Страница:
{43}
Глава VI
Колноберже было получено дедом моим, Аркадием Дмитриевичем Столыпиным, за карточный долг. Его родственник Кушелев, проиграв ему в яхт-клубе значительную сумму денег, сказал: - Денег у меня столько сейчас свободных нет, а есть у меня небольшое имение в Литве, где-то около Кейдан. Я сам там никогда не был. Хочешь, возьми его себе за долг?
Так и стало принадлежать нашей семье наше милое Колноберже, унаследованное потом моим отцом.
Были у моих родителей другие имения и большие по размерам и, быть может, более красивые, нежели Колноберже. Но мы, все дети, их заглазно ненавидели, боясь, что вдруг папa и мамa заблагорассудится ехать на лето в Саратовскую, Пензенскую, Казанскую или Нижегородскую губернию, что мне и моим сестрам представлялось настоящим несчастьем. Было у нас еще имение в Ковенской же губернии на границе Германии, куда, за отсутствием в той местности нашей железной дороги, папa ездил через Пруссию. Он всегда много рассказывал о своих впечатлениях, возвращаясь из такой поездки "за границу", восхищаясь устройством немецких хуторян и с интересом изучая всё то, что считал полезным привить у нас. И многое из виденного и передуманного послужило ему основой при проведении им земельной реформы много лет спустя.
Раз в год папa объезжал и остальные наши земли. В своем Казанском имении мамa бывала до замужества, {44} но из нас никто нигде там не был, и знали и любили мы только Колноберже.
Папa тоже очень любил Колноберже: он там проводил лето еще мальчиком со своими родителями, которым с первого же раза, как они туда приехали, понравилось имение.
Дед мой, Аркадий Дмитриевич Столыпин, был флигель-адъютантом Александра II, а затем свиты генерал-майором. В это время вышло распоряжение императора, что свитские генералы, при производстве в генерал-лейтенанты, не зачисляются в генерал-адъютанты, последствием чего был уход в отставку трех старших генералов свиты, в том числе и Аркадия Дмитриевича.
Желая жить неподалеку от так полюбившегося ему Колноберже, дед мой купил себе дом в Вильне, где семья стала проводить зиму, и где мой отец учился в гимназии, которую там и кончил.
Когда началась в 1877 году война с Турцией, Александр II проезжал через Вильну, где Аркадий Дмитриевич встречал его на вокзале. Увидя его в придворном мундире, государь сказал:
- Как грустно мне видать тебя не в военной форме.
- Буду счастлив ее надеть, ваше величество, - отвечал дедушка.
На это император сказал:
- Тогда надень мои вензеля. Поздравляю тебя с генерал-адъютантом и назначаю тебя командовать корпусом действующей армии.
Дедушка оставил по себе память в Восточной Румелии, где он очень отличался и во время военных действий, и при управлении краем русскими, занимая должность генерал-губернатора этой области.
Бабушка моя последовала за мужем на войну и {45} заслужила бронзовую медаль за уход за ранеными под неприятельским огнем.
Бабушку Наталью Михайловну Столыпину помню я очень смутно, больше по рассказам, так как скончалась она, когда мне было четыре года. Дедушку же, Аркадия Дмитриевича, помню отлично: я очень его любила. Высокий, стройный и худой, всегда бодрый, веселый и общительный, он мне очень нравился своей жизнерадостностью. С самого малолетства я с огромным удовольствием слушала его шутки, смотрела чудные фокусы, которыми он меня забавлял, и играла с ним в разные игры. Но больше всего забавляло меня покурить из его трубки. Это было, когда он уже жил в Кремле, комендантом которого он был последние шесть лет своей жизни. После обеда мы подходили благодарить дедушку, пока взрослые, еще сидя за столом, пили кофе, и он давал каждой из нас покурить из своей длинной трубки, касавшейся пола, которую приносил ему лакей к кофе; и как раскатисто смеялся он, когда мы, вместо того, чтобы тянуть дым в себя, что есть мочи дули в отверстие трубки.
Занимал дедушка в Кремле огромные апартаменты с целым рядом больших, пустых, неуютных гостиных. В конце же амфилады был его кабинет, где он всегда и сидел. Там было всё красиво и, несмотря на очень большой размер комнаты, очень уютно.
Одна из комнат была музыкальным салоном. Дедушка, будучи хорошим музыкантом, с увлечением играл на своем Страдивариусе, сам писал музыку и раз у себя дома поставил целую оперу, "Норму", прошедшую с большим успехом. Была у него и студия, где он занимался скульптурой и часто подолгу там работал.
Очень дедушку огорчало, что никто из его детей не унаследовал его способностей к музыке. Он надеялся, что может быть, эти способности скажутся во внуках, и я, как сейчас, помню, как дедушка сидит за {46} роялем, левой рукой обнимает меня за талию, а правой берет одну ноту за другой и велит мне спеть ее. Но я так немилосердно фальшивлю, что он безнадежно машет рукой и говорит:
- Ну, видно надежды нет и ты вроде своего отца и дяди. И рассказывает, что, когда мой отец был маленьким, зашел как-то за столом разговор о том, что он абсолютно ничего в музыке не смыслит, и что никогда он даже не оценит выдающееся музыкальное произведение. Вдруг раздается обиженный голос моего отца:
- Вы ошибаетесь: мне третьего дня очень понравился прекрасный марш.
Дедушка и бабушка с радостью переглядываются: слава Богу, наконец!
- Где ты его слышал этот марш? Это когда ты был в опере?
- Нет, в цирке, когда наездница прыгала через серсо.
После этого дедушка уже не пытался развивать слух своего сына.
Его брату, Александру Аркадьевичу, по просьбе дедушки, стал пробовать голос сам Антон Рубинштейн, но после первого же опыта воскликнул:
- Ну, действительно, вам медведь на ухо наступил! В спальне у дедушки стояла огромная клетка с массой самых разнообразных птиц, которые будили его своим пением с восходом солнца. Это дедушка очень любил.
Но не только в Кремле помню я дедушку. Помню его и в Петербурге, где он одно время жил, и в Колноберже, где он нас навещал. Приезжал он всегда, неожиданно. Страшно любил устраивать сюрпризы. А раз было даже так: мамa и папa гуляют в Ковне по бульвару и вдруг видят - едет дедушка на извозчике. Не веря своим глазам, они останавливаются, а дедушка громко и весело им кричит:
{47} - Только что приехал на два дня, остановился у Левинсона (лучшая гостиница того времени - М. Б.), сейчас еду к вам.
