Страница:
- Mes vieux sont toujours galants.
Поговорив с нами около получаса, императрица простилась, и мы, позавтракав у пригласившей нас к себе графини Ольги Гейден, вышли к ожидавшему нас экипажу.
Совсем не таким было представление императрице Александре Федоровне.
Тот же вагон, та же карета, а дальше всё совсем иначе, не "по-царски", а как в имении, или на большой даче какого-нибудь частного лица.
Это было весной, в "Александрии", в Петергофе.
Небольших размеров, донельзя скромно устроенный дворец только почетной охраной напоминал въезжающему, что в нем живет государь, а не помещик средней руки.
Мы вошли: ни амфилады зал, ни арапов, ни большого количества слуг. Нас провел один камер-лакей во второй этаж, в маленькую светлую, приветливую гостиную. Мебель обтянута "чинцом" с цветами, семейные фотографии, масса цветов в вазах и так мало места, что трудно было сделать положенный этикетом реверанс.
{214} Молодая, очень красивая императрица Александра Федоровна с нервными, усталыми движеньями, одетая не только просто, но даже старомодно, говорила с мамa довольно долго. Я сидела скромно и тихо, слушала и удивлялась про себя темам разговора. Почти всё исключительно про детей, особенно про наследника. Императрица говорила с жаром - видно было, как эти вопросы волнуют ее, - о том, как трудно найти действительно хорошую няню, как ей страшно, когда маленький Алексей Николаевич близко подходит к морю, какие живые девочки великие княжны, как государь устает, и как полезно ему пребывание на морском воздухе.
А я думала, навсегда запомнив грустные глаза и тревожную речь Александры Федоровны: какая идеальная жена и мать и не создана она для того, чтобы быть императрицей одной из величайших стран земного шара!
Представлялась я также великим княгиням: Марии Павловне и Ольге Александровне. Мария Павловна, уже тогда не молодая, очень мне понравилась и своим элегантным темносиним бархатным платьем, и важной осанкой, и спокойной речью. А у Ольги Александровны я очень веселилась. Молодая, живая и веселая сестра государя рассказывала всякие смешные вещи и смеялась сама так заразительно, что хохотала и я, забывая, что я во дворце, на приеме у великой княгини.
{215}
Глава XIX
Эмир Бухарский, почти ежегодно проводивший в Петербурге несколько недель, неоднократно посещал моих родителей, и посещения эти были в высшей степени типичны и интересны.
В день, когда его ожидали, готовился богатый "досторхан" - восточное угощение, состоящее из массы разнообразных сладостей, которыми уставлялся целый большой стол.
Являлся Эмир со своим сыном и свитой человек в двенадцать. Все были одеты в красочные восточные одеяния и говорили на своем языке.
Эмир разговаривал через переводчика с моими родителями, а сын его, воспитанник Пажеского корпуса, почтительно сидел в стороне и слушал.
Восточное воспитание требовало такого глубокого почтения сына к отцу, что юноша не смел даже сесть в лифт, когда подымался в нем эмир, а бежал рядом по лестнице.
При каждом посещении эмир делал моим родителям и раненой Наташе множество богатых подарков: шелковые ткани, чудные меха, ковры, вазы и другие предметы восточной роскоши. Во время его первого посещения папa получил от него звезду, усеянную брильянтами такой удивительной чистоты, что петербургские ювелиры не могли на них налюбоваться.
{216} Еще роскошнее были дары хана Хивинского, тоже приезжавшего в Петербург, но реже. Подарил он моим родителям между прочим четыре громадные вазы, две из которых были из чеканного серебра великолепной работы.
{217}
Глава XX
Насколько я мало интересовалась светской жизнью, настолько с возрастающим интересом следила я за ходом жизни политической.
От папa лично лишь урывками приходилось мне слышать о чем-либо, касающемся его работы, и с тем большей жадностью ловила я каждое его слово во время тех коротких минут, которые мы проводили в его обществе.
Конечно, все интересы сосредотачивались на предстоящем открытии второй Государственной Думы.
Состоялось открытие этой Думы 20-го февраля 1907 года очень тихо и скромно, сравнительно с торжественным открытием Думы первого созыва. Государь на открытии не присутствовал.
Через два-три дня по неизвестным причинам провалился потолок залы в Таврическом дворце, и на то время, пока производился ремонт, заседания Думы были перенесены в Дворянское собрание.
В этом зале мой отец выступал 16-го марта с большой правительственной декларацией, в которой он подробно и ясно изложил все последние мероприятия правительства, как и программу, намеченную на ближайшее будущее.
Мы с моей матерью были, конечно, в этот день в Думе. Ложи для публики были устроены не на хорах, как в Таврическом дворце, а внизу, так что мы {218} находились очень близко к ораторам и видали и слыхали всё очень отчетливо.
Декларация, громко и четко прочитанная папa, была прослушана молча и серьезно, без тех оскорбительных выкриков, к которым мы так привыкли в первой Думе, и по прочтении была покрыта шумными аплодисментами справа.
Глядя на удовлетворенное лицо папa, сходящего с трибуны под аплодисменты, невольно с облегчением вздохнула и я, слушавшая с напряженным вниманием его слова. Боже мой! Неужели наступили, действительно, те долгожданные дни, когда Дума и правительство смогут рука об руку работать на благо России!
Но надежды эти были напрасны и сразу, разбиты, когда начал свою речь социал-демократ Церетелли, взошедший на трибуну после моего отца. Как болезненно сжалось сердце, когда я услышала его слова: снова огульное осуждение правительства, грубая хула, наглые, уже ставшие трафаретными, выкрики...
Правые подняли невероятный шум, требуя от председателя остановить оратора. Председатель Головин, не обращая ни малейшего внимания ни на возмутительную речь Церетелли, ни на выкрики левых депутатов, стал требовать прекращения шума справа.
Церетелли сменили другие представители левых партий, до кадетов включительно, и полились бурные потоки грязи на правительство. Когда же стремились сказать свое слово правые, левые криком и шумом мешали им высказаться.
