Страница:
А второй, старшой который у них, сержант, тот при всем при этом выпивает в сортире. То есть стакан-то подставляет здесь, в комнате, ему наливают, он — по коридору в туалет, заходит, дверь за собой закрывает и уже там непосредственно его всасывает. И приходит обратно. Такая вот у него конспирация.
— А может, он выливал, — предположил Волков.
— Ну конечно… А рожу куда девать? От его рожи после второго стакана хоть прикуривай.
— Неловко, выходит, было употреблять при подчиненном. И задержанных.'
— Наверное. Только именно он, когда все вино допили, и предложил: «А может, еще?» А денег ни у кого уже не осталось. Рим и говорит тогда: «Ребята, у меня здесь рядом друг живет. Давайте я у него перехвачу, и пошли ко мне домой. У вас у всех еще есть сегодня какие-нибудь дела?» Менты говорят: «Да какие там, на хрен, дела… Пошли. А пожрать у тебя есть?» Рим говорит: «Купим».
Мы и пошли.
А там неподалеку Коля Иванов жил. Здоровенный такой, с рыжей бородищей, неужели не помнишь? С биофака. Он на момент нашего к нему явления на кафедре уже работал.
И вот, представляешь, звонок в дверь, Николяша бдительно интересуется: «Кто?» Рим ему: «Свои». Тот открывает, а на пороге — мы и два мента в полной зимней упаковке: шинели, сапоги, талый снег на шапках. Рации через плечо и по пистолету на боку. Все как надо.
Рим говорит: «Коля, извини, мы к тебе на минуточку. Извини, пожалуйста. Можно?»
Коля опупел совершенно, на кухне-то у него самогонный аппарат вовсю фурычит, а по тем временам, да еще при его статусе… мама не горюй, короче. Мало не покажется. Но тем не менее, как человек воспитанный, сквозь зубы говорит:
«Ну проходите, раз уж пришли… Тапочек я вам не предлагаю, у меня столько нет. Такого размера». — «Да что вы, — сержант говорит, — мы тут постоим».
«Нет, уж вы проходите в комнату», — настаивает Коля, чтобы кто-нибудь на кухню случайно не сунулся.Мы в комнату входим, а там на столе — классический натюрморт из фильмов про батьку Махно: огурчики соленые, капустка квашеная, картошечка и четверть самогона. И откуда у него бутылка такая? Огромная, с узким горлышком, ну — четверть ведра.
«Не желаете, — Коля говорит, — отведать с морозца? Полакомиться, так сказать, чем Бог послал?» — «Отчего же, — говорит сержант. —• Разве что рюмочку».
Николай ему налил. Тот выпил полстакана, крякнул, капустой закусил.
«А вот у меня, — говорит, — мой батя, когда уже выгонит, на чесноке настаивает. Очень рекомендую. Только резать не надо, прямо так, дольками. Но у вас тоже ничего».
«Коля, — Рим говорит, — ты нас извини, мы действительно на минуточку. Одолжишь двадцать пять рублей с максимальным шансом возврата? На пару дней. И мы пошли, тем более что гости у тебя».
А у Коли, и правда, сидит за столом мужик и на все происходящее взирает через толстенные очки с изумлением великим. Как потом выяснилось, это его коллега был с кафедры.
«Да ради Бога…» Коля четвертак из тумбочки достал и выдал.
«Надо же, книжек у вас сколько, — это мент тем временем полки взглядом обвел и говорит для поддержания разговора: — Только чего-то они все одинаковые».
А на полках «Брокгауз и Ефрон» в полном объеме.
Вот тут Рим и произнес: «Так Брокгаузен же». А потом добавил: «И Ефронен…»
Ну… От полноты картины с коллегой Колиным припадок тогда и случился. Он очки свои снял, квакнул как-то, рот раскрыл и, как сидел на диване, так на него и повалился. Задыхается, слезы размазывает и выдавливает из себя, повизгивая: «Николай Михалыч… Коля… я ведь думал… думал, что в кино только… ох!.. думал, не бывает так на самом деле… Брокгаузен!.. а-а!.. Какая там, к чертовой матери, Европа… на чесноке!.. с максимальным шансом отдачи… Ефр… Ефронен!.. о-ох!.. нас не победить!..»
