Страница:
Этой зимой 1910-1911 года мой отец особенно интересовался двумя вопросами: проведением земства в Юго-западном крае и проведением новой судостроительной программы, в частности кредитов на постройку дредноутов.
Печать была в это время сильно занята вопросом: нужен ли России флот? Полемика была жгучая. Было два мнения:
1) создать, после разгрома нашего флота в Японскую войну, эскадренный флот,
2) ограничиться созданием флота береговой обороны. Об этом писалось в газетах, печатались книги, об этом говорилось с Думской трибуны. Между членами Думы споры становились всё горячее, и интерес к этому вопросу стал распространяться в широких слоях населения. Моему отцу посылались все издающиеся по этому вопросу книги, статьи. Считая дело это исключительно важным и не будучи достаточно ознакомленным в морских вопросах, отец мой прослушал целый ряд лекций профессоров-специалистов и не только по стратегическим вопросам, но даже по кораблестроению.
Вникнув таким образом в суть дела, папa твердо стал на точку зрения Морского Генерального Штаба, против большинства членов Государственной Думы, {322} считая, что России, как великой державе, необходим эскадренный флот и сделался защитником проведения морской программы.
В течение всей зимы папa вел нескончаемые переговоры с лидерами партий и отдельными влиятельными членами Государственной Думы, убеждая их в необходимости поддержки законопроекта о кораблестроении.
Очень любивший флот государь тоже считал вопрос этот весьма существенным и постоянно вел о нем переговоры с папa, входя в это дело до мелочей. Государь винил морского министра адмирала Воеводского в неумении говорить с членами Государственной Думы и, как мне говорил папa, неоднократно спрашивал совета, кого бы назначить вместо него. При этом государь упомянул раз, что он знает одного лишь адмирала, который сумел бы найти с Государственной Думой общий язык и воссоздать флот России, - это бывший наместник на Дальнем Востоке адмирал Алексеев.
- Но к сожалению, - прибавил государь, - общественное мнение слишком возбуждено против него, хотя он решительно не виноват в неудачах нашей последней несчастной войны.
Слушая нескончаемые, ни к чему не приводящие споры членов Думы, товарищ морского министра адмирал Григорович начал по собственной инициативе постройку четырех дредноутов.
Время проходило, для дальнейшей постройки броненосцев надо было узаконить кредиты, а споры всё продолжались. Всё это очень волновало папa, и я помню, каким он себя почувствовал счастливым, когда, наконец, ему удалось убедить большинство Государственной Думы встать на его сторону.
Но не менее близко к сердцу папa лежал и вопрос о введении земства в Юго-западном крае. Дело {323} это было почти также дорого моему отцу, как и проводимая им хуторская реформа. Он видел будущее величие России, как в самоуправлениях, так и в хуторском хозяйстве, и обе эти мысли были взлелеяны моим отцом еще с юношеских лет. Он мечтал о самоуправлении, когда служил в Северо-западном крае, но окончательно убедился в целесообразности его во время своего губернаторства в Саратове, где земство играло такую видную роль.
Хотя моему отцу и приходилось вести с Саратовским земством непрерывную и очень не легкую борьбу, он всё-таки считал земство необходимым фактором в жизни государства. По его мнению, антагонизм земства и правительства представлял собой лишь уродливое явление смутных 1905-1906 годов, и считал, что эта борьба должна прекратиться по мере оздоровления России.
Одновременное введение земства и в Северо-западном крае отец мой считал невозможным, вследствие местных условий. Юго-западный край в крестьянской массе был русским и, хотя там было много помещиков поляков, при выборах по куриям это делу не мешало. Не то было в Северо-западных губерниях, где крестьяне в большинстве литовцы или поляки, а помещики почти исключительно поляки. Чтобы выйти из этого положения, отец мой решил заселить этот край известным количеством русских крестьян, для чего Крестьянский банк начал покупать помещичьи земли и парцелировать их между русскими крестьянами. Этим маневром мой отец хотел создать необходимое число русских выборщиков.
Папa говорил, что если провести земство без проведения предварительно этой меры, в результате будет введение польского языка на заседаниях и объединение революционно настроенных против России элементов. Рассчитывал отец на то, что процедура заселения части земли Северо-западного {324} края продолжится около трех лет, после чего край будет готов к введению в нем самоуправления. Пока же стояло на очереди проведение земства в Юго-западном крае.
С горячим интересом следили мы за ходом этого столь близкого моему отцу дела и по газетам и по письмам близких.
В Государственной Думе законопроект о земстве прошел гладко. Мы радовались исполнению заветного желания папa, считая, что дело это теперь решенное, как вдруг совершенно для всех неожиданно доходит до нас весть о том, что Государственный Совет законопроект провалил.
Конечно, ничего другого, как подать в отставку, в данном случае моему отцу не оставалось, что он и сделал.
Все подробности этого дела мы узнали несколько позже лично от моего отца, а в эти тревожные дни, проводимые вдали от моих, мы знали лишь, что папa подал в отставку, и что отставка эта, очевидно, принята, раз три дня нет никакого ответа на его прошение. На четвертый день оказалось, что мой отец остается на своем посту, но, не успели мы ничего узнать по этому поводу, как получаем телеграмму следующего содержания: "Можете ли принять двух мужчин? Приедут в своем вагоне". Не трудно было, конечно, сразу догадаться, что идет речь о папa и об одном из его чиновников особых поручений, всегда его сопровождавшего, и легко, конечно, понять и то, до чего мы были счастливы, что мой отец выбрал именно наш дом для отдыха после пережитой тяжелой недели.
Приготовив возможно уютно комнаты для моего отца, мы поехали встретить его за две станции от нас.
Помню я, как сегодня, как я вошла в вагон папa, и какое удивленное (он не ждал нас уже здесь) и радостное лицо он поднял ко мне.
{325} Это были одни из самых счастливых дней, проведенных нами вместе. По дороге до нашей станции мой отец успел подробно рассказать нам обо всем пережитом за последнее время.
Оказывается, уже после того, как законопроект о земстве провалился в Государственном Совете, стало известно, что накануне его разбора два крайне правые члена Государственного Совета, Трепов и Дурново, были приняты государем, которого они сумели убедить в том, что введение земства в Юго-западных губерниях гибельно для России, и что депутация от этих губерний, принятая государем, состояла вовсе не из местных уроженцев, а из "Столыпинских чиновников", говорящих и действующих по его указаниям.