В Колноберже он тоже раз приехал на "Завирухе" - еврее-извозчике, развозившем путешественников по окрестностям станции Кейданы. Этому же "Завирухе" принадлежали крытые "балагулы", в которых он развозил бедных евреев, причем там было два класса: первый внутри телеги, второй же "ноги на двор": евреи сидели свесивши с телеги ноги, за что платили лишь три копейки, вместо пяти.
В 1898 году мы довольно долго гостили у дедушки в Кремле, когда приезжали в Москву на свадьбу сестры моей матери, Анны Борисовны с Сергеем Дмитриевичем Сазоновым, тогда секретарем нашего посольства в Лондоне, впоследствии министром иностранных дел. Венчались они в дворцовой Кремлевской церкви, куда был ход прямо из помещения дедушки. Папa оставался в Ковне и приехал лишь за два дня до свадьбы, не желая отлучаться на более долгий срок из-за службы. Кроме того, родители не хотели оставлять на продолжительный срок мою трехмесячную сестру Олечка на одну кормилицу и няню.
В день приезда папa мы пошли с дедушкой покупать для нас игрушки. О дне приезда папa никто точно извещен не был. Проходя Спасские ворота, мы увидели опережающего нас на извозчике папa. Он нас узнает, снимает шляпу, весело машет и кричит: "Папa!" Дедушка, как-то растерянно повернувшись ко мне спросил меня, кто это. Я видела, что дедушка был не уверен, папa ли это, и хотел слышать от меня подтверждения радостной догадки и, когда я подтвердила, что это папa, он пошел вдруг скоро, скоро к дому и тут первый раз в жизни показался он мне стареньким. Всегда он ходил бодрым ровным шагом, с военной выправкой и казался мне почти таким же молодым, как папa.
{48} Вскоре после этого дедушка Аркадий Дмитриевич скончался от заворота кишок, промучившись целые сутки. Доктора говорили, что лишь его богатырский организм смог вынести такие страдания так долго.
По необъяснимой небрежности телеграфных чиновников в Кейданах, три телеграммы - о том, что дедушка заболел, что положенье его безнадежно и что он скончался, - были нам в Колноберже доставлены одновременно, и мои родители уже не застали его в живых. Весь день до отъезда на поезд я почти не видела папa, не выходившего из своего кабинета, а вечером, когда я пошла к нему проститься, он меня обнял и сказал: - Какая ты счастливая, что у тебя есть отец.
И я увидела, что всё лицо его было мокро от слез.
По возвращении моих родителей из Москвы, мамa много рассказывала про похороны, очень многолюдные и торжественные. Помню, что великий князь Сергей Александрович сказал: "C'est un des derniers grands-seigneurs que nous enterrons aujourd'hui (Мы сегодня хороним одного из последних Вельмож.). Помню также, как много говорили о Льве Николаевиче Толстом в связи с кончиной дедушки.
Толстой был другом дедушки, был с ним на "ты", но, не только не приехал на похороны, но даже, после кончины дедушки, ничем не высказал своего сочувствия. Когда ему кто-то об этом заметил, он ответил, что мертвое тело для него ничто, и что он не считает достойным возиться с ним, причем облек свое объяснение в такую грубую форму, что я не берусь его повторить дословно.
Дедушка рассказывал, что, бывая у Толстого в Ясной Поляне, часто разговаривал о нем с мужиками. Один из них показал свои сапоги, поясняя, что их сам граф сшил и, на вопрос дедушки хороши ли они, ответил :
{49} - Только в них и хорошего, что даровые, а так совсем плохи.
Впоследствии, когда мой отец был уже председателем Совета Министров, Толстой неоднократно писал ему, обращаясь, как к сыну своего друга. То он упрекал его в излишней строгости, то давал советы, то просил за кого-нибудь. Рассказывая об этих письмах, мой отец лишь руками разводил, говоря, что отказывается понять, как человек, которому дана была прозорливость Толстого, его знание души человеческой и глубокое пониманье жизни, как мог этот гений лепетать детски-беспомощные фразы этих якобы "политических" писем. Папa еще прибавлял, до чего ему тяжело не иметь возможности удовлетворить Льва Николаевича, но исполнение его просьб почти всегда должно было повести за собой неминуемое зло.
Бабушка, Наталья Михайловна Столыпина, рожденная княжна Горчакова, была известна своим умом и добротой. Она была второй женой дедушки, бывшего адъютантом у ее отца наместника Польши, брата канцлера. Когда дедушка решил просить у князя Горчакова руки его дочери, произошел забавный инцидент. Он выбрал для этого время после своего доклада и, собрав бумаги, начал:
- Ваше сиятельство, теперь у меня еще есть... Но Горчаков недовольно перебил его:
- Нет, я устал, довольно, завтра доложишь. И бедный дедушка сконфуженно ретировался, в ожиданьи более удобного случая.
Когда мы были в Варшаве, папa меня свез в замок "Лазенки", где девицей жила его мать и передавал мне на месте рассказы о великолепных праздниках, которые там давал ее отец; с иллюминациями на озере, театральными представлениями в парке и т. д. Рассказывал он мне тоже анекдот о том, как мой прадед, за {50} столом, во время большого обеда, сказал кому-то из гостей.
- Вот сколько времени мы живем в Польше, а мои дочери воспитаны в таком чисто русском духе, что ни одна из них по-польски даже не понимает.
- Что вы, папa, - раздается с конца стола голос моей бабушки, - мы все, как по-русски, говорим по-польски".
Насколько это была правда, свидетельствует другой семейный анекдот.
Едет бабушка где-то поездом и во время пути знакомится с дамой, полькой, с которой всю дорогу и разговаривает по-польски. Подъезжая к месту назначения, дама любезно спрашивает бабушку: "Czy Szanowna Pani polka?" (Вы, конечно, полька?) На что та, со своей спокойной, умной улыбкой отвечает "Nie, jestem prszekleta moskalka" (Нет, я проклятая москалька).
Была знакома бабушка почти со всеми выдающимися людьми своего времени, ценившими и ум ее, и образованность. Однажды в каком-то заграничном курорте подходит к ней ее приятельница и говорит.
- Милая моя, я понимаю, что тебе приятно поговорить с умным человеком, но нельзя все же так мало вниманья уделять наружности. Как можно показываться с мужчиной, настолько плохо одетым и такого вида, как тот, с кем ты сегодня долго ходила по парку. Кто это?
- Да, друг мой, это ведь Гоголь, - ответила бабушка.
Лермонтов, бабушка которого была Столыпина, оставил по себе много воспоминаний в нашей семье. Родные его не любили за невыносимый характер. Особенно одна тетушка моего отца настолько его не {51} терпела, что так до смерти и не согласилась с тем, что из-под пера этого "невыносимого мальчишки" могло выйти что-нибудь путное:
- И ни за что его писаний читать не стану, - говорила она.
