— Да. Все утонули и…
   — Тем лучше! Чем больше несчастий выпадет на долю зверей-англичан, тем лучше…
   Внезапный порыв ненависти мальчика озадачил старую деву. Людей, живших по другую сторону залива, здесь недолюбливали, но ни разу ей не приходилось сталкиваться со столь резким выражением чувств. Когда она решила продолжить разговор, Гийом уже думал о другом: его очаровал порт, к которому они приближались. Вместо заброшенной, мрачной декорации, каким он был вчера, мальчик увидел бойкое место, где кипела жизнь и было даже весело от крылатых чепцов женщин, их ярких юбок и косынок, видневшихся из-под красных или синих передников. Среди них мелькали длинные блузы и полосатые хлопковые шапки мужчин, белая с красными отворотами униформа солдат форта, горделиво ступавших в своих белых гетрах и треуголках, лихо надвинутых на один глаз. Сам порт показался мальчику небольшим, так как его глаза привыкли к просторному устью Святого Лаврентия, но в нем теснились многочисленные корабли. Кроме двух линкоров, стоявших на рейде, это все были рыболовные суда. Некоторые из них, довольно крупные, стояли в ремонте — они совсем недавно вернулись с Новой Земли с опасного промысла трески. Их матросов было легко узнать по линялым фуфайкам, потрескавшейся от соли коже, по тому превосходству, с которым они держались, а также по длинным трубкам, которые они доставали, заходя в кабачок. Они олицетворяли особый мир, и к нему относились с уважением.
   У небольшой лестницы, скользкой от водорослей, только что пристал шлюп. Его желтый грот еще хлопал на ветру, выделяясь на серебристо-голубом горизонте, где виднелась розово-серая масса укреплений и заостренных башен, некогда возведенных господином де Вобаном. Нацелив крупные бронзовые пушки в открытое море, они напоминали о том, что здесь властвует король.
   Улов был превосходным. Трюм заполняла плотная и текучая перламутровая масса, к которой, желая помочь, устремились мужчины в синей шерстяной одежде. Женщины уже выбирали, показывая пальцем на рыбу. На ужин сегодня вечером во многих домах будет сельдь.
   Как и предполагала мадемуазель Леусуа, самые отъявленные в городке сплетницы набросились на нее, словно, чайки на рыбью требуху. Особенно интриговал их Гийом, его взлохмаченные рыжие волосы, прихваченные на затылке черной лентой, золотистые глаза и значительный вид, заставлявший мальчика держаться прямо и делавший его взрослее. Он прибыл из страны еще более далекой, чем Новая Земля, таинственной и немного пугающей, о которой ходило столько легенд. Поскольку слово «дикари» произносилось слишком часто, Гийом в конце концов нырнул в гущу пухлых сплетниц и скрылся, предоставив Анн-Мари самой выбираться из толпы.
   Слегка запыхавшись, она нагнала его на углу площади, где он поджидал ее, немного смущенный тем, что бросил одну в беде, но она только посмеивалась.
   — Пусть твоя мать не выходит еще несколько дней. Я сказала им, что она больна. Так она сможет хоть какое-то время отдохнуть спокойно. Иначе бы они штурмом взяли мой дом.
   — Вам не кажется, что нам лучше уехать? Здесь она никогда не будет счастлива, зато в Сен-Мало у нас есть хорошие друзья, и они ни о чем не расспрашивают…
   — А я разве не друг? Впрочем, ты, возможно, и прав… Мы об этом поговорим позже: пусть она совсем оправится!
   Когда они вошли, Матильда протирала прекрасную белую фаянсовую посуду с зеленой и красной росписью, красовавшуюся в шкафу. Она держала в руках бледный керамический кувшинчик с легким подтеком зеленой эмали у самого горлышка, будто кто-то неосторожно подлил чудесного ликера, который готовили послушницы Фекамского монастыря Святого Бенуа (По-французски «Бенедиктин» — имя монашек ордена Святого Бенуа. — Прим, перев.) и который в Сен-Васт можно было найти в каждом мало-мальски обеспеченном доме…
   — У моего отца было два точно таких же, — сказала она задумчиво. — Один их них мог быть моим…
   — Как и другие вещи тоже! Нужно сходить к нашему нотариусу мэтру Лебарону и узнать, не принадлежит ли тебе что-нибудь. Может быть, Симона из-за того так и трясется, что хочет все оставить себе. Через некоторое время мы к нему зайдем…
   Несмотря на опасения мадемуазель Леусуа, Матильда с легкостью согласилась посидеть дома. Она проводила долгие часы, сидя у огня в одном из небольших плетеных кресел, и вязала Гийому чулки. Но лишь ее пальцы проворно шевелились на длинных самшитовых спицах; мысли ее были далеко и постоянно возвращались к человеку, платившему ужасную цену за их невинную любовь.
