{174}
   Глава VI
   Кажется, один только раз за наше трехмесячное пребывание на Аптекарском Острове пришлось мне провести спокойно часа два с папa. Было это на пароходе "Онега", на котором мой отец ехал с докладом к государю в Петергоф и взял меня с собой.
   Так чудно было, как в былые дни, иметь возможность поговорить спокойно с папa обо всем интересовавшем и волновавшем меня.
   Спрашивала я о том, почему не удовлетворяют хоть часть требований левых партий, что, по-моему, могло бы внести успокоение в их ряды. На это мой отец ответил мне, что таково было с самого начала и его желание, но, что все его усилия и старанья найти общий язык даже с кадетами, не говоря уже о более левых партиях, не привели ни к чему: всё, что они ни предлагают, не идя при этом ни на какие уступки, так далеко от жизни, что сразу видно, как всё их учение построено на теории, выработанной в умах и на бумаге, а не вылилось из жизненных запросов.
   Часто упоминал папa уже в то время в разговорах имя министра финансов, Коковцова, говоря, как ему приятно иметь к Кабинете Министров человека, мнение которого он так ценит.
   С уважением смотрела я, сидя рядом с моим отцом, на лежащий перед ним его портфель и думала: вот тот самый портфель, из-за обладания которым происходит столько интриг и борьбы, рождается столько зависти {175} и злобы. Впоследствии, после кончины папa, я получила на память о нем этот портфель.
   Одна сторона его была с металлической прокладкой, так что он мог, в случае покушения, служить щитом.
   Как хорошо было так поговорить с папa, чувствуя, что он тот же близкий, бесконечно любимый и любящий отец, каким был всегда, и что никакие заботы государственные не убьют в его душе заботы о семье. Сколько раз мне приходилось слышать фразу: "Вы, наверно, очень боитесь вашего отца? Такой он строгий на вид!
   Бояться папa? - мне это казалось невозможным со дня моего рождения до его кончины. Любить его, уважать, бояться огорчить его - да, но бояться подойти к нему - никогда в голову не могло прийти.
   Первый раз в жизни, на пристани в Петергофе, увидала я придворный экипаж, ожидающий моего отца, придворные ливреи, лакея и кучера. Всё это было чрезвычайно нарядно и красиво. Поразительно стройны и величественны были и большой Петергофский дворец, парк, фонтаны... Веяло от всего этого силой и величием управляющей Россией династии; силой еще не поколебленной недоверием и злобой ее подданных. Положительно не верилось, глядя на торжественную строгость и спокойствие всего окружающего нас в Петергофе, что где-то совсем близко бушуют страсти, и что вековые устои трона уже дрожат под напором враждебных сил.
   {176}
   Глава VII
   11-го июля, в день именин нашей матери, разыгрывали мы пьесу, текст которой в стихах был написан моей сестрой Наташей. Все четыре мои сестры изображали цветы и горевали о том, что они приросли к земле - "все о ногах мечтали". А через несколько недель Наташа лежала с раздробленной бомбой ногами и в бреду "всё о ногах мечтала".
   Произошел этот взрыв, положивший конец жизни тридцати невинных людей, 12-го августа 1906 года.
   Это было в субботу, в приемный день моего отца, когда каждый, имеющий до него дело, мог явиться к нему и лично передать свою просьбу. На эти приемы собиралось обыкновенно очень много народу - людей самых разнообразных сословий, положений и состояний. Так было и в этот раз.
   Две приемные, зал заседаний, кабинет и уборная моего отца находились, как и одна гостиная и столовая, внизу, а все наши спальни и маленькая гостиная мамa наверху.
   В этот день, в три часа, я кончила давать моей маленькой сестре Олечку в нижней гостиной урок, и мы с ней вместе пошли наверх. Олечек вошла в верхнюю гостиную, а я направилась к себе через коридор, когда вдруг была ошеломлена ужасающим грохотом и, в ужасе озираясь вокруг себя, увидала на том месте, где только что была дверь, которую я {177} собиралась открыть, огромное отверстие в стене и под ним, у самых моих ног, набережную Невки, деревья и реку.