Воспитывался Лермонтов в подмосковном имении своей бабушки Средниково, которое потом унаследовал мой дед, Аркадий Дмитриевич Столыпин. Не имея возможности поддерживать громадной усадьбы этого поместья, дедушка его продал, вывезя лишь некоторую часть мебели и библиотеку в Колноберже После конфискации, уже литовским правительством, Колноберже, только потому что оно принадлежало моему отцу, библиотека эта была перевезена в имение моего мужа. Она была также конфискована литовцами, но после трехлетних переговоров была возвращена, к сожалению, в сильно разрозненном виде. Не хватало наиболее ценных книг. При возвращении моей матери остатков библиотеки была потребована расписка, что моя мать не будет никогда требовать от литовского правительства недостающих по каталогу книг.
{52}
Глава VII.
Только в самые первые года после женитьбы папa, его родители проводили лето тоже в Колноберже, так что этого времени я не помню, и первые мои воспоминания о нашей там жизни относятся к лету, когда перестраивали дом, и мы жили во флигеле.
Флигелем называлось большое, длинное, одноэтажное белое каменное здание, недалеко от господского дома, где помещались квартира управляющего, контора, квартиры приказчика и экономки, экономическая кухня, птичник, помещение кучера, конюшня и каретный сарай. Вот в квартире управляющего, состоящей из пяти комнат, мы и провели то первое лето в Колноберже, о котором я помню. Ежедневно я ходила с папa смотреть на работы в нашем доме, где пристраивали во втором этаже комнаты, делали новый каменный подъезд и производили другие улучшения.
А летом я весь день в беседке с Эммой Ивановной, она шьет, вяжет, или штопает, я делаю пирожки из песка. Пирожки, особенно, если песок полить, выходят очень красивыми и аппетитными, но никто их не ест и мне становится скучно. Эмма Ивановна недовольно ворчит:
- Sprich doch kein Blodsinn, Matja (Не говори глупости, Матя.). Мамa нет, и я храбро направляюсь в кабинет папa просить помощи и совета. Папa берет меня на колени, внимательно и {53} серьезно выслушивает и говорит, что он как раз очень голоден и придет ко мне за пирожками.
Через десять минут весь запас пирожков уничтожен: папa всё съел: потыкал в песок сапогом, он и рассыпался - и я в восторге хлопаю в ладоши.
Так во мне с первых лет моей жизни твердо укоренилось убеждение в том, что папa поймет меня, и никогда он ни одним своим ответом на мои детские, а потом юношеские вопросы не поколебал во мне этой веры.
Всегда серьезно и вдумчиво выслушивал он меня, возражал, одобрял, пояснял, и я, гордясь, что он говорит со мной, как с большой, делилась с ним всеми своими переживаниями.
И, должно быть, все дети питали доверие к его силе и доброте. Однажды, когда у нас были в гостях наши соседи Кунаты, разыгралась страшная гроза. Маленькая моя подруга, Буба Кунат, ужасно ее боявшаяся, бросилась к моему отцу, просясь к нему на руки. Ее родители хотели ее взять, но она, дрожа всем телом, прижималась к папa и была спокойна лишь на его руках, при каждом новом ударе грома, пряча голову на его плече. Она всё время что-то лепетала по-польски, папa отвечал ей по-русски, она ничего не понимала, но была, по-видимому, счастлива и спокойна, чувствуя себя охраненной этой большой ласковой силой.
Мой отец очень любил сельское хозяйство и когда он бывал в Колноберже, весь уходил в заботы о посевах, покосах, посадках в лесу и работах в фруктовых садах.
Огромным удовольствием было для меня ходить с ним по полям, лугам и лесам или, когда я стала постарше, ездить с ним верхом. Такие прогулки происходили почти ежедневно, когда папa бывал в Колноберже. Иногда же ездили в экипаже, в котором мой отец любил сам объезжать лошадей.
{54} Я, как старшая, гораздо больше других, еще маленьких сестер, бывала в те времена с папa и особенно прогулки эти бывали всегда приятны и интересны: и весной по канавам, между озимыми и яровыми хлебами, еще низкими, нежно зелеными и настолько похожими друг на друга, что я и понять не могла, как это папa мог их распознавать. И летом по разноцветному ковру душистых лугов; и осенью на уборку хлеба и молотьбу. Когда я была маленькой, у нас работала еще старая конная молотилка, и я с глубоким состраданьем подолгу смотрела на смирных лошадей, с завязанными глазами, без конца ходивших по одному кругу.
А потом в мои любимые дни позднего лета, особенно прекрасные в Литве дни, залитые последними лучами солнца, пронизанные запахом первых упавших листьев и сладким ароматом яблок из фруктового сада, когда дышится как-то особенно легко, поразительно далеко все видно и когда в чистом, как хрусталь, воздухе, сказочно-легко носятся паутины бабьего лета... - вдруг зашумела, загудела первая в наших краях паровая молотилка. Долго я не могла привыкнуть к нарушению осенней деревенской тишины, но потом даже полюбила это монотонное гудение, особенно если оно было слышно издали.
Ходила я с папa по полям и поздней осенью. Сыро, дорога грязная. Туман или мелкий дождь, холодный и пронизывающий насквозь, застилают знакомый пейзаж. Ветер рвет платок, которым меня поверх пальто и шляпы, заботливо закутала мамa. Мой отец в своей непромокаемой шведской куртке, в высоких сапогах, веселый и бодрый, большими шагами ходит по мокрым скользким дорогам и тропинкам, наблюдая за пахотой, распоряжаясь, порицая, или хваля управляющего, приказчика и рабочих. Подолгу мы иногда стояли под дождем, любуясь, как плуг мягко разрезает жирную, блестящую землю...
{55} А что может быть уютнее и приятнее возвращения домой после такой прогулки! Каким теплом, согревающим и тело, и душу, охватывает тебя, лишь ты войдешь в светлую, теплую переднюю. Скорее раздеться, причесаться, вымыть руки и бежать в столовую, только бы не опоздать к обеду и не заслужить этим недовольного взгляда, или, не дай Бог, даже замечания от папa, не выносящего ни малейшей неточности во времени. Я думаю, что благодаря такой аккуратности, привычке быть всегда занятым и не терять ни минуты, он потом и сумел так распределять свое время, что, будучи министром, успевал исполнять, никого не задерживая, свою исполинскую работу.
После обеда, в осенние месяцы, мы переходили в библиотеку, а папa и мамa в кабинет. Дверь между обеими комнатами оставалась открытой. Как и в Ковне, папa сидел за письменным столом, мамa на диване, и каждый занимался своим делом до чаю, а после него читали вместе.