Менты растерялись. Молоденький — за рацию: «Может, „скорую“? Что это с ним?» А Коля нас потихонечку выпроваживает: «Да нет, не нужно, не волнуйтесь, с ним бывает, сам отойдет, я позабочусь. Всего доброго. Приятного аппетита». После этого случая по биофаку и пошло: «Брокгаузен» да «Ефронен». А потом и по универу.
— А чем кончилось?
— День, ты имеешь в виду? Да ничего особенного. Купили мы выпивки, котлет по двенадцать копеек за штуку, пришли к Риму. Посидели, выпили-закусили, о жизни поговорили. Попели хором «Черного ворона». Я там и заночевал. Менты ушли куда— то, уже ночью. Очевидно, службу дальше нести. Больше я их не встречал. Вот и вся история. Просто я теперь, когда этот словарь где-нибудь вижу, сразу вспоминаю…
— А что сейчас Рим делает?
— Преподает где-то. Я его с курехинских похорон не видел.
Глава 12
Глава 13
— А может, он выливал, — предположил Волков.
— Ну конечно… А рожу куда девать? От его рожи после второго стакана хоть прикуривай.
— Неловко, выходит, было употреблять при подчиненном. И задержанных.'
— Наверное. Только именно он, когда все вино допили, и предложил: «А может, еще?» А денег ни у кого уже не осталось. Рим и говорит тогда: «Ребята, у меня здесь рядом друг живет. Давайте я у него перехвачу, и пошли ко мне домой. У вас у всех еще есть сегодня какие-нибудь дела?» Менты говорят: «Да какие там, на хрен, дела… Пошли. А пожрать у тебя есть?» Рим говорит: «Купим».
Мы и пошли.
А там неподалеку Коля Иванов жил. Здоровенный такой, с рыжей бородищей, неужели не помнишь? С биофака. Он на момент нашего к нему явления на кафедре уже работал.
И вот, представляешь, звонок в дверь, Николяша бдительно интересуется: «Кто?» Рим ему: «Свои». Тот открывает, а на пороге — мы и два мента в полной зимней упаковке: шинели, сапоги, талый снег на шапках. Рации через плечо и по пистолету на боку. Все как надо.
Рим говорит: «Коля, извини, мы к тебе на минуточку. Извини, пожалуйста. Можно?»
Коля опупел совершенно, на кухне-то у него самогонный аппарат вовсю фурычит, а по тем временам, да еще при его статусе… мама не горюй, короче. Мало не покажется. Но тем не менее, как человек воспитанный, сквозь зубы говорит:
«Ну проходите, раз уж пришли… Тапочек я вам не предлагаю, у меня столько нет. Такого размера». — «Да что вы, — сержант говорит, — мы тут постоим».
«Нет, уж вы проходите в комнату», — настаивает Коля, чтобы кто-нибудь на кухню случайно не сунулся.Мы в комнату входим, а там на столе — классический натюрморт из фильмов про батьку Махно: огурчики соленые, капустка квашеная, картошечка и четверть самогона. И откуда у него бутылка такая? Огромная, с узким горлышком, ну — четверть ведра.
«Не желаете, — Коля говорит, — отведать с морозца? Полакомиться, так сказать, чем Бог послал?» — «Отчего же, — говорит сержант. —• Разве что рюмочку».
Николай ему налил. Тот выпил полстакана, крякнул, капустой закусил.
«А вот у меня, — говорит, — мой батя, когда уже выгонит, на чесноке настаивает. Очень рекомендую. Только резать не надо, прямо так, дольками. Но у вас тоже ничего».
«Коля, — Рим говорит, — ты нас извини, мы действительно на минуточку. Одолжишь двадцать пять рублей с максимальным шансом возврата? На пару дней. И мы пошли, тем более что гости у тебя».
А у Коли, и правда, сидит за столом мужик и на все происходящее взирает через толстенные очки с изумлением великим. Как потом выяснилось, это его коллега был с кафедры.
«Да ради Бога…» Коля четвертак из тумбочки достал и выдал.