   Как я ни была потрясена происходящим, моей первой мыслью было: "что с папa?", я побежала к окну, но тут меня встретил Казимир и успокоительно ответил мне на мой вопрос: "Боже мой! Что же это?" - "Ничего, Мария Петровна, это бомба".
   Я подбежала к окну с намерением спрыгнуть из него на крышу нижнего балкона и спуститься к кабинету папa.
   Но тут Казимир спокойно и энергично взял меня за талию и силой вернул в коридор. В этот момент увидала я мамa с совершенно белой от пыли и известки головой. Я кинулась к ней, она только сказала: "Ты жива, где Наташа и Адя?". Мы вместе вошли в верхнюю гостиную, где лежала на кушетке поправляющаяся от тифа Елена, с которой находилась Маруся Кропоткина. Мебель была поломана, но стены и пол были целы, тогда как рядом, в моей комнате, вся мебель была выброшена и лежала в приемной и на набережной. Почти сразу, как только мы вошли в гостиную, услыхали мы снизу голос папa: "Оля, где ты?". Мамa вышла на балкон, под которым стоял мой отец, и я никогда не забуду тех двух фраз, которыми они тогда обменялись:
   - Все дети с тобой?
   И ответ мамa:
   - Нет Наташи и Ади.
   Надо видеть всё описанное, чтобы представить себе, как это было произнесено, сколько ужаса и тоски могут выразить эти несколько слов.
   Княжна Кропоткина и я, желая сойти вниз, побежали тогда к лестнице, но ее не было. Было ступенек десять, а дальше пустота. Тогда мы обе, не долго думая, спрыгнули вниз, упав на кучу щебня, и побежали {178} дальше. Я отделалась благополучно, а у Маруси оторвались почки. Остальных спустили на простынях, подоспевшие на помощь пожарные.
   Выйдя в сад, я сразу, перед балконом, увидела идущего мне навстречу папa.
   Что за минута была, когда я бросилась на его шею; какое, несмотря на ужас окружающего, счастье, было увидать его тут, рядом с собой, живым и здоровым! Мы только и успели обняться и крепко поцеловаться, и я пошла дальше в сад, откуда раздавались душераздирающие стоны и крики раненых, а папa с появившейся в эту минуту моей матерью побежали в другую сторону отыскивать своих пропавших детей. Живыми или мертвыми, но только найти их, найти и знать, что с ними.
   Сад перед домом представлял собою нечто ужасающее, и мы с Марусей решили, что надо, как можно скорее, найти и увести из этого ада детей с их гувернантками. Скоро нам и удалось их собрать всех вместе, и мы, стараясь не слышать стонов, стараясь не глядеть на лежащих в неестественно-скрюченных позах раненых и убитых, повели трех девочек, и совершенно растерявшуюся, рыдающую немку, в самую глушь сада к оранжереям, и устроив там возможно удобнее, еще с трудом, после тифа передвигающуюся Елену, мы пошли к раненым.
   Не понимаю, каким это образом, но помню ясно, что в моих руках очутилась бутылочка с валерьяном, и я дала по хорошей дозе и детям и гувернанткам. Приняли и мы с Марусей этих успокаивающих капель. Мы не плакали и очень спокойно распоряжались, чем могли, но дрожали обе с головы до ног и внутри всё мерзло от какого-то мучительного, непонятного холода.
   Ухаживая за ранеными, мы встретили папa и мамa, подойдя к которым узнали, что Наташа и Адя найдены {179} живыми на набережной под обломками дачи, но что оба тяжело ранены.