Наконец, было принято предложение о прекращении прений.
Слушая с бьющимся сердцем ораторов, я не спускала в то же время глаз с папa. Зная и понимая его, насколько это было мне доступно, я переживала с ним эти горькие минуты и сразу сознала, что не в его характере оставить дело так, что на грубые нападки он {219} ответит и не допустит в такой момент прекращения прений.
Да. Так и есть. Папa встал и с гордо поднятой головой спокойно взошел на трибуну и так властно и уверенно раздался его голос, что вся огромная, только что гудевшая и стонавшая от криков зала вдруг замерла.
Никогда еще папa так не говорил. Никогда не были его слова и интонация так выразительны и так полны чувством собственного достоинства, как этот раз. Речь его была коротка, и, как удары молота, упали в мертвой тишине зала, ставшие историческими слова:
- Все ваши нападки рассчитаны на то, чтобы вызывать у власти, у правительства паралич воли и мысли; все они сводятся к двум словам: "Руки вверх". На эти слова правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить тоже только двумя словами: "Не запугаете!"
Привожу всю речь, произнесенную в тот день моим отцом:
"Господа, я не предполагал выступать вторично перед Государственной Думой, но тот оборот, который приняли прения, заставляет меня просить вашего внимания. Я хотел бы установить, что правительство во всех своих действиях, во всех своих заявлениях Государственной Думе будет держаться исключительно строгой законности.
Правительству желательно было бы изыскать ту почву, на которой возможна совместная работа, найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен. Я отдаю себе отчет, что таким языком не может быть язык ненависти и злобы. Я им пользоваться не буду.
Возвращаюсь к законности. Я должен заявить, что о каждом нарушении ее, о каждом случае, не {220} соответствующем ей, правительство обязано будет громко заявлять: это его долг перед Думой и страной. В настоящее время я утверждаю, что Государственной Думе волею Монарха не дано право выражать правительству неодобрение, порицание или недоверие. Это не значит, что правительство бежит от ответственности. Безумием было бы предполагать, что люди, которым вручена была власть во время великого исторического перелома, во время переустройства всех законодательных государственных устоев, чтобы люди, сознающие всю тяжесть возложенной на них задачи, не сознавали тяжести взятой на себя ответственности.
Но надо помнить, что в то время, когда в нескольких верстах от столицы, от царской резиденции, волновался Кронштадт, когда измена ворвалась в Свеаборг, когда пылал Прибалтийский край, когда революционная волна разлилась в Польше и на Кавказе, когда остановилась вся деятельность в южном промышленном районе, когда распространялись крестьянские беспорядки, когда начал царить ужас и террор, правительство должно было или отойти и дать дорогу революции, забыть, что власть есть хранительница государственности и целости русского народа, или действовать и отстоять то, что было ей вверено.
Но, господа, принимая второе решение, правительство роковым образом навлекло на себя и обвинение. Ударяя по революции, правительство несомненно не могло не задеть частных интересов. В то время правительство задалось одной целью - сохранить те заветы, те устои, начала которых были положены в основу реформ императора Николая II. Борясь исключительными средствами в исключительное время, правительство вело и привело страну во вторую Думу. Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было слышно далеко за стенами этого собрания, что тут, волею монарха, нет ни судей, ни обвиняемых, что эти скамьи (показывает на места {221} министров) - не скамьи подсудимых - это место правительства. (Справа аплодисменты: "Браво! Браво!").
За наши действия в эту историческую минуту, действия, которые должны вести не ко взаимной борьбе, а к благу нашей Родины, мы точно так же, как и вы, дадим ответ перед историей. Я убежден, что та часть Государственной Думы, которая желает работать, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. Я скажу более, я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений.
В тех странах, где еще не выработаны определенные правовые нормы, центр тяжести, центр власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы. Но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление; эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли. Все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: "Руки вверх". На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить только двумя словами: "Не запугаете" (Бурные аплодисменты справа).
Впечатление, произведенное всей речью и особенно последними словами, было потрясающее. Что делалось в публике, трудно описать: всем хотелось высказать свой восторг и со слезами на глазах, с разгоряченными лицами входили к нам в ложу знакомые и незнакомые, пожимая руки мамa.
{222} Несмотря на то, что стало ясным, что и вторая Государственная Дума намерена проявлять настолько же явную оппозицию правительству, как и предшествующая, мой отец, как ни тяжело было впечатление, произведенное на него заседанием 16-го марта, не допускал еще в то время и мысли об ее роспуске.
Часто приходилось слышать от разных знакомых на приемах у мамa о том, что пора бросить надежды на совместную работу правительства и Думы, на что моя мать всегда отвечала:
- Мой муж, наоборот, твердо верит, что надежда эта осуществится, и что общий язык будет найден.
В середине апреля папa пришел раз к обеду с сильно расстроенным лицом, а за вечерним чаем рассказывал о бурном заседании Думы, во время которого левые себе позволили речи настолько революционные, что он начинает думать о том, что вряд ли возможна будет совместная работа с людьми, занявшими по отношению к существующей власти такую непримиримую позицию.
Был в этот день внесен в Государственную Думу законопроект об определении контингента новобранцев, подлежащих призыву осенью, для пополнения армии и флота. Вопрос этот представлялся настолько несущественным, что отец мой на заседание даже и не поехал.
С самого начала заседания кадеты стали выступать с речами о необходимости мирного строительства и сокращения армии. Прения приняли ожесточенный характер, и настроение становилось всё напряженнее. Волнение среди депутатов всех партий достигло своего апогея, когда поднялся на трибуну кавказец Зурабов, позволивший себе заявить, что армия держится лишь для уничтожения и расстрелов рабочих и крестьян. Свою речь, пересыпанную ругательствами по адресу правительства, Зурабов окончил призывом к {223} армии соединиться с мирным населением и смести правительство. А когда он призвал Думу к отклонению проекта раздались шумные рукоплескания.
Выслушав эти тяжелые оскорбления армии, выступил военный министр генерал Родигер, и заявил, что считает ниже своего достоинства отвечать на подобные речи.