   Гийом тем временем обследовал Сен-Васт и его окрестности, каждый раз находя что-то интересное, особенно сегодня утром, когда, отправившись за хлебом, неожиданно увидел большой голубой фрегат с серо-золотистым отливом, который бросил якорь на рейде и удивительным образом украсил его. Люди часто заговаривали с ним, спрашивали о здоровье матери; всем он отвечал очень вежливо, но кратко, давая понять своей сдержанностью, что не желает продолжать разговор. В доме Гийом ходил за водой, приносил дрова, помогал матери разматывать клубки с шерстью, убирал постель либо отправлялся поработать в саду, но его немного беспокоило то, что он ни разу не слышал разговора о будущем: неужели мать собиралась провести в кресле всю свою жизнь? Может быть, ему самому проявить инициативу и предложить обсудить этот вопрос?
   В первых числах декабря погода переменилась: сильная буря пронеслась над городком, который выстоял, пожертвовав лишь одной соломенной крышей, потому что все остальные были сложены из тяжелых сланцевых пластин. Гийом не устоял перед желанием вновь взглянуть на громадные волны, столь поразившие его воображение, когда он плыл на корабле. Уцепившись за лафет пушки, до которого ему пришлось добираться чуть ли не ползком, он провел добрых полчаса под хлеставшими его брызгами, наблюдая за тем, как вспенившееся зеленоватое море в бешенстве кидалось на дамбу. Как и его мать, он любил ветер. Быть может, даже сильнее, потому что с особым удовольствием любовался разбушевавшейся стихией… Он даже не моргнул, когда по возвращении ему пришлось иметь дело с обезумевшей от тоски матерью…
   — Обещай мне, что никогда больше не будешь так делать… никогда не заставишь меня испытать подобный страх!..
   Гийом обещал скрепя сердце… и скрестив два пальца за спиной. Раз он собирался стать моряком, Матильде волей-неволей придется привыкнуть…
   Ураган утих в канун Святого Николая, а на следующий день, к вечеру, Матильда вдруг решила пойти в церковь помолиться за спасение душ. Зная, что мать была не слишком набожна, Гийом удивился и хотел ее проводить. Она отказалась:
   — Лучше останься здесь. Наша кузина пошла к цирюльнику — его жена должна родить. Возможно, она вернется поздно, и нужно, чтобы кто-нибудь был дома. К тому же идет дождь, — добавила она, беря большой зонт, всегда стоявший у входа рядом с сабо, — а ты немного простудился, когда ходил любоваться на волны…
   У Гийома и правда был насморк, и он, не переставая, чихал. Но у него ничего не болело, к тому же ему был не по душе этот визит на исходе дня, который слишком напоминал ему все, что он услышал в первый вечер. Ведь именно церковь служила Матильде предлогом, когда она встречалась со своим другом Альбеном.
   Не став спорить, он подождал, пока она уйдет, но, когда она вышла за ворота и исчезла в серых сумерках, в которых растворялся веселый зеленый купол сада, он решил пойти за ней, спешно оделся и выскользнул из дома, стараясь держаться середины улицы.
   Гийом сразу же понял, что Матильда направляется не к церкви: вместо того чтобы свернуть влево, она продолжала идти вперед. И тогда у него неприятно защемило сердце: чем дальше шла Матильда, тем очевиднее было, что она направляется к дамбе. Вскоре она ее достигла и пошла по ней. В сгущавшейся тьме свет фонаря на остроконечной башне напоминал чей-то указующий перст. Гийом ускорил шаг, увидев, что мать уже бегом спешила к месту прежних свиданий. Но зачем ей понадобилось вернуться туда именно сегодня вечером? Может быть, ее толкала непреодолимая потребность освежить старые воспоминания? О свидании не могло быть и речи, раз несчастный Альбен все еще работал под плетью надсмотрщика…
   Неожиданно сложив зонт, Матильда исчезла в глуши ветвей. Тогда Гийом решил снять башмаки, чтобы не шуметь, и побежал. Потом он бросился на колени под кустарник и стал пробираться примерно в том месте, где в него углубилась Матильда. В тот же миг придушенный крик заставил его сердце сжаться, и, перестав прятаться, он бросился вперед.