Не переговорив по этому делу с премьером, государь на вопрос Трепова, как им поступить при голосовании, ответил: "Голосуйте по совести".
Результатом этой аудиенций и был провал законопроекта в Государственном Совете, повлекший за собой и прошение об отставке моего отца.
Не получая три дня никакого ответа на поданное прошение, папa считал себя в отставке, как на четвертый день он был вызван в Гатчину вдовствующей императрицей. Об этом свидании мой отец рассказывал с большим волнением, такое глубокое впечатление произвело оно на него.
Входя в кабинет императрицы Марии Федоровны, папa в дверях, встретил государя, лицо которого было заплакано и который, не здороваясь с моим отцом, быстро прошел мимо него, утирая слезы платком. Императрица встретила папa исключительно тепло и ласково и сразу начала с того, что стала убедительно просить его остаться на своем посту. Она рассказала моему отцу о разговоре, который у нее только что был с государем.
{326} "Я передала моему сыну, - говорила она, - глубокое мое убеждение в том, что вы одни имеете силу и возможность спасти Россию и вывести ее на верный путь".
Государь, находящийся, по ее словам, под влиянием императрицы Александры Федоровны, долго колебался, но теперь согласился с ее доводами.
"Я верю, что убедила его", - кончила императрица свои слова.
В самых трогательных и горячих выражениях императрица умоляла моего отца, не колеблясь, дать свое согласие, когда государь попросит его взять обратно свое прошение об отставке. Речь ее дышала глубокой любовью к России и такой твердой уверенностью в то, что спасти ее призван мой отец, что вышел он от нее, взволнованный, растроганный и поколебленный в своем решении.
Вечером того же дня, или вернее ночью, так как было уже два часа после полуночи, моему отцу привез фельдъегерь письмо от государя. Это было удивительное письмо, не письмо даже, а послание в 16 страниц, содержащее как бы исповедь государя во всех делах, в которых он не был с папa достаточно откровенен.
Император говорил, что сознает свои ошибки и понимает, что только дружная работа со своим главным помощником может вывести Россию на должную высоту. Государь обещал впредь идти во всем рука об руку с моим отцом и ничего не скрывать от него из правительственных дел. Кончалось письмо просьбой взять прошение об отставке обратно и приехать на следующий день в Царское Село для доклада.
На следующий день на аудиенции в Царском Селе папa дал согласие остаться на своем посту, но поставил условием, чтобы Государственный Совет и Государственная Дума были бы распущены на три дня и {327} чтобы за это время законопроект о земстве был бы проведен согласно 87-ой статье. Государь дал на это согласие и, кроме того, уволил обоих виновников провала законопроекта в Государственном Совете в бессрочный отпуск, заграницу.
Папa кончил свой рассказ, когда мы подъезжали к нашей станции, и мы были счастливы, когда взволновавшие нас всех воспоминания сменились мирными впечатлениями сельской жизни. Папa еще не знал нашего дома и мы были особенно рады, что он посещает нас в Довторах. Было это в начале Страстной недели. Накануне было еще холодно, небо было серое и от еще неоттаявшей земли тянуло сыростью. А к приезду папa вдруг, как по мановению волшебного жезла, картина сразу изменилась.
Засияло солнце. Мигом просушило оно своими горячими лучами землю, защебетали и запели птицы, запахло талой землей, тут и ,там стали появляться зеленая травка и первые лиловые цветочки.
Это было так неожиданно и так отрадно, что папa, как и мы, вздохнул, казалось, полной грудью и, сидя на балконе или гуляя по саду, любовался ни с чем несравнимой картиной воскресения природы, забывая на время тяжелую борьбу и труды.
У нас гостила тогда Мириам, та самая американка, разговор которой с государем так рассмешил его. С папa же приехал его любимый чиновник особых поручений, Яблонский, удивительно толковый, расторопный и живой.. Он был, по выражению папa, всегда и везде "на высоте своего призвания". Мы все вместе очень много гуляли, ездили с папa верхом, а вечером, уютно сидя в нашей деревенской гостиной, учили папa играть в бридж, что его очень забавляло.
Как чудный сон пролетели эти четыре весенние дня, которые папa провел в Довторах. Войдя в наш дом, он сказал:
{328} - Это мамa придумала, что я отдохну лучше всего у своих детей.
А, уезжая, его последними словами были:
- Да, я, действительно отдохнул и так счастлив, что знаю вашу жизнь.
По дороге он говел в Риге и к Пасхе был уже дома, в Петербурге.
{329}
Глава XL
Ранним летом переехали мы в Пилямонт, где намеревались провести 2-3 месяца, по соседству от Колноберже. Это лето, последнее в жизни папa, всё было какое-то другое, чем предыдущие. С детства не видала я папa настолько близким к нам всем, как теперь, и, вместе с тем, никогда не видала я его таким утомленным.
По-прежнему все нити, управляющие внутренней жизнью огромной Российской Империи, сходились в его руках; как и в предшествовавшие годы, разносил день и ночь работающий в Колноберже телеграф распоряжения и приказы на тысячи верст. Но когда я присматривалась ближе к моему отцу, то видела, что тяжесть, лежащая на его плечах, превышает его силы, что он устал, что ему нужен полный отдых. Он, по-видимому, и сам вполне сознавал это, так как всё, что мог из дел сдал перед отъездом из Петербурга В. Н. Коковцову.
Дядя Александр Аркадьевич Столыпин жил это лето в своем имении Бече, лежащем от Колноберже в шестидесяти верстах. Папa собрался его навестить. Поехали и мы с ним в его вагоне и провели вместе у дяди целый день. Этот чудный летний день оказался последним свиданием обоих братьев.
Мы все, веселясь, играя и гуляя, остались в восторге от всегдашнего гостеприимства дяди и тети и были очень далеки от каких-нибудь мрачных {330} предчувствий, но дядя Саша впоследствии рассказывал мне, что папa в этот приезд говорил с ним о своем здоровьи, чего он так не любил делать, и сказал ему, что чувствуя себя крайне утомленным, дал исследовать себя перед отъездом из Петербурга доктору, который ему и сказал, что у него грудная жаба и что сердце его требует полного и длительного отдыха.