Теперь я заметила, что вера папa в возможность счастливого исхода борьбы с левыми элементами Думы поколебалась, и он убедился в том, что работать и эта Дума не будет, а лишь систематически и огульно будет критиковать все мероприятия правительства. Другого выхода, как роспуск ее, не представлялось, но надо было повременить, ожидая окончания нового закона о выборах, разработка которого была поручена Крыжановскому.
Плачевный пример двух первых Государственных Дум ясно доказал полную несостоятельность выборной системы, которую требовалось в корне реорганизовать. Эта большая работа, конечно, не могла быть исполнена так быстро, а, кроме того, у моего отца тлела еще искра надежды на то, что удастся Думу образумить.
{224}
Глава XXI
23-го апреля, в день именин императрицы Александры Федоровны, в Царскосельском дворце состоялся выход, торжественное Богослужение и завтрак. На этот день я была назначена дежурной фрейлиной.
Мы все фрейлины, как и остальные дамы, были в бальных платьях. По приезде во дворец, меня повели в комнату, где находились дежурные фрейлины, и скоро нас всех расставили парами, и мы прошли по залам и ходам дворца в церковь, где в том же порядке простояли обедню.
Меня поразило, как истово молилась императрица Александра Феодоровна.
После обедни, мы, по выходе из церкви, прошли одна за другой перед государем, который каждой из нас подал руку.
Когда я в первый раз так вблизи увидала эту чарующую улыбку и глаза глаза Марии Федоровны, но еще более лучистые, манящие и горящие каким-то мистическим блеском, я совсем подпала под очарование всей личности царя.
Потом был завтрак за маленькими столиками в огромной зале дворца.
Я за эту зиму в Петербурге мало кого успела узнать, так что большинство присутствующих были мне не знакомы: заметила я крупную фигуру моего бывшего кумира, графа Витте, темным пятном {225} выделяющуюся на фоне блестящих мундиров, заметила я председателя Государственной Думы Головина.
Сама я сидела рядом с министром путей сообщения князем Хилковым, необыкновенно милым старичком, разговор с которым принял довольно неожиданный оборот.
Мы, не помню, с чего это началось, стали говорить о бессмертии души, об ангелах и духах зла, о будущей жизни. Кругом стоял гул голосов, веселый смех, блестело золото мундиров и брильянты дам. В парадных красных ливреях бесшумно сновали между столами лакеи, разнося блюда и вина... а я к концу завтрака перестала даже смотреть по сторонам, всецело поглощенная разговором с моим старичком-соседом, на темы духовного, высшего порядка, и расстались мы весьма довольные друг другом.
{226}
Глава XXII
До лета пришлось мне присутствовать еще на двух крайне интересных заседаниях Думы, на которых выступал мой отец.
В первых числах мая был у папa лидер правых граф Бобринский, который явился специально для того, чтобы предупредить его о том, что правые члены Государственной Думы, под его водительством, намерены внести запрос правительству, правильны ли слухи о том, что на государя императора готовилось покушение, предотвращенное полицией.
В назначенный день мы с мамa отправились в Государственную Думу. Сразу почувствовалась напряженная, нервная атмосфера, характерная для "больших дней". Публики масса. Бросаются в глаза пустые скамьи отсутствующих левых депутатов.
На трибуну входит граф Бобринский и просит моего отца поделиться с Думой всем известным ему о предотвращенном покушении. Свой ответ папa начинает с того, что, хотя подобный вопрос и не входит в компетенцию Государственной Думы, так как в данном случае нет злоупотребления со стороны власти, но так как более, чем понятно волнение русских людей при мысли о возможности покушения на особу государя императора, он не отказывается дать на предложенный вопрос исчерпывающий ответ.
Да, действительно, уже в январе было открыто сообщество, разрабатывающее план покушения на {227} жизнь государя императора, великого князя Николая Николаевича и целого ряда высших должностных лиц. Весь состав участников арестован.
Мой отец сходит с трибуны, в зал входят толпой левые депутаты и занимают свои места. Тут же они подают запрос правительству на имя министра юстиции об обыске чинами полиции квартиры депутата Озоля..
По сведениям полиции, на этой квартире собиралась особая военно-революционная организация, поставившая себе целью пропаганду в войсках и поднятие военного бунта.
После обыска полицией были отпущены находившиеся на квартире члены Государственной Думы, остальных же присутствующих арестовали.
Выслушав этот запрос министру юстиции, снова поднялся папa, пожелавший лично ответить левым; и, со свойственной ему одному энергией и ясностью, сказал он тут ставшую знаменитой речь.
Он сказал, что все действия полиции он берет под свою защиту, что они законны, так как Петербург находится на положении усиленной охраны, что не его вина в том, что члены Государственной Думы находят нужным участвовать в военно-революционных организациях и кончил речь решительным заявлением о том, что выше депутатской неприкосновенности он ставит охрану государства,
Непосредственно после этой речи вносится в Государственную Думу предложение правительства о снятии неприкосновенности с депутатов социал-демократической партии.
И речь моего отца, и последнее предложение, произвели на всех несравнимо сильное впечатление: ясно сознавалось, что участь Государственной Думы предрешена, что мирная работа с ней немыслима.
Не мог этого не сознавать и мой отец, несмотря на свое горячее желание какими-нибудь путями дойти {228} всё же до возможности общей работы. Всему его существу претила мысль об изменении выборного закона, как о действии противозаконном, но другого пути не оставалось.
Если подобное нарушение закона могло вызвать недовольство в массах, то не меньше недовольства родили бы постоянные роспуски Государственной Думы. Вопрос был очень трудно разрешим и очень мучил моего отца, который много об этом говорил в кругу родных и близких.
{229}
Глава ХХIII
Папa очень утомился от этой зимы: ведь какие нужны были силы, чтобы выполнять свой огромный ежедневный труд, в нервной атмосфере, созданной Государственной Думой, вечно под угрозой покушений. И это после страшного потрясения, перенесенного осенью. А каждая минута отдыха в семье была отравлена видом своей искалеченной дочери.
