Они вернулись в аэропорт, Александр успел вместе с самыми последними пассажирами своего рейса получить сумку, сел в машину и спросил у водителя:
   — Слушай, а у вас-то сейчас сколько?
   — Да ладно, за полтинник довезу.
   — В смысле?
   — Да рублей, не баксов. Я просто друга встречал, а он, видно, завис где— то. Керосина, наверное, нет. Мне домой в ту сторону.
   — Ага. Только я время спрашивал.
   — Да уж первый час ночи.
   У железнодорожного вокзала Гурский расплатился с водителем, вышел из машины, повесил сумку на плечо и пошел к билетным кассам, где выяснилось, что на вечерний поезд до Комсомольска-на-Амуре он, конечно же, опоздал и опять придется ждать утра.
   — Ну а билет-то я могу взять? — спросил он у кассирши, наклонившись к окошку.
   — Можете, — ответила она, отвернувшись в сторонку. — Только не дышите на меня.
   — Да что ж мне тут у вас, совсем не дышать, что ли? — прорвало Александра. — Заладили, понимаешь, что одна, что другая… Дайте билет!
   — Вот, возьмите.
   Гурский расплатился, сунул билет в один из карманов и отошел от кассы, бурча под нос:
   — Нет, я здесь точно сдохну. Или зашибу кого-нибудь.
   Он вышел из здания вокзала на площадь, посреди которой возвышался в темноте какой-то памятник.
   «Хабаров небось», — подумал Александр. Слева от памятника сияли ярким светом окна торгового павильона, украшенного поверху остроконечными треугольниками небанального архитектурного решения крыши.
   «А ведь нам туда, — сказал сам себе Гурский. — Жопой чувствую».
   Он пересек площадь, вошел в магазин и, подойдя к прилавку, вынул, расстегнув зиппер, из нагрудного кармана куртки бумажник.
   — Дя-яинька, дай на хлебушек! — плаксивыми голосами заканючили возле него трое пацанов лет девяти-десяти.
   — А что это вы здесь делаете в такое время? — не находя сил даже на назидательные интонации, спросил он.
   — Мамка домой без хлебушка не пуска-ает…
   — Фигу вам, а не на хлебушек. Мамке вашей на пузырь небось не хватает. Так? Или вообще на «чек». Ну-ка, пошли. — Он взял одного за руку и, спустившись на две ступеньки, прошел в соседний отдел.
   — Три банки тушенки, три банки сгущенки, — начал он перечислять продавцу. — Теперь… вон там, это у вас гречка по килограмму расфасована? Три пакета дайте. Масла растительного бутылку, сливочного килограмм. У вас какой хлеб свежий? Дайте три. Да! Это же новое поколение… Дайте им «пепси». Тоже три. Вон — самые большие.По пакетам разложите, пожалуйста. И вот что… У вас ножик есть? Если не затруднит…
   Продавец вынул из кармана и подал Адашеву толстый многофункциональный перочинный ножик китайского производства. Александр раскрыл шило и пробил в банках тушенки и сгущенки по нескольку дырочек.
   — Вот, — сказал он мальчишкам, кладя на прилавок нож, — это чтобы мамка ваша не продала. Жуйте.
   Расплатившись, он бросил бумажник в большой широкий наружный карман куртки и стал помогать укладывать продукты в пакеты.
   — Держите, Гавроши, и марш а ля мэ-зон, мерд алер!..
   — Спасибо, дяинька! — Пацаны испарились.
   — Спасибо — это много, — сказал вслед Гурский, — достаточно, чтобы вы людьми выросли. Или людями. Как правильно, вы не в курсе?
   — Да мне без разницы, — продавец взял с прилавка ножик и, защелкнув шило, убрал его в карман. — Только они у вас лопатник помыли.
   — Иди ты? — Адашев сунул руку в карман. — И правда. Вот ведь…
   — Держи, — продавец откупорил и протянул ему бутылку пива. — Альберт Швейцер… Ты откуда такой?
   — Из Питера.
   — А, ну понятно. Вы все тут вразнос идете. У тебя вроде там немного и было. Еще-то есть?
   — Давай посмотрим.
   Александр расстегнул пуховик, запустил руку глубоко за спину и достал из потайного кармана пакет, в который еще в самолете отложил доллары и крупные рублевые купюры. В бумажнике он оставил тогда немного средств на текущие расходы и после всех трат, включая и вот эту последнюю, на гаврошей, оставалась там сущая ерунда. Жаль было самого бумажника, который подарила на день рождения некая Татьяна.