- Постараюсь отдохнуть в Колноберже насколько возможно без вреда для дел, а осенью поеду на юг, - говорил папa, и прибавил:
- Не знаю, могу ли я долго прожить.
В сентябре предполагались в Киеве большие торжества в высочайшем присутствии по случаю открытия памятника Александру II, на которых папa должен был присутствовать, а после них он и хотел поехать на короткий срок к моей тетушке, княгине Лопухиной-Демидовой.
Княгиня Ольга Валерьяновна Лопухина-Демидова жила уже тридцать лет безвыездно в своем имении Киевской губернии Корсунь, когда-то бывшей резиденцией польских королей.
Корсунь славился красотой своего месторасположения, парком и замком, славился даже за границей, откуда приезжали осматривать его туристы. А сама тетушка была одной из самых типичных "grandes dames" старого закала, какую только можно было сыскать на обоих полушариях. Поразительной красоты в молодости, она сохранила до поздней старости правильные, тонкие черты лица и величавую осанку. Женщина редкой доброты, она не смущалась никем и ничем, говорила каждому в лицо правду, не сообразуясь с тем, приятно это ему или нет, но говорила она таким тоном, что ни протестовать, ни обижаться и в голову не приходило.
К моему отцу она относилась с большой любовью, с восторгом преклонялась перед его деятельностью, и {331} очень ждала его приезда из Киева. Но все эти планы неясно рисовались в, казалось, далеком будущем, а пока мы все наслаждались летом, деревней и, главное, возможностью сравнительно часто видеть папa и свободно разговаривать с ним.
Папa много с нами гулял, когда мы приезжали из Пилямонта, и очень охотно беседовал с моим мужем и мною на все интересующие нас темы. Пользуясь этим, я, как в дни детства, обращалась к папa за разъяснением неясных для меня вопросов.
Хотя Распутин в те годы не достиг еще апогея своей печальной славы, но близость его к царской, семье тогда уже начинала возбуждать толки и пересуды в обществе. Мне, конечно, было известно, насколько отрицательно отец мой относится к этому человеку, но меня интересовало, неужели нет никакой возможности открыть глаза государю, правильно осветив фигуру "старца"! В этом смысле я и навела раз разговор на эту тему. Услышав имя Распутина, мой отец болезненно сморщился и сказал с глубокой печалью в голосе:
- Ничего сделать нельзя. Я каждый раз, как к этому представляется случай, предостерегаю государя. Но вот, что он мне недавно ответил: "Я с вами согласен, Петр Аркадьевич, но пусть будет лучше десять Распутиных, чем одна истерика императрицы".
Конечно, всё дело в этом. Императрица больна, серьезно больна; она верит, что Распутин один на всем свете может помочь наследнику, и разубедить ее в этом выше человеческих сил. Ведь как трудно вообще с ней говорить. Она, если отдается какой-нибудь идее, то уже не отдает себе отчета в том, осуществима она или нет. Недавно она просила меня зайти к ней после доклада у государя и передала свое желание о немедленном открытии целой сети каких-то детских приютов особого типа. На мои возражения, что нельзя такую {332} работу осуществить моментально, императрица сразу пришла в страшное волнение, нервно, со слезами в голосе стала повторять:
- Mais comprenez-moi done, ces malheureux enfants ne peuvent pas attendre; cela doit etre arrange toute de suite, tout de suite (Но, поймите меня, несчастные дети не могут ждать. Это должно быть сделано немедленно, немедленно.).
Видя, насколько она возбуждена, мне только оставалось ответить:
- Je ferai mon possible pour satisfaire le desire de Votre Majeste (Я сделаю всё возможное, чтобы удовлетворить желание Вашего Величества.).
- Ведь ее намерения все самые лучшие, но она действительно больна.
В другой раз папa говорил мне:
- Какая разница между императрицей Александрой Федоровной и ее сестрой. Великая княгина Елизавета Федоровна, - это женщина не только святой жизни, но и женщина поразительно энергичная, логично мыслящая и с выдержкой, доводящая до конца всякое дело. Займется она, например, каким-нибудь брошенным ребенком, так можешь быть уверена, что она не ограничится тем, чтобы отдать его в приют. Она будет следить за его успехами, не забудет его и при выходе из приюта, а будет дальше заботиться о нем и не оставит его своим попечением и когда он кончит учение. Это женщина, перед которой можно преклоняться.
И этим летом, как это бывало всегда с самого моего рождения, посещали Колноберже все наши старые друзья и соседи, но в этот последний год и папa побывал у всех, чего он в предыдущие годы не делал. - "Будто хотел со всеми проститься", - говорила {333} впоследствии мамa.
Он всех посетил, всех обласкал, интересуясь жизнью каждого. Отцу Антонию привез даже в подарок красивую чернильницу из Петербурга. Очень наш батюшка этой чернильнице обрадовался, берег ее, как зеницу ока, и это была первая вещь, о которой он подумал, когда надо было, при приближении во время войны немцев, бежать из Кейдан. Но старенький отец Антоний так растерялся в день, когда надо было ему покинуть дом, в котором он прожил свыше сорока лет, что не нашел лучшего места для "драгоценной" чернильницы как под креслом в гостиной! Приехав в Петербург, он рассказывал, как ее хорошо запрятал под длинный чехол кресла. А как батюшка наш был по возвращении в Кейданы, после войны, горько разочарован, не найдя чернильницы!
Мысленно переживая эти последние месяцы жизни моего отца, вспоминаю я один удивительный случай.
Бывал у папa доктор Траугот, бывший товарищ папa по университету. Они не видались со студенческих времен и встретились снова в бытность моего отца уже премьером, когда Траугот обратился к папa официально по поводу какого-то дела. Но официальные отношения сразу были отброшены, и этот доктор продолжал бывать в доме в качестве друга.
Приезжаем мы раз в Колноберже, и папa, здороваясь, сразу говорит мне спокойным, самым обыкновенным голосом:
- Знаешь, Траугот умер.
Я спрашиваю:
- Была телеграмма?
На что папa так же спокойно, будто дело идет о самой обыденной вещи, говорит:
- Нет, он сам явился ко мне ночью, сказал, что умер и просил позаботиться о его жене.