«Надо же, книжек у вас сколько, — это мент тем временем полки взглядом обвел и говорит для поддержания разговора: — Только чего-то они все одинаковые».
А на полках «Брокгауз и Ефрон» в полном объеме.
Вот тут Рим и произнес: «Так Брокгаузен же». А потом добавил: «И Ефронен…»
Ну… От полноты картины с коллегой Колиным припадок тогда и случился. Он очки свои снял, квакнул как-то, рот раскрыл и, как сидел на диване, так на него и повалился. Задыхается, слезы размазывает и выдавливает из себя, повизгивая: «Николай Михалыч… Коля… я ведь думал… думал, что в кино только… ох!.. думал, не бывает так на самом деле… Брокгаузен!.. а-а!.. Какая там, к чертовой матери, Европа… на чесноке!.. с максимальным шансом отдачи… Ефр… Ефронен!.. о-ох!.. нас не победить!..»
Менты растерялись. Молоденький — за рацию: «Может, „скорую“? Что это с ним?» А Коля нас потихонечку выпроваживает: «Да нет, не нужно, не волнуйтесь, с ним бывает, сам отойдет, я позабочусь. Всего доброго. Приятного аппетита». После этого случая по биофаку и пошло: «Брокгаузен» да «Ефронен». А потом и по универу.
— А чем кончилось?
— День, ты имеешь в виду? Да ничего особенного. Купили мы выпивки, котлет по двенадцать копеек за штуку, пришли к Риму. Посидели, выпили-закусили, о жизни поговорили. Попели хором «Черного ворона». Я там и заночевал. Менты ушли куда— то, уже ночью. Очевидно, службу дальше нести. Больше я их не встречал. Вот и вся история. Просто я теперь, когда этот словарь где-нибудь вижу, сразу вспоминаю…
— А что сейчас Рим делает?
— Преподает где-то. Я его с курехинских похорон не видел.
Глава 12
Тем временем джип вкатился во двор дома, где обитал Адашев-Гурский, и остановился у его парадной.
— Приплыли, дон Педро. — Волков заглушил двигатель и поставил машину на «ручник». — Вылазь.
— Наконец-то, — Гурский, захватив пакеты с рыбой и зеленью, выбрался из машины, дождался Петра и, войдя в парадную, стал подниматься по лестнице. — Лифт крякнул. Пошли пешком.
— Работал же вроде недавно.
— А там опять какую-то катушку медную сперли. Я звонил в аварийку, они приехали, поставили новую, а ее опять сперли. У нас же здесь пункт приема цветных металлов рядом.
— Ага!.. Вот и будет твой лифт стоять, а ты, как дурак последний, на пятый этаж по десять раз на день пешком уродоваться, пока не пойдешь и сам ты своими собственными руками не разнесешь этот пункт к чертовой матери.
— Ну, по десять раз на день я, положим, из дома не выхожу. Я вообще иной раз по нескольку дней не выхожу.
— А вот я, если б это был мой лифт, пошел бы туда, нашел бы эту самую катушку и закатал бы в рыло приемщику для начала разговора. А потом бы сказал, что в следующий раз взорву на хер…
— А взорвал бы?
— А с какой стати я должен пешком ходить? Чтоб каким-то ублюдкам слаще жилось?
— — А взорвал бы?
— Как не фиг делать. Веришь?
— Вообще-то тебе верю.
— Ну так вот, а ты говоришь… Ведь как было, когда я из отдела-то ушел: у меня вся задница в мыле, агентура там, то-се, ночую в кабинете. Взял наконец гада, закрыл. А его выпускают. Я говорю: «Что ж вы делаете?» А они: «Доказательная база слабовата». И глаза такие светлые, честные. Ну, я в последний год и перестал. Брать-то не прекратил, сдавать перестал.
Вот тогда они мне погоняло это и приклеили: Волчара.