   — А ты видел? — спросил Гурский продавца.
   — Чо ж не видеть-то… Дураком надо быть.
   — Угу… — кивнул Гурский. — А что, на самом деле, как кто из Питера сюда попадает — тут же вразнос?
   — Да повидал я вашего брата, — продавец окинул взглядом камуфляж Гурского. — Сидите, сидите там у себя, а как вырвались — ты на себя посмотри. Что, я не прав? Тебе чего надо? Водки и бабу. Так, командир?
   — Ну, в принципе…
   — Слушай меня: бери сразу коробку; вот здесь, рядом, гостиница, там девки свои, нормальные, не обнесут. Погуляй пару дней. Только на улицу не выходи. Там, по Амурскому бульвару, чуть дальше Дом быта — банька, джакузи, то-се, в двух шагах всего. Девкам скажешь, они тебя доставят. Деньги на обратную дорогу только сразу отложи. И гуляй…
   — Вопрос можно?
   — А то…
   — Ты почему меня Альбертом Швейцером назвал?
   — Так… Вон, смотри, — продавец бросил на прилавок книжку в черной глянцевой обложке. — Оставил кто-то. А мне по ночам делать нечего, я и прочел. Похож ты на него. Добрый, как дурак. Хочешь — бери.
   — Не хочу. Читал.
   — Значит, водки?
   — Водки.
   — Подожди, я тебе коробку запечатанную принесу.
   — Не надо коробку. Бутылку.
   — Зря. Дороже выйдет.
   — А мы не ищем легких путей.
   — Смотри, тебе жить. Только если бутылку, то вон там, в том отделе, у Верки.
   — Слушай, что-то устаю я. Взбодриться бы. Тебя как зовут?
   — Петр.
   — Вот. Друг у меня есть, тоже Петром зовут. Давай-ка, Петя, выпьем да закусим. Ты как, а?
   — Ну что… ладно, давай, Альберт, вон там проходи — и сюда. Сюда вот давай, — он открыл дверь в служебку. — Заходи.
   Гурский прошел за прилавок и вошел в крохотную комнатку, где у стены помещался маленький диван, а напротив стояли два стула и стол, под которым дышала жаром «трамвайка».
   — Держи, — Петр поставил на стол бутылку коньяку и миску с нарезанной толстыми ломтями красной рыбой. — Тебе пожрать надо, ты плывешь. Сколько квасишь-то?
   — Дак…
   — Вот я и говорю, — он разрезал пополам лимон и, расковыряв серединку ножом, выжал сок на рыбу. Достал из шкафчика два стакана.
   — Ну что, открыть не в силах даже? — откупорил бутылку, плеснул в стаканы и взял один в руку. — Ну, давай.
   — Давай, однако…
   Они выпили, взяли по ломтю рыбы и стали закусывать сочной красной мякотью.
   — Легчает?
   — Скоро узнаем, — Гурский взял еще один кусок.
   — Сейчас приживется, — Петр плеснул в стаканы еще коньяку. — А ко мне тут китаец один ходит, старый уже, хоть их и не поймешь с виду. Там рынок, дальше по бульвару, он там торгует чем-то, а здесь, на вокзале, товар получает. Ему шлют откуда-то, он здесь получает. Живет, что ли, где-то рядом, я не знаю. Я вообще— то про него ничего толком не знаю. У меня сеструха болела, ну, мы с ним и разговорились однажды на эту тему, они же, китайцы, в этом деле… у них свои прибамбасы, народные. Ну вот, он мне мазь принес, корешки какие-то, объяснил чего-куда-как, короче — сеструха моя выздоровела, ну как новенькая. С тех пор он как за товаром на вокзал приходит, встретит, на машине отправит — и ко мне. Сидим мы с ним, вот как с тобой, у него закуска своя, ну там, всякие китайские дела, выпьет он пять капель, а потом глаза закроет и сидит. Ни разговору с ним, ну ничего. Я говорю: «Эй! Ты чего, заснул?» А он: «Ничего-ничего, говори, я слысу…» Мне надоело однажды, я ему: «Ты чего, — говорю, — устаешь, что ли, сильно?» А он мне: «Нет, — говорит, — мне с тобой хоросо. Проста я думаю». — «О чем, — говорю, — думаешь-то? Может, мне тоже интересно, давай вместе». А он глаза открывает и говорит: «Давай». — «Давай», — я ему. Он говорит: «Возьми два свой ладоска, слепни, сто полусяй?» Я хлопнул в ладоши. «Ну, хлоп! — говорю. — Хлопок получается… И что?» А он смеется и говорит: «Ага! У меня тозе из двух ладоска хлопок полусяй. А как хлопок из одной ладоска полусяй? А?» — «Никак», — говорю. А он опять смеется и говорит: «Не-ет. Мозна. Пака не паймес — ты дурак». — «А ты, — говорю, — понимаешь?» — «Нет, — смеется, — думаю пака». — «Так чго же, — говорю, — мы с тобой оба дураки?» А он опять смеется: «Канесна! Пака про ладоска не паймес, дураки…» И ты знаешь, так это меня заело… Выпьем?