{334} А потом мамa рассказывает, что папa ночью разбудил ее и сказал, что Траугот умер.
Вечером того же дня была получена телеграмма с этим же известием. Надо прибавить, что менее суеверного и склонного к каким бы то ни было мистическим переживаниям человека, чем мой отец, трудно было сыскать.
До отъезда в Киев ездил папa раз на несколько дней в Петербург и потом в Ригу на торжества открытия памятника Петру Великому. Из Риги мой отец приехал в восторге и много нам потом рассказывал про этот, так понравившийся ему город.
Лето, последнее лето папa, подходило к концу. Мы поехали проститься с ним перед его отъездом в Киев. Перед отъездом мы гуляли по саду и помню, как мой отец, обратясь к мамa, сказал:
- Скоро уезжать, а как мне это тяжело на этот раз, никогда отъезд мне не был так неприятен. Здесь так тихо и хорошо.
Я осталась на несколько дней в Колноберже, пока мой муж объезжал дворян своего уезда. Встретиться должны мы были в Шавлях первого сентября к открытию сельскохозяйственной выставки.
{335}
Глава XLI
В конце августа папa, как и предполагалось, выехал в Киев. Мне было грустно, как при всяком расставании с папa, но предполагалась ведь недолгая разлука, и в Колноберже потекла дальше обычная жизнь. Как это всегда бывает, лишь позднее вспомнился случай, который, если бы верить предзнаменованиям, должен был произвести на провожающих папa в Кейданах тяжелое впечатление. А именно: поезд два раза трогался и из-за какой-то неисправности локомотива сразу останавливался и лишь через полчаса, наконец, двинулся окончательно. Потом все об этом вспоминали и говорили, что какая-то сила не отпускала папa с родного Кейданского вокзала.
Вечером первого сентября я приехала в Шавли (Шауляй - Литва) и только вошла в дом, как мне подали сразу три телеграммы. Вообще получение телеграммы ничего особенного не представляло. Но три сразу?!. Меня будто что-то больно ударило по сердцу. Дрожащими руками открыла я их одну за другой. Первая от мамa: Олечек заболела скарлатиной в тяжелой форме, остальные дети отправлены к вам в Пилямонт и мамa просит меня ими заняться.
Вторая - подписано Семеновым, офицером, начальником охраны в Колноберже. Боже! Что это? В глазах мутится, и я с трудом разбираю, что с папa в Киеве несчастье, что он ранен. Скорее дальше... что в третьей? - Просят приехать срочно в Колноберже, наше присутствие необходимо.
{336} Когда на душе очень тяжело, единственный способ совладать с собой, это стараться действовать, работать, делать что-нибудь, только не оставаться инертным под ударами судьбы. Чувствуя, скорей, чем, зная это, я сразу стала распоряжаться, стараясь не думать, не вникать, не бояться. Отправила свою девушку в Пилямонт, дав ей все инструкции об устройстве там детей; дала знать замещающему моего мужа земскому начальнику, что муж на завтрашнее заседание приехать не может, а сама, сев ночью в поезд мужа, поехала с ним в Кейданы и Колноберже.
Мы не знали, что с папa, предполагали даже, что возможна даже просто какая-нибудь ничтожная автомобильная катастрофа, или что-нибудь в этом роде. Или скорее старались утешить себя такими мыслями, хотя в душе молотом отбивало одно слово: "Покушение, покушение!". Да, конечно, покушение - это узнали мы уже в Кейданах, и это же с подробностями подтвердилось в Колноберже.
Мало бывает в жизни минут тяжелее тех, что мы пережили, войдя в колнобержский дом. Как ни старались мы подбадривать, друг друга во время дороги, и как ни старались мы бодро смотреть на будущее, тут сразу всё искусственно построенное здание наших надежд рухнуло, только вошли мы в родной дом, полный еще присутствия папa.
С момента получения телеграммы я не проронила ни одной слезы, но стоило мне перешагнуть порог кабинета папa, как всю душу охватило такое чувство безнадежной тоски, что я зарыдала так, как никогда не плакала.
Мамa, конечно, собралась сразу в Киев. Решено было, что я останусь при Олечек, а мой муж повезет здоровых детей из Пилямонта, где тоже были случаи скарлатины, в Довторы.
{337} Момент первого инстинктивного отчаяния прошел. Телеграммы из Киева приходили скорее успокоительные, и к тому же надо было взять себя в руки, чтобы Олечек, у которой было сорок один температуры, ничего бы не знала.
Как ни тяжело было с такой тревогой в сердце расставаться с мужем, последующие дни прошли сравнительно спокойно. Газеты приносили успокоительные бюллетени: мамa уже была при папa - эта мысль тоже успокаивала, и, кроме того, положение Олечка было настолько серьезно, что требовало сосредоточивания на себе всего моего внимания.
Приехала выписанная из Петербурга милая сиделка Николаева, выходившая Наташу, поселился, на время болезни, в доме доктор, кроме приезжавшего ежедневно из Кейдан нашего земского врача, и мы все жили нашей больной.
Судя по бюллетеням и по объяснению наших докторов, раны папa были не опасны, и во время молебна, отслуженного в Колноберже чинами охраны, у всех нас было легко на душе. Я послала всё-таки телеграмму министру финансов Коковцову, который был почти всё время с моим отцом и до ранения и после, и который теперь принял от него все дела. Получила я от него очень обстоятельный и отнюдь не пессимистический ответ.
Я знала по газетам, что покушение произошло в театре, во время представления, в высочайшем присутствии, но все подробности стали мне известны лишь позже, в Киеве.
Пятого сентября вечером, когда я спросила, почему мне не дали газету, произошла какая-то заминка, немного меня удивившая. Доктор как-то странно взглянул на Николаеву и слишком естественным голосом рассказал какую-то запутанную историю о том, что {338} кучер не приехал еще из Кейдан, что лакей что-то кому-то не передал и т. д. Я ответила, что прошу прислать мне газету завтра с утра, и пошла спать:
Рано утром меня будит Николаева. Я вскакиваю, как ужаленная:
- Что с Олёчком?
- Ничего, всё благополучно, только вот Борис Иванович (мой муж) очень по вас соскучился и сейчас телефонировал. Я ему ответила, что больная благополучна, так он велел передать, чтобы вы немедленно ехали к нему в Довторы на денек. Я вам и ванну уже приготовила и всё чистое, белье и платье, чтобы не занести заразы.