Стало тепло, деревья зеленели, хотелось воздуха, простора и солнца и никого из нас, деревенских жителей, не могли удовлетворить прогулки по "Klein" и "Gross Sibirien". Так что, когда нам папa сказал, что государь предложил ему провести лето с семьей в Елагином дворце, то восторгу нашему не было предела.
Мы часто ездили кататься на острова и всегда любовались прелестным дворцом на Елагином острове. Очаровательное белое здание издали ласкало взор своими классическими линиями, своими стройными колоннами. Приветливо шумели вокруг него вековые высокие деревья, и прелестью давнишних дней веяло от флигелей, лужаек и конюшен, окружающих дворец.
Можно себе представить, каким наслаждением было переселиться туда после жизни в Зимнем дворце!
Несмотря на свой большие размеры Елагин дворец оказался очень уютным и, не проведя в нем и недели, мы стали себя чувствовать так, будто этот дом нам годами знаком и дорог.
Внизу находился очень красивый овальный белый {230} зал с хорами, гостиные, кабинет и приемная папa, а также две всегда запертые комнаты, в которых живал раньше Александр III. Наверху маленькая гостиная и все спальни, а еще выше домовая церковь и две комнаты для приезжающих.
За последнее десятилетие никто из царской семьи в Елагином не жил, а раньше там любил иногда жить император Александр III и императрица Мария Федоровна, и там давались небольшие балы.
Как-то поразительно скоро обжились мы на новом месте. Конечно, Колноберже забыто не было: оно навсегда оставалось родным, "нашим", ни с чем не сравнимым домом, но и тут было очень хорошо; и взрослые, и дети - все были в восторге.
Папa мог несколько раз в день, между занятиями, выходить в сад подышать свежим воздухом, а мы почти всё время проводили вне дома. Сад был огорожен колючим проволочным заграждением и вдоль него ходили чины охраны, а снаружи стояли часовые, но всё это после подобия крепости, какое являл собою Зимний дворец и ненавидимого мною высокого деревянного забора дачи Аптекарского Острова - было как-то мало заметно, мало чувствовалось в этом прелестном уголке.
Особенно красив был дворец и сад в теплую летнюю ночь, ярко освещенный сильными электрическими фонарями. С двух сторон огибал его один из рукавов Невы. Были на реке в нашем распоряжении катера и лодки, на которых мы часто предпринимали прогулки. Были в саду гигантские шаги, а мне папa купил чудную арабскую белую лошадь.
Весь Елагин остров представлял собою огромный парк с массою больших и малых аллей. Дач на нем было очень мало и все лишь казенные, в которых жили высшие должностные лица. Конечный пункт этого парка, так называемая "Стрелка", выходящая на море, {231} служила в то время, особенно по вечерам, целью прогулок в экипажах, верхом и пешком элегантной петербургской публики, так что мне стоило выехать только из ворот нашего сада, чтобы попасть на идеальные мягкие дороги. Ездила я с берейтором по Островам, а в плохую погоду в дворцовом Елагинском манеже.
Как-то, в один из первых дней, мой "Феридон", по-видимому, недовольный новой наездницей, понес меня, да так, что я пропала из глаз берейтора и лишь после получасового бешеного галопа сдержала лошадь тем, что направила ее на какую-то стену.
В воскресенье к обедне съезжалось всегда много родных и знакомых, большинство которых потом у нас завтракали, что создавало совсем помещичью атмосферу. Приехала к нам, конечно, Зетинька, напоминающая Колноберже и стала помогать м-ль Сандо и немецкой гувернантке смотреть за Еленой, Олёчком и Арой, которые, почуяв почти деревенскую свободу, совсем отбились от рук. Помню такой случай: приходит за мной утром, пока я еще одеваюсь, девушка и говорит, что м-ль Сандо просит меня сойти в сад, так как "с Александрой Петровной несчастье". Очень испуганная бегу я вниз и нахожу следующую картину:
На очень высоком старом дереве, совсем, совсем наверху сидит Ара, еле белеет ее платье среди ветвей, а внизу стоят в глубоком раздумье м-ль Сандо, Зетинька и гувернантка-немка. Ара плачет, говорит, что ей ужасно страшно, и что она никак вниз сойти не может. Было ей тогда лет восемь. Гувернантки волнуются, желая, чтобы это происшествие кончилось до вставанья мамa и папa, теряют голову: то строго приказывают Аре слезть, то умоляют ее этого не делать и ласковыми голосами обещают ее как-нибудь снять. А та сидит, судорожно схватившись за ветки и всё повторяет: "боюсь, возьмите меня". Наконец, я {232} догадалась вызвать пожарных с лестницей, и Ара была бережно снесена на землю.
А Олечек отличилась и того лучше. Неожиданно за завтраком, раздается ее голос:
- Папa, отчего наш сад окружен колючей проволокой?
- Чтобы злые люди к нам не влезли бы, детка.
- А как же я прошла и даже платье не разорвала?
- Ты прошла через проволочное заграждение?
- Хотите я вам покажу?
После завтрака папa, крайне заинтересованный, пошел в сад. Отправились туда все мы, дежурные чиновники и вызванный начальник охраны. Ничуть не смущенная большим количеством зрителей, Олечек объявила, что ей безразлично место, и там, где все остановились, там и согласилась она дать представление. Вмиг подобрала она ловко платье и на глазах изумленной охраны, змейкой, скользнув между колючими проволоками, через минуты две очутилась, красная и сияющая, по ту сторону заграждения.
После этого начальник охраны, сконфуженно качая головой, пошел дать распоряжение сделать сеть более густой.
{233}
Глава XXIV
Хотя папa, конечно, в теплые летние дни было значительно легче работать на Елагином, чем в Зимнем дворце, он всё-таки работал сверх сил. Вся его деятельность носила особенно напряженный характер весь май. Так хотелось папa верить, что Государственная Дума образумится и, наконец, бросив систематическое осуждение правительства, примется за продуктивную работу.
