ветра…
— Проказник! — с иронией воскликнул доктор Тремэн. — Да ты, оказывается, в курсе всех событий и планов! Если англичане думают уходить, почему же тогда их шхуна прошла у нас перед носом четыре дня тому назад? Лично я нахожу это странным!
— Не думаю, что этого стоит опасаться. В любом случае линейные корабли не смогут подняться вверх по реке тем же путем. Если они готовятся встать под паруса, то лишь затем, чтобы пойти вниз по реке и выйти в открытое море. Давно пора, кстати. — Интересно, почему? Ни Квебек, ни мы пока еще не выдохлись. Мы могли бы еще долго сопротивляться…
— Конечно! Тем не менее по городу ходят слухи. Люди поговаривают, что нам нет больше смысла защищать интересы короля, которому на нас наплевать.
— Что это значит? — проворчал Адам, — Я повторяю что слышал. Говорят, что в конце концов… англичане, может, и не так уж плохи, и что…
По грохоту Гийом догадался, что акадиец резко встал, опрокинув свой стул. Должно быть, он впал в ярость, так как голос его гремел:
— Не так уж плохи? Ты мне это говоришь? Прости, Тремэн! Но, по-моему, мне лучше прогуляться. От таких речей мне становится душно…
Дверь хлопнула. Сидя на ступеньке, Гийом с тайной надеждой подумал, что настал час, когда отец и брат начнут выяснять отношения, но ему не суждено было при этом присутствовать: мать неслышно поднялась по лестнице и предстала перед ним.
— Ты что здесь делаешь? — спросила она строго. — Ты уже должен быть в постели.
— Я знаю, но…
— Никаких «но»! Я не люблю, когда мой сын ведет себя, словно гадкий шпион. Давай! Поторапливайся!
Вздохнув, ребенок повиновался:
— На самом интересном месте!
— Ох! — воскликнула Матильда в негодовании. — Неужели ты надеялся услышать, как распекают твоего брата?
— Да, — спокойно согласился Гийом. — Я его ненавижу! — Затем, встав на цыпочки, он поцеловал мать в щеку. Добрый вечер, мама, желаю вам спокойной ночи!
Энергичным, но исполненным нежности движением госпожа Тремэн привлекла к себе сына и поцеловала его в лоб. Она не решалась упрекнуть его в антипатии, которую и сама ощущала. Ей и так приходилось скрывать это чувство от мужа, ведь она разочаровала его тем, что не захотела открыть ему свое сердце, а он, разочаровавшись, испытывал потребность чаще, чем следовало, прощать старшего сына. Матильда с трудом мирилась с тем, что он был недостаточно тверд с Ришаром.
Ришару, впрочем, нечего было особенно опасаться отцовского гнева, так как тот, приободренный возвращением сына, уже остыл. Молодая женщина потому и ушла, что не желала своим присутствием вынуждать мужа к строгости, проявлять которую он не особенно хотел. Оставшись одни, мужчины могли легко договориться: Ришар прекрасно знал что делал, когда просил отца о разговоре наедине.
Гордость не позволяла Матильде слушать, о чем говорили внизу, поэтому она ушла в спальню, где могла хоть несколько мгновений побыть одна.
Комнату освещал лишь огонь в камине: она разожгла его в конце дня, чтобы в доме было не так сыро. Спеша подняться наверх, она забыла взять свечу, но это не имело значения: она поворошила растленные угли, от них тотчас вспыхнули ярким светом сосновые поленья, которые ома подложила в очаг, и комната наполнилась душистым ароматом.
