Страница:
осушить навеки этот бурный, но прекрасный океан жизни!
Твердо и решительно мы должны ему ответить: _никогда_!
Мы должны подготовить свой будущий союз с человечеством Земли. Мы не
можем значительно ускорить его переход к свободному строю: но то немногое,
что мы в силах сделать для этого, мы сделать должны. И если первого
посланника Земли в нашей среде мы не сумели уберечь от ненужных страданий
болезни, это не делает чести нам, а не юл. К счастью, он скоро
выздоровеет, и даже если в конце концов его убьет это слишком быстрое
сближение с чуждой для него жизнью, он успеет сделать еще многое для
будущего союза двух миров.
А наши собственные затруднения и опасности мы должны преодолеть на
других путях. Надо направить новые научные силы на химию белковых веществ,
надо подготовлять, насколько возможно, колонизацию Венеры. Если мы не
успеем решить этих задач в короткий срок, который нам остался, надо
временно сократить размножение. Какой разумный акушер не пожертвует жизнью
народившегося младенца, чтобы сохранить жизнь женщины? Мы должны также,
если это необходимо, пожертвовать частицей той нашей жизни, которой еще
нет, для той, пока еще чужой жизни, которая есть и развивается. Союз миров
бесконечно окупит эту жертву.
Единство жизни есть высшая цель, и любовь - высший разум!
(Глубокое молчание. Затем слово берет Мэнни.)
- Я внимательно наблюдал настроение товарищей и вижу, что значительное
большинство их на стороне Нэтти. Я очень рад этому, потому что
приблизительно такова же и моя точка зрения. Прибавлю только одно
практическое соображение, которое мне кажется очень важным. Существует
серьезная опасность, что в настоящее время нам даже не хватило бы
технических средств, если бы мы сделали попытку массовой колонизации
других планет.
Мы можем построить десятки тысяч больших этеронефов, и может оказаться,
что их нечем будет привести в движение. Той радиирующей материи, которая
служит необходимым двигателем, нам придется тратить в сотни раз больше,
чем до сих пор. А между тем все известные нам месторождения истощаются и
новые открываются все реже и реже.
Надо не забывать, что радиоматерия нужна нам постоянно не только для
того, чтобы давать этеронефам их громадную скорость. Вы знаете, что вся
наша техническая химия построена теперь на этих веществах. Их мы
затрачиваем при производстве "минус-материи", без которой те же этеронефы
и наши бесчисленные аэропланы превращаются в негодные тяжелые ящики. Этим
необходимым применением активной материи жертвовать не приходится.
Но всего хуже то, что единственная возможная замена колонизации -
синтез белков - может оказаться неосуществимой из-за того же недостатка
радиирующих веществ. Технически легкий и удобный для фабричного
производства синтез белков при громадной сложности их состава немыслим на
пути старых методов синтеза, методов постепенного усложнения. На том пути,
как вы знаете, уже несколько лет тому назад удалось получить искусственные
белки, но в ничтожном количестве и с большими затратами энергии и времени,
так что вся работа имеет лишь теоретическое значение. Массовое
производство белков из неорганического материала возможно только
посредством тех быстрых и резких изменений химических составов, какие
достигаются у нас действием неустойчивых элементов на обыкновенную
устойчивую материю. Чтобы добиться успеха в этом направлении, десяткам
тысяч работников придется перейти специально на исследования по синтезу
белков и поставить миллионы разнообразнейших новых опытов. Для этого, а
затем, в случаях успеха, для массового производства белков опять-таки
необходимо будет затрачивать громадные количества активной материи, каких
теперь нет в нашем распоряжении.
Таким образом, с какой точки зрения ни посмотреть, мы можем обеспечить
себе успешное разрешение занимающего нас вопроса только в том случае, если
найдем новые источники радиоэлементов. Но где их искать? Очевидно, на
других планетах, то есть либо на Земле, либо на Венере; и для меня
несомненно, что первую попытку следует сделать именно на Венере.
Относительно Земли можно предполагать, что там есть богатые запасы
активных элементов. Относительно Венеры это вполне установлено. Земные
месторождения нам неизвестны, потому что те, которые найдены земными
учеными, к сожалению, ничего не стоят. Месторождения на Венере нами уже
открыты с первых шагов нашей экспедиции. На Земле главные залежи
расположены, по-видимому, так же, как и у нас, то есть глубоко под
поверхностью. На Венере некоторые из них находятся так близко к
поверхности, что их радиации были сразу обнаружены фотографическим путем.
Если искать радий на Земле, то придется перерыть ее материки так, как мы
это сделали на нашей планете; на это могут потребоваться десятки лет, и
есть еще риск обмануться в ожиданиях. На Венере остается только добывать
то, что уже найдено, и это можно сделать без всяких промедлений.
Поэтому, как бы мы ни решили впоследствии вопрос о массовой
колонизации, теперь, чтобы гарантировать возможность этого решения, надо,
по моему глубокому убеждению, немедленно произвести маленькую, может быть,
временную колонизацию Венеры, с единственной целью добывания активной
материи.
Естественные препятствия, конечно, громадны, но нам вовсе не придется
теперь преодолевать их полностью. Мы должны овладеть только маленьким
клочком этой планеты. В сущности, дело сводится к большой экспедиции,
которая должна будет пробыть там не месяцы, как прежние наши экспедиции, а
целые годы, занимаясь добыванием радия. Придется, конечно, одновременно
вести энергичную борьбу с природными условиями, ограждая себя от
губительного климата, неизвестных болезней и других опасностей. Будут
большие жертвы; возможно, что только малая часть экспедиции вернется
назад. Но попытку сделать необходимо.
Наиболее подходящим местом для начала является, по многим данным,
остров Горячих бурь. Я тщательно изучил его природу и составил подробный
план организации всего дела. Если вы, товарищи, считаете возможным
обсуждать его теперь, я немедленно изложу его вам.
(Никто не высказался против, и Мэнни переходит к изложению своего
плана, причем обстоятельно рассматривает все технические детали. По
окончании его речи выступают новые ораторы, но все они говорят
исключительно по поводу его плана, разбирая частности. Некоторые выражают
недоверие к успеху экспедиции, но все соглашаются, что попытаться надо. В
заключение принимается резолюция, предложенная Мэнни.)