И кабинет, и библиотека были очень уютны. Библиотека уставлена книжными шкафами красного дерева, перевезенными из Средникова, а кабинет - светлого дуба, с мебелью, обтянутой вышивкой работы матери моего отца. Над диваном, где сидела с работой мамa, большие портреты масляной краской родителей папa в дубовых рамах, а на другой стене, в такой же раме, очень хорошей работы картина: старуха вдевает нитку в иглу. Каждая морщина внимательного лица говорила о напряженном старанье. Папa очень любил эту картину и говорил мне, что это работа молодого крайне талантливого, но, к сожалению, рано спившегося художника. Украшали еще кабинет подставки с коллекцией старинных, длинных, до полу, трубок и целый ряд экзотических и старинных седел.
Вечером уютно горели две лампы, одна на письменном столе папa, другая на рабочем столе мамa.
{56} Вообще все наши хорошие вещи находились в Колноберже и когда папa был назначен губернатором, и мамa старалась украсить городской дом, то я протестовала изо всех сил против каждой попытки увезти что-нибудь из Колноберже в город.
Пока наши родители мирно читали и занимались после обеда в кабинете, у нас, детей, в библиотеке шло сплошное веселье. Кто-нибудь вертит ручку "аристона", этого почтенного прародителя современных граммофонов. Раздаются дребезжащие звуки "Цыганского барона", слышится топот ног, старающихся танцевать, "как большие", детей, падающих, хохочущих, а иногда и плачущих.
Нас уже пять сестер, под конец жизни в Ковне - в возрасте от полугода до 12-ти лет. Тут же две гувернантки, няня, а иногда является полюбоваться на наше веселье и кормилица, важно выступающая в своем пестром сарафане с маленькой сестричкой на руках.
Она красива и очень самоуверенна: знает, что у моей матери, после детей, она первый человек в доме, что ей всегда припасается лучший кусок за обедом, что за ней следят и ходят, как за принцессой: лишь бы не огорчилась чем-нибудь, лишь бы не заболела! К ней подходишь с любопытством и страхом посмотреть на новорожденную, пухленькую, мягонькую, тепленькую в своих пеленочках.
Когда же маленькая плачет и не хочет заснуть, никто не справляется с ней так скоро, как папa.
Он бережными, нежными, хотя и по-мужски неловкими движениями, берет на руки кричащий и дрыгающий ножками и ручками пакетик, удобно устраивает его на своих сильных руках и начинает мерными, ровными шагами ходить взад и вперед по комнате. Крик понемногу переходит в тихое всхлипывание, а скоро уже и ничего не слышно, кроме еле уловимого, спокойного дыхания. И мамa, и няня, и кормилица - {57} все удивлялись, почему это ребенок ни у кого так скоро, как у папa, не успокаивается.
После игр и танцев, особенно бурных и веселых, когда у нас гостил дядя Александр Борисович Нейдгарт, старший брат мамa, принимавший живейшее участие в нашей детской жизни, маленьких уводили спать, а я с работой садилась рядом с мамa, и она, а иногда и папa, читали мне вслух до 9 часов. Так читали мы сначала Жюль Верна, а потом и наших классиков. На меня творенья наших писателей и поэтов производили глубокое впечатление при мастерском чтении мамa. Читала она так хорошо, что то и дело папa поднимал голову от своей книги или бумаги и с вниманьем слушал. Читала мамa и стихи, многие из которых папa очень любил. В сборнике стихотворений Алексея Толстого, принадлежащем моей матери, были помечены любимые стихи папa и помню двойной чертой подчеркнутые им строки:
В одну любовь мы все сольемся скоро,
В одну любовь широкую, как море,
Что не вместят земные берега.
Восхищался он также Тургеневым, и его первым подарком своей невесте был альбом с иллюстрациями к "Запискам Охотника".
По утрам, во время прогулок с папa, я делилась с ним впечатлениями о прочитанном.
Как мой отец ни любил и полеводство, и лес, и молочное хозяйство, - больше всего его интересовали лошади.
Помню вороную пару "Нана" и "Десна", которую Осип - кучер упорно называл "Весна", не подозревая, очевидно о существовании реки с этим названием. Помню золотисто-рыжую "Искру" и помню, конечно, лучше всех моего собственного "Голубка".
Мечтой всего моего детства было ездить верхом, {58} но я считала эту мечту несбыточной, так как много раз моя мать говорила, что этого мне не позволит никогда. Причиной этого было несчастье, случившееся с ее сестрой, тетей Анной Борисовной Сазоновой, тогда еще Нейдгарт.
Совсем молоденькой девочкой - это было до свадьбы мамa - поехала она в деревне верхом. Не знаю точно, как это было, или она слишком долго не возвращалась и все беспокоились, или лошадь вернулась с пустым седлом, но случилось так, что нашли ее лежащей на дороге, без памяти. Оказалось, что она упала и ударилась головой о камень, следствием чего было сотрясение мозга и длившаяся бесконечно долго болезнь.
Папa, наоборот, когда я подрастала, стал склоняться к тому, чтобы разрешить мне ездить верхом.
Часто мой отец говорил со мной в те годы, какой он хотел бы видать меня взрослой.
Во-первых, не дай Бог быть изнеженной; этого папa вообще не выносил; он говорил, что хочет, чтобы я ездила верхом, бегала на коньках, стреляла в цель, читала бы серьезные книги, не была бы типом барышни, валяющейся на кушетке с романом в руках.
И вот к моим именинам (мне было 15 лет) я к своему удивленью не получаю подарка за утренним кофе, как это всегда водилось, а ведут меня к подъезду дома. И тут - о, счастье! - моим восторженным взорам представляется оседланная дамским седлом лошадка, маленькая, серенькая с подстриженной гривой и хвостом, а на самом балконе лежит готовая амазонка.
Тут мне стало ясно, почему наша домашняя портниха Лина всё брала с меня какие-то мерки и ничего не давала примерять и почему меня не пускали на задний двор конюшни. Лина шила амазонку, а кучер Осип выезжал "Голубка", завязав себе вокруг талии {59} простыню, чтобы лошадка не испугалась, когда юбка амазонки начнет хлопать ее по животу.
Она и не испугалась, когда я вскочила на нее, не испугалась и я, и даже с радостью услыхала за собой голос папa: - Как Матя сразу хорошо сидит на лошади, ее стоит учить.
С этого дня я стала ездить верхом с папa. Сначала папa перед своей прогулкой объезжал со мной раза два вокруг дома, а потом стал брать с собой и в поля.