   В нашем саду был второй дом, где жили гостящие у нас друзья, гувернантки и часть прислуги. Дом этот от взрыва не пострадал, и туда и перенесли Наташу и Адю и некоторых других раненых. Наташа была ранена очень серьезно и странно было видеть, когда ее переносили, это безжизненно лежащее тело с совершенно раздробленными ногами и спокойное, будто даже довольное лицо.
   Не издавала она ни одного звука: ни крика, ни стона, пока не переложили ее на кровать. Но тогда она закричала и кричала уже всё время, - так ее и в больницу увезли - кричала так жалобно и безнадежно, что мороз по коже проходил от крика этой четырнадцатилетней девочки.
   Доктора потом объясняли, что она первое время не чувствовала боли, и что при такого рода сильных ранениях всегда так бывает.
   У Ади были маленькие раны на голове и перелом ноги, и всё последующее время бедный ребенок страдал больше от нервного потрясения, чем от ран. Он несколько дней совершенно не мог спать: только задремлет, как снова вскакивает, с ужасом озирается и кричит: "Падаю, падаю".
   Узнав участь Наташи и Ади, я пошла снова к раненым. Один из докторов (Уже успевших прибыть из города, или из бывших на приеме, не помню.) дал Марусе и мне перевязочные средства, и мы продолжали помогать, кому могли. Выходя от Ади, первую кого мы увидели, была его няня, лежащая в комнате рядом с ним, на полу и безостановочно жалобно со стоном повторяющая:
   "Ноги, ох, ноги"...
   Мы ее подняли, переложили на диван, и я расшнуровав ей ботинок, стала бережно его снимать. Но каков {180} был мой ужас, когда я почувствовала, что нога остается в ботинке, отделяясь от туловища. Положили несчастную девочку (ей было всего семнадцать лет), насколько можно удобнее и вышли в сад. Боже! Какой ад был в этом, за час до того мирном саду. Так же благоухали цветы, так же шелестели густой листвой липы и так же изводяще медленно ползали по лужайкам, будто ничего не произошло, две подаренные кем-то Наташе черепахи. А на дорожках, на газоне, повсюду лежали раненые, мертвые тела и части тел: тут нога, тут чей-то палец, там ухо. Лежит, хрипло дышит какой-то мужчина, видно, что страдает невыносимо. Достала я ему воды, но когда наклонилась, чтобы влить ему в полураскрытый рот, заметила, что он, пока я бегала за водой, умер.
   Обходя дальше раненых, я нашла далеко в саду убитого мальчика, лет двух-трех; рядом часовой. Я спрашиваю, что это за ребенок, а он мне четко, по-военному отвечает:
   - Сын Его Высокопревосходительства, председателя Совета Министров.
   Слава Богу, я тогда уже знала, что брат мой жив. Оказалось, что один из просителей, очевидно, чтобы разжалобить папa, принес с собой своего маленького сына. Оба погибли. По всему саду были расставлены часовые, и всё место взрыва оцеплено.
   Между просителями был доктор, которого я уже раньше встретила в саду. Отыскав его, я привела его к Аде. Но помощи он оказать мне мог очень мало, так как совершенно потерял голову. Слушая крики Наташи и глядя на Адю, он всё только хватался за голову и повторял: "Бедные люди, несчастные люди". Я его спросила (до того он ходил к Наташе) грозит ли ей ампутация ног? В ответ на это он только поцеловал мою руку.
   Очень скоро подоспели кареты скорой помощи, {181} доктора, санитары и друзья. Передав Адю в надежные руки, я пошла снова к раненым.
   К вечеру увезли пострадавших. Наташу и Адю поместили в частную, ближайшую лечебницу доктора Калмейера.
   Выбора лечебницы не было, так как состояние Наташи было настолько тяжело, что надо было ее везти в самую близкую больницу, и то доктора удивлялись ее крепкому организму, выдержавшему этот переезд. Моя мать, конечно, поехала со своими ранеными детьми, а мы с папa через некоторое время отправились на катере в дом председателя Совета Министров на Фонтанке, в который мы должны были осенью переехать.