То глубокое ошеломление, в котором я находился, исключало всякую даже
попытку собраться с мыслями. Я только чувствовал, как холодная боль
железным кольцом сжимала мне сердце, и еще перед моим сознанием с яростью
галлюцинации выступала огромная фигура Стэрни с его неумолимо-спокойным
лицом. Все остальное смешивалось и терялось в тяжелом, темном хаосе.
Как автомат, я вышел из библиотеки и сел в свою гондолу. Холодный ветер
от быстрого полета заставил меня плотно закутаться в плащ, и это как будто
внушило мне новую мысль, которая сразу застыла в сознании и сделалась
несомненной: мне надо остаться одному. Когда я приехал домой, я немедленно
привел ее в исполнение - все так же механично, как будто действовал не я,
а кто-то другой.
Я написал руководящей фабричной коллегии, что на время ухожу от работы.
Энно я сказал, что нам надо пока расстаться. Она тревожно-пытливо
взглянула на меня и побледнела, но не сказала ни слова. Только потом, в
самую минуту отъезда, она спросила, не желаю ли я видеть Нэллу. Я ответил:
"Нет" - и поцеловал Энно в последний раз.
Затем я погрузился в мертвое оцепенение. Была холодная боль, и были
обрывки мыслей. От речей Нэтти и Мэнни осталось бледное, равнодушное
воспоминание, как будто это все было неважно и неинтересно. Раз только
промелькнуло соображение: "Да, вот почему уехала Нэтти: от экспедиции
зависит все". Резко и отчетливо выступали отдельные выражения и целые
фразы Стэрни: "Надо понять необходимость... несколько миллионов
человеческих зародышей... полное истребление земного человечества... он
болен тяжелой душевной болезнью..." Но не было ни связи, ни выводов.
Иногда мне представлялось истребление человечества как совершившийся факт,
но в смутной, отвлеченной форме. Боль в сердце усиливалась, и зарождалась
мысль, что я виновен в этом истреблении. На короткое время пробивалось
сознание, что ничего этого еще нет и, может быть, не будет. Боль, однако,
не прекращалась, и мысль опять медленно констатировала: "Все умрут... и
Анна Николаевна... и рабочий Ваня... и Нэтти, нет, Нэтти останется, она
марсианка... а все умрут... и не будет жестокости, потому что не будет
страданий... да, это говорил Стэрни... а все умрут, оттого что я был
болен... значит, я виновен..." Обрывки тяжелых мыслей цепенели и застывали
и оставались в сознании, холодные, неподвижные. И время как будто
остановилось с ними.
Это был бред, мучительный, непрерывный, безысходный. Призраков не было
вне меня. Был один черный призрак в моей душе, но он был - все. И конца
ему быть не могло, потому что время остановилось.
Возникла мысль о самоубийстве и медленно тянулась, но не заполняла
сознания. Самоубийство казалось бесполезным и скучным: разве могло оно
прекратить эту черную боль, которая была _все_? Не было веры в
самоубийство, потому что не было веры в свое существование. Существовала
тоска, холод, ненавистное _все_, но мое "я" терялось в этом как что-то
незаметное, ничтожное, бесконечно малое. "Меня" не было.
Минутами мое сознание становилось настолько невыносимым, что возникало
непреодолимое желание бросаться на все окружающее, живое и мертвое, бить,
разрушать, уничтожать без следа. Но я еще сознавал, что это было
бессмысленно и по-детски; я стискивал зубы и удерживался.
Мысль о Стэрни постоянно возвращалась и неподвижно останавливалась в
сознании. Она была тогда как будто центром всей тоски и боли. Мало-помалу,
очень медленно, но непрерывно около этого центра стало формироваться
намерение, которое перешло затем в ясное непреклонное решение: "Надо
видеть Стэрни". Зачем, по каким мотивам видеть, я не мог бы сказать этого.
Было только несомненно, что я это сделаю. И было в то же время мучительно
трудно выйти из моей неподвижности, чтобы исполнить решение.
Наконец настал день, когда у меня хватило энергии, чтобы преодолеть это
внутреннее сопротивление. Я сел в гондолу и поехал в ту обсерваторию,
которой руководил Стэрни. По дороге я пытался обдумать, о чем буду с ним
говорить; но холод в сердце и холод вокруг парализовали мысль. Через три
часа я доехал.
Войдя в большую залу обсерватории, я сказал одному из работавших там
товарищей: "Мне надо видеть Стэрни". Товарищ пошел за Стэрни и,
возвратившись через минуту, сообщил, что Стэрни занят проверкой
инструментов, через четверть часа будет свободен, а пока мне удобнее
подождать в его кабинете.
Меня провели в кабинет, я сел в кресло перед письменным столом и стал
ожидать. Кабинет был полон различных приборов и машин, частью уже знакомых
мне, частью незнакомых. Направо от моего кресла стоял какой-то маленький
инструмент на тяжелом металлическом штативе, оканчивавшемся тремя ножками,
на столе лежала раскрытая книга о Земле и ее обитателях. Я машинально
начал ее читать, но остановился на первых же фразах и впал в состояние,
близкое к прежнему оцепенению. Только в груди вместе с обычной тоскою
чувствовалось еще какое-то неопределенное судорожное волнение. Так прошло
не знаю сколько времени.
В коридоре послышались тяжелые шаги, и в комнату вошел Стэрни со своим
обычным спокойно-деловым видом; он опустился в кресло по другую сторону
стола и вопросительно посмотрел на меня. Я молчал. Он подождал с минуту и
обратился ко мне с прямым вопросом:
- Чем я могу быть полезен?
Я продолжал молчать и неподвижно смотрел на него как на неодушевленный
предмет. Он чуть заметно пожал плечами и выжидательно расположился в
кресле.
- Муж Нэтти... - наконец произнес я с усилием и полусознательно, в
сущности не обращаясь к нему.
- Я _был_ мужем Нэтти, - спокойно поправил он: - Мы разошлись уже
давно.
- ...Истребление... не будет... жестокостью... - продолжал я, так же
медленно и полусознательно повторяя ту мысль, которая окаменела в моем
мозгу.
- А, вы вот о чем, - сказал он спокойно. - Но ведь теперь об этом нет и
речи. Предварительное решение, как вы знаете, принято совершенно иное.
- Предварительное решение... - машинально повторил я.
- Что касается моего тогдашнего плана, - прибавил Стэрни, - то хотя я
не вполне от него отказался, но должен сказать, что не мог бы теперь
защищать его так уверенно.