   — Мама! Мама!.. Я здесь!
   И тогда он увидел то, что Матильда видела десять лет назад: черный силуэт мужчины, который душил стоящую перед ним на коленях женщину — только теперь это была его мать… Он не успел приблизиться; отпустив жертву, убийца выхватил из-за пояса нож и нанес удар. Матильда рухнула в тот самый момент, когда Гийом с ревом набросился на незнакомца…
   Но все продолжалось недолго. Кинжал вновь взлетел вверх, ударил еще, и Гийом, вскрикнув от боли, упал на тело матери, а убийца скрылся из виду…
   Внезапно наступила полная тишина, затем послышались шуршание набежавшей волны и крик морской птицы. Из глубины жгучей боли Гийом издал стон, потом застонал еще…
   Вдруг показался человек — на крупной лошади он ехал по дамбе по направлению к форту. Едва различимый жалобный стон заставил его остановиться. Он слез с лошади, отцепил от седла фонарь и, в свою очередь, пересек узкую полоску тамаринов. От увиденной картины у него вырвалось возмущенное ругательство. Он поставил фонарь, наклонился, увидел, что женщина мертва, но что мальчик еще дышит…
   Тогда он отыскал рану и, как человек, привыкший за свои долгие путешествия ко всяким неожиданностям, смотал тампон из косынки умершей и с силой прижал его, чтобы остановить кровь. После этого он с минуту поколебался посмотрев в сторону Ла-Уг с выражением ненависти, и лишь первые звезды могли быть тому свидетелями. Наконец он принял решение, взял Гийома на руки и, не обращая больше внимания на Матильду, вернулся на дорогу, положил свою ношу на коня, поднялся в седло и медленно повернул назад…
   Человека звали Жан Валет. Проплавав три года на корабле Индийской компании, он несколько часов тому назад вернулся домой и обнаружил жену с новорожденным. Она была так напугана, что ему без труда удалось выяснить имя соблазнителя, и теперь он ехал в форт, чтобы излить на обольстителя свой гнев. Только что сделанное открытие заставило его резко изменить свои намерения: к чему ему не верная жена и тем более чужой ребенок, когда он так давно мечтал о сыне…
   В лежавшем перед ним без сознания мальчике Жан Валет увидел знак неба, ведь он был человек верующий и боялся Бога. Теперь любовник Марии мог спать спокойно, да и она сама тоже. Она уже наказана тем, что ни гроша не получит от кругленькой суммы, которую ему удалось заработать. Ну а он, если Богу будет угодно, чтобы мальчик остался жив, сделает его своим сыном…
   Жан Валет опять заколебался, выбирая направление. Сначала он думал отвезти мальчика к доктору Тостену, но гнев снова овладел им: как и многие жители Сен-Васт, доктор наверняка знал о причине его позора, так что он не хотел краснеть ни перед кем в этой деревне, которую теперь решил покинуть навсегда.
   Барфлер был недалеко. Там жил служивший на флоте старый хирург, которого он давно знал. Если он еще жив, то сумеет вылечить спасенного.
   Получше укутав мальчика, тихонько стонавшего в его большом плаще, Жан Валет выехал на только что выбранную им дорогу и пустил лошадь рысью. Скоро он проехал мимо последнего дома в Сен-Васт и исчез во тьме…
   ПРОШЛИ ГОДЫ…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЗАБРОШЕННАЯ МОГИЛА
1785

Глава V
УЖИН В ВАЛОНИ

   Несмотря на сильный весенний дождь, два дня поливавший над Котантеном, отель Меснильдо сверкал всеми огнями. Их свет отражался в лужах на площади Кальвер, по которым отчаянно шлепали носильщики паланкинов. Этот вид транспорта широко применялся в «малом Версале» Нормандии. Большие улицы были там редкостью, жилища аристократов соседствовали друг с другом, и расстояния были невелики. Поэтому люди перемещались либо пешком, либо на лошадях, или же ездили в переносимых на руках креслах, пока звон колоколов на Пасху не возвестит, наконец, о том, что пора возвращаться в расположенные в окрестностях замки. Там все вновь пересаживались в упряжки, поскольку из-за возросших расстояний их использование становилось необходимым условием светской жизни. Можно сказать, что этот милый и элегантный городок, равных которому не существовало, — так как все в нем, включая монастыри, было исполнено изящества и архитектурной гармонии, а также отличалось привлекательностью и насмешливой изысканностью, — возник из желания даже в сезон ненастья по-прежнему вести наполненную поездками в гости жизнь, ставшую обычным делом в расположенных вокруг многочисленных владениях. Он был местом светских встреч под стать большой образованной и богатой провинции, жителям которой дорога в импозантный Версаль нравилась тем меньше, чем с большей неохотой они туда являлись.