Руководство мне: «Что это у вас, Волков, что ни задержание, то стрельба? Трупы одни, а если кого до больницы и довозят, то с такими ранениями, что не только до суда, до первого допроса не доживают?» Я им, конечно, говорю, что, мол, вооруженное сопротивление, а стреляю я гораздо лучше, чем эта шелупонь, так и должно быть. Но сам понять никак не могу, как же эти падлы узнают каждый раз, где и когда я их кончать буду? Раз приезжаю — пусто. Другой — только что, буквально, как свалили. От всех таиться стал на всякий случай, от своих даже, представляешь? Только в машине, в самый последний момент, окончательный расклад даю, когда уже едем. И вот в этих случаях пальба. Отстреливаются, суки, как партизаны. Уже знают, что это именно я по их душу прилетел и живыми их брать не намерен однозначно. Ну, мне этого как раз и надо. Но все равно не понятно — как? А потом понял. Чисто случайно. Прямо из нашето отдела утечка и была. Это из убойного! Каждому же веришь, как себе. Но кто конкретно, так и не вычислил. Мозгов не хватило, хоть ты сдохни. А всем не верить… Я удостоверение и сдал. Это уже потом меня Дед подобрал. А уходил я просто на улицу.
— А оборотки не боялся? Ты же их покрошил, а потом один остался, без оружия и вообще… как голый.
— Ну, это только дурак не боится. Была опаска. Ствол-то левый и легкий жилет у меня в заначке были, но… все под Богом ходим. Да и кому я нужен? Старшие, которые «в законе» или вообще сами законы пишут, не по моей части были. Они шуму да кровищи не любят, а если что — по иным ведомствам проходят. Я-то других давил, которые обыкновенных граждан губили по злобе своей дикой и алчности нечеловеческой. Так что некому меня заказывать было. А уж теперь…
— А Дед твой в контакте с этими… ну, которые «старшие»?
— Дед со всеми в контакте.
— Ну вот и дошли. Не прошло и полгода. — Адашев вынул из кармана кличи и, отперев замок, открыл дверь своей квартиры. — Заходи!
— Нет, Гурский, — вешая куртку на вешалку, устало переводил дыхание Петр, — пункт этот твой однозначно разнести надо.
— Вот курить бросать, это надо точно. А его и так закроют. От них же сколько народу стонет — и коммунальщики, и железная дорога, и связисты.
— Ага… Жди. Скорее ты на этой лестнице сдохнешь.
— Дума же вроде постановление какое-то приняла. Хотя, конечно…
— За этим такие бабки стоят, они любое постановление твое замотают. А вот был бы ты «путевый пацан», я бы тебе пластида грам-мульку подкинул, и, глядишь, в твоей «чисто конкретной» парадной лифт бы и ходил.
— А остальные?
— Вот… — Волков ткнул указательным пальцем в Гурского. — Вот в этом и есть корень всех бед русского человека: «Все или ничего». И если человечество скопом согреть не получается, то, выходит дело, и на заднице собственных порток дырку зашивать смысла нет.
— Ладно, ты, Бойль-Мариотт, — Гурский уже хозяйничал на кухне, — ты так в этой сбруе своей ходить и будешь? Братика-то с сестричкой специально, что ли, запугивал? Они все глаза таращили. Мог бы куртку и не снимать.
— Да? А я и забываю о ней. Привык, не замечаю, — Петр снял плечевую кобуру и повесил ее на спинку кухонного стула. — Ну давай, где у тебя картошка?
— Вон там.
— А вот в моем дворе такого пункта приема нет. А жалко…
— Так у тебя и лифта нет.
— Роли не играет. В соседних домах есть.
— Тоже, выходит, за человечество радеешь?
— А что ж я — не русский человек? Только вот чтобы именно в моем собственном дворе был. А так… Всех не перевешаешь.
— Ладно. Когда готовишь, надо о еде думать и любить ее всей душой. Иначе вкусно не получится. Давай-ка по граммульке для вдохновения.
— А давай.
Гурский взял два широких стакана, достал из холодильника початую литровую бутылку водки и плеснул в стаканы.
— А на зубок?
— Момент. — Гурский достал из пакета маленький помидор, ополоснул под краном, разрезал на блюдце пополам и, посолив, плюхнул на каждую половинку немножко майонеза. — За победу!
— За нашу победу.
Они выпили и закусили.
Затем Александр взял большую миску и положил в нее, освободив от упаковки, затвердевшее масло. Поставил миску на батарею.