- Не вполне... - повторил я.
- Ваше выздоровление и участие в нашей общей работе разрушили отчасти
мою аргументацию...
- Истребление... отчасти, - перебил я, и, должно быть, вся тоска и мука
слишком ясно отразилась в моей бессознательной иронии. Стэрни побледнел и
тревожно взглянул на меня. Наступило молчание.
И вдруг холодное кольцо боли с небывалой, невыразимой силой сжало мое
сердце. Я откинулся на спинку кресла, чтобы удержаться от безумного крика.
Пальцы моей руки судорожно охватили что-то твердое и холодное. Я
почувствовал холодное оружие в своей руке, и стихийно-непреодолимая боль
стала бешеным отчаянием. Я вскочил с кресла, нанося страшный удар Стэрни.
Одна из ножек треножника попала ему в висок, и он без крика, без стона
склонился на бок, как инертное тело. Я отбросил свое оружие, оно зазвенело
и загремело об машины. Все было кончено.
Я вышел в коридор и сказал первому товарищу, которого я встретил: "Я
убил Стэрни". Тот побледнел и быстро прошел в кабинет, но там он,
очевидно, сразу убедился, что помощь уже не нужна, и тотчас вернулся ко
мне. Он отвел меня в свою комнату и, поручив другому находившемуся там
товарищу вызвать по телефону врача, а самому идти к Стэрни, остался вдвоем
со мною. Заговорить со мною он не решался. Я сам спросил его:
- Здесь ли Энно?
- Нет, - отвечал он, - она уехала на несколько дней к Нелле.
Затем снова молчание, пока не явился доктор. Он попытался расспросить
меня о происшедшем; я сказал, что мне не хочется разговаривать. Тогда он
отвез меня в ближайшую лечебницу душевнобольных.
Там мне предоставили большое удобное помещение и долго не беспокоили
меня. Это было все, чего я мог желать.
Положение казалось мне ясным. Я убил Стэрни и тем погубил все. Марсиане
видят на деле, чего они могут ожидать от сближения с земными людьми. Они
видят, что даже тот, кого они считали наиболее способным войти в их жизнь,
не может дать им ничего, кроме насилия и смерти, Стэрни убит - его идея
воскресает. Последняя надежда исчезает, земной мир обречен. И я виновен во
всем.
Эти идеи быстро возникли в моей голове после убийства и неподвижно
воцарились там вместе с воспоминанием о нем. Было сначала некоторое
успокоение в их холодной несомненности. А потом тоска и боль стали вновь
усиливаться, казалось, до бесконечности.
Сюда присоединилось глубокое отвращение к себе. Я чувствовал себя
предателем всего человечества. Мелькала смутная надежда, что марсиане меня
убьют, но тотчас являлась мысль, что я для них слишком противен и их
презрение помешает им сделать это. Они, правда, скрывали свое отвращение
ко мне, но я ясно видел его, несмотря на их усилия.
Сколько времени прошло таким образом, я не знаю. Наконец врач пришел ко
мне и сказал, что мне нужна перемена обстановки, что я отправляюсь на
Землю. Я думал, что за этим скрывается предстоящая мне смертная казнь, но
не имел ничего против. Я только просил, чтобы мое тело выбросили как можно
дальше от всех планет: оно могло осквернить их.
Впечатления обратного путешествия очень смутны в моих воспоминаниях.
Знакомых лиц около меня не было; я ни с кем не разговаривал. Сознание не
было спутано, но я почти не замечал ничего окружающего. Мне было все
равно.
Не помню, каким образом я очнулся в лечебнице у доктора Вернера, моего
старшего товарища. Это была земская больница одной из северных губерний,
знакомая мне еще ранее из писем Вернера; она находилась в нескольких
верстах от губернского города, была очень скверно устроена и всегда
страшно переполнена, с необыкновенно ловким экономом и недостаточным,
замученным работою медицинским персоналом. Доктор Вернер вел упорную войну
с очень либеральной земской управой из-за эконома, из-за лишних бараков,
которые она строила очень неохотно, из-за церкви, которую она достраивала
во что бы то ни стало, из-за жалованья служащих и т.п. Больные
благополучно переходили к окончательному слабоумию вместо выздоровления, а
также умирали от туберкулеза вследствие недостатка воздуха и питания. Сам
Вернер, конечно, давно ушел бы оттуда, если бы его не вынуждали оставаться
совершенно особые обстоятельства, связанные с его революционным прошлым.
Но меня все прелести земской лечебницы нисколько не коснулись. Вернер
был хороший товарищ и не задумался пожертвовать для меня своими
удобствами. В своей большой квартире, отведенной ему как старшему врачу,
он предоставил мне две комнаты, в третьей рядом с ними поселил молодого
фельдшера, в четвертой под видом служителя для ухода за больными - одного
скрывавшегося товарища. У меня не было, конечно, прежнего комфорта, и
надзор за мною при всей деликатности молодых товарищей был гораздо грубее
и заметнее, чем у марсиан, но для меня все это было совершенно
безразлично.
Доктор Вернер, как и марсианские врачи, почти не лечил меня, только
давал иногда усыпляющие средства, а заботился главным образом о том, чтобы
мне было удобно и спокойно. Каждое утро и каждый вечер он заходил ко мне
после ванны, которую для меня устраивали заботливые товарищи; но заходил
он только на минутку и ограничивался вопросом, не надо ли мне чего-нибудь.
Я же за долгие месяцы болезни совершенно отвык разговаривать и отвечал ему
только "нет" или не отвечал вовсе. Но его внимание трогало меня, а в то же
время я считал, что совершенно не заслуживаю такого отношения и что должен
сообщить ему об этом. Наконец мне удалось собраться с силами настолько,
чтобы сказать ему, что я убийца и предатель и что из-за меня погибнет все
человечество. Он ничего не возразил на это, только улыбнулся и после того
стал заходить ко мне чаще.
Мало-помалу перемена обстановки оказала свое благотворное действие.
Боль слабее сжимала сердце, тоска бледнела, мысли становились все более
подвижными, их колорит делался светлее. Я стал выходить из комнат, гулял
по саду и в роще. Кто-нибудь из товарищей постоянно был поблизости; это
было неприятно, но я понимал, что нельзя же убийцу пустить одного гулять
на свободе; иногда я даже сам разговаривал с ними, конечно, на
безразличные темы.