   Прошло то время когда Король-Солнце не позволял и малейшему из своих лучей согревать тех из дворян, кто не был готов все забыть, лишь бы жить у его ног. Не осталось пустующих либо отданных на попечение управляющим замков, не существовало и прирученного дворянства. Король Людовик XVI, человек миролюбивый, ученый (он был, пожалуй, лучшим географом во всем королевстве), почти не любил роскоши. Он увлекался изысканной кухней, слесарным ремеслом и особенно охотой — как достойный сын своих предков, он занимался ею с особым рвением. В то же время королева Мария-Антуанетта обожала великолепие и блеск украшений, но почти не заботилась о сеньорах и их дамах — даже тех, что носили знаменитые фамилии, — если они не относились к узкому кругу приближенных: их, не без зависти, разумеется, называли «кружком Трианона» и тщательно отбирали по уму, способности веселиться и изобретательности в деле развлечения королевы… В общем, теперь свет лился из столицы: Париж интеллектуалов, Париж художников, Париж политиков, — над ним носился дух «свободы», принесенный из Америки солдатами Рошамбо и Лафайета, и о котором уже поговаривали как о веянии Фронды…
   Ничего подобного не происходило в Валони: конечно же, все были в курсе событий двора и столицы, читали газеты, узнавали последние романсы и выписывали только что вышедшие книги. Но по-прежнему менуэт правил балом в салонах, отличавшихся умеренной, добротной роскошью и служивших естественной средой для общества изящных, привыкших к приятным манерам и безукоризненной вежливости людей, от которых, как от маршальской жены, пахло хорошей пудрой. И в город владельцы поместий переезжали на зимние квартиры, не смущаясь раскисших дорог…
   Приемом, который устраивало в тот вечер семейство Меснильдо, должны били завершиться светские развлечения в сезон непогоды, хотя ненастье, судя по всему, и не собиралось отступать. Причиной, вернее, поводом для торжества было возвращение двоюродного брата из Индии, где он имел честь сражаться с англичанами под командованием бальи де Сюфрана, а теперь собирался поселиться на родине, в пустовавшем два года фамильном поместье, которое настоятельно требовало ухода.
   Окруженный ореолом экзотики, молодой Феликс, без сомнения, привлек внимание родственников и соседей. Но придаваемое событию особое значение объяснялось в первую очередь всепожирающим любопытством. Дело в том, что господин де Варанвиль вернулся не один: его сопровождал незнакомец, о котором никому ничего не было известно, кроме того, что и он прибыл из далеких стран, — обстоятельство, обладающее притягательной силой не только для женщин и детей, но и для некоторых мужчин.
   Редкие люди, видевшие его по прибытии в город (например, слуги гостиницы «Гран Тюрк», где друзья решили остановиться на несколько дней, прежде чем они отправятся в поместье Феликса), в один голос объявили его «таинственным и захватывающим». Видимо, потому, что рассказать больше было нечего; таинственность и обаяние этого человека объяснялись лишь его исключительной внешностью, высочайшим достоинством, а также его манерами, крайняя холодность которых должным образом смягчалась безукоризненной вежливостью. За неимением других версий, говорили даже, что он, — разъезжающий инкогнито принц. Но одно было ясно — это мореплаватель. Его опаленная солнцем и ветрами кожа обладала стойким загаром моряка и не имела ничего общего с кожей восточного человека: ни острый профиль его узкого скуластого лица с выдающимся подбородком, ни темно-русые волосы, которые незнакомец зачесывал назад, прихватывая их на затылке черной лентой, ни глаза удивительного золотистого, переливающегося цвета, какие бывают лишь у дикого зверя, — ничто не выдавало в нем восточную кровь.