   — Выпьем.
   — Подожди-ка, — продавец Петр вышел на минуту, а потом вернулся с большой луковицей. Счистив с нее шелестящую кожицу, разрезал пополам и одну половинку протянул Гурскому. — Грызи как яблоко, он сладкий, полезно. Давай, — он приподнял стакан.
   — Давай, — чокнулся с ним Александр. — За Хакуина.
   — Чего?
   — Да ладно, не обращай внимания. Они выпили коньяку, Гурский откусил большой кусок от сладкой, истекающей ароматным молочным соком луковицы и с хрустом стал жевать.
   — — И рыбки, рыбки сразу, это мне китаец принес, они ее там как-то маринуют по-своему.
   — Угу… — ответил Александр, не открывая набитого рта, пережевывая лук вместе с рыбой, из которой обильно, как из губки, выделялась и вовсе уж какого— то невообразимо восхитительного вкуса жидкость.
   — Ну вот… и ты понимаешь, с этой ладошкой — такая херня… Ведь вроде на самом деле что-то… ну, короче, даже если одна, то все равно… хлопок… Нет, ну не могу сказать. Так вроде чего-то в мозгах крутится постоянно… а вот, чтобы сказать — полная жопа. Может, он меня сглазил? Или еще как попортил, по— своему? Ведь не поверишь, ночами просыпаюсь. И все — про ладошку. А? Чего делать-то? Я вот тебя первый раз вижу, а смотри… опять про нее.
   — Нормально.
   — Думаешь?
   — Точно. Не переживай.
   — Нет, ну а как? Я же про нее постоянно думаю.
   — Ну и думай.
   — Да пошла бы она!..
   — Не думай.
   — Не могу. А?
   — Наливай.
   — Это запросто.
   — А как же торговля твоя?
   — Да там Верка.
   — Наливай.
   — Это запросто. Но ты мне скажи — он меня не попортил? Это у меня не болезнь какая-нибудь психическая начинается?
   — Нет, — мотнул головой Гурский.
   — Точно?
   — Отвечаю.
   — Ну, давай выпьем.
   — Давай. Не робей, Петя, это только начало.
   — Чего начало?
   — Чего… — Гурский пожал плечами. — Срединного пути.
   — Да в гробу я его видел.
   — О!.. — Гурский поднял палец. — Что и ценно. Далеко пойдешь.
   — Я на бабе лежу, а сам про ладошку эту самую и про хлопок думаю. Мне это надо?
   — Мы пьем или как?
   — Или где?
   — Или что?
   — Давай?
   — Давай.
   Они выпили и закусили.
   — Хороший ты мужик, Альберт. Живи у меня, а?
   — Не могу. Мне в Комсомольск надо.
   — Зачем?
   — Надо.
   — Ну, надо так надо. Езжай тогда.
   — Не могу. У меня поезд только утром.
   — А-а!.. Так ты с вокзала?
   — Ага.
   — Так ты приляг тут до утра, поспи, ты же плывешь.
   — Не могу.
   — Чего это? — нахмурился продавец Петр. — За бабки сомневаешься?
   — Нет. Просплю.
   — Херня. Вон будильник — раз, Верке щас скажем — два, я — три. Спи, не сомневайся.
   — Хорошо, — Гурский кивнул, пересел со стула на диван, упал на бок и заснул прежде, чем голова его коснулась лежащей на диване подушки.