Поговорив с нами около получаса, императрица простилась, и мы, позавтракав у пригласившей нас к себе графини Ольги Гейден, вышли к ожидавшему нас экипажу.
Совсем не таким было представление императрице Александре Федоровне.
Тот же вагон, та же карета, а дальше всё совсем иначе, не "по-царски", а как в имении, или на большой даче какого-нибудь частного лица.
Это было весной, в "Александрии", в Петергофе.
Небольших размеров, донельзя скромно устроенный дворец только почетной охраной напоминал въезжающему, что в нем живет государь, а не помещик средней руки.
Мы вошли: ни амфилады зал, ни арапов, ни большого количества слуг. Нас провел один камер-лакей во второй этаж, в маленькую светлую, приветливую гостиную. Мебель обтянута "чинцом" с цветами, семейные фотографии, масса цветов в вазах и так мало места, что трудно было сделать положенный этикетом реверанс.
{214} Молодая, очень красивая императрица Александра Федоровна с нервными, усталыми движеньями, одетая не только просто, но даже старомодно, говорила с мамa довольно долго. Я сидела скромно и тихо, слушала и удивлялась про себя темам разговора. Почти всё исключительно про детей, особенно про наследника. Императрица говорила с жаром - видно было, как эти вопросы волнуют ее, - о том, как трудно найти действительно хорошую няню, как ей страшно, когда маленький Алексей Николаевич близко подходит к морю, какие живые девочки великие княжны, как государь устает, и как полезно ему пребывание на морском воздухе.
А я думала, навсегда запомнив грустные глаза и тревожную речь Александры Федоровны: какая идеальная жена и мать и не создана она для того, чтобы быть императрицей одной из величайших стран земного шара!
Представлялась я также великим княгиням: Марии Павловне и Ольге Александровне. Мария Павловна, уже тогда не молодая, очень мне понравилась и своим элегантным темносиним бархатным платьем, и важной осанкой, и спокойной речью. А у Ольги Александровны я очень веселилась. Молодая, живая и веселая сестра государя рассказывала всякие смешные вещи и смеялась сама так заразительно, что хохотала и я, забывая, что я во дворце, на приеме у великой княгини.
{215}
Глава XIX
Эмир Бухарский, почти ежегодно проводивший в Петербурге несколько недель, неоднократно посещал моих родителей, и посещения эти были в высшей степени типичны и интересны.
В день, когда его ожидали, готовился богатый "досторхан" - восточное угощение, состоящее из массы разнообразных сладостей, которыми уставлялся целый большой стол.
Являлся Эмир со своим сыном и свитой человек в двенадцать. Все были одеты в красочные восточные одеяния и говорили на своем языке.
Эмир разговаривал через переводчика с моими родителями, а сын его, воспитанник Пажеского корпуса, почтительно сидел в стороне и слушал.
Восточное воспитание требовало такого глубокого почтения сына к отцу, что юноша не смел даже сесть в лифт, когда подымался в нем эмир, а бежал рядом по лестнице.
При каждом посещении эмир делал моим родителям и раненой Наташе множество богатых подарков: шелковые ткани, чудные меха, ковры, вазы и другие предметы восточной роскоши. Во время его первого посещения папa получил от него звезду, усеянную брильянтами такой удивительной чистоты, что петербургские ювелиры не могли на них налюбоваться.
{216} Еще роскошнее были дары хана Хивинского, тоже приезжавшего в Петербург, но реже. Подарил он моим родителям между прочим четыре громадные вазы, две из которых были из чеканного серебра великолепной работы.
{217}
Глава XX
Насколько я мало интересовалась светской жизнью, настолько с возрастающим интересом следила я за ходом жизни политической.
От папa лично лишь урывками приходилось мне слышать о чем-либо, касающемся его работы, и с тем большей жадностью ловила я каждое его слово во время тех коротких минут, которые мы проводили в его обществе.
Конечно, все интересы сосредотачивались на предстоящем открытии второй Государственной Думы.
Состоялось открытие этой Думы 20-го февраля 1907 года очень тихо и скромно, сравнительно с торжественным открытием Думы первого созыва. Государь на открытии не присутствовал.
Через два-три дня по неизвестным причинам провалился потолок залы в Таврическом дворце, и на то время, пока производился ремонт, заседания Думы были перенесены в Дворянское собрание.
В этом зале мой отец выступал 16-го марта с большой правительственной декларацией, в которой он подробно и ясно изложил все последние мероприятия правительства, как и программу, намеченную на ближайшее будущее.
Мы с моей матерью были, конечно, в этот день в Думе. Ложи для публики были устроены не на хорах, как в Таврическом дворце, а внизу, так что мы {218} находились очень близко к ораторам и видали и слыхали всё очень отчетливо.
Декларация, громко и четко прочитанная папa, была прослушана молча и серьезно, без тех оскорбительных выкриков, к которым мы так привыкли в первой Думе, и по прочтении была покрыта шумными аплодисментами справа.
Глядя на удовлетворенное лицо папa, сходящего с трибуны под аплодисменты, невольно с облегчением вздохнула и я, слушавшая с напряженным вниманием его слова. Боже мой! Неужели наступили, действительно, те долгожданные дни, когда Дума и правительство смогут рука об руку работать на благо России!
Но надежды эти были напрасны и сразу, разбиты, когда начал свою речь социал-демократ Церетелли, взошедший на трибуну после моего отца. Как болезненно сжалось сердце, когда я услышала его слова: снова огульное осуждение правительства, грубая хула, наглые, уже ставшие трафаретными, выкрики...
Правые подняли невероятный шум, требуя от председателя остановить оратора. Председатель Головин, не обращая ни малейшего внимания ни на возмутительную речь Церетелли, ни на выкрики левых депутатов, стал требовать прекращения шума справа.
Церетелли сменили другие представители левых партий, до кадетов включительно, и полились бурные потоки грязи на правительство. Когда же стремились сказать свое слово правые, левые криком и шумом мешали им высказаться.