   Взяли мы с собой любимую кошечку Наташи, серую Гуню, которая с момента взрыва, как сумасшедшая, носилась по саду, по развалинам между ранеными и убитыми, дико и жалобно мяукая. Только теперь она успокоилась, сидя на моих коленях. Мы ехали почти всё время молча, подавленные происшедшим, но, как бывает только в такие минуты; чувствовали себя так близко друг к другу, как никогда.
   {182}
   Глава VIII
   К тому времени уже успела выясниться вся картина катастрофы.
   Наташа, маленький Адя и его няня, молоденькая воспитанница Красностокского монастыря, находились на верхнем балконе, прямо над подъездом.
   Адя с интересом разглядывал подъезжающих и, таким образом, он, единственный из выживших, видал, как подъехало к подъезду ландо с двумя мужчинами в жандармской форме. "Жандармы" эти очевидно возбудили подозрение старика-швейцара и состоявшего при моем отце генерала Замятина неправильностью формы.
   Дело в том, что головной убор жандармских офицеров недели две до этого был изменен, приехавшие же были в старых касках. Кроме того, они держали бережно в руках портфели, что не могло быть у представляющихся министру. Швейцар сделал несколько быстрых шагов вперед, желая пресечь путь подозрительным "офицерам", а генерал Замятин, видавший их из окна приемной, кинулся, чуя недоброе, в переднюю.
   Самозванные "жандармы", видя, что на них обратили внимание и, боясь потерять время, кинулись в подъезд и, оттолкнув преградившего им дорогу швейцара, вошли в переднюю, где, натолкнувшись на выбежавшего из приемной генерала Замятина, бросили свои портфели на пол.
   Мгновенно раздался оглушительный взрыв...{183} Большая часть дачи взлетела на воздух. Послышались душераздирающие крики раненых, стоны умирающих и пронзительный крик раненых лошадей, привезших преступников. Загорелись деревянные части здания, с грохотом посыпались каменные...
   Сами революционеры, Замятин и швейцар были разорваны в клочья. Кроме них, погибло более тридцати человек, тут же сразу, не считая умерших в ближайшие дни от ран. Взрыв был такой силы, что на находящейся по другую сторону Невки фабрике не осталось ни одного целого стекла в окнах.
   Единственная комната во всем доме, которая совсем не пострадала, был кабинет моего отца.
   В момент взрыва папa сидел за письменным столом. Несмотря на две закрытые двери между кабинетом и местом взрыва, громадная бронзовая чернильница, поднялась со стола на воздух и перелетела через голову моего отца, залив его чернилами. Ничего другого в кабинете взрыв не повредил, и среди десятков убитых и раненых в комнатах рядом и наверху, папa, волею Божьей, остался цел и невредим.
   Рядом с кабинетом, в гостиной, не уцелело буквально ни одной вещи, ни одной стены, ни потолка, но на своем месте остался стоять маленький столик с нетронутой и даже непокрытой пылью фотографией в рамке. Таких непонятных явлений при взрыве было много. Один из спасенных, представлявшихся папa, рассказывал потом мне, как он до взрыва подошел к знакомому губернатору и только успел начать с ним говорить, как увидел своего собеседника без головы.
   Наташа и Адя, находившиеся, как было сказано, в момент взрыва на балконе над подъездом, были выброшены на Набережную. Наташа попала под ноги лошадей, запряженных в полуразрушенное ландо убийц. Ее прикрыла какая-то доска, которую топтали бесновавшиеся от боли лошади. Тут ее нашел какой-то {184} солдат. Была она без сознания. Когда ее солдат поднял, она открыла глаза и сказала:
   - Это сон? - и сразу, очнувшись, и поняв всё. - Что, папa жив? - Узнав, что он жив и невредим, она прибавила: - Слава Богу, что я ранена, а не он - и впала в забытье. Адю нашли вблизи от Наташи под обломками разрушенного балкона.