Печать была в это время сильно занята вопросом: нужен ли России флот? Полемика была жгучая. Было два мнения:
1) создать, после разгрома нашего флота в Японскую войну, эскадренный флот,
2) ограничиться созданием флота береговой обороны. Об этом писалось в газетах, печатались книги, об этом говорилось с Думской трибуны. Между членами Думы споры становились всё горячее, и интерес к этому вопросу стал распространяться в широких слоях населения. Моему отцу посылались все издающиеся по этому вопросу книги, статьи. Считая дело это исключительно важным и не будучи достаточно ознакомленным в морских вопросах, отец мой прослушал целый ряд лекций профессоров-специалистов и не только по стратегическим вопросам, но даже по кораблестроению.
Вникнув таким образом в суть дела, папa твердо стал на точку зрения Морского Генерального Штаба, против большинства членов Государственной Думы, {322} считая, что России, как великой державе, необходим эскадренный флот и сделался защитником проведения морской программы.
В течение всей зимы папa вел нескончаемые переговоры с лидерами партий и отдельными влиятельными членами Государственной Думы, убеждая их в необходимости поддержки законопроекта о кораблестроении.
Очень любивший флот государь тоже считал вопрос этот весьма существенным и постоянно вел о нем переговоры с папa, входя в это дело до мелочей. Государь винил морского министра адмирала Воеводского в неумении говорить с членами Государственной Думы и, как мне говорил папa, неоднократно спрашивал совета, кого бы назначить вместо него. При этом государь упомянул раз, что он знает одного лишь адмирала, который сумел бы найти с Государственной Думой общий язык и воссоздать флот России, - это бывший наместник на Дальнем Востоке адмирал Алексеев.
- Но к сожалению, - прибавил государь, - общественное мнение слишком возбуждено против него, хотя он решительно не виноват в неудачах нашей последней несчастной войны.
Слушая нескончаемые, ни к чему не приводящие споры членов Думы, товарищ морского министра адмирал Григорович начал по собственной инициативе постройку четырех дредноутов.
Время проходило, для дальнейшей постройки броненосцев надо было узаконить кредиты, а споры всё продолжались. Всё это очень волновало папa, и я помню, каким он себя почувствовал счастливым, когда, наконец, ему удалось убедить большинство Государственной Думы встать на его сторону.
Но не менее близко к сердцу папa лежал и вопрос о введении земства в Юго-западном крае. Дело {323} это было почти также дорого моему отцу, как и проводимая им хуторская реформа. Он видел будущее величие России, как в самоуправлениях, так и в хуторском хозяйстве, и обе эти мысли были взлелеяны моим отцом еще с юношеских лет. Он мечтал о самоуправлении, когда служил в Северо-западном крае, но окончательно убедился в целесообразности его во время своего губернаторства в Саратове, где земство играло такую видную роль.
Хотя моему отцу и приходилось вести с Саратовским земством непрерывную и очень не легкую борьбу, он всё-таки считал земство необходимым фактором в жизни государства. По его мнению, антагонизм земства и правительства представлял собой лишь уродливое явление смутных 1905-1906 годов, и считал, что эта борьба должна прекратиться по мере оздоровления России.
Одновременное введение земства и в Северо-западном крае отец мой считал невозможным, вследствие местных условий. Юго-западный край в крестьянской массе был русским и, хотя там было много помещиков поляков, при выборах по куриям это делу не мешало. Не то было в Северо-западных губерниях, где крестьяне в большинстве литовцы или поляки, а помещики почти исключительно поляки. Чтобы выйти из этого положения, отец мой решил заселить этот край известным количеством русских крестьян, для чего Крестьянский банк начал покупать помещичьи земли и парцелировать их между русскими крестьянами. Этим маневром мой отец хотел создать необходимое число русских выборщиков.
Папa говорил, что если провести земство без проведения предварительно этой меры, в результате будет введение польского языка на заседаниях и объединение революционно настроенных против России элементов. Рассчитывал отец на то, что процедура заселения части земли Северо-западного {324} края продолжится около трех лет, после чего край будет готов к введению в нем самоуправления. Пока же стояло на очереди проведение земства в Юго-западном крае.
С горячим интересом следили мы за ходом этого столь близкого моему отцу дела и по газетам и по письмам близких.
В Государственной Думе законопроект о земстве прошел гладко. Мы радовались исполнению заветного желания папa, считая, что дело это теперь решенное, как вдруг совершенно для всех неожиданно доходит до нас весть о том, что Государственный Совет законопроект провалил.
Конечно, ничего другого, как подать в отставку, в данном случае моему отцу не оставалось, что он и сделал.
Все подробности этого дела мы узнали несколько позже лично от моего отца, а в эти тревожные дни, проводимые вдали от моих, мы знали лишь, что папa подал в отставку, и что отставка эта, очевидно, принята, раз три дня нет никакого ответа на его прошение. На четвертый день оказалось, что мой отец остается на своем посту, но, не успели мы ничего узнать по этому поводу, как получаем телеграмму следующего содержания: "Можете ли принять двух мужчин? Приедут в своем вагоне". Не трудно было, конечно, сразу догадаться, что идет речь о папa и об одном из его чиновников особых поручений, всегда его сопровождавшего, и легко, конечно, понять и то, до чего мы были счастливы, что мой отец выбрал именно наш дом для отдыха после пережитой тяжелой недели.
Приготовив возможно уютно комнаты для моего отца, мы поехали встретить его за две станции от нас.
Помню я, как сегодня, как я вошла в вагон папa, и какое удивленное (он не ждал нас уже здесь) и радостное лицо он поднял ко мне.
{325} Это были одни из самых счастливых дней, проведенных нами вместе. По дороге до нашей станции мой отец успел подробно рассказать нам обо всем пережитом за последнее время.
Оказывается, уже после того, как законопроект о земстве провалился в Государственном Совете, стало известно, что накануне его разбора два крайне правые члена Государственного Совета, Трепов и Дурново, были приняты государем, которого они сумели убедить в том, что введение земства в Юго-западных губерниях гибельно для России, и что депутация от этих губерний, принятая государем, состояла вовсе не из местных уроженцев, а из "Столыпинских чиновников", говорящих и действующих по его указаниям.