Наконец, было принято предложение о прекращении прений.
Слушая с бьющимся сердцем ораторов, я не спускала в то же время глаз с папa. Зная и понимая его, насколько это было мне доступно, я переживала с ним эти горькие минуты и сразу сознала, что не в его характере оставить дело так, что на грубые нападки он {219} ответит и не допустит в такой момент прекращения прений.
Да. Так и есть. Папa встал и с гордо поднятой головой спокойно взошел на трибуну и так властно и уверенно раздался его голос, что вся огромная, только что гудевшая и стонавшая от криков зала вдруг замерла.
Никогда еще папa так не говорил. Никогда не были его слова и интонация так выразительны и так полны чувством собственного достоинства, как этот раз. Речь его была коротка, и, как удары молота, упали в мертвой тишине зала, ставшие историческими слова:
- Все ваши нападки рассчитаны на то, чтобы вызывать у власти, у правительства паралич воли и мысли; все они сводятся к двум словам: "Руки вверх". На эти слова правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить тоже только двумя словами: "Не запугаете!"
Привожу всю речь, произнесенную в тот день моим отцом:
"Господа, я не предполагал выступать вторично перед Государственной Думой, но тот оборот, который приняли прения, заставляет меня просить вашего внимания. Я хотел бы установить, что правительство во всех своих действиях, во всех своих заявлениях Государственной Думе будет держаться исключительно строгой законности.
Правительству желательно было бы изыскать ту почву, на которой возможна совместная работа, найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен. Я отдаю себе отчет, что таким языком не может быть язык ненависти и злобы. Я им пользоваться не буду.
Возвращаюсь к законности. Я должен заявить, что о каждом нарушении ее, о каждом случае, не {220} соответствующем ей, правительство обязано будет громко заявлять: это его долг перед Думой и страной. В настоящее время я утверждаю, что Государственной Думе волею Монарха не дано право выражать правительству неодобрение, порицание или недоверие. Это не значит, что правительство бежит от ответственности. Безумием было бы предполагать, что люди, которым вручена была власть во время великого исторического перелома, во время переустройства всех законодательных государственных устоев, чтобы люди, сознающие всю тяжесть возложенной на них задачи, не сознавали тяжести взятой на себя ответственности.
Но надо помнить, что в то время, когда в нескольких верстах от столицы, от царской резиденции, волновался Кронштадт, когда измена ворвалась в Свеаборг, когда пылал Прибалтийский край, когда революционная волна разлилась в Польше и на Кавказе, когда остановилась вся деятельность в южном промышленном районе, когда распространялись крестьянские беспорядки, когда начал царить ужас и террор, правительство должно было или отойти и дать дорогу революции, забыть, что власть есть хранительница государственности и целости русского народа, или действовать и отстоять то, что было ей вверено.
Но, господа, принимая второе решение, правительство роковым образом навлекло на себя и обвинение. Ударяя по революции, правительство несомненно не могло не задеть частных интересов. В то время правительство задалось одной целью - сохранить те заветы, те устои, начала которых были положены в основу реформ императора Николая II. Борясь исключительными средствами в исключительное время, правительство вело и привело страну во вторую Думу. Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было слышно далеко за стенами этого собрания, что тут, волею монарха, нет ни судей, ни обвиняемых, что эти скамьи (показывает на места {221} министров) - не скамьи подсудимых - это место правительства. (Справа аплодисменты: "Браво! Браво!").
За наши действия в эту историческую минуту, действия, которые должны вести не ко взаимной борьбе, а к благу нашей Родины, мы точно так же, как и вы, дадим ответ перед историей. Я убежден, что та часть Государственной Думы, которая желает работать, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. Я скажу более, я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений.
В тех странах, где еще не выработаны определенные правовые нормы, центр тяжести, центр власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы. Но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление; эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли. Все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: "Руки вверх". На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты, может ответить только двумя словами: "Не запугаете" (Бурные аплодисменты справа).
Впечатление, произведенное всей речью и особенно последними словами, было потрясающее. Что делалось в публике, трудно описать: всем хотелось высказать свой восторг и со слезами на глазах, с разгоряченными лицами входили к нам в ложу знакомые и незнакомые, пожимая руки мамa.
{222} Несмотря на то, что стало ясным, что и вторая Государственная Дума намерена проявлять настолько же явную оппозицию правительству, как и предшествующая, мой отец, как ни тяжело было впечатление, произведенное на него заседанием 16-го марта, не допускал еще в то время и мысли об ее роспуске.
Часто приходилось слышать от разных знакомых на приемах у мамa о том, что пора бросить надежды на совместную работу правительства и Думы, на что моя мать всегда отвечала:
- Мой муж, наоборот, твердо верит, что надежда эта осуществится, и что общий язык будет найден.
В середине апреля папa пришел раз к обеду с сильно расстроенным лицом, а за вечерним чаем рассказывал о бурном заседании Думы, во время которого левые себе позволили речи настолько революционные, что он начинает думать о том, что вряд ли возможна будет совместная работа с людьми, занявшими по отношению к существующей власти такую непримиримую позицию.
Был в этот день внесен в Государственную Думу законопроект об определении контингента новобранцев, подлежащих призыву осенью, для пополнения армии и флота. Вопрос этот представлялся настолько несущественным, что отец мой на заседание даже и не поехал.
С самого начала заседания кадеты стали выступать с речами о необходимости мирного строительства и сокращения армии. Прения приняли ожесточенный характер, и настроение становилось всё напряженнее. Волнение среди депутатов всех партий достигло своего апогея, когда поднялся на трибуну кавказец Зурабов, позволивший себе заявить, что армия держится лишь для уничтожения и расстрелов рабочих и крестьян. Свою речь, пересыпанную ругательствами по адресу правительства, Зурабов окончил призывом к {223} армии соединиться с мирным населением и смести правительство. А когда он призвал Думу к отклонению проекта раздались шумные рукоплескания.
Выслушав эти тяжелые оскорбления армии, выступил военный министр генерал Родигер, и заявил, что считает ниже своего достоинства отвечать на подобные речи.