   И опять Адашеву-Гурскому снились совершенно ненужные ему сны. Опять он брел куда-то, мучимый жаждой, но теперь вокруг него вертелся старый китаец, хлопал в ладоши и приговаривал: «Пенделок! Опа! Пенделок!» Потом китаец стал раздуваться. Он раздувался, раздувался и наконец жутко заверещал металлическим голосом. Почему-то во сне это было очень страшно.
   Александр дернулся и проснулся.
   Верещал будильник. Стрелки показывали девять. За окном каморки было темно.
   «Чего девять? — спросонья подумал Гурский. — Девять чего?»
   Организм на этот раз пребывал в полной растерянности и ничего определенного подсказать был не в состоянии.
   — Ну что, братан? — вошел в подсобку продавец Петр. — Подъем, выходи строиться! Как самочувствие?
   — Невнятно. А сейчас что… утро?
   — Утро, утро. Что-то ты совсем…
   — А сколько разница во времени… с Москвой?
   — А чего тебе Москва-то? Ну, с ней семь, а с Питером твоим — два часа, только в другую сторону. Ты чего, служивый, не в курсе, что ли? Как тебя зовут-то хоть, помнишь?
   — Помню. Альберт, — Гурский попытался каким-то образом сопоставить в уме услышанные цифры, но помотал головой и решил отложить это занятие до лучших времен.
   — У тебя вообще-то поезд скоро.
   — Да-да, я помню.
   — Завтракать будешь?
   — Мне бы яду.
   — А это запросто, — Петр поставил на стол недопитую бутылку. — И рыба вон осталась. Ты как?
   — Даже и не знаю.
   — Давай, хуже не будет, — он разлил оставшийся коньяк по стаканам и снял крышку с миски, в которой лоснилась маринованная по китайскому рецепту красная рыба.
   — Опохрабримся?
   — Очень бы хотелось.
   Они чокнулись, выпили и закусили.
   — Слушай, — Гурский полез в карман за деньгами. — Давай раскинем, сколько там с меня?
   — Обижаешь, братан. Ты у меня гость. Ты уже ночью с пацанами раскинул. Документы-то хоть не в лопатнике были?
   — Нет.
   — Ну и хорошо. Вообще-то пацаны эти, они здесь как постоянные. Я, если увижу, лопатник с. них стребую, но уж деньги — извини… Ты сам-то появишься?
   — Возможно.
   — Ну и ладно. Тебе чего, в дорогу с собой чего-нибудь надо? Пожрать там, выпить?
   — Даже и не знаю.
   — Да ладно, заладил. Это ты сейчас так, а отойдешь — очень даже пригодится.
   — Вот сюда бы дозаправить, — Гурский вынул из кармана флягу. — Только не паленого.
   — Опять обижаешь. Конины?
   — Давай.
   Продавец Петр вышел в торговый зал. Гурский встал, потянулся, разминая затекшие мышцы, повесил сумку на плечо и двинулся следом. В зале толпились покупатели.
   Александр подошел, к прилавку, взял у Петра бутылку, положил в сумку и протянул деньги.
   — Давай-давай, пробей.
   — Как хочешь… — Тот пробил стоимость коньяка по кассе, дал сдачу и сказал: — Ну чего? Залетай, если что.
   — Непременно.
   Они пожали друг другу руки, и Адашев-Гурский пошел к вокзалу.
   «Все, — твердил он про себя. — Все. Ни глотка больше. И так время суток не ощущается совершенно. Даже на улице. Даже при естественном освещении. Девять утра у них тут. А по-моему, так ночь глубокая. Ну правильно, по Москве и есть два часа ночи. А что это он про Питер говорил, что два часа разница, да еще и в обратную сторону? Бред какой-то. Все… Больше ни глотка. А коньяк — стратегический запас».

Глава 27

   Первым делом Гурский нашел на вокзале туалет. Умылся, перелил коньяк во флягу и рассмотрел купленный ночью билет. «Черт возьми, — возмутился он, — а что это она мне плацкартный дала? Ну да, я же не сказал, а она и не спросила. Увидела рожу… и дала в соответствии».
   Он подошел к кассе.
   — Девушка, я тут не посмотрел, вы мне плацкартный дали, а я…
   — Я вам ничего не продавала.
   — Ну да, не вы, но мне вот до Комсомольски…
   — Что вы хотите?
   — Я? СВ, разумеется.
   — Нет СВ.
   — А что есть?
   — Купе.
   — Ну ладно, давайте купе. Только целиком, я доплачу.
   — Как это целиком?