Не переговорив по этому делу с премьером, государь на вопрос Трепова, как им поступить при голосовании, ответил: "Голосуйте по совести".
Результатом этой аудиенций и был провал законопроекта в Государственном Совете, повлекший за собой и прошение об отставке моего отца.
Не получая три дня никакого ответа на поданное прошение, папa считал себя в отставке, как на четвертый день он был вызван в Гатчину вдовствующей императрицей. Об этом свидании мой отец рассказывал с большим волнением, такое глубокое впечатление произвело оно на него.
Входя в кабинет императрицы Марии Федоровны, папa в дверях, встретил государя, лицо которого было заплакано и который, не здороваясь с моим отцом, быстро прошел мимо него, утирая слезы платком. Императрица встретила папa исключительно тепло и ласково и сразу начала с того, что стала убедительно просить его остаться на своем посту. Она рассказала моему отцу о разговоре, который у нее только что был с государем.
{326} "Я передала моему сыну, - говорила она, - глубокое мое убеждение в том, что вы одни имеете силу и возможность спасти Россию и вывести ее на верный путь".
Государь, находящийся, по ее словам, под влиянием императрицы Александры Федоровны, долго колебался, но теперь согласился с ее доводами.
"Я верю, что убедила его", - кончила императрица свои слова.
В самых трогательных и горячих выражениях императрица умоляла моего отца, не колеблясь, дать свое согласие, когда государь попросит его взять обратно свое прошение об отставке. Речь ее дышала глубокой любовью к России и такой твердой уверенностью в то, что спасти ее призван мой отец, что вышел он от нее, взволнованный, растроганный и поколебленный в своем решении.
Вечером того же дня, или вернее ночью, так как было уже два часа после полуночи, моему отцу привез фельдъегерь письмо от государя. Это было удивительное письмо, не письмо даже, а послание в 16 страниц, содержащее как бы исповедь государя во всех делах, в которых он не был с папa достаточно откровенен.
Император говорил, что сознает свои ошибки и понимает, что только дружная работа со своим главным помощником может вывести Россию на должную высоту. Государь обещал впредь идти во всем рука об руку с моим отцом и ничего не скрывать от него из правительственных дел. Кончалось письмо просьбой взять прошение об отставке обратно и приехать на следующий день в Царское Село для доклада.
На следующий день на аудиенции в Царском Селе папa дал согласие остаться на своем посту, но поставил условием, чтобы Государственный Совет и Государственная Дума были бы распущены на три дня и {327} чтобы за это время законопроект о земстве был бы проведен согласно 87-ой статье. Государь дал на это согласие и, кроме того, уволил обоих виновников провала законопроекта в Государственном Совете в бессрочный отпуск, заграницу.
Папa кончил свой рассказ, когда мы подъезжали к нашей станции, и мы были счастливы, когда взволновавшие нас всех воспоминания сменились мирными впечатлениями сельской жизни. Папa еще не знал нашего дома и мы были особенно рады, что он посещает нас в Довторах. Было это в начале Страстной недели. Накануне было еще холодно, небо было серое и от еще неоттаявшей земли тянуло сыростью. А к приезду папa вдруг, как по мановению волшебного жезла, картина сразу изменилась.
Засияло солнце. Мигом просушило оно своими горячими лучами землю, защебетали и запели птицы, запахло талой землей, тут и ,там стали появляться зеленая травка и первые лиловые цветочки.
Это было так неожиданно и так отрадно, что папa, как и мы, вздохнул, казалось, полной грудью и, сидя на балконе или гуляя по саду, любовался ни с чем несравнимой картиной воскресения природы, забывая на время тяжелую борьбу и труды.
У нас гостила тогда Мириам, та самая американка, разговор которой с государем так рассмешил его. С папa же приехал его любимый чиновник особых поручений, Яблонский, удивительно толковый, расторопный и живой.. Он был, по выражению папa, всегда и везде "на высоте своего призвания". Мы все вместе очень много гуляли, ездили с папa верхом, а вечером, уютно сидя в нашей деревенской гостиной, учили папa играть в бридж, что его очень забавляло.
Как чудный сон пролетели эти четыре весенние дня, которые папa провел в Довторах. Войдя в наш дом, он сказал:
{328} - Это мамa придумала, что я отдохну лучше всего у своих детей.
А, уезжая, его последними словами были:
- Да, я, действительно отдохнул и так счастлив, что знаю вашу жизнь.
По дороге он говел в Риге и к Пасхе был уже дома, в Петербурге.
{329}
Глава XL
Ранним летом переехали мы в Пилямонт, где намеревались провести 2-3 месяца, по соседству от Колноберже. Это лето, последнее в жизни папa, всё было какое-то другое, чем предыдущие. С детства не видала я папa настолько близким к нам всем, как теперь, и, вместе с тем, никогда не видала я его таким утомленным.
По-прежнему все нити, управляющие внутренней жизнью огромной Российской Империи, сходились в его руках; как и в предшествовавшие годы, разносил день и ночь работающий в Колноберже телеграф распоряжения и приказы на тысячи верст. Но когда я присматривалась ближе к моему отцу, то видела, что тяжесть, лежащая на его плечах, превышает его силы, что он устал, что ему нужен полный отдых. Он, по-видимому, и сам вполне сознавал это, так как всё, что мог из дел сдал перед отъездом из Петербурга В. Н. Коковцову.
Дядя Александр Аркадьевич Столыпин жил это лето в своем имении Бече, лежащем от Колноберже в шестидесяти верстах. Папa собрался его навестить. Поехали и мы с ним в его вагоне и провели вместе у дяди целый день. Этот чудный летний день оказался последним свиданием обоих братьев.
Мы все, веселясь, играя и гуляя, остались в восторге от всегдашнего гостеприимства дяди и тети и были очень далеки от каких-нибудь мрачных {330} предчувствий, но дядя Саша впоследствии рассказывал мне, что папa в этот приезд говорил с ним о своем здоровьи, чего он так не любил делать, и сказал ему, что чувствуя себя крайне утомленным, дал исследовать себя перед отъездом из Петербурга доктору, который ему и сказал, что у него грудная жаба и что сердце его требует полного и длительного отдыха.