   Не было ничего азиатского и в его костюме. Он одевался в черные или темные тона и в белоснежное белье, облегавшее его крупное энергичное тело и плечи корсара с проступавшими из-под кожи выпуклыми удлиненными мышцами. Его длинные ноги всадника были обуты в мягкие, как перчатки, сапоги, в чем выражалось презрение незнакомца ко всевозможным изящным туфлям с серебряными и золотыми пряжками или другими затеями, не оставлявшими равнодушными щеголей того времени.
   Он и в самом деле имел внушительную наружность, но одна служанка в гостинице, которая в благодарность за небольшую услугу в придачу к серебряной монете получила от него улыбку, была потрясена и ночь не спала, придумывая, как бы еще разок заслужить такую же награду. Но в то же время его имя — ведь он, разумеется, не был безымянным незнакомцем — ни на кого не производило впечатления. Он носил простую, без признаков дворянского звания фамилию, от которой веяло старой доброй Нормандией. Многие тотчас вообразили, что под вей наверняка скрывается другая. Однако не было никакой тайны, никакого скрытого прославления — и на то были причины — в имени Гийома Тремэна…
   Под большими зонтами паланкины словно превращались в гигантские цветы из сатина, бархата и кружев, распускавшиеся по мере того, как из них извлекали дам в платьях «панье», в высоких напудренных прическах, бывших тогда в моде в Версале и из-за которых им приходилось путешествовать на коленях. Тем временем Гийом и Феликс сидели в небольшой гостиной, прилегавшей к их комнатам в гостинице «Гран Тюрк», и не в первый раз живо обсуждали пристрастие Тремэна к сапогам.
   — Если ты хочешь, чтобы тебя приняли в обществе, ты должен соблюдать обычаи: в салон не являются в сапогах. В конце концов ты же согласился с этим в Париже, а здесь? Тут одеваются точно так же.
   — Возможно, но я на это смотрю иначе. Я не уверен, что хочу быть принятым в этом обществе…
   — Если ты собираешься здесь жить, у тебя нет выбора…
   — Ты считаешь? Посуди сам! Я и так, как ты говоришь, пользуюсь репутацией человека оригинального, я бы сказал, редкого зверя. Почему же тогда не предоставить мне право отличаться от других? Я нахожу, что мягкая замша прекрасно сочетается по цвету с моим костюмом и не менее элегантна, чем ваши драгоценные пряжки, ленты и белые шелковые чулки, обрубающие силуэт. В Порто-Ново я ходил босиком, потому что в сандалиях мне было неудобно. Так и здесь: мне неудобно в башмаках — кожа слишком грубая! Феликс расхохотался:
   — Ты смеешься надо мной! У тебя ноги мозолистые, как у нищего в Пондишери. Просто ты не хочешь! А что ты станешь делать, если будут танцы?
   — Еще не родился тот, кто увидит меня танцующим. В моей душе ничего нет от баядерки… К тому же ты видел, какая погода? Как ты собираешься добираться до своей красавицы?
   — Может, закажем тачку (Род стула, снабженного колесом, отсюда и его название. — Прим, авт.)?
   — Чтобы походить на знатных особ? Она для меня слишком мала. Я поеду на лошади…
   — Да ведь это в двух шагах!
   — Тем более! К тому же идет дождь! А ты еще пытался убедить меня пойти пешком..
   В глубине души Гийом был согласен с тем, что словесная перепалка по поводу детали туалета была ребячеством, и все же придавал этому значение. В течение нескольких недель, проведенных в столице, он по доброй воле смирялся с часто непостижимыми в его глазах правилами, принятыми в салонах, так как за этим ничего не следовало. Но сегодня, собираясь познакомиться со сливками общества в стране, где он надеялся оставить свой след, он считал, что может выйти под собственным флагом. Тем более что от Феликса он знал, сколь важна роль женщины, которая должна была выйти ему навстречу в обществе, вызывавшем в нем инстинктивное отвращение, хотя к нему и принадлежал Феликс, которого он так любил.
   Дружба их длилась около трех лет. Однако, несмотря на непродолжительность, она безусловно отличалась силой и крепостью, что помогало ей противостоять превратностям судьбы, Со дня первой встречи они считали себя братьями. Но их привязывала друг к другу более тесная связь, чем узы родства. Союз был скреплен лучшим цементом: огнем английских пушек, который они бок о бок встретили на палубе королевского корабля, а еще раньше, на суше, пережили несколько стычек со шпагой в руке…
   Их сближало многое, но роднили две вещи: страсть к морю и ненависть к англичанам. К тому же появление Феликса в жизни Гийома сыграло почти такую же определяющую роль, какую в свое время сыграл моряк Жан Валет в жизни сироты, когда ему грозила смерть в бухте Ла-Уг.