— Вымой помидорки и зелень, вот эту нарежь как можно мельче.
— И укроп, и петрушку?
— Все вместе, только очень мелко, — Гурский положил на большую дубовую разделочную доску оттаявшую горбушу, широким ножом отсек у нее голову и хвост, уложил в пластиковый пакет и убрал в морозилку, на супчик.
Затем он взрезал рыбине брюхо, вынул внутренности и вычистил черные пленки.
— Смотри-ка ты, угадал, баба попалась… — Он отделил икру, положил в мисочку и накрыл крышкой. — Это мы потом засолим.
— А как ты рыбью бабу от мужика по виду различаешь?
— У них все как у людей, Петя, все как у людей. У бабы морда такая… более тупая.
Разговаривая, Гурский привычно, ловкими движениями надрезал спинку тушки вдоль хребта, отделил мясо от костей, вынул ребрышки и выкинул их вместе с позвоночником; сложил оставшиеся половинки рыбы вместе шкуркой наружу и нарезал их на порционные куски шириной с ладонь; достал из холодильника три яйца, разбил в миску, взболтал вилкой и отставил в сторону; рядом поставил еще две миски, в одну из которых насыпал муку, а в другую панировочные сухари; посолил куски рыбы; взял с батареи чашку, размял масло, всыпал в него нарезанную зелень и перемешал до получения однородной массы.
— Ну вот… Как там у нас с картошкой?
— Тип-топ.
— Давай ставь на огонь. И укропчика еще для нее настрогай.
Гурский взял кусок рыбы, ровным слоем уложил на его внутреннюю сторону зеленую пастообразную массу и накрыл сверху второй половиной. Обмакнул в яйцо, обвалял сначала в сухарях, потом в муке. То же проделал со всеми остальными порциями, бережно укладывая их на небольшое блюдо.
Затем он сложил в мойку все миски, нож, разделочную доску и быстро все вымыл.
— Ну что? Еще по одной?
— Нет, — Петр покачал головой, — подождем, пожалуй. Что-то у тебя уж больно навороченное получается.
— Все очень просто и логично, у кого мозги головные есть. И если руки не из жопы — занимает шесть секунд. А я хлопну маненько.
— Хочется оценить, пока вкусовые сосочки на языке водкой не скукожены.
— Как знаешь…
Чуть позже Адашев-Гурский поставил на стол две большие плоские тарелки, положил на каждую по куску золотистой, подрумянившейся и истекающей соком жареной рыбы, добавил вареной картошки, обильно полив ее маслом со сковороды, плеснул —в стаканы водки и сказал:
— Ты к помидорам не тянись, закуси рыбкой, попробуй.
Петр отломил вилкой большой, развалившийся на две половинки кусок, склонился к нему и блаженно втянул носом аромат. Затем он выпил водки, положил в рот кусочек и задумчиво пожевал.
— Ну? — спросил Гурский. — Это плохо? Если вы скажете, что это плохо, вы мой кровный враг. Это плохо?
— Нет, — Волков улыбнулся, — это совсем не плохо, Филипп Филиппыч.
— А вы говорите…
— Я не говорю, я ем.
— Езжай-ка лучше ты сам в свой Комсомольск, вот что я тебе скажу.
— Ну нет никакой возможности, Саша, серьезно. Я же тебя не часто прошу. Там тебе всего-то…
— Все, ладно уж. Не порть аппетит.
— Приплыли, дон Педро. — Волков заглушил двигатель и поставил машину на «ручник». — Вылазь.
— Наконец-то, — Гурский, захватив пакеты с рыбой и зеленью, выбрался из машины, дождался Петра и, войдя в парадную, стал подниматься по лестнице. — Лифт крякнул. Пошли пешком.
— Работал же вроде недавно.
— А там опять какую-то катушку медную сперли. Я звонил в аварийку, они приехали, поставили новую, а ее опять сперли. У нас же здесь пункт приема цветных металлов рядом.
— Ага!.. Вот и будет твой лифт стоять, а ты, как дурак последний, на пятый этаж по десять раз на день пешком уродоваться, пока не пойдешь и сам ты своими собственными руками не разнесешь этот пункт к чертовой матери.