Была ранняя весна, и возрождение жизни вокруг уже не обостряло моих
мучительных воспоминаний; слушая чириканье птичек, я находил даже
некоторое грустное успокоение в мысли о том, что они останутся и будут
жить, а только люди обречены на гибель. Раз как-то возле рощи меня
встретил слабоумный больной, который шел с заступом на работу в поле. Он
поспешил отрекомендоваться мне, причем с необыкновенной гордостью - у него
была мания величия, - выдавая себя за урядника, - очевидно, высшая власть,
которую он знал во время жизни на свободе. В первый раз за всю мою болезнь
я невольно засмеялся. Я чувствовал отечество вокруг себя и, как Антей,
набирался, правда, очень медленно, новых сил от родной земли.
Когда я стал больше думать об окружающих, мне захотелось узнать,
известно ли Вернеру и другим обоим товарищам, что со мной было и что я
сделал. Я спросил Вернера, кто привез меня в лечебницу. Он отвечал, что я
приехал с двумя незнакомыми ему молодыми людьми, которые не могли сообщить
ему о моей болезни ничего интересного. Они говорили, что случайно
встретили меня в столице совершенно больным, знали меня раньше, до
революции, и тогда слышали от меня о докторе Вернере, а потому и решились
обратиться к нему. Они уехали в тот же день. Вернеру они показались людьми
надежными, которым нет основания не верить. Сам же он потерял меня из виду
уже несколько лет перед тем и ни от кого не мог добиться никаких известий
обо мне...
Я хотел рассказать Вернеру историю совершенного мной убийства, но это
представлялось мне страшно трудным вследствие ее сложности и множества
таких обстоятельств, которые каждому беспристрастному человеку должны были
показаться очень странными. Я объяснил свое затруднение Вернеру и получил
от него неожиданный ответ:
- Самое лучшее, если вы вовсе не будете мне теперь ничего рассказывать.
Это неполезно для вашего выздоровления. Спорить с вами я, конечно, не
буду, но истории вашей все равно не поверю. Вы больны меланхолией,
болезнью, при которой люди совершенно искренно приписывают себе небывалые
преступления, и их память, приспособляясь к их бреду, создает ложные
воспоминания. Но и вы мне тоже не поверите, пока не выздоровеете; и
поэтому лучше отложить ваш рассказ до того времени.
Если бы этот разговор произошел несколькими месяцами раньше, я,
несомненно, увидел бы в словах Вернера величайшее недоверие и презрение ко
мне. Но теперь, когда моя душа уже искала отдыха и успокоения, я отнесся к
делу совершенно иначе. Мне было приятно думать, что мое преступление
неизвестно товарищам и что самый факт его еще может законно подвергаться
сомнению. Я стал думать о нем реже и меньше.
Выздоровление пошло быстрее; только изредка возвращались приступы
прежней тоски и всегда ненадолго. Вернер был явно доволен мною и почти
даже снял с меня медицинский надзор. Как-то раз, вспоминая его мнение о
моем "бреде", я попросил его дать мне прочитать типичную историю такой же
болезни, как моя, из тех, которые он наблюдал и записывал в лечебнице. С
большим колебанием и явной неохотой он, однако, исполнил мою просьбу. Из
большой груды историй болезни он на моих глазах выбрал одну и подал ее
мне.
Там говорилось о крестьянине отдаленной, глухой деревушки, которого
нужда привела на заработки в столицу, на одну из самых больших ее фабрик.
Жизнь большого города его, видимо, ошеломила, и, по словам его жены, он
долго ходил "словно бы не в себе". Потом это прошло, и он жил и работал
как все остальные. Когда разразилась на фабрике стачка, он был заодно с
товарищами. Стачка была долгая и упорная; и ему, и жене, и ребенку
пришлось сильно голодать. Он вдруг "загрустил", стал упрекать себя за то,
что женился и прижил ребенка и что вообще жил "не по-божески".
Затем он начал уже "заговариваться", и его отвезли в больницу, а из
больницы отправили в лечебницу той губернии, откуда он был родом. Он
утверждал, что нарушил стачку и выдал товарищей, а также "доброго
инженера", тайно поддерживающего стачку, который и был повешен
правительством. По случайности я был близко знаком со всей историей стачки
- я тогда работал в столице; в действительности никакого предательства там
не произошло, а "добрый инженер" не только не был казнен, но даже и не
арестован. Болезнь рабочего окончилась выздоровлением.
Эта история придала новый оттенок моим мыслям. Стало возникать
сомнение, совершил ли я на самом деле убийство или, быть может, как
говорил Вернер, это было "приспособление моей памяти к бреду меланхолии".
В то время все мои воспоминания о жизни среди марсиан были странно-смутны
и бледны, во многом даже отрывочны и неполны; и хотя картина преступления
вспоминалась всего отчетливее, но и она как-то путалась и тускнела перед
простыми и ясными впечатлениями настоящего. Временами я отбрасывал
малодушные, успокоительные сомнения и ясно сознавал, что все _было_ и
ничем это изменить нельзя. Но потом сомнения и софизмы возвращались; они
мне помогали отделаться от мысли о прошлом. Люди так охотно верят тому,
что для них приятно... И хотя где-то в глубине души оставалось сознание,
что это ложь, но я упорно ей предавался, как предаются радостным мечтам.
Теперь я думаю, что без этого обманчивого самовнушения мое
выздоровление не было бы ни таким быстрым, ни таким полным.
Вернер тщательно устранял от меня всякие впечатления, которые могли бы
быть "неполезны" для моего здоровья. Он не позволял мне заходить к нему в
самую лечебницу, и из всех душевнобольных, которые там находились, я мог
наблюдать только тех неизлечимо-слабоумных и дегенератов, которые ходили
на свободе и занимались разными работами в поле, в роще, в саду; а это,
правду сказать, было для меня неинтересно: я очень не люблю всего
безнадежного, всего ненужного и обреченного. Мне хотелось видеть острых
больных и именно тех, которые могут выздороветь, особенно меланхоликов и
веселых маниакальных. Вернер обещал сам показать мне их, когда мое
выздоровление достаточно продвинется вперед, но все откладывал и
откладывал. Так дело до этого и не дошло.
Еще больше Вернер старался изолировать меня от всей политической жизни
моей родины. По-видимому, он полагал, что самое заболевание возникло из
тяжелых впечатлений революции; он не подозревал того, что все это время я
Твердо и решительно мы должны ему ответить: _никогда_!