Если бы Матильда жила здесь одна, она любила бы эту светлую комнату, где на фоне белых стен так прекрасно смотрелся большой темно-зеленый шкаф двух разных оттенков, рядом стояла широкая ореховая кровать из тщательно навощенного дерева мягкого тона с толстой периной ярко-красного цвета. Она была освящена висевшим над ней простым деревянным крестом, по обе стороны лежали узкие коврики с незатейливыми цветами и стояли два кресла на хрупких ножках, на которые клали одежду, а у камина красовалась деревянная колыбель, ставшая ненужной с тех пор, как маленький Гийом перестал в ней спать. Вот уже девять лет, как в нее не клали ребенка. Матильда предпочла бы, чтобы ее убрали на чердак, но муж хотел, чтобы она стояла там, хоть и прекрасно знал, что никакой надежды на появление ребенка больше нет. Для него она была своего рода символом его мужской силы и постоянно напоминала о сыновьях, которых он смог дать канадской земле. Когда утром он поднимался с кровати, это был первый предмет, на который падал его взгляд. И он им дорожил… Колпак камина украшали картинка на библейскую тему в рамке, медный подсвечник и небольшие мехи для раздувания огня.
Несмотря на простоту, это была милая комната, гораздо более красивая, чем та, где Матильда жила в доставшемся брату доме своего отца, солевара из Сея-Васт-ла-Уг. Когда молодая жена Гийома Тремэна впервые вошла сюда, она надеялась обрести если не счастье, то по меньшей мере отрадный покой, что для нее было почти одно и то же. Увы, ее надежда умерла с наступлением первой брачной ночи, оказавшейся настоящим кошмаром.
От врача, мужчины много старше ее, а значит, и более опытного, можно было ожидать внимательной нежности, умения постепенно открыть ей физическую сторону любви, но вместо этого Матильда явилась жертвой изверга, в котором трудно было узнать сурового, немного грустного мужчину, за которого она выходила замуж. Во-первых, он выпил слишком много сидра. К тому же длительное воздержание всегда вредит мужчине, и Тремэн, едва не задушив жену, впопыхах срывая завязку на ее рубашке, был ослеплен открывшейся ему красотой и повел себя как примитивный самец: медведь и тот был бы лучше! С редкостной грубостью несчастная была лишена девственности, после чего ей пришлось выдержать еще три не менее болезненных приступа. Палач ее, занятый поглощением своей неподготовленной жертвы, даже не замечал заливавших ее лицо слез, а ее робкое сопротивление лишь разжигало его. И когда он, наконец, оставил ее, откинулся на спину и захрапел, ей показалось, что она тихо поднималась из глубин ада.
На следующий день он выглядел раскаявшимся, просил прощения, обещал вести себя иначе… Но то были известные обещания пьяницы! Стоило ему скользнуть к жене в постель, вдохнуть теплый запах ее молодого тела, прикоснуться к нежной бархатистой коже, как безумие вновь овладевало им. Он с силой обнимал, давил, кусал, углублялся в плоть, не в силах насытиться ее прелестью, о которой никогда даже не осмеливался мечтать. Это продолжалось до тех пор, пока у Матильды не случился обморок и он не подумал, что убил ее…
Она пригрозила ему с холодной решимостью, обидевшей не в меру пылкого любовника. К счастью, она уже могла сообщить ему, что беременна.
— Если вы хотите, чтобы я любила ребенка, которого ношу в себе, — заявила она, — постарайтесь сделать так, чтобы я не возненавидела его отца.
— Все от большой любви, которую вы мне внушаете, Матильда, и вы это хорошо знаете.
— Это объяснение, а не извинение. К тому же я никогда от вас не скрывала, что я вас не люблю… по крайней мере так, как вы бы того хотели.
Впоследствии она пожалела о том, что была слишком откровенна, потому что ее слова сделали его более несчастным, чем она могла предположить. В течение нескольких недель он уходил спать в ригу, а после переезда на улицу Сен-Луи — в комнату, где его обычно ожидали больные. Пока длилась беременность, он больше не пытался к ней приблизиться и мучился угрызениями совести, услышав, как Матильда кричит во время схваток, хотя роды прошли нормально. Ровно пять часов — минимум для женщины, рожающей впервые.
С того дня интимная жизнь четы была лишь внешней. Они вновь спали в одной комнате, но доктор звал, что его жена, чувствительность которой была обострена до предела, не хотела и слышать о новом зачатии. Он не делал больше попыток, но страдал от этого, так как горячо любил ее. Она это знала и всегда старалась быть внимательной и услужливой супругой. Но даже постепенно привязавшись к мужу, она не могла решиться вновь принять его. И он уважал ее решение.