— Ну, по десять раз на день я, положим, из дома не выхожу. Я вообще иной раз по нескольку дней не выхожу.
— А вот я, если б это был мой лифт, пошел бы туда, нашел бы эту самую катушку и закатал бы в рыло приемщику для начала разговора. А потом бы сказал, что в следующий раз взорву на хер…
— А взорвал бы?
— А с какой стати я должен пешком ходить? Чтоб каким-то ублюдкам слаще жилось?
— — А взорвал бы?
— Как не фиг делать. Веришь?
— Вообще-то тебе верю.
— Ну так вот, а ты говоришь… Ведь как было, когда я из отдела-то ушел: у меня вся задница в мыле, агентура там, то-се, ночую в кабинете. Взял наконец гада, закрыл. А его выпускают. Я говорю: «Что ж вы делаете?» А они: «Доказательная база слабовата». И глаза такие светлые, честные. Ну, я в последний год и перестал. Брать-то не прекратил, сдавать перестал.
Вот тогда они мне погоняло это и приклеили: Волчара.
Руководство мне: «Что это у вас, Волков, что ни задержание, то стрельба? Трупы одни, а если кого до больницы и довозят, то с такими ранениями, что не только до суда, до первого допроса не доживают?» Я им, конечно, говорю, что, мол, вооруженное сопротивление, а стреляю я гораздо лучше, чем эта шелупонь, так и должно быть. Но сам понять никак не могу, как же эти падлы узнают каждый раз, где и когда я их кончать буду? Раз приезжаю — пусто. Другой — только что, буквально, как свалили. От всех таиться стал на всякий случай, от своих даже, представляешь? Только в машине, в самый последний момент, окончательный расклад даю, когда уже едем. И вот в этих случаях пальба. Отстреливаются, суки, как партизаны. Уже знают, что это именно я по их душу прилетел и живыми их брать не намерен однозначно. Ну, мне этого как раз и надо. Но все равно не понятно — как? А потом понял. Чисто случайно. Прямо из нашето отдела утечка и была. Это из убойного! Каждому же веришь, как себе. Но кто конкретно, так и не вычислил. Мозгов не хватило, хоть ты сдохни. А всем не верить… Я удостоверение и сдал. Это уже потом меня Дед подобрал. А уходил я просто на улицу.
— А оборотки не боялся? Ты же их покрошил, а потом один остался, без оружия и вообще… как голый.
— Ну, это только дурак не боится. Была опаска. Ствол-то левый и легкий жилет у меня в заначке были, но… все под Богом ходим. Да и кому я нужен? Старшие, которые «в законе» или вообще сами законы пишут, не по моей части были. Они шуму да кровищи не любят, а если что — по иным ведомствам проходят. Я-то других давил, которые обыкновенных граждан губили по злобе своей дикой и алчности нечеловеческой. Так что некому меня заказывать было. А уж теперь…
— А Дед твой в контакте с этими… ну, которые «старшие»?
— Дед со всеми в контакте.
— Ну вот и дошли. Не прошло и полгода. — Адашев вынул из кармана кличи и, отперев замок, открыл дверь своей квартиры. — Заходи!
— Нет, Гурский, — вешая куртку на вешалку, устало переводил дыхание Петр, — пункт этот твой однозначно разнести надо.
— Вот курить бросать, это надо точно. А его и так закроют. От них же сколько народу стонет — и коммунальщики, и железная дорога, и связисты.
— Ага… Жди. Скорее ты на этой лестнице сдохнешь.
— Дума же вроде постановление какое-то приняла. Хотя, конечно…
— За этим такие бабки стоят, они любое постановление твое замотают. А вот был бы ты «путевый пацан», я бы тебе пластида грам-мульку подкинул, и, глядишь, в твоей «чисто конкретной» парадной лифт бы и ходил.
— А остальные?
— Вот… — Волков ткнул указательным пальцем в Гурского. — Вот в этом и есть корень всех бед русского человека: «Все или ничего». И если человечество скопом согреть не получается, то, выходит дело, и на заднице собственных порток дырку зашивать смысла нет.