   — Ну как… чтобы никого больше в этом купе не было. Чтобы я один там ехал. Один, понимаете? •
   — Минуточку, — кассир уткнулась в компьютер. — Нет, — наконец сказала она. — Не получается.
   — Как это?
   — Ну, пассажир, что вы мне голову морочите, я вам говорю нет, значит нет. Хотите, давайте я вам четыре билета купейных продам в один вагон, сами потом там и разбирайтесь, ну Боже мой…
   — Не хочу.
   — А чего вы от меня хотите-то?
   — Ехать хочу по-человечески.
   — Ну и езжайте себе. Возьмите билет, как все, и езжайте,
   — Хорошо. Давайте.
   — Чего давать-то вам?
   — Дайте мне билет, и я поеду себе, как все.
   — Какой билет-то вам, купейный?
   — Купейный.
   — Минуточку…
   Адашев-Гурский вышел на перрон и пошел вдоль поезда. С трудом протиснулся сквозь толпу каких-то военных, которые, стоя у вагона, передавали свои билеты старшему, а уж тот предъявлял их проводнику и считал свою команду по головам.
   Отыскав свой вагон, Александр показал билет, шагнул в тамбур, с удовольствием вдохнул специфический железнодорожный запах и, пройдя по коридору, вошел в пустое купе.
   Здесь он засунул сумку в рундук под нижней полкой, повесил куртку на вешалку, закрыл дверь, уселся в уголок к окошку, положил руки на стол и закрыл глаза.
   Наконец-то впервые за все это время он остался один, и не надо было ничего врать, придумывать, чтобы просто вот так посидеть в тишине.
   А потом он возьмет белье, застелит постель и будет спокойно спать под мерный перестук колес до того самого момента, когда проводник разбудит его перед Комсомольском. Как хорошо быть одному. Какое счастье. И можно наконец снять ботинки.
   В коридоре послышались голоса, дверь купе открылась, и в проеме возник коренастый мужчина в коротком пальто, мохнатой шапке и с большой сумкой в руках.
   — Ну вот! — радостно сказал он. — А ты, мать, горевала! Мужик у нас здесь. Здрасьте!
   — Добрый день, — Гурский попытался было вежливо привстать.
   — Да сиди, сиди… — мужчина вошел в купе и обернулся. — Давай, мать, заходи. Сумки давай.
   Полная женщина лет пятидесяти вошла вслед за мужем, поставила сумки на полку и молча села рядом. Из-за ее спины в купе проскользнул шпендель, на вид лет десяти, в куртке и спортивной шапке, просочился мимо всех присутствующих к окну и сразу стал щелкать выключателем лампы, одновременно крутя ручку громкости вагонной трансляции.
   — Ну-ка цыц!.. — Мужчина дал ему подзатыльник. Шпендель насупился и притих, зыркая исподлобья на Гурского и на выключатель у двери.
   — Вот ведь, видал? — кивнул на него мужик, обращаясь к Александру. — Ну ни минуты с ним покоя! Дай хоть разложиться-то.
   — У вас большие, — сказал Гурский, — давайте вот сюда, — он выбрался из-за стола, открыл рундук и, вынув из него свою почти пустую сумку, забросил наверх.
   — Вот спасибо, а то мои и не поднять туда…
   В купе началась обычная в таких случаях суета и толкотня, в результате которой через некоторое время громоздкие вещи были рассованы, одежда повешена, а на столе возник большой сверток и литровая бутылка со светло-коричневой жидкостью.
   «Или коньяк разливной, — безысходно предположил Гурский, — или…»
   Женщина, загнав мальчишку на верхнюю полку, чтобы не путался под ногами, села к столу и стала распаковывать сверток, извлекая из него и раскладывая на столе вареную курицу, яйца вкрутую, хлеб, нарезанную колбасу и прочую снедь, которую люди обычно берут с собой в дорогу и которая от края и до края России везде, в общем-то, одинакова. Исключение составляла разве что красная рыба, придававшая незатейливой трапезе местный дальневосточный колорит.
   — Ну вот, — сказал мужчина, когда поезд тронулся, все застелили постели и расселись. —.Прошу к столу!
   — Да я вообще-то не пью… — замялся Гурский.
   — Да? — недоверчиво взглянул на него мужик. — И сколько уже не пьешь? Часа полтора?
   — Ох… — вздохнул Александр.
   — Давай-давай, не стесняйся, это своя, домашняя, на золотом корне настояна. Полезно.