   Оставив Варанвиля наедине с сомнениями, — он задумчиво выбирал рубашку, и это было нелегко, поскольку одно жабо отличалось от другого, но никакое не соответствовало его изысканному вкусу, — Гийом решил дожидаться друга у себя в комнате за стаканчиком испанского вина, надеясь с его помощью справиться с овладевшим им беспокойством.
   Отвернувшись от окна, за которым небо не переставало лить слезы, он подставил ноги к веселому огню в камине. С тех пор как он вернулся во Францию, он обнаружил, что стал чувствителен к холоду. Странно для человека, появившегося на свет в Канаде и чьи предки все были родом из Котантена, печально известного своими дождями! Поэтому иногда, как, например, сегодня вечером, он спрашивал себя, удастся ли ему вообще когда-нибудь обрести в этой стране что-то привычное, почувствовать удовольствие от жизни и привязаться к ней. Солнце Индии, островов и южных морей оставило отпечаток не только на его коже. Интересно, сколько времени он сможет противостоять жгучему желанию увидеть его снова?.. И разве не светило оно над могилой человека, который более двадцати лет был ему отцом?
   Устроившись в кресле, вытянув перед собой длинные ноги и положив ступни на подставку для дров, Гийом предался любимому занятию: он мысленно возвращался к годам, проведенным рядом с Жаном Валетом, которого он полюбил, быть может, даже сильнее, чем доктора Тремэна; пока Феликс кокетливо хмурил брови перед зеркалом, у него было предостаточно времени.
   Первые дни стерлись из памяти: ночь, холод, боль, затем лихорадка и вызванные ею кошмары, — все смешалось воедино. Первые отчетливые воспоминания связаны с образом старика с бородой, как у Бога-Отца, склонившегося над ним в красном полумраке больших занавесок, — он давал ему странные микстуры, менял белье, перевязывал рану: поначалу это причиняло боль, но со временем он уже мог терпеть. Было и другое лицо, человека намного моложе, похожего на одного морского царя, о котором Матильда часто рассказывала ему разные истории, когда он подсаживался к ее прялке, — копна ярких светлых волос и такая же борода, серые, строгие, но внимательные глаза и глубокий голос, которым он долго говорил что-то в тот день, когда к раненому ребенку вернулась память и он стал требовать свою мать и хотел бежать на поиски убийцы. Терпеливо, простыми словами, казавшимися от этого особенно убедительными, Валет объяснял, что пока нельзя возвращаться на место преступления, что, напротив, следует держаться от него подальше, пока природа, терпеливая, но неторопливая, не превратит его в мужчину, способного сразиться со своими врагами. Гийом, конечно, воевал, защищался, тоже пытался убеждать: он хотел вернуться в Сен-Васт. С помощью мадемуазель Леусуа можно было узнать, кто убийца: им мог быть лишь тот, за которого Альбен Периго отбывал каторгу! Почти уверенный в том, что он знает это имя, Гийом чуть было не произнес его, но Жан Валет прикрыл ему рот своей широкой ладонью:
   — Я уверен, что ты прав, но не произноси никаких имен. Это может оказаться опасным для приютившего нас человека. К тому же о возвращении не может быть и речи. Мать ты не воскресишь, но поставишь под удар жизнь других людей: твою собственную, разумеется, но еще и мадемуазель Анн-Мари. У вас слишком могущественный враг…
   — Да, но нельзя же считать естественной смерть мамы? Надо ведь искать убийцу?
   — Его ищут… моля Бога о том, чтобы не найти его. Не беспокойся, ее похоронили по всем правилам…
   — Откуда вы знаете?
   — Я ходил к мадемуазель Леусуа… но только ночью. Она даже передала тебе записку…
   Это была правда. Небольшое письмо, в котором старая дева благословляла его и умоляла не расставаться с Жаном Валетом и доверять ему, Гийом хранил до сих пор. Как и обрывок бумаги, которую моряк обнаружил в еще не остывшей руке Матильды: там в нескольких словах кто-то просил ее прийти на фатальное свидание, если она «желала найти способ выручить несправедливо осужденного человека…». Эти пожелтевшие от времени записки были для Гийома во сто крат ценнее, чем письма, подтверждающие дворянский титул и подписанные рукой самого короля, потому что он, знал, что однажды ему за них заплатят.