   Вот то, что мы узнали в первый вечер, а потом, понемногу, стали выясняться дальнейшие подробности этого кошмарного дня.
   {185}
   Глава IX
   Приехали мы, здоровые дети, с папa на Фонтанку уже к вечеру и расположились в нашем новом красивом доме, как на биваке, так как, конечно, в первую ночь ничего нельзя было как следует устроить. Очень трудно мне было с прислугой, особенно с девушками. Они рыдали, бились в истерике и умоляли сразу их отпустить. Я растерялась, сказала, что не могу ручаться за то, что не будет снова покушения, и пусть они уходят, если боятся, и тут же, повернувшись к находившемуся в той же комнате Казимиру, сказала:
   - Что же, Казимир, и вы, наверное, теперь захотите уйти от нас? На что он с доброй улыбкой ответил:
   - Нет, Мария Петровна, куда Петр Аркадьевич с Ольгой Борисовной поедут, туда и я.
   С Фонтанки папa поехал сразу в лечебницу Кальмейера, где лежали раненые Наташа и Адя, и тут ему доктора объявили, что они не видят возможности спасти Наташу, не ампутировав обе ноги и при этом не позже вечера.
   Приехал лейб-хирург Павлов и подтвердил мнение своих коллег.
   Тогда мой отец, на свой страх умолил докторов подождать с ампутацией до следующего дня, на что они с большим трудом, но согласились. На следующий день они сообщили, что попробуют спасти обе ноги, что им с Божьей помощью и удалось.
   Всё последующее время Наташа находилась под {186} непосредственным наблюдением профессора Грекова, проявившего при двухлетнем лечении столько же знания, как и сердечной доброты.
   Страдала Наташа первое время ужасно. Первые дни бедная девочка почти всё время была без сознания и лежала с вертикально подвязанными к потолку ногами. Она то тихо бредила, быстро, быстро повторяя какие-то бессвязные фразы о Колноберже, о цветах, и о том, что у нее нет ног, то стонала и плакала...
   Ей обстригли ее чудные густые косы, обрезали волосы неаккуратно, не имея возможности двинуть ее головы, и от этого ее бледное измученное лицо выглядело еще более жалким. К ее страданиям прибавились еще мучения с зубами, которые стали все качаться после падения. Надо было их лечить, что было очень сложно для зубного врача, который должен был работать над лежащей без движения в кровати пациенткой и что было, понятно, мучительно и для самой Наташи.
   Когда папa в первый день уехал к раненым при взрыве, я пошла осматривать его кабинет. Находился он в нижнем этаже, с двумя огромными окнами нa Фонтанку. После только что пережитого это показалось мне настолько страшным и опасным, что я взяла на себя смелость дать распоряжение перенести всю мебель кабинета в верхний этаж, в залу рядом с домовой церковью.
   Когда папa вернулся, всё было устроено. Я немного боялась того, как папa отнесется к моему самовольному поступку. Несколько смущенная вышла я его встречать на лестницу и сказала, что я сделала. Папa сказал:
   - Благодарю тебя, моя девочка, - и, обняв меня за плечи, как он это часто любил делать, вместе со мной пошел сразу наверх.
   Шел он своею всегдашней бодрой походкой, но лицо его отражало глубокое волнение, видно было, {187} что для него было пыткой видеть только что в больнице своих изувеченных детей и других пострадавших.
   Моя мать осталась жить в лечебнице, ухаживая за Наташей и Адей, а мы с Марусей Кропоткиной храбро взялись за устройство дома. Столом же взялась заведывать Зетенька. Но не долго продолжалось ее управление этим отделом хозяйства.
   Дня три после катастрофы подают к завтраку котлеты с картофелем и горошком. Зетенька вдруг бледнеет, краснеет и с трагическим жестом, обращаясь к папa, говорит:
   - Петр Аркадьевич, довольно, я отказываюсь от ведения хозяйства. Он меня не уважает и издевается надо мной.