Глава VI
Колноберже было получено дедом моим, Аркадием Дмитриевичем Столыпиным, за карточный долг. Его родственник Кушелев, проиграв ему в яхт-клубе значительную сумму денег, сказал: - Денег у меня столько сейчас свободных нет, а есть у меня небольшое имение в Литве, где-то около Кейдан. Я сам там никогда не был. Хочешь, возьми его себе за долг?
Так и стало принадлежать нашей семье наше милое Колноберже, унаследованное потом моим отцом.
Были у моих родителей другие имения и большие по размерам и, быть может, более красивые, нежели Колноберже. Но мы, все дети, их заглазно ненавидели, боясь, что вдруг папa и мамa заблагорассудится ехать на лето в Саратовскую, Пензенскую, Казанскую или Нижегородскую губернию, что мне и моим сестрам представлялось настоящим несчастьем. Было у нас еще имение в Ковенской же губернии на границе Германии, куда, за отсутствием в той местности нашей железной дороги, папa ездил через Пруссию. Он всегда много рассказывал о своих впечатлениях, возвращаясь из такой поездки "за границу", восхищаясь устройством немецких хуторян и с интересом изучая всё то, что считал полезным привить у нас. И многое из виденного и передуманного послужило ему основой при проведении им земельной реформы много лет спустя.
Раз в год папa объезжал и остальные наши земли. В своем Казанском имении мамa бывала до замужества, {44} но из нас никто нигде там не был, и знали и любили мы только Колноберже.
Папa тоже очень любил Колноберже: он там проводил лето еще мальчиком со своими родителями, которым с первого же раза, как они туда приехали, понравилось имение.
Дед мой, Аркадий Дмитриевич Столыпин, был флигель-адъютантом Александра II, а затем свиты генерал-майором. В это время вышло распоряжение императора, что свитские генералы, при производстве в генерал-лейтенанты, не зачисляются в генерал-адъютанты, последствием чего был уход в отставку трех старших генералов свиты, в том числе и Аркадия Дмитриевича.
Желая жить неподалеку от так полюбившегося ему Колноберже, дед мой купил себе дом в Вильне, где семья стала проводить зиму, и где мой отец учился в гимназии, которую там и кончил.
Когда началась в 1877 году война с Турцией, Александр II проезжал через Вильну, где Аркадий Дмитриевич встречал его на вокзале. Увидя его в придворном мундире, государь сказал:
- Как грустно мне видать тебя не в военной форме.
- Буду счастлив ее надеть, ваше величество, - отвечал дедушка.
На это император сказал:
- Тогда надень мои вензеля. Поздравляю тебя с генерал-адъютантом и назначаю тебя командовать корпусом действующей армии.
Дедушка оставил по себе память в Восточной Румелии, где он очень отличался и во время военных действий, и при управлении краем русскими, занимая должность генерал-губернатора этой области.
Бабушка моя последовала за мужем на войну и {45} заслужила бронзовую медаль за уход за ранеными под неприятельским огнем.
Бабушку Наталью Михайловну Столыпину помню я очень смутно, больше по рассказам, так как скончалась она, когда мне было четыре года. Дедушку же, Аркадия Дмитриевича, помню отлично: я очень его любила. Высокий, стройный и худой, всегда бодрый, веселый и общительный, он мне очень нравился своей жизнерадостностью. С самого малолетства я с огромным удовольствием слушала его шутки, смотрела чудные фокусы, которыми он меня забавлял, и играла с ним в разные игры. Но больше всего забавляло меня покурить из его трубки. Это было, когда он уже жил в Кремле, комендантом которого он был последние шесть лет своей жизни. После обеда мы подходили благодарить дедушку, пока взрослые, еще сидя за столом, пили кофе, и он давал каждой из нас покурить из своей длинной трубки, касавшейся пола, которую приносил ему лакей к кофе; и как раскатисто смеялся он, когда мы, вместо того, чтобы тянуть дым в себя, что есть мочи дули в отверстие трубки.
Занимал дедушка в Кремле огромные апартаменты с целым рядом больших, пустых, неуютных гостиных. В конце же амфилады был его кабинет, где он всегда и сидел. Там было всё красиво и, несмотря на очень большой размер комнаты, очень уютно.
Одна из комнат была музыкальным салоном. Дедушка, будучи хорошим музыкантом, с увлечением играл на своем Страдивариусе, сам писал музыку и раз у себя дома поставил целую оперу, "Норму", прошедшую с большим успехом. Была у него и студия, где он занимался скульптурой и часто подолгу там работал.
Очень дедушку огорчало, что никто из его детей не унаследовал его способностей к музыке. Он надеялся, что может быть, эти способности скажутся во внуках, и я, как сейчас, помню, как дедушка сидит за {46} роялем, левой рукой обнимает меня за талию, а правой берет одну ноту за другой и велит мне спеть ее. Но я так немилосердно фальшивлю, что он безнадежно машет рукой и говорит:
- Ну, видно надежды нет и ты вроде своего отца и дяди. И рассказывает, что, когда мой отец был маленьким, зашел как-то за столом разговор о том, что он абсолютно ничего в музыке не смыслит, и что никогда он даже не оценит выдающееся музыкальное произведение. Вдруг раздается обиженный голос моего отца:
- Вы ошибаетесь: мне третьего дня очень понравился прекрасный марш.
Дедушка и бабушка с радостью переглядываются: слава Богу, наконец!
- Где ты его слышал этот марш? Это когда ты был в опере?
- Нет, в цирке, когда наездница прыгала через серсо.
После этого дедушка уже не пытался развивать слух своего сына.
Его брату, Александру Аркадьевичу, по просьбе дедушки, стал пробовать голос сам Антон Рубинштейн, но после первого же опыта воскликнул:
- Ну, действительно, вам медведь на ухо наступил! В спальне у дедушки стояла огромная клетка с массой самых разнообразных птиц, которые будили его своим пением с восходом солнца. Это дедушка очень любил.
Но не только в Кремле помню я дедушку. Помню его и в Петербурге, где он одно время жил, и в Колноберже, где он нас навещал. Приезжал он всегда, неожиданно. Страшно любил устраивать сюрпризы. А раз было даже так: мамa и папa гуляют в Ковне по бульвару и вдруг видят - едет дедушка на извозчике. Не веря своим глазам, они останавливаются, а дедушка громко и весело им кричит:
{47} - Только что приехал на два дня, остановился у Левинсона (лучшая гостиница того времени - М. Б.), сейчас еду к вам.