Теперь я заметила, что вера папa в возможность счастливого исхода борьбы с левыми элементами Думы поколебалась, и он убедился в том, что работать и эта Дума не будет, а лишь систематически и огульно будет критиковать все мероприятия правительства. Другого выхода, как роспуск ее, не представлялось, но надо было повременить, ожидая окончания нового закона о выборах, разработка которого была поручена Крыжановскому.
Плачевный пример двух первых Государственных Дум ясно доказал полную несостоятельность выборной системы, которую требовалось в корне реорганизовать. Эта большая работа, конечно, не могла быть исполнена так быстро, а, кроме того, у моего отца тлела еще искра надежды на то, что удастся Думу образумить.
{224}
Глава XXI
23-го апреля, в день именин императрицы Александры Федоровны, в Царскосельском дворце состоялся выход, торжественное Богослужение и завтрак. На этот день я была назначена дежурной фрейлиной.
Мы все фрейлины, как и остальные дамы, были в бальных платьях. По приезде во дворец, меня повели в комнату, где находились дежурные фрейлины, и скоро нас всех расставили парами, и мы прошли по залам и ходам дворца в церковь, где в том же порядке простояли обедню.
Меня поразило, как истово молилась императрица Александра Феодоровна.
После обедни, мы, по выходе из церкви, прошли одна за другой перед государем, который каждой из нас подал руку.
Когда я в первый раз так вблизи увидала эту чарующую улыбку и глаза глаза Марии Федоровны, но еще более лучистые, манящие и горящие каким-то мистическим блеском, я совсем подпала под очарование всей личности царя.
Потом был завтрак за маленькими столиками в огромной зале дворца.
Я за эту зиму в Петербурге мало кого успела узнать, так что большинство присутствующих были мне не знакомы: заметила я крупную фигуру моего бывшего кумира, графа Витте, темным пятном {225} выделяющуюся на фоне блестящих мундиров, заметила я председателя Государственной Думы Головина.
Сама я сидела рядом с министром путей сообщения князем Хилковым, необыкновенно милым старичком, разговор с которым принял довольно неожиданный оборот.
Мы, не помню, с чего это началось, стали говорить о бессмертии души, об ангелах и духах зла, о будущей жизни. Кругом стоял гул голосов, веселый смех, блестело золото мундиров и брильянты дам. В парадных красных ливреях бесшумно сновали между столами лакеи, разнося блюда и вина... а я к концу завтрака перестала даже смотреть по сторонам, всецело поглощенная разговором с моим старичком-соседом, на темы духовного, высшего порядка, и расстались мы весьма довольные друг другом.
{226}
Глава XXII
До лета пришлось мне присутствовать еще на двух крайне интересных заседаниях Думы, на которых выступал мой отец.
В первых числах мая был у папa лидер правых граф Бобринский, который явился специально для того, чтобы предупредить его о том, что правые члены Государственной Думы, под его водительством, намерены внести запрос правительству, правильны ли слухи о том, что на государя императора готовилось покушение, предотвращенное полицией.
В назначенный день мы с мамa отправились в Государственную Думу. Сразу почувствовалась напряженная, нервная атмосфера, характерная для "больших дней". Публики масса. Бросаются в глаза пустые скамьи отсутствующих левых депутатов.
На трибуну входит граф Бобринский и просит моего отца поделиться с Думой всем известным ему о предотвращенном покушении. Свой ответ папa начинает с того, что, хотя подобный вопрос и не входит в компетенцию Государственной Думы, так как в данном случае нет злоупотребления со стороны власти, но так как более, чем понятно волнение русских людей при мысли о возможности покушения на особу государя императора, он не отказывается дать на предложенный вопрос исчерпывающий ответ.
Да, действительно, уже в январе было открыто сообщество, разрабатывающее план покушения на {227} жизнь государя императора, великого князя Николая Николаевича и целого ряда высших должностных лиц. Весь состав участников арестован.
Мой отец сходит с трибуны, в зал входят толпой левые депутаты и занимают свои места. Тут же они подают запрос правительству на имя министра юстиции об обыске чинами полиции квартиры депутата Озоля..
По сведениям полиции, на этой квартире собиралась особая военно-революционная организация, поставившая себе целью пропаганду в войсках и поднятие военного бунта.
После обыска полицией были отпущены находившиеся на квартире члены Государственной Думы, остальных же присутствующих арестовали.
Выслушав этот запрос министру юстиции, снова поднялся папa, пожелавший лично ответить левым; и, со свойственной ему одному энергией и ясностью, сказал он тут ставшую знаменитой речь.
Он сказал, что все действия полиции он берет под свою защиту, что они законны, так как Петербург находится на положении усиленной охраны, что не его вина в том, что члены Государственной Думы находят нужным участвовать в военно-революционных организациях и кончил речь решительным заявлением о том, что выше депутатской неприкосновенности он ставит охрану государства,
Непосредственно после этой речи вносится в Государственную Думу предложение правительства о снятии неприкосновенности с депутатов социал-демократической партии.
И речь моего отца, и последнее предложение, произвели на всех несравнимо сильное впечатление: ясно сознавалось, что участь Государственной Думы предрешена, что мирная работа с ней немыслима.
Не мог этого не сознавать и мой отец, несмотря на свое горячее желание какими-нибудь путями дойти {228} всё же до возможности общей работы. Всему его существу претила мысль об изменении выборного закона, как о действии противозаконном, но другого пути не оставалось.
Если подобное нарушение закона могло вызвать недовольство в массах, то не меньше недовольства родили бы постоянные роспуски Государственной Думы. Вопрос был очень трудно разрешим и очень мучил моего отца, который много об этом говорил в кругу родных и близких.
{229}
Глава ХХIII
Папa очень утомился от этой зимы: ведь какие нужны были силы, чтобы выполнять свой огромный ежедневный труд, в нервной атмосфере, созданной Государственной Думой, вечно под угрозой покушений. И это после страшного потрясения, перенесенного осенью. А каждая минута отдыха в семье была отравлена видом своей искалеченной дочери.