— Ладно, ты, Бойль-Мариотт, — Гурский уже хозяйничал на кухне, — ты так в этой сбруе своей ходить и будешь? Братика-то с сестричкой специально, что ли, запугивал? Они все глаза таращили. Мог бы куртку и не снимать.
— Да? А я и забываю о ней. Привык, не замечаю, — Петр снял плечевую кобуру и повесил ее на спинку кухонного стула. — Ну давай, где у тебя картошка?
— Вон там.
— А вот в моем дворе такого пункта приема нет. А жалко…
— Так у тебя и лифта нет.
— Роли не играет. В соседних домах есть.
— Тоже, выходит, за человечество радеешь?
— А что ж я — не русский человек? Только вот чтобы именно в моем собственном дворе был. А так… Всех не перевешаешь.
— Ладно. Когда готовишь, надо о еде думать и любить ее всей душой. Иначе вкусно не получится. Давай-ка по граммульке для вдохновения.
— А давай.
Гурский взял два широких стакана, достал из холодильника початую литровую бутылку водки и плеснул в стаканы.
— А на зубок?
— Момент. — Гурский достал из пакета маленький помидор, ополоснул под краном, разрезал на блюдце пополам и, посолив, плюхнул на каждую половинку немножко майонеза. — За победу!
— За нашу победу.
Они выпили и закусили.
Затем Александр взял большую миску и положил в нее, освободив от упаковки, затвердевшее масло. Поставил миску на батарею.
— Вымой помидорки и зелень, вот эту нарежь как можно мельче.
— И укроп, и петрушку?
— Все вместе, только очень мелко, — Гурский положил на большую дубовую разделочную доску оттаявшую горбушу, широким ножом отсек у нее голову и хвост, уложил в пластиковый пакет и убрал в морозилку, на супчик.
Затем он взрезал рыбине брюхо, вынул внутренности и вычистил черные пленки.
— Смотри-ка ты, угадал, баба попалась… — Он отделил икру, положил в мисочку и накрыл крышкой. — Это мы потом засолим.
— А как ты рыбью бабу от мужика по виду различаешь?
— У них все как у людей, Петя, все как у людей. У бабы морда такая… более тупая.
Разговаривая, Гурский привычно, ловкими движениями надрезал спинку тушки вдоль хребта, отделил мясо от костей, вынул ребрышки и выкинул их вместе с позвоночником; сложил оставшиеся половинки рыбы вместе шкуркой наружу и нарезал их на порционные куски шириной с ладонь; достал из холодильника три яйца, разбил в миску, взболтал вилкой и отставил в сторону; рядом поставил еще две миски, в одну из которых насыпал муку, а в другую панировочные сухари; посолил куски рыбы; взял с батареи чашку, размял масло, всыпал в него нарезанную зелень и перемешал до получения однородной массы.
— Ну вот… Как там у нас с картошкой?
— Тип-топ.
— Давай ставь на огонь. И укропчика еще для нее настрогай.
Гурский взял кусок рыбы, ровным слоем уложил на его внутреннюю сторону зеленую пастообразную массу и накрыл сверху второй половиной. Обмакнул в яйцо, обвалял сначала в сухарях, потом в муке. То же проделал со всеми остальными порциями, бережно укладывая их на небольшое блюдо.
Затем он сложил в мойку все миски, нож, разделочную доску и быстро все вымыл.
— Ну что? Еще по одной?
— Нет, — Петр покачал головой, — подождем, пожалуй. Что-то у тебя уж больно навороченное получается.
— Все очень просто и логично, у кого мозги головные есть. И если руки не из жопы — занимает шесть секунд. А я хлопну маненько.
— Хочется оценить, пока вкусовые сосочки на языке водкой не скукожены.
— Как знаешь…
Чуть позже Адашев-Гурский поставил на стол две большие плоские тарелки, положил на каждую по куску золотистой, подрумянившейся и истекающей соком жареной рыбы, добавил вареной картошки, обильно полив ее маслом со сковороды, плеснул —в стаканы водки и сказал:
— Ты к помидорам не тянись, закуси рыбкой, попробуй.
Петр отломил вилкой большой, развалившийся на две половинки кусок, склонился к нему и блаженно втянул носом аромат. Затем он выпил водки, положил в рот кусочек и задумчиво пожевал.