   — Ну что ж, — Гурский обречено взял со стола стакан, дунул в него, посмотрел на свет и поставил на место. — Разве что попробовать…
   — Вот это дело, — оживился мужик, — а то моя мне говорит, мол, куда литру— то берешь? У меня свояк тут, на Хабаре, он ее делает — ну, чистая слеза. Чего поллитровкой-то обижаться? От нее же не пьянеешь, от нее так душой легчаешь, что… — он зажмурил глаза и пошевелил в воздухе пальцами обеих рук, — воспаряешь просто. Ее же пить можно только в замкнутом пространстве, иначе любой малейший ветерок тебя — раз! — и ты в эмпиреях.
   — На ключ замкнутом, — подала голос жена. — Знаю я твои эмпиреи. Сыта ими по горло. Он же оттуда, — взглянув на Гурского, она кивнула на мужа, — или без шапки каждый раз возвращается, или вся рожа разбитая.
   — О! — мужик указал пальцем на жену. — Варвара Тихоновна, знакомься. А тебя как звать-то?
   — Александр.
   — Ну, а меня Геннадий Василич. Хочешь Василичем зови, а хочешь Геной.
   — Очень приятно.
   — Ну вот и познакомились. За знакомство? — он налил по половине стакана и чокнулся с Гурским.
   — За знакомство.
   — Вы курочку вот, курочку берите, — Варвара Тихоновна придвинула поближе к Александру куриную лапку на салфетке. — Вы на него не смотрите, он, как выпьет, только балаболит, а вы кушайте, вот соль. Геша, где у нас лимонад?
   — А вот, — Василич достал из-под стола пластиковую бутылку «Миринды», отвинтил крышку, налил в большую кружку и опять убрал бутылку под стол.
   — Витька, ты пить хочешь? — спросила женщина у мальчишки.
   — Не-а, — донеслось сверху.
   — А есть?
   — Не-а.
   — Ну и как хочешь, — она сделала несколько глотков и подала мужу бутерброд с колбасой. — Закусывай.
   — Нет. Дай-ка я рыбки…
   — Сам и бери, чего — рук нет?
   — Вот ворчит, вот ворчит. Приляг лучше, не бойся. Я разбужу, ехать-то еще… Приляг, чем ворчать-то.
   — Ну так подвинься.
   Василич привстал, жена его положила подушку поверх одеяла, улеглась, не раздеваясь, и, устраиваясь поудобнее, повернулась к стене.
   — Давай-ка на вторую ногу встанем, — мужик сел на место и потянулся к бутылке.
   — Мне чуть-чуть, — Гурский доедал куриную лапку.
   — А мы всем по чуть-чуть. Как тебе продукт?
   — Весьма.
   — А ты говоришь… Свояк же ее, родимую, с любовью делает. Сколько в ней градусов, по-твоему?
   — Сорок… может, чуть больше, из-за корня не понять.
   — Ага! Пятьдесят не хочешь? А пьется мягко, — он налил по стаканам. — Давай, а то на одной-то ноге стоять долго неудобно.
   — Ваше здоровье.
   — Ага. Рыбку бери. Они выпили и закусили.
   — Ну чего? Легчает на душе? Кто-то, очевидно, заблудившись, заглянул в купе, извинился и опять закрыл дверь.
   — Определенно.
   — Вот, а то я смотрю, сидишь, как этот…
   — Как пенделок.
   — Кто?
   — Да это я так.
   — Перекурим?
   — Пошли. — Они вышли из купе и направились по коридору в нерабочий тамбур.
   — Холодно… — зябко поежился в тамбуре Гурский, тщетно пытаясь разглядеть что-нибудь через заиндевевшее стекло.
   — Не май месяц. — Василич вынул из кармана «Приму». — А ты куда едешь-то?
   — В Комсомольск. Когда будем — не в курсе?
   — Вечером. Мы сами туда. А ты в командировку, что ли?
   — Да, — кивнул Гурский и стряхнул пепел в закрепленную на двери вместо пепельницы консервную банку. — У вас там, говорят, выставка стоит, восковые фигуры. А где конкретно — не знаете случайно?
   — Бог его знает. Афиши висят по городу, пацана хотел сводить, так и не выбрался пока. Но неделю назад, мы на Хабару уезжали как раз, еще стояла. Может, еще свожу. А тебе зачем?