В Колноберже он тоже раз приехал на "Завирухе" - еврее-извозчике, развозившем путешественников по окрестностям станции Кейданы. Этому же "Завирухе" принадлежали крытые "балагулы", в которых он развозил бедных евреев, причем там было два класса: первый внутри телеги, второй же "ноги на двор": евреи сидели свесивши с телеги ноги, за что платили лишь три копейки, вместо пяти.
В 1898 году мы довольно долго гостили у дедушки в Кремле, когда приезжали в Москву на свадьбу сестры моей матери, Анны Борисовны с Сергеем Дмитриевичем Сазоновым, тогда секретарем нашего посольства в Лондоне, впоследствии министром иностранных дел. Венчались они в дворцовой Кремлевской церкви, куда был ход прямо из помещения дедушки. Папa оставался в Ковне и приехал лишь за два дня до свадьбы, не желая отлучаться на более долгий срок из-за службы. Кроме того, родители не хотели оставлять на продолжительный срок мою трехмесячную сестру Олечка на одну кормилицу и няню.
В день приезда папa мы пошли с дедушкой покупать для нас игрушки. О дне приезда папa никто точно извещен не был. Проходя Спасские ворота, мы увидели опережающего нас на извозчике папa. Он нас узнает, снимает шляпу, весело машет и кричит: "Папa!" Дедушка, как-то растерянно повернувшись ко мне спросил меня, кто это. Я видела, что дедушка был не уверен, папa ли это, и хотел слышать от меня подтверждения радостной догадки и, когда я подтвердила, что это папa, он пошел вдруг скоро, скоро к дому и тут первый раз в жизни показался он мне стареньким. Всегда он ходил бодрым ровным шагом, с военной выправкой и казался мне почти таким же молодым, как папa.
{48} Вскоре после этого дедушка Аркадий Дмитриевич скончался от заворота кишок, промучившись целые сутки. Доктора говорили, что лишь его богатырский организм смог вынести такие страдания так долго.
По необъяснимой небрежности телеграфных чиновников в Кейданах, три телеграммы - о том, что дедушка заболел, что положенье его безнадежно и что он скончался, - были нам в Колноберже доставлены одновременно, и мои родители уже не застали его в живых. Весь день до отъезда на поезд я почти не видела папa, не выходившего из своего кабинета, а вечером, когда я пошла к нему проститься, он меня обнял и сказал: - Какая ты счастливая, что у тебя есть отец.
И я увидела, что всё лицо его было мокро от слез.
По возвращении моих родителей из Москвы, мамa много рассказывала про похороны, очень многолюдные и торжественные. Помню, что великий князь Сергей Александрович сказал: "C'est un des derniers grands-seigneurs que nous enterrons aujourd'hui (Мы сегодня хороним одного из последних Вельмож.). Помню также, как много говорили о Льве Николаевиче Толстом в связи с кончиной дедушки.
Толстой был другом дедушки, был с ним на "ты", но, не только не приехал на похороны, но даже, после кончины дедушки, ничем не высказал своего сочувствия. Когда ему кто-то об этом заметил, он ответил, что мертвое тело для него ничто, и что он не считает достойным возиться с ним, причем облек свое объяснение в такую грубую форму, что я не берусь его повторить дословно.
Дедушка рассказывал, что, бывая у Толстого в Ясной Поляне, часто разговаривал о нем с мужиками. Один из них показал свои сапоги, поясняя, что их сам граф сшил и, на вопрос дедушки хороши ли они, ответил :
{49} - Только в них и хорошего, что даровые, а так совсем плохи.
Впоследствии, когда мой отец был уже председателем Совета Министров, Толстой неоднократно писал ему, обращаясь, как к сыну своего друга. То он упрекал его в излишней строгости, то давал советы, то просил за кого-нибудь. Рассказывая об этих письмах, мой отец лишь руками разводил, говоря, что отказывается понять, как человек, которому дана была прозорливость Толстого, его знание души человеческой и глубокое пониманье жизни, как мог этот гений лепетать детски-беспомощные фразы этих якобы "политических" писем. Папa еще прибавлял, до чего ему тяжело не иметь возможности удовлетворить Льва Николаевича, но исполнение его просьб почти всегда должно было повести за собой неминуемое зло.
Бабушка, Наталья Михайловна Столыпина, рожденная княжна Горчакова, была известна своим умом и добротой. Она была второй женой дедушки, бывшего адъютантом у ее отца наместника Польши, брата канцлера. Когда дедушка решил просить у князя Горчакова руки его дочери, произошел забавный инцидент. Он выбрал для этого время после своего доклада и, собрав бумаги, начал:
- Ваше сиятельство, теперь у меня еще есть... Но Горчаков недовольно перебил его:
- Нет, я устал, довольно, завтра доложишь. И бедный дедушка сконфуженно ретировался, в ожиданьи более удобного случая.
Когда мы были в Варшаве, папa меня свез в замок "Лазенки", где девицей жила его мать и передавал мне на месте рассказы о великолепных праздниках, которые там давал ее отец; с иллюминациями на озере, театральными представлениями в парке и т. д. Рассказывал он мне тоже анекдот о том, как мой прадед, за {50} столом, во время большого обеда, сказал кому-то из гостей.
- Вот сколько времени мы живем в Польше, а мои дочери воспитаны в таком чисто русском духе, что ни одна из них по-польски даже не понимает.
- Что вы, папa, - раздается с конца стола голос моей бабушки, - мы все, как по-русски, говорим по-польски".
Насколько это была правда, свидетельствует другой семейный анекдот.
Едет бабушка где-то поездом и во время пути знакомится с дамой, полькой, с которой всю дорогу и разговаривает по-польски. Подъезжая к месту назначения, дама любезно спрашивает бабушку: "Czy Szanowna Pani polka?" (Вы, конечно, полька?) На что та, со своей спокойной, умной улыбкой отвечает "Nie, jestem prszekleta moskalka" (Нет, я проклятая москалька).
Была знакома бабушка почти со всеми выдающимися людьми своего времени, ценившими и ум ее, и образованность. Однажды в каком-то заграничном курорте подходит к ней ее приятельница и говорит.
- Милая моя, я понимаю, что тебе приятно поговорить с умным человеком, но нельзя все же так мало вниманья уделять наружности. Как можно показываться с мужчиной, настолько плохо одетым и такого вида, как тот, с кем ты сегодня долго ходила по парку. Кто это?
- Да, друг мой, это ведь Гоголь, - ответила бабушка.
Лермонтов, бабушка которого была Столыпина, оставил по себе много воспоминаний в нашей семье. Родные его не любили за невыносимый характер. Особенно одна тетушка моего отца настолько его не {51} терпела, что так до смерти и не согласилась с тем, что из-под пера этого "невыносимого мальчишки" могло выйти что-нибудь путное:
- И ни за что его писаний читать не стану, - говорила она.