- Постараюсь отдохнуть в Колноберже насколько возможно без вреда для дел, а осенью поеду на юг, - говорил папa, и прибавил:
- Не знаю, могу ли я долго прожить.
В сентябре предполагались в Киеве большие торжества в высочайшем присутствии по случаю открытия памятника Александру II, на которых папa должен был присутствовать, а после них он и хотел поехать на короткий срок к моей тетушке, княгине Лопухиной-Демидовой.
Княгиня Ольга Валерьяновна Лопухина-Демидова жила уже тридцать лет безвыездно в своем имении Киевской губернии Корсунь, когда-то бывшей резиденцией польских королей.
Корсунь славился красотой своего месторасположения, парком и замком, славился даже за границей, откуда приезжали осматривать его туристы. А сама тетушка была одной из самых типичных "grandes dames" старого закала, какую только можно было сыскать на обоих полушариях. Поразительной красоты в молодости, она сохранила до поздней старости правильные, тонкие черты лица и величавую осанку. Женщина редкой доброты, она не смущалась никем и ничем, говорила каждому в лицо правду, не сообразуясь с тем, приятно это ему или нет, но говорила она таким тоном, что ни протестовать, ни обижаться и в голову не приходило.
К моему отцу она относилась с большой любовью, с восторгом преклонялась перед его деятельностью, и {331} очень ждала его приезда из Киева. Но все эти планы неясно рисовались в, казалось, далеком будущем, а пока мы все наслаждались летом, деревней и, главное, возможностью сравнительно часто видеть папa и свободно разговаривать с ним.
Папa много с нами гулял, когда мы приезжали из Пилямонта, и очень охотно беседовал с моим мужем и мною на все интересующие нас темы. Пользуясь этим, я, как в дни детства, обращалась к папa за разъяснением неясных для меня вопросов.
Хотя Распутин в те годы не достиг еще апогея своей печальной славы, но близость его к царской, семье тогда уже начинала возбуждать толки и пересуды в обществе. Мне, конечно, было известно, насколько отрицательно отец мой относится к этому человеку, но меня интересовало, неужели нет никакой возможности открыть глаза государю, правильно осветив фигуру "старца"! В этом смысле я и навела раз разговор на эту тему. Услышав имя Распутина, мой отец болезненно сморщился и сказал с глубокой печалью в голосе:
- Ничего сделать нельзя. Я каждый раз, как к этому представляется случай, предостерегаю государя. Но вот, что он мне недавно ответил: "Я с вами согласен, Петр Аркадьевич, но пусть будет лучше десять Распутиных, чем одна истерика императрицы".
Конечно, всё дело в этом. Императрица больна, серьезно больна; она верит, что Распутин один на всем свете может помочь наследнику, и разубедить ее в этом выше человеческих сил. Ведь как трудно вообще с ней говорить. Она, если отдается какой-нибудь идее, то уже не отдает себе отчета в том, осуществима она или нет. Недавно она просила меня зайти к ней после доклада у государя и передала свое желание о немедленном открытии целой сети каких-то детских приютов особого типа. На мои возражения, что нельзя такую {332} работу осуществить моментально, императрица сразу пришла в страшное волнение, нервно, со слезами в голосе стала повторять:
- Mais comprenez-moi done, ces malheureux enfants ne peuvent pas attendre; cela doit etre arrange toute de suite, tout de suite (Но, поймите меня, несчастные дети не могут ждать. Это должно быть сделано немедленно, немедленно.).
Видя, насколько она возбуждена, мне только оставалось ответить:
- Je ferai mon possible pour satisfaire le desire de Votre Majeste (Я сделаю всё возможное, чтобы удовлетворить желание Вашего Величества.).
- Ведь ее намерения все самые лучшие, но она действительно больна.
В другой раз папa говорил мне:
- Какая разница между императрицей Александрой Федоровной и ее сестрой. Великая княгина Елизавета Федоровна, - это женщина не только святой жизни, но и женщина поразительно энергичная, логично мыслящая и с выдержкой, доводящая до конца всякое дело. Займется она, например, каким-нибудь брошенным ребенком, так можешь быть уверена, что она не ограничится тем, чтобы отдать его в приют. Она будет следить за его успехами, не забудет его и при выходе из приюта, а будет дальше заботиться о нем и не оставит его своим попечением и когда он кончит учение. Это женщина, перед которой можно преклоняться.
И этим летом, как это бывало всегда с самого моего рождения, посещали Колноберже все наши старые друзья и соседи, но в этот последний год и папa побывал у всех, чего он в предыдущие годы не делал. - "Будто хотел со всеми проститься", - говорила {333} впоследствии мамa.
Он всех посетил, всех обласкал, интересуясь жизнью каждого. Отцу Антонию привез даже в подарок красивую чернильницу из Петербурга. Очень наш батюшка этой чернильнице обрадовался, берег ее, как зеницу ока, и это была первая вещь, о которой он подумал, когда надо было, при приближении во время войны немцев, бежать из Кейдан. Но старенький отец Антоний так растерялся в день, когда надо было ему покинуть дом, в котором он прожил свыше сорока лет, что не нашел лучшего места для "драгоценной" чернильницы как под креслом в гостиной! Приехав в Петербург, он рассказывал, как ее хорошо запрятал под длинный чехол кресла. А как батюшка наш был по возвращении в Кейданы, после войны, горько разочарован, не найдя чернильницы!
Мысленно переживая эти последние месяцы жизни моего отца, вспоминаю я один удивительный случай.
Бывал у папa доктор Траугот, бывший товарищ папa по университету. Они не видались со студенческих времен и встретились снова в бытность моего отца уже премьером, когда Траугот обратился к папa официально по поводу какого-то дела. Но официальные отношения сразу были отброшены, и этот доктор продолжал бывать в доме в качестве друга.
Приезжаем мы раз в Колноберже, и папa, здороваясь, сразу говорит мне спокойным, самым обыкновенным голосом:
- Знаешь, Траугот умер.
Я спрашиваю:
- Была телеграмма?
На что папa так же спокойно, будто дело идет о самой обыденной вещи, говорит:
- Нет, он сам явился ко мне ночью, сказал, что умер и просил позаботиться о его жене.
{334} А потом мамa рассказывает, что папa ночью разбудил ее и сказал, что Траугот умер.