Мы должны подготовить свой будущий союз с человечеством Земли. Мы не
можем значительно ускорить его переход к свободному строю: но то немногое,
что мы в силах сделать для этого, мы сделать должны. И если первого
посланника Земли в нашей среде мы не сумели уберечь от ненужных страданий
болезни, это не делает чести нам, а не юл. К счастью, он скоро
выздоровеет, и даже если в конце концов его убьет это слишком быстрое
сближение с чуждой для него жизнью, он успеет сделать еще многое для
будущего союза двух миров.
А наши собственные затруднения и опасности мы должны преодолеть на
других путях. Надо направить новые научные силы на химию белковых веществ,
надо подготовлять, насколько возможно, колонизацию Венеры. Если мы не
успеем решить этих задач в короткий срок, который нам остался, надо
временно сократить размножение. Какой разумный акушер не пожертвует жизнью
народившегося младенца, чтобы сохранить жизнь женщины? Мы должны также,
если это необходимо, пожертвовать частицей той нашей жизни, которой еще
нет, для той, пока еще чужой жизни, которая есть и развивается. Союз миров
бесконечно окупит эту жертву.
Единство жизни есть высшая цель, и любовь - высший разум!
(Глубокое молчание. Затем слово берет Мэнни.)
- Я внимательно наблюдал настроение товарищей и вижу, что значительное
большинство их на стороне Нэтти. Я очень рад этому, потому что
приблизительно такова же и моя точка зрения. Прибавлю только одно
практическое соображение, которое мне кажется очень важным. Существует
серьезная опасность, что в настоящее время нам даже не хватило бы
технических средств, если бы мы сделали попытку массовой колонизации
других планет.
Мы можем построить десятки тысяч больших этеронефов, и может оказаться,
что их нечем будет привести в движение. Той радиирующей материи, которая
служит необходимым двигателем, нам придется тратить в сотни раз больше,
чем до сих пор. А между тем все известные нам месторождения истощаются и
новые открываются все реже и реже.
Надо не забывать, что радиоматерия нужна нам постоянно не только для
того, чтобы давать этеронефам их громадную скорость. Вы знаете, что вся
наша техническая химия построена теперь на этих веществах. Их мы
затрачиваем при производстве "минус-материи", без которой те же этеронефы
и наши бесчисленные аэропланы превращаются в негодные тяжелые ящики. Этим
необходимым применением активной материи жертвовать не приходится.
Но всего хуже то, что единственная возможная замена колонизации -
синтез белков - может оказаться неосуществимой из-за того же недостатка
радиирующих веществ. Технически легкий и удобный для фабричного
производства синтез белков при громадной сложности их состава немыслим на
пути старых методов синтеза, методов постепенного усложнения. На том пути,
как вы знаете, уже несколько лет тому назад удалось получить искусственные
белки, но в ничтожном количестве и с большими затратами энергии и времени,
так что вся работа имеет лишь теоретическое значение. Массовое
производство белков из неорганического материала возможно только
посредством тех быстрых и резких изменений химических составов, какие
достигаются у нас действием неустойчивых элементов на обыкновенную
устойчивую материю. Чтобы добиться успеха в этом направлении, десяткам
тысяч работников придется перейти специально на исследования по синтезу
белков и поставить миллионы разнообразнейших новых опытов. Для этого, а
затем, в случаях успеха, для массового производства белков опять-таки
необходимо будет затрачивать громадные количества активной материи, каких
теперь нет в нашем распоряжении.
Таким образом, с какой точки зрения ни посмотреть, мы можем обеспечить
себе успешное разрешение занимающего нас вопроса только в том случае, если
найдем новые источники радиоэлементов. Но где их искать? Очевидно, на
других планетах, то есть либо на Земле, либо на Венере; и для меня
несомненно, что первую попытку следует сделать именно на Венере.
Относительно Земли можно предполагать, что там есть богатые запасы
активных элементов. Относительно Венеры это вполне установлено. Земные
месторождения нам неизвестны, потому что те, которые найдены земными
учеными, к сожалению, ничего не стоят. Месторождения на Венере нами уже
открыты с первых шагов нашей экспедиции. На Земле главные залежи
расположены, по-видимому, так же, как и у нас, то есть глубоко под
поверхностью. На Венере некоторые из них находятся так близко к
поверхности, что их радиации были сразу обнаружены фотографическим путем.
Если искать радий на Земле, то придется перерыть ее материки так, как мы
это сделали на нашей планете; на это могут потребоваться десятки лет, и
есть еще риск обмануться в ожиданиях. На Венере остается только добывать
то, что уже найдено, и это можно сделать без всяких промедлений.
Поэтому, как бы мы ни решили впоследствии вопрос о массовой
колонизации, теперь, чтобы гарантировать возможность этого решения, надо,
по моему глубокому убеждению, немедленно произвести маленькую, может быть,
временную колонизацию Венеры, с единственной целью добывания активной
материи.
Естественные препятствия, конечно, громадны, но нам вовсе не придется
теперь преодолевать их полностью. Мы должны овладеть только маленьким
клочком этой планеты. В сущности, дело сводится к большой экспедиции,
которая должна будет пробыть там не месяцы, как прежние наши экспедиции, а
целые годы, занимаясь добыванием радия. Придется, конечно, одновременно
вести энергичную борьбу с природными условиями, ограждая себя от
губительного климата, неизвестных болезней и других опасностей. Будут
большие жертвы; возможно, что только малая часть экспедиции вернется
назад. Но попытку сделать необходимо.
Наиболее подходящим местом для начала является, по многим данным,
остров Горячих бурь. Я тщательно изучил его природу и составил подробный
план организации всего дела. Если вы, товарищи, считаете возможным
обсуждать его теперь, я немедленно изложу его вам.
(Никто не высказался против, и Мэнни переходит к изложению своего
плана, причем обстоятельно рассматривает все технические детали. По
окончании его речи выступают новые ораторы, но все они говорят
исключительно по поводу его плана, разбирая частности. Некоторые выражают
недоверие к успеху экспедиции, но все соглашаются, что попытаться надо. В
заключение принимается резолюция, предложенная Мэнни.)