Воспитывался Лермонтов в подмосковном имении своей бабушки Средниково, которое потом унаследовал мой дед, Аркадий Дмитриевич Столыпин. Не имея возможности поддерживать громадной усадьбы этого поместья, дедушка его продал, вывезя лишь некоторую часть мебели и библиотеку в Колноберже После конфискации, уже литовским правительством, Колноберже, только потому что оно принадлежало моему отцу, библиотека эта была перевезена в имение моего мужа. Она была также конфискована литовцами, но после трехлетних переговоров была возвращена, к сожалению, в сильно разрозненном виде. Не хватало наиболее ценных книг. При возвращении моей матери остатков библиотеки была потребована расписка, что моя мать не будет никогда требовать от литовского правительства недостающих по каталогу книг.
{52}
Глава VII.
Только в самые первые года после женитьбы папa, его родители проводили лето тоже в Колноберже, так что этого времени я не помню, и первые мои воспоминания о нашей там жизни относятся к лету, когда перестраивали дом, и мы жили во флигеле.
Флигелем называлось большое, длинное, одноэтажное белое каменное здание, недалеко от господского дома, где помещались квартира управляющего, контора, квартиры приказчика и экономки, экономическая кухня, птичник, помещение кучера, конюшня и каретный сарай. Вот в квартире управляющего, состоящей из пяти комнат, мы и провели то первое лето в Колноберже, о котором я помню. Ежедневно я ходила с папa смотреть на работы в нашем доме, где пристраивали во втором этаже комнаты, делали новый каменный подъезд и производили другие улучшения.
А летом я весь день в беседке с Эммой Ивановной, она шьет, вяжет, или штопает, я делаю пирожки из песка. Пирожки, особенно, если песок полить, выходят очень красивыми и аппетитными, но никто их не ест и мне становится скучно. Эмма Ивановна недовольно ворчит:
- Sprich doch kein Blodsinn, Matja (Не говори глупости, Матя.). Мамa нет, и я храбро направляюсь в кабинет папa просить помощи и совета. Папa берет меня на колени, внимательно и {53} серьезно выслушивает и говорит, что он как раз очень голоден и придет ко мне за пирожками.
Через десять минут весь запас пирожков уничтожен: папa всё съел: потыкал в песок сапогом, он и рассыпался - и я в восторге хлопаю в ладоши.
Так во мне с первых лет моей жизни твердо укоренилось убеждение в том, что папa поймет меня, и никогда он ни одним своим ответом на мои детские, а потом юношеские вопросы не поколебал во мне этой веры.
Всегда серьезно и вдумчиво выслушивал он меня, возражал, одобрял, пояснял, и я, гордясь, что он говорит со мной, как с большой, делилась с ним всеми своими переживаниями.
И, должно быть, все дети питали доверие к его силе и доброте. Однажды, когда у нас были в гостях наши соседи Кунаты, разыгралась страшная гроза. Маленькая моя подруга, Буба Кунат, ужасно ее боявшаяся, бросилась к моему отцу, просясь к нему на руки. Ее родители хотели ее взять, но она, дрожа всем телом, прижималась к папa и была спокойна лишь на его руках, при каждом новом ударе грома, пряча голову на его плече. Она всё время что-то лепетала по-польски, папa отвечал ей по-русски, она ничего не понимала, но была, по-видимому, счастлива и спокойна, чувствуя себя охраненной этой большой ласковой силой.
Мой отец очень любил сельское хозяйство и когда он бывал в Колноберже, весь уходил в заботы о посевах, покосах, посадках в лесу и работах в фруктовых садах.
Огромным удовольствием было для меня ходить с ним по полям, лугам и лесам или, когда я стала постарше, ездить с ним верхом. Такие прогулки происходили почти ежедневно, когда папa бывал в Колноберже. Иногда же ездили в экипаже, в котором мой отец любил сам объезжать лошадей.
{54} Я, как старшая, гораздо больше других, еще маленьких сестер, бывала в те времена с папa и особенно прогулки эти бывали всегда приятны и интересны: и весной по канавам, между озимыми и яровыми хлебами, еще низкими, нежно зелеными и настолько похожими друг на друга, что я и понять не могла, как это папa мог их распознавать. И летом по разноцветному ковру душистых лугов; и осенью на уборку хлеба и молотьбу. Когда я была маленькой, у нас работала еще старая конная молотилка, и я с глубоким состраданьем подолгу смотрела на смирных лошадей, с завязанными глазами, без конца ходивших по одному кругу.
А потом в мои любимые дни позднего лета, особенно прекрасные в Литве дни, залитые последними лучами солнца, пронизанные запахом первых упавших листьев и сладким ароматом яблок из фруктового сада, когда дышится как-то особенно легко, поразительно далеко все видно и когда в чистом, как хрусталь, воздухе, сказочно-легко носятся паутины бабьего лета... - вдруг зашумела, загудела первая в наших краях паровая молотилка. Долго я не могла привыкнуть к нарушению осенней деревенской тишины, но потом даже полюбила это монотонное гудение, особенно если оно было слышно издали.
Ходила я с папa по полям и поздней осенью. Сыро, дорога грязная. Туман или мелкий дождь, холодный и пронизывающий насквозь, застилают знакомый пейзаж. Ветер рвет платок, которым меня поверх пальто и шляпы, заботливо закутала мамa. Мой отец в своей непромокаемой шведской куртке, в высоких сапогах, веселый и бодрый, большими шагами ходит по мокрым скользким дорогам и тропинкам, наблюдая за пахотой, распоряжаясь, порицая, или хваля управляющего, приказчика и рабочих. Подолгу мы иногда стояли под дождем, любуясь, как плуг мягко разрезает жирную, блестящую землю...
{55} А что может быть уютнее и приятнее возвращения домой после такой прогулки! Каким теплом, согревающим и тело, и душу, охватывает тебя, лишь ты войдешь в светлую, теплую переднюю. Скорее раздеться, причесаться, вымыть руки и бежать в столовую, только бы не опоздать к обеду и не заслужить этим недовольного взгляда, или, не дай Бог, даже замечания от папa, не выносящего ни малейшей неточности во времени. Я думаю, что благодаря такой аккуратности, привычке быть всегда занятым и не терять ни минуты, он потом и сумел так распределять свое время, что, будучи министром, успевал исполнять, никого не задерживая, свою исполинскую работу.
После обеда, в осенние месяцы, мы переходили в библиотеку, а папa и мамa в кабинет. Дверь между обеими комнатами оставалась открытой. Как и в Ковне, папa сидел за письменным столом, мамa на диване, и каждый занимался своим делом до чаю, а после него читали вместе.