   Папa удивленно поднял глаза на Зетеньку и спросил:
   - В чем дело? Кто издевается над вами?
   - Повар, Петр Аркадьевич, повар. Он не признает моего авторитета. Я ему заказала котлеты с морковью, а он подает их с горошком... Это ужасно.
   Зетинька говорила так искренно возмущенно и так комично, что мы все, не исключая и папa, громко рассмеялись. Это было первый раз, что мы смеялись после взрыва.
   С трудом удалось успокоить Зетеньку; к вечеру лишь она сказала, что больше не обижена на нас за наш смех, но от каких бы то ни было разговоров с поваром отказалась наотрез и оставила за собой лишь проверку счетов и меню.
   Трудно описать, что переживал за эти дни мой отец. Боязнь за жизнь дочери и страх, что она в лучшем случае останется без ног; единственный трехлетний сын весь перевязанный в своей кровати - и по нескольку раз в день известия из больницы: то умер один раненый, то другой. Папa косвенно приписывал себе вину за эту кровь и эти слезы, за мучения {188} невинных, за искалеченные жизни и страдал от этого невыносимо.
   Это единственное время с тех пор, как папa стал министром, что я свободно, как в детстве в Ковне, входила в его кабинет. Я всем своим существом чувствовала, что я ему нужна. Мамa не было дома и, не находя поддержки в близком существе, ему трудно было бы, несмотря на всё свое самообладание, найти в себе, в первые дни после взрыва, достаточно сил для работы. А он не только нашел их вскоре, но, не прерывая работы ни на один день, стал еще энергичнее вести свою линию. Многие из его сотрудников говорили, что "после 12-го августа престиж Петра Аркадьевича, не давшего себя сломить горем, так поднялся среди министров и двора, что для всех нас он стал примером моральной силы".
   {189}
   Глава Х
   От поездок к своим раненым детям папa возвращался в ужасно тяжелом настроении: Адя лежал теперь довольно спокойно, но Наташа страдала всё так же. Через дней десять доктора решили окончательно, что ноги удастся спасти, но каждая перевязка была пыткой для бедной девочки. Сначала они происходили ежедневно, потом через каждые два, три дня, так как таких страданий организм чаще выносить не мог. Ведь хлороформировать часто было невозможно, так что можно себе представить, что она переживала. У нее через год после ранения извлекали кусочки извести и обоев, находившихся между раздробленными костями ног. Кричала она во время этих перевязок так жалобно и тоскливо, что доктора и сестры милосердия отворачивались от нее со слезами на глазах. Она до крови кусала себе кулаки, и тогда тетя, Анна Сазонова, помогающая в уходе за ней, стала держать ее и давала ей свою руку, которую она всю искусывала.
   Адя стал лежать тихо, когда прошло острое нервное потрясение первых дней и пресерьезно спросил папa:
   - Что этих злых дядей, которые нас скинули с балкона, поставили в угол?
   Государь, когда ему передал эти слова папa, сказал:
   - Передайте вашему сыну, что злые дяди сами себя наказали.
   {190} При первом приеме после взрыва государь предложил папa большую денежную помощь для лечения детей, в ответ на что мой отец сказал:
   - Ваше Величество, я не продаю кровь своих детей.
   Стали нам на Фонтанку приносить с Аптекарского спасенные вещи; большие узлы с бельем, платьем и другими вещами. Маруся и я принялись их разбирать, но скоро с ужасом бросили это занятие - слишком много кровяных пятен было на вещах, и даже попался нам кусок человеческого тела.
   Принесли и футляры от драгоценных вещей моего отца и моих, но только футляры. Драгоценностей в них не было ни одной. Позже папa вспоминал, что, когда он сразу после взрыва пробегал в переднюю через свою уборную, он видал каких-то людей в синих блузах копошащихся над его туалетным столом. Кто они были и как попали сюда почти в момент покушения, осталось необъясненным.