То глубокое ошеломление, в котором я находился, исключало всякую даже
попытку собраться с мыслями. Я только чувствовал, как холодная боль
железным кольцом сжимала мне сердце, и еще перед моим сознанием с яростью
галлюцинации выступала огромная фигура Стэрни с его неумолимо-спокойным
лицом. Все остальное смешивалось и терялось в тяжелом, темном хаосе.
Как автомат, я вышел из библиотеки и сел в свою гондолу. Холодный ветер
от быстрого полета заставил меня плотно закутаться в плащ, и это как будто
внушило мне новую мысль, которая сразу застыла в сознании и сделалась
несомненной: мне надо остаться одному. Когда я приехал домой, я немедленно
привел ее в исполнение - все так же механично, как будто действовал не я,
а кто-то другой.
Я написал руководящей фабричной коллегии, что на время ухожу от работы.
Энно я сказал, что нам надо пока расстаться. Она тревожно-пытливо
взглянула на меня и побледнела, но не сказала ни слова. Только потом, в
самую минуту отъезда, она спросила, не желаю ли я видеть Нэллу. Я ответил:
"Нет" - и поцеловал Энно в последний раз.
Затем я погрузился в мертвое оцепенение. Была холодная боль, и были
обрывки мыслей. От речей Нэтти и Мэнни осталось бледное, равнодушное
воспоминание, как будто это все было неважно и неинтересно. Раз только
промелькнуло соображение: "Да, вот почему уехала Нэтти: от экспедиции
зависит все". Резко и отчетливо выступали отдельные выражения и целые
фразы Стэрни: "Надо понять необходимость... несколько миллионов
человеческих зародышей... полное истребление земного человечества... он
болен тяжелой душевной болезнью..." Но не было ни связи, ни выводов.
Иногда мне представлялось истребление человечества как совершившийся факт,
но в смутной, отвлеченной форме. Боль в сердце усиливалась, и зарождалась
мысль, что я виновен в этом истреблении. На короткое время пробивалось
сознание, что ничего этого еще нет и, может быть, не будет. Боль, однако,
не прекращалась, и мысль опять медленно констатировала: "Все умрут... и
Анна Николаевна... и рабочий Ваня... и Нэтти, нет, Нэтти останется, она
марсианка... а все умрут... и не будет жестокости, потому что не будет
страданий... да, это говорил Стэрни... а все умрут, оттого что я был
болен... значит, я виновен..." Обрывки тяжелых мыслей цепенели и застывали
и оставались в сознании, холодные, неподвижные. И время как будто
остановилось с ними.
Это был бред, мучительный, непрерывный, безысходный. Призраков не было
вне меня. Был один черный призрак в моей душе, но он был - все. И конца
ему быть не могло, потому что время остановилось.
Возникла мысль о самоубийстве и медленно тянулась, но не заполняла
сознания. Самоубийство казалось бесполезным и скучным: разве могло оно
прекратить эту черную боль, которая была _все_? Не было веры в
самоубийство, потому что не было веры в свое существование. Существовала
тоска, холод, ненавистное _все_, но мое "я" терялось в этом как что-то
незаметное, ничтожное, бесконечно малое. "Меня" не было.
Минутами мое сознание становилось настолько невыносимым, что возникало
непреодолимое желание бросаться на все окружающее, живое и мертвое, бить,
разрушать, уничтожать без следа. Но я еще сознавал, что это было
бессмысленно и по-детски; я стискивал зубы и удерживался.
Мысль о Стэрни постоянно возвращалась и неподвижно останавливалась в
сознании. Она была тогда как будто центром всей тоски и боли. Мало-помалу,
очень медленно, но непрерывно около этого центра стало формироваться
намерение, которое перешло затем в ясное непреклонное решение: "Надо
видеть Стэрни". Зачем, по каким мотивам видеть, я не мог бы сказать этого.
Было только несомненно, что я это сделаю. И было в то же время мучительно
трудно выйти из моей неподвижности, чтобы исполнить решение.
Наконец настал день, когда у меня хватило энергии, чтобы преодолеть это
внутреннее сопротивление. Я сел в гондолу и поехал в ту обсерваторию,
которой руководил Стэрни. По дороге я пытался обдумать, о чем буду с ним
говорить; но холод в сердце и холод вокруг парализовали мысль. Через три
часа я доехал.
Войдя в большую залу обсерватории, я сказал одному из работавших там
товарищей: "Мне надо видеть Стэрни". Товарищ пошел за Стэрни и,
возвратившись через минуту, сообщил, что Стэрни занят проверкой
инструментов, через четверть часа будет свободен, а пока мне удобнее
подождать в его кабинете.
Меня провели в кабинет, я сел в кресло перед письменным столом и стал
ожидать. Кабинет был полон различных приборов и машин, частью уже знакомых
мне, частью незнакомых. Направо от моего кресла стоял какой-то маленький
инструмент на тяжелом металлическом штативе, оканчивавшемся тремя ножками,
на столе лежала раскрытая книга о Земле и ее обитателях. Я машинально
начал ее читать, но остановился на первых же фразах и впал в состояние,
близкое к прежнему оцепенению. Только в груди вместе с обычной тоскою
чувствовалось еще какое-то неопределенное судорожное волнение. Так прошло
не знаю сколько времени.
В коридоре послышались тяжелые шаги, и в комнату вошел Стэрни со своим
обычным спокойно-деловым видом; он опустился в кресло по другую сторону
стола и вопросительно посмотрел на меня. Я молчал. Он подождал с минуту и
обратился ко мне с прямым вопросом:
- Чем я могу быть полезен?
Я продолжал молчать и неподвижно смотрел на него как на неодушевленный
предмет. Он чуть заметно пожал плечами и выжидательно расположился в
кресле.
- Муж Нэтти... - наконец произнес я с усилием и полусознательно, в
сущности не обращаясь к нему.
- Я _был_ мужем Нэтти, - спокойно поправил он: - Мы разошлись уже
давно.
- ...Истребление... не будет... жестокостью... - продолжал я, так же
медленно и полусознательно повторяя ту мысль, которая окаменела в моем
мозгу.
- А, вы вот о чем, - сказал он спокойно. - Но ведь теперь об этом нет и
речи. Предварительное решение, как вы знаете, принято совершенно иное.
- Предварительное решение... - машинально повторил я.
- Что касается моего тогдашнего плана, - прибавил Стэрни, - то хотя я
не вполне от него отказался, но должен сказать, что не мог бы теперь
защищать его так уверенно.