   — Да приятель мой работать на ней вроде должен.
   — Найдешь… Там небось на каждой афише адрес есть. А откуда сам-то?
   — Из Петербурга.
   — Ага. Не был я там. Я сам-то из Уссурийска, но поездил. И на Западе был, и в Европе. В Европе, правда, только в Воронеже, тетка у меня там жила, ну и в Москве, конечно. А Запад, почитай, весь объездил: Тюмень, Томск, Новосибирск, — Василич начал загибать пальцы, потом махнул рукой. — Да, почитай, везде был… Красноярск вот еще, Салехард. А в Ленинграде — ни разу. Ну и как там?
   — Нормально… — пожал плечами Гурский и погасил сигарету.
   — Ладно, пошли согреемся. Они вернулись в купе.
   — Спит, — кивнул на жену Василич и тяжело вздохнул. — Вот ведь…
   — А что такое?
   — Ай… —Он махнул рукой. — Давай-ка по глотку.
   — А сколько сейчас по местному времени? — Гурский придвинул свой стакан.
   — Двенадцать, без десяти, — взглянул на свои часы Василич и налил в стаканы самогон.
   — Двенадцать, — Александр перевел часы. — Это у нас, значит, пять утра. То-то я чувствую…
   — А ты поспи. Щас дерябнем, и поспи. Ехать-то еще…
   — Да надо бы.
   — Твое здоровье!
   — Ваше, — Гурский чокнулся и выпил в три глотка половину чайного стакана ароматной крепкой янтарной жидкости.
   — Нормально, Григорий? — подмигнул ему Василич.
   — Отлично, Константин.
   — Закусывай, не стесняйся.
   — Да я и так.
   — Вот и хорошо… А у меня, понимаешь, — Василич погладил жену по плечу, — такая вот беда. Струйкина Варвара Тихоновна, спящая красавица.
   — А что плохого?
   — Да нет… Не в этом дело. Она, понимаешь… ну, короче, прихожу я раз с работы, захожу в комнату, чего, думаю, телевизор орет? А она сидит на стуле, в телевизор глядит, глаза стеклянные, а там на экране — мультики. Ну, думаю, все! Съехала мать с ума окончательно на старости лет/ «Эй! — говорю. — Варвара, ты чего?» А она — ноль. И вижу я, что она ни мультиков этих, ни меня в упор не наблюдает. Я телек выключил, по щекам ее похлопал, потряс даже, она со стула на пол свалилась, а реакции — ну никакой. Я перепугался, «скорую» вызвал. Те приехали — что случилось? А я и объяснить ничего не могу, сам не пойму. Хорошо — этот вот, младший, с улицы пришел. Насилу разобрались. Оказывается, вот чего было.
   Старший у нас магнитофон купил, видео крутить. А она, мать-то, чувствовала себя неважно. Ну-тут болит, там тянет, голова гудит, а по врачам ходить, ты ж понимаешь, никакого здоровья не хватит. Ну и взяла она где-то, у соседей, что ли, кассету с этим, с Кашпировским. Телесеанс его на ней записан был, прямо с телевизора; еще в те времена, когда он по ящику выступал. Поставлю, мол, все и рассосется. Ага… Ну и поставила. И вошла в этот, в транс. А в самом-то конце, там, где он говорит, дескать, на счет двадцать восемь вы проснетесь, даю, мол, отсчет: раз, два, — Витька, вредитель этот, — он кивнул на верхнюю полку, — мультики с телевизора записал. Ты понимаешь? «Кто ж тебе, гад, — говорю, — разрешил магнитофон трогать? Кассету чужую?» Да что с него… «Я перемотал, — ревет. — Я на чистое место…» Ну вот так он и перемотал, что самый-то конец и стер. Ну, врачи ей уколы какие-то, то-се, насилу растрясли. Но не до конца. Вроде как — знаешь? — поднять подняли, а разбудить забыли. Вот… Я уж ее и в Москву возил, профессор там ее смотрел один, вроде лучше стало, но все равно. То ходит по ночам, во сне, то наяву заговаривается. И главное — спать хочет постоянно, а боится. Вдруг, дескать, не проснусь? Такие вот дела… В Хабаровск вот возил, к бабке одной, та пошептала что-то, денег не взяла, сказала, чтобы еще раз через пару месяцев приехали. Уж и не знаю, что делать… Ты про такие случаи не слыхал? Может, у вас в Ленинграде кто лечит?