И кабинет, и библиотека были очень уютны. Библиотека уставлена книжными шкафами красного дерева, перевезенными из Средникова, а кабинет - светлого дуба, с мебелью, обтянутой вышивкой работы матери моего отца. Над диваном, где сидела с работой мамa, большие портреты масляной краской родителей папa в дубовых рамах, а на другой стене, в такой же раме, очень хорошей работы картина: старуха вдевает нитку в иглу. Каждая морщина внимательного лица говорила о напряженном старанье. Папa очень любил эту картину и говорил мне, что это работа молодого крайне талантливого, но, к сожалению, рано спившегося художника. Украшали еще кабинет подставки с коллекцией старинных, длинных, до полу, трубок и целый ряд экзотических и старинных седел.
Вечером уютно горели две лампы, одна на письменном столе папa, другая на рабочем столе мамa.
{56} Вообще все наши хорошие вещи находились в Колноберже и когда папa был назначен губернатором, и мамa старалась украсить городской дом, то я протестовала изо всех сил против каждой попытки увезти что-нибудь из Колноберже в город.
Пока наши родители мирно читали и занимались после обеда в кабинете, у нас, детей, в библиотеке шло сплошное веселье. Кто-нибудь вертит ручку "аристона", этого почтенного прародителя современных граммофонов. Раздаются дребезжащие звуки "Цыганского барона", слышится топот ног, старающихся танцевать, "как большие", детей, падающих, хохочущих, а иногда и плачущих.
Нас уже пять сестер, под конец жизни в Ковне - в возрасте от полугода до 12-ти лет. Тут же две гувернантки, няня, а иногда является полюбоваться на наше веселье и кормилица, важно выступающая в своем пестром сарафане с маленькой сестричкой на руках.
Она красива и очень самоуверенна: знает, что у моей матери, после детей, она первый человек в доме, что ей всегда припасается лучший кусок за обедом, что за ней следят и ходят, как за принцессой: лишь бы не огорчилась чем-нибудь, лишь бы не заболела! К ней подходишь с любопытством и страхом посмотреть на новорожденную, пухленькую, мягонькую, тепленькую в своих пеленочках.
Когда же маленькая плачет и не хочет заснуть, никто не справляется с ней так скоро, как папa.
Он бережными, нежными, хотя и по-мужски неловкими движениями, берет на руки кричащий и дрыгающий ножками и ручками пакетик, удобно устраивает его на своих сильных руках и начинает мерными, ровными шагами ходить взад и вперед по комнате. Крик понемногу переходит в тихое всхлипывание, а скоро уже и ничего не слышно, кроме еле уловимого, спокойного дыхания. И мамa, и няня, и кормилица - {57} все удивлялись, почему это ребенок ни у кого так скоро, как у папa, не успокаивается.
После игр и танцев, особенно бурных и веселых, когда у нас гостил дядя Александр Борисович Нейдгарт, старший брат мамa, принимавший живейшее участие в нашей детской жизни, маленьких уводили спать, а я с работой садилась рядом с мамa, и она, а иногда и папa, читали мне вслух до 9 часов. Так читали мы сначала Жюль Верна, а потом и наших классиков. На меня творенья наших писателей и поэтов производили глубокое впечатление при мастерском чтении мамa. Читала она так хорошо, что то и дело папa поднимал голову от своей книги или бумаги и с вниманьем слушал. Читала мамa и стихи, многие из которых папa очень любил. В сборнике стихотворений Алексея Толстого, принадлежащем моей матери, были помечены любимые стихи папa и помню двойной чертой подчеркнутые им строки:
В одну любовь мы все сольемся скоро,
В одну любовь широкую, как море,
Что не вместят земные берега.
Восхищался он также Тургеневым, и его первым подарком своей невесте был альбом с иллюстрациями к "Запискам Охотника".
По утрам, во время прогулок с папa, я делилась с ним впечатлениями о прочитанном.
Как мой отец ни любил и полеводство, и лес, и молочное хозяйство, - больше всего его интересовали лошади.
Помню вороную пару "Нана" и "Десна", которую Осип - кучер упорно называл "Весна", не подозревая, очевидно о существовании реки с этим названием. Помню золотисто-рыжую "Искру" и помню, конечно, лучше всех моего собственного "Голубка".
Мечтой всего моего детства было ездить верхом, {58} но я считала эту мечту несбыточной, так как много раз моя мать говорила, что этого мне не позволит никогда. Причиной этого было несчастье, случившееся с ее сестрой, тетей Анной Борисовной Сазоновой, тогда еще Нейдгарт.
Совсем молоденькой девочкой - это было до свадьбы мамa - поехала она в деревне верхом. Не знаю точно, как это было, или она слишком долго не возвращалась и все беспокоились, или лошадь вернулась с пустым седлом, но случилось так, что нашли ее лежащей на дороге, без памяти. Оказалось, что она упала и ударилась головой о камень, следствием чего было сотрясение мозга и длившаяся бесконечно долго болезнь.
Папa, наоборот, когда я подрастала, стал склоняться к тому, чтобы разрешить мне ездить верхом.
Часто мой отец говорил со мной в те годы, какой он хотел бы видать меня взрослой.
Во-первых, не дай Бог быть изнеженной; этого папa вообще не выносил; он говорил, что хочет, чтобы я ездила верхом, бегала на коньках, стреляла в цель, читала бы серьезные книги, не была бы типом барышни, валяющейся на кушетке с романом в руках.
И вот к моим именинам (мне было 15 лет) я к своему удивленью не получаю подарка за утренним кофе, как это всегда водилось, а ведут меня к подъезду дома. И тут - о, счастье! - моим восторженным взорам представляется оседланная дамским седлом лошадка, маленькая, серенькая с подстриженной гривой и хвостом, а на самом балконе лежит готовая амазонка.
Тут мне стало ясно, почему наша домашняя портниха Лина всё брала с меня какие-то мерки и ничего не давала примерять и почему меня не пускали на задний двор конюшни. Лина шила амазонку, а кучер Осип выезжал "Голубка", завязав себе вокруг талии {59} простыню, чтобы лошадка не испугалась, когда юбка амазонки начнет хлопать ее по животу.
Она и не испугалась, когда я вскочила на нее, не испугалась и я, и даже с радостью услыхала за собой голос папa: - Как Матя сразу хорошо сидит на лошади, ее стоит учить.
С этого дня я стала ездить верхом с папa. Сначала папa перед своей прогулкой объезжал со мной раза два вокруг дома, а потом стал брать с собой и в поля.