- Не вполне... - повторил я.
- Ваше выздоровление и участие в нашей общей работе разрушили отчасти
мою аргументацию...
- Истребление... отчасти, - перебил я, и, должно быть, вся тоска и мука
слишком ясно отразилась в моей бессознательной иронии. Стэрни побледнел и
тревожно взглянул на меня. Наступило молчание.
И вдруг холодное кольцо боли с небывалой, невыразимой силой сжало мое
сердце. Я откинулся на спинку кресла, чтобы удержаться от безумного крика.
Пальцы моей руки судорожно охватили что-то твердое и холодное. Я
почувствовал холодное оружие в своей руке, и стихийно-непреодолимая боль
стала бешеным отчаянием. Я вскочил с кресла, нанося страшный удар Стэрни.
Одна из ножек треножника попала ему в висок, и он без крика, без стона
склонился на бок, как инертное тело. Я отбросил свое оружие, оно зазвенело
и загремело об машины. Все было кончено.
Я вышел в коридор и сказал первому товарищу, которого я встретил: "Я
убил Стэрни". Тот побледнел и быстро прошел в кабинет, но там он,
очевидно, сразу убедился, что помощь уже не нужна, и тотчас вернулся ко
мне. Он отвел меня в свою комнату и, поручив другому находившемуся там
товарищу вызвать по телефону врача, а самому идти к Стэрни, остался вдвоем
со мною. Заговорить со мною он не решался. Я сам спросил его:
- Здесь ли Энно?
- Нет, - отвечал он, - она уехала на несколько дней к Нелле.
Затем снова молчание, пока не явился доктор. Он попытался расспросить
меня о происшедшем; я сказал, что мне не хочется разговаривать. Тогда он
отвез меня в ближайшую лечебницу душевнобольных.
Там мне предоставили большое удобное помещение и долго не беспокоили
меня. Это было все, чего я мог желать.
Положение казалось мне ясным. Я убил Стэрни и тем погубил все. Марсиане
видят на деле, чего они могут ожидать от сближения с земными людьми. Они
видят, что даже тот, кого они считали наиболее способным войти в их жизнь,
не может дать им ничего, кроме насилия и смерти, Стэрни убит - его идея
воскресает. Последняя надежда исчезает, земной мир обречен. И я виновен во
всем.
Эти идеи быстро возникли в моей голове после убийства и неподвижно
воцарились там вместе с воспоминанием о нем. Было сначала некоторое
успокоение в их холодной несомненности. А потом тоска и боль стали вновь
усиливаться, казалось, до бесконечности.
Сюда присоединилось глубокое отвращение к себе. Я чувствовал себя
предателем всего человечества. Мелькала смутная надежда, что марсиане меня
убьют, но тотчас являлась мысль, что я для них слишком противен и их
презрение помешает им сделать это. Они, правда, скрывали свое отвращение
ко мне, но я ясно видел его, несмотря на их усилия.
Сколько времени прошло таким образом, я не знаю. Наконец врач пришел ко
мне и сказал, что мне нужна перемена обстановки, что я отправляюсь на
Землю. Я думал, что за этим скрывается предстоящая мне смертная казнь, но
не имел ничего против. Я только просил, чтобы мое тело выбросили как можно
дальше от всех планет: оно могло осквернить их.
Впечатления обратного путешествия очень смутны в моих воспоминаниях.
Знакомых лиц около меня не было; я ни с кем не разговаривал. Сознание не
было спутано, но я почти не замечал ничего окружающего. Мне было все
равно.
Не помню, каким образом я очнулся в лечебнице у доктора Вернера, моего
старшего товарища. Это была земская больница одной из северных губерний,
знакомая мне еще ранее из писем Вернера; она находилась в нескольких
верстах от губернского города, была очень скверно устроена и всегда
страшно переполнена, с необыкновенно ловким экономом и недостаточным,
замученным работою медицинским персоналом. Доктор Вернер вел упорную войну
с очень либеральной земской управой из-за эконома, из-за лишних бараков,
которые она строила очень неохотно, из-за церкви, которую она достраивала
во что бы то ни стало, из-за жалованья служащих и т.п. Больные
благополучно переходили к окончательному слабоумию вместо выздоровления, а
также умирали от туберкулеза вследствие недостатка воздуха и питания. Сам
Вернер, конечно, давно ушел бы оттуда, если бы его не вынуждали оставаться
совершенно особые обстоятельства, связанные с его революционным прошлым.
Но меня все прелести земской лечебницы нисколько не коснулись. Вернер
был хороший товарищ и не задумался пожертвовать для меня своими
удобствами. В своей большой квартире, отведенной ему как старшему врачу,
он предоставил мне две комнаты, в третьей рядом с ними поселил молодого
фельдшера, в четвертой под видом служителя для ухода за больными - одного
скрывавшегося товарища. У меня не было, конечно, прежнего комфорта, и
надзор за мною при всей деликатности молодых товарищей был гораздо грубее
и заметнее, чем у марсиан, но для меня все это было совершенно
безразлично.
Доктор Вернер, как и марсианские врачи, почти не лечил меня, только
давал иногда усыпляющие средства, а заботился главным образом о том, чтобы
мне было удобно и спокойно. Каждое утро и каждый вечер он заходил ко мне
после ванны, которую для меня устраивали заботливые товарищи; но заходил
он только на минутку и ограничивался вопросом, не надо ли мне чего-нибудь.
Я же за долгие месяцы болезни совершенно отвык разговаривать и отвечал ему
только "нет" или не отвечал вовсе. Но его внимание трогало меня, а в то же
время я считал, что совершенно не заслуживаю такого отношения и что должен
сообщить ему об этом. Наконец мне удалось собраться с силами настолько,
чтобы сказать ему, что я убийца и предатель и что из-за меня погибнет все
человечество. Он ничего не возразил на это, только улыбнулся и после того
стал заходить ко мне чаще.
Мало-помалу перемена обстановки оказала свое благотворное действие.
Боль слабее сжимала сердце, тоска бледнела, мысли становились все более
подвижными, их колорит делался светлее. Я стал выходить из комнат, гулял
по саду и в роще. Кто-нибудь из товарищей постоянно был поблизости; это
было неприятно, но я понимал, что нельзя же убийцу пустить одного гулять
на свободе; иногда я даже сам разговаривал с ними, конечно, на
безразличные темы.