   Мои золотые вещи лежали в шкатулке, находящейся в шкапу моей комнаты. Шкап нашли совсем разломанным, а мне вернули сломанную шкатулку со всеми в ней лежавшими футлярами, аккуратно в ней уложенными и пустыми все до одного.
   Конечно драгоценности почти все были детские, но были между ними и очень ценные серьги с солитерами, оставшиеся мне от бабушки. Большую шкатулку с бриллиантами мамa спас наш верный Казимир.
   Удаливши меня от окна, в момент взрыва, Казимир по обломкам, пробрался в спальную моих родителей, спокойно и деловито разыскал между обломками ящик, где, как он знал, хранились драгоценности, выкинул его через окно в кусты и, спустившись потом в сад, взял шкатулку и уже на Фонтанке сдал моей матери.
   {191}
   Глава XI
   Очень недолго жили мы на Фонтанке. Государь предложил папa переселиться в Зимний дворец, где гораздо легче было организовать охрану. Аде и Наташе были отведены громадные светлые комнаты, и между ними была устроена операционная. Наташина комната была спальной Екатерины Великой.
   Скоро обоих наших раненых перевезли во дворец и Наташина комната наполнилась цветами, подарками, конфетами, а, немного спустя, и гостями.
   Как ни казалась мне жизнь на Аптекарском мало свободной, но что это было по сравнению с Зимним дворцом. Всюду были часовые, и мы положительно чувствовали себя как в тюрьме.
   Когда мы еще жили на Аптекарском, вздумали мы с Марусей поехать посмотреть Зимний дворец. У нас спросили письменное разрешение, какового у нас не было, и хотя мы сказали, кто мы и приехали на казенных лошадях с министерским кучером и выездным лакеем, нас не впустили. Часто потом, живя в этой почти что крепости, вспоминали мы этот случай.
   Сестер пускали бегать в сады: один внизу большой, а другой во втором этаже, где росла целая аллея довольно больших лип. Но дети с первого же дня возненавидели эти сады и прозвали их: "Gross Sibirien" и "Klein Sibirien".
   Папa, для которого жизнь без моциона была бы {192} равносильна при его работе лишению здоровья, гулял по крыше дворца, где были устроены удобные ходы, или по залам. Кабинет, уборная папa, спальная моих родителей, всё это было устроено не по их выбору, а по соображениям и распоряжениям охраны. Мой отец беспрекословно всему подчинялся - кажется, в это время он мало и замечал, что творится вне его работы и семьи. Слишком велико было усилие воли, требуемое на то, чтобы, переживая то, что он переживал, исполнять всю гигантскую работу, лежащую на его плечах.
   Часто, когда мои родители гуляли после обеда по залам дворца, ходили и мы туда же. Грустный и жуткий вид являли эти залы, освещенные каждая одной лишь дежурной лампочкой. В этом полумраке казались они еще громаднее, чем днем, еще таинственнее говорили их стены о днях блеска, пышности и величия. Днях, когда никакое посягательство на самодержавие не колебало трона русских царей.
   Строгой и стройной амфиладой тянулись зала за залой, гостиная за гостиной. Гордо и уверенно глядели со стен портреты императоров и таинственно блестела в полумраке позолота рам, мебели и люстр. А в тронном зале покрытый чехлом трон навевал тяжелые думы.
   Странно - сильна и крепка была еще монархия, на недосягаемой высоте, окруженный ореолом вековой славы, возглавлял Россию ее император; революция притихла, припала к земле, примолкла... а, вместе с тем, какое-то инстинктивное чувство сжимало грудь в этом огромном дворце, никогда больше не оживавшем, не видящем теперь ни нарядных балов, ни приемов, будто забытом всей царской семьей. Одни дежурные лакеи лениво шаркали по пустым залам и оживлялись лишь, когда начнешь их расспрашивать про былые дни величия и славы.