Вечером того же дня была получена телеграмма с этим же известием. Надо прибавить, что менее суеверного и склонного к каким бы то ни было мистическим переживаниям человека, чем мой отец, трудно было сыскать.
До отъезда в Киев ездил папa раз на несколько дней в Петербург и потом в Ригу на торжества открытия памятника Петру Великому. Из Риги мой отец приехал в восторге и много нам потом рассказывал про этот, так понравившийся ему город.
Лето, последнее лето папa, подходило к концу. Мы поехали проститься с ним перед его отъездом в Киев. Перед отъездом мы гуляли по саду и помню, как мой отец, обратясь к мамa, сказал:
- Скоро уезжать, а как мне это тяжело на этот раз, никогда отъезд мне не был так неприятен. Здесь так тихо и хорошо.
Я осталась на несколько дней в Колноберже, пока мой муж объезжал дворян своего уезда. Встретиться должны мы были в Шавлях первого сентября к открытию сельскохозяйственной выставки.
{335}
Глава XLI
В конце августа папa, как и предполагалось, выехал в Киев. Мне было грустно, как при всяком расставании с папa, но предполагалась ведь недолгая разлука, и в Колноберже потекла дальше обычная жизнь. Как это всегда бывает, лишь позднее вспомнился случай, который, если бы верить предзнаменованиям, должен был произвести на провожающих папa в Кейданах тяжелое впечатление. А именно: поезд два раза трогался и из-за какой-то неисправности локомотива сразу останавливался и лишь через полчаса, наконец, двинулся окончательно. Потом все об этом вспоминали и говорили, что какая-то сила не отпускала папa с родного Кейданского вокзала.
Вечером первого сентября я приехала в Шавли (Шауляй - Литва) и только вошла в дом, как мне подали сразу три телеграммы. Вообще получение телеграммы ничего особенного не представляло. Но три сразу?!. Меня будто что-то больно ударило по сердцу. Дрожащими руками открыла я их одну за другой. Первая от мамa: Олечек заболела скарлатиной в тяжелой форме, остальные дети отправлены к вам в Пилямонт и мамa просит меня ими заняться.
Вторая - подписано Семеновым, офицером, начальником охраны в Колноберже. Боже! Что это? В глазах мутится, и я с трудом разбираю, что с папa в Киеве несчастье, что он ранен. Скорее дальше... что в третьей? - Просят приехать срочно в Колноберже, наше присутствие необходимо.
{336} Когда на душе очень тяжело, единственный способ совладать с собой, это стараться действовать, работать, делать что-нибудь, только не оставаться инертным под ударами судьбы. Чувствуя, скорей, чем, зная это, я сразу стала распоряжаться, стараясь не думать, не вникать, не бояться. Отправила свою девушку в Пилямонт, дав ей все инструкции об устройстве там детей; дала знать замещающему моего мужа земскому начальнику, что муж на завтрашнее заседание приехать не может, а сама, сев ночью в поезд мужа, поехала с ним в Кейданы и Колноберже.
Мы не знали, что с папa, предполагали даже, что возможна даже просто какая-нибудь ничтожная автомобильная катастрофа, или что-нибудь в этом роде. Или скорее старались утешить себя такими мыслями, хотя в душе молотом отбивало одно слово: "Покушение, покушение!". Да, конечно, покушение - это узнали мы уже в Кейданах, и это же с подробностями подтвердилось в Колноберже.
Мало бывает в жизни минут тяжелее тех, что мы пережили, войдя в колнобержский дом. Как ни старались мы подбадривать, друг друга во время дороги, и как ни старались мы бодро смотреть на будущее, тут сразу всё искусственно построенное здание наших надежд рухнуло, только вошли мы в родной дом, полный еще присутствия папa.
С момента получения телеграммы я не проронила ни одной слезы, но стоило мне перешагнуть порог кабинета папa, как всю душу охватило такое чувство безнадежной тоски, что я зарыдала так, как никогда не плакала.
Мамa, конечно, собралась сразу в Киев. Решено было, что я останусь при Олечек, а мой муж повезет здоровых детей из Пилямонта, где тоже были случаи скарлатины, в Довторы.
{337} Момент первого инстинктивного отчаяния прошел. Телеграммы из Киева приходили скорее успокоительные, и к тому же надо было взять себя в руки, чтобы Олечек, у которой было сорок один температуры, ничего бы не знала.
Как ни тяжело было с такой тревогой в сердце расставаться с мужем, последующие дни прошли сравнительно спокойно. Газеты приносили успокоительные бюллетени: мамa уже была при папa - эта мысль тоже успокаивала, и, кроме того, положение Олечка было настолько серьезно, что требовало сосредоточивания на себе всего моего внимания.
Приехала выписанная из Петербурга милая сиделка Николаева, выходившая Наташу, поселился, на время болезни, в доме доктор, кроме приезжавшего ежедневно из Кейдан нашего земского врача, и мы все жили нашей больной.
Судя по бюллетеням и по объяснению наших докторов, раны папa были не опасны, и во время молебна, отслуженного в Колноберже чинами охраны, у всех нас было легко на душе. Я послала всё-таки телеграмму министру финансов Коковцову, который был почти всё время с моим отцом и до ранения и после, и который теперь принял от него все дела. Получила я от него очень обстоятельный и отнюдь не пессимистический ответ.
Я знала по газетам, что покушение произошло в театре, во время представления, в высочайшем присутствии, но все подробности стали мне известны лишь позже, в Киеве.
Пятого сентября вечером, когда я спросила, почему мне не дали газету, произошла какая-то заминка, немного меня удивившая. Доктор как-то странно взглянул на Николаеву и слишком естественным голосом рассказал какую-то запутанную историю о том, что {338} кучер не приехал еще из Кейдан, что лакей что-то кому-то не передал и т. д. Я ответила, что прошу прислать мне газету завтра с утра, и пошла спать:
Рано утром меня будит Николаева. Я вскакиваю, как ужаленная:
- Что с Олёчком?
- Ничего, всё благополучно, только вот Борис Иванович (мой муж) очень по вас соскучился и сейчас телефонировал. Я ему ответила, что больная благополучна, так он велел передать, чтобы вы немедленно ехали к нему в Довторы на денек. Я вам и ванну уже приготовила и всё чистое, белье и платье, чтобы не занести заразы.