Была ранняя весна, и возрождение жизни вокруг уже не обостряло моих
мучительных воспоминаний; слушая чириканье птичек, я находил даже
некоторое грустное успокоение в мысли о том, что они останутся и будут
жить, а только люди обречены на гибель. Раз как-то возле рощи меня
встретил слабоумный больной, который шел с заступом на работу в поле. Он
поспешил отрекомендоваться мне, причем с необыкновенной гордостью - у него
была мания величия, - выдавая себя за урядника, - очевидно, высшая власть,
которую он знал во время жизни на свободе. В первый раз за всю мою болезнь
я невольно засмеялся. Я чувствовал отечество вокруг себя и, как Антей,
набирался, правда, очень медленно, новых сил от родной земли.
Когда я стал больше думать об окружающих, мне захотелось узнать,
известно ли Вернеру и другим обоим товарищам, что со мной было и что я
сделал. Я спросил Вернера, кто привез меня в лечебницу. Он отвечал, что я
приехал с двумя незнакомыми ему молодыми людьми, которые не могли сообщить
ему о моей болезни ничего интересного. Они говорили, что случайно
встретили меня в столице совершенно больным, знали меня раньше, до
революции, и тогда слышали от меня о докторе Вернере, а потому и решились
обратиться к нему. Они уехали в тот же день. Вернеру они показались людьми
надежными, которым нет основания не верить. Сам же он потерял меня из виду
уже несколько лет перед тем и ни от кого не мог добиться никаких известий
обо мне...
Я хотел рассказать Вернеру историю совершенного мной убийства, но это
представлялось мне страшно трудным вследствие ее сложности и множества
таких обстоятельств, которые каждому беспристрастному человеку должны были
показаться очень странными. Я объяснил свое затруднение Вернеру и получил
от него неожиданный ответ:
- Самое лучшее, если вы вовсе не будете мне теперь ничего рассказывать.
Это неполезно для вашего выздоровления. Спорить с вами я, конечно, не
буду, но истории вашей все равно не поверю. Вы больны меланхолией,
болезнью, при которой люди совершенно искренно приписывают себе небывалые
преступления, и их память, приспособляясь к их бреду, создает ложные
воспоминания. Но и вы мне тоже не поверите, пока не выздоровеете; и
поэтому лучше отложить ваш рассказ до того времени.
Если бы этот разговор произошел несколькими месяцами раньше, я,
несомненно, увидел бы в словах Вернера величайшее недоверие и презрение ко
мне. Но теперь, когда моя душа уже искала отдыха и успокоения, я отнесся к
делу совершенно иначе. Мне было приятно думать, что мое преступление
неизвестно товарищам и что самый факт его еще может законно подвергаться
сомнению. Я стал думать о нем реже и меньше.
Выздоровление пошло быстрее; только изредка возвращались приступы
прежней тоски и всегда ненадолго. Вернер был явно доволен мною и почти
даже снял с меня медицинский надзор. Как-то раз, вспоминая его мнение о
моем "бреде", я попросил его дать мне прочитать типичную историю такой же
болезни, как моя, из тех, которые он наблюдал и записывал в лечебнице. С
большим колебанием и явной неохотой он, однако, исполнил мою просьбу. Из
большой груды историй болезни он на моих глазах выбрал одну и подал ее
мне.
Там говорилось о крестьянине отдаленной, глухой деревушки, которого
нужда привела на заработки в столицу, на одну из самых больших ее фабрик.
Жизнь большого города его, видимо, ошеломила, и, по словам его жены, он
долго ходил "словно бы не в себе". Потом это прошло, и он жил и работал
как все остальные. Когда разразилась на фабрике стачка, он был заодно с
товарищами. Стачка была долгая и упорная; и ему, и жене, и ребенку
пришлось сильно голодать. Он вдруг "загрустил", стал упрекать себя за то,
что женился и прижил ребенка и что вообще жил "не по-божески".
Затем он начал уже "заговариваться", и его отвезли в больницу, а из
больницы отправили в лечебницу той губернии, откуда он был родом. Он
утверждал, что нарушил стачку и выдал товарищей, а также "доброго
инженера", тайно поддерживающего стачку, который и был повешен
правительством. По случайности я был близко знаком со всей историей стачки
- я тогда работал в столице; в действительности никакого предательства там
не произошло, а "добрый инженер" не только не был казнен, но даже и не
арестован. Болезнь рабочего окончилась выздоровлением.
Эта история придала новый оттенок моим мыслям. Стало возникать
сомнение, совершил ли я на самом деле убийство или, быть может, как
говорил Вернер, это было "приспособление моей памяти к бреду меланхолии".
В то время все мои воспоминания о жизни среди марсиан были странно-смутны
и бледны, во многом даже отрывочны и неполны; и хотя картина преступления
вспоминалась всего отчетливее, но и она как-то путалась и тускнела перед
простыми и ясными впечатлениями настоящего. Временами я отбрасывал
малодушные, успокоительные сомнения и ясно сознавал, что все _было_ и
ничем это изменить нельзя. Но потом сомнения и софизмы возвращались; они
мне помогали отделаться от мысли о прошлом. Люди так охотно верят тому,
что для них приятно... И хотя где-то в глубине души оставалось сознание,
что это ложь, но я упорно ей предавался, как предаются радостным мечтам.
Теперь я думаю, что без этого обманчивого самовнушения мое
выздоровление не было бы ни таким быстрым, ни таким полным.
Вернер тщательно устранял от меня всякие впечатления, которые могли бы
быть "неполезны" для моего здоровья. Он не позволял мне заходить к нему в
самую лечебницу, и из всех душевнобольных, которые там находились, я мог
наблюдать только тех неизлечимо-слабоумных и дегенератов, которые ходили
на свободе и занимались разными работами в поле, в роще, в саду; а это,
правду сказать, было для меня неинтересно: я очень не люблю всего
безнадежного, всего ненужного и обреченного. Мне хотелось видеть острых
больных и именно тех, которые могут выздороветь, особенно меланхоликов и
веселых маниакальных. Вернер обещал сам показать мне их, когда мое
выздоровление достаточно продвинется вперед, но все откладывал и
откладывал. Так дело до этого и не дошло.
Еще больше Вернер старался изолировать меня от всей политической жизни
моей родины. По-видимому, он полагал, что самое заболевание возникло из
тяжелых впечатлений революции; он не подозревал того, что все это время я