Стало тепло, деревья зеленели, хотелось воздуха, простора и солнца и никого из нас, деревенских жителей, не могли удовлетворить прогулки по "Klein" и "Gross Sibirien". Так что, когда нам папa сказал, что государь предложил ему провести лето с семьей в Елагином дворце, то восторгу нашему не было предела.
Мы часто ездили кататься на острова и всегда любовались прелестным дворцом на Елагином острове. Очаровательное белое здание издали ласкало взор своими классическими линиями, своими стройными колоннами. Приветливо шумели вокруг него вековые высокие деревья, и прелестью давнишних дней веяло от флигелей, лужаек и конюшен, окружающих дворец.
Можно себе представить, каким наслаждением было переселиться туда после жизни в Зимнем дворце!
Несмотря на свой большие размеры Елагин дворец оказался очень уютным и, не проведя в нем и недели, мы стали себя чувствовать так, будто этот дом нам годами знаком и дорог.
Внизу находился очень красивый овальный белый {230} зал с хорами, гостиные, кабинет и приемная папa, а также две всегда запертые комнаты, в которых живал раньше Александр III. Наверху маленькая гостиная и все спальни, а еще выше домовая церковь и две комнаты для приезжающих.
За последнее десятилетие никто из царской семьи в Елагином не жил, а раньше там любил иногда жить император Александр III и императрица Мария Федоровна, и там давались небольшие балы.
Как-то поразительно скоро обжились мы на новом месте. Конечно, Колноберже забыто не было: оно навсегда оставалось родным, "нашим", ни с чем не сравнимым домом, но и тут было очень хорошо; и взрослые, и дети - все были в восторге.
Папa мог несколько раз в день, между занятиями, выходить в сад подышать свежим воздухом, а мы почти всё время проводили вне дома. Сад был огорожен колючим проволочным заграждением и вдоль него ходили чины охраны, а снаружи стояли часовые, но всё это после подобия крепости, какое являл собою Зимний дворец и ненавидимого мною высокого деревянного забора дачи Аптекарского Острова - было как-то мало заметно, мало чувствовалось в этом прелестном уголке.
Особенно красив был дворец и сад в теплую летнюю ночь, ярко освещенный сильными электрическими фонарями. С двух сторон огибал его один из рукавов Невы. Были на реке в нашем распоряжении катера и лодки, на которых мы часто предпринимали прогулки. Были в саду гигантские шаги, а мне папa купил чудную арабскую белую лошадь.
Весь Елагин остров представлял собою огромный парк с массою больших и малых аллей. Дач на нем было очень мало и все лишь казенные, в которых жили высшие должностные лица. Конечный пункт этого парка, так называемая "Стрелка", выходящая на море, {231} служила в то время, особенно по вечерам, целью прогулок в экипажах, верхом и пешком элегантной петербургской публики, так что мне стоило выехать только из ворот нашего сада, чтобы попасть на идеальные мягкие дороги. Ездила я с берейтором по Островам, а в плохую погоду в дворцовом Елагинском манеже.
Как-то, в один из первых дней, мой "Феридон", по-видимому, недовольный новой наездницей, понес меня, да так, что я пропала из глаз берейтора и лишь после получасового бешеного галопа сдержала лошадь тем, что направила ее на какую-то стену.
В воскресенье к обедне съезжалось всегда много родных и знакомых, большинство которых потом у нас завтракали, что создавало совсем помещичью атмосферу. Приехала к нам, конечно, Зетинька, напоминающая Колноберже и стала помогать м-ль Сандо и немецкой гувернантке смотреть за Еленой, Олёчком и Арой, которые, почуяв почти деревенскую свободу, совсем отбились от рук. Помню такой случай: приходит за мной утром, пока я еще одеваюсь, девушка и говорит, что м-ль Сандо просит меня сойти в сад, так как "с Александрой Петровной несчастье". Очень испуганная бегу я вниз и нахожу следующую картину:
На очень высоком старом дереве, совсем, совсем наверху сидит Ара, еле белеет ее платье среди ветвей, а внизу стоят в глубоком раздумье м-ль Сандо, Зетинька и гувернантка-немка. Ара плачет, говорит, что ей ужасно страшно, и что она никак вниз сойти не может. Было ей тогда лет восемь. Гувернантки волнуются, желая, чтобы это происшествие кончилось до вставанья мамa и папa, теряют голову: то строго приказывают Аре слезть, то умоляют ее этого не делать и ласковыми голосами обещают ее как-нибудь снять. А та сидит, судорожно схватившись за ветки и всё повторяет: "боюсь, возьмите меня". Наконец, я {232} догадалась вызвать пожарных с лестницей, и Ара была бережно снесена на землю.
А Олечек отличилась и того лучше. Неожиданно за завтраком, раздается ее голос:
- Папa, отчего наш сад окружен колючей проволокой?
- Чтобы злые люди к нам не влезли бы, детка.
- А как же я прошла и даже платье не разорвала?
- Ты прошла через проволочное заграждение?
- Хотите я вам покажу?
После завтрака папa, крайне заинтересованный, пошел в сад. Отправились туда все мы, дежурные чиновники и вызванный начальник охраны. Ничуть не смущенная большим количеством зрителей, Олечек объявила, что ей безразлично место, и там, где все остановились, там и согласилась она дать представление. Вмиг подобрала она ловко платье и на глазах изумленной охраны, змейкой, скользнув между колючими проволоками, через минуты две очутилась, красная и сияющая, по ту сторону заграждения.
После этого начальник охраны, сконфуженно качая головой, пошел дать распоряжение сделать сеть более густой.
{233}
Глава XXIV
Хотя папa, конечно, в теплые летние дни было значительно легче работать на Елагином, чем в Зимнем дворце, он всё-таки работал сверх сил. Вся его деятельность носила особенно напряженный характер весь май. Так хотелось папa верить, что Государственная Дума образумится и, наконец, бросив систематическое осуждение правительства, примется за продуктивную работу.