— Ну? — спросил Гурский. — Это плохо? Если вы скажете, что это плохо, вы мой кровный враг. Это плохо?
— Нет, — Волков улыбнулся, — это совсем не плохо, Филипп Филиппыч.
— А вы говорите…
— Я не говорю, я ем.
— Езжай-ка лучше ты сам в свой Комсомольск, вот что я тебе скажу.
— Ну нет никакой возможности, Саша, серьезно. Я же тебя не часто прошу. Там тебе всего-то…
— Все, ладно уж. Не порть аппетит.
Глава 13
После обеда Волков и Адашев-Гурский, захватив с кухни по чашке кофе, перебрались в комнату и уселись в кресла у низенького столика.
— И вообще, — Гурский отхлебнул кофе и закурил сигарету, — что-то мне во всей этой истории смутно не нравится.
— А что тут может нравиться? — пожал плечами Петр. — Наехали на старика прямо у парадной, он с перепугу ласты склеил. Ментам плевать.
— Да нет, я не об том. Семейка-то еще та. Сынок здесь какую-то поганку мутит, по казино шляется. У сестренки его тоже свое дело торговое аж в Израиле. Да и дедуля — бывший торгаш, у другана его своя лавка антикварная в Роттердаме. Они с ним просто так, по-твоему, альбомы всякие по искусству листали?
— Он, кстати, в городе сейчас. Я вспомнил, Ирина говорила еще в ресторане, но я тогда не понял, о ком она.
— Вот и смотри: у каждого из них — свой денежный интерес.
— К старику?
— Вообще, по жизни.
— Ну и что?
— Что? А то, что у каждого из них вся жизнь вокруг бабок крутится.
— У старика уже открутилась.
— В том-то и вопрос: когда?
— Что «когда»?
— Когда он от дел отошел окончательно? Лет пятнадцать назад, когда на пенсию вышел, или намедни, когда вообще от всего отошел?
— Ну…
— А что «ну»? Старик, если, конечно, верить его сыну, последнее время зашуган-ный какой-то ходил, дубинкой вооружился. Его украсть, в конце концов, пытались. А он еще, вдобавок ко всему, в тот же вечер трубку свою Сталину в руки сует. Это, по твоему мнению, нормальные будни простого пенсионера? У нас что, все бабули и дедули так свой век коротают?
— И вывод?,.
— А вывод — были у старика свои заморочки, о которых никто и не догадывался.
— Во-первых, что его запугивали, мы только со слов Виктора знаем, да и тот говорит, что это старческие бредни. Во-вторых, с палкой он стал ходить после инфаркта, а то, что она такая особенная, — так он всю жизнь с антиквариатом дело имел. В-третьих, на него напали — факт. А что украсть хотели — похоже, но не факт.
— А трубка?
— А вот трубка…
— Спрятал он ее, понимаешь? Спрятал.
— Ну да, здесь странность есть. Если в ней что-то уж такое ценное, мог бы и в доме схоронить. Или сыну отдать в казино.
— Понимаешь?.. Сыну не отдал и дома не оставил. Дома-то почему?
— Дома — дочь. Ей тоже, выходит, не доверял?
— Вот.
— Но она же наверняка всех его потаенных мест знать не может.
— А тебе откуда это известно? Словом, была у старика какая-то тайна. И очевидно, что опасения у него какие-то весьма серьезные тоже возникли. Недаром он в Москву намылился. Тайком ото всех.
— А трубку оставил, да? Такую для него ценную. Он же после закрытия выставки ушел, зал уже при нем запирали. И он знал, что до утра забрать ее не сможет. А билет у него — на вечерний поезд того же дня.
— Отвечу, — Гурский допил кофе и поставил чашку на стол. — На вопрос ваш отвечу вот как: он и не собирался забирать эту свою трубку назад сам. Он хотел использовать Иосифа Виссарионовича в качестве связного.
— Позвонить из Москвы…
— Именно. Человек приходит на выставку и забирает. Дед же был старым разведчиком. Я же говорю, у.него реальные опасения какие-то возникли. Очевидно, просек что-то и забоялся при себе ее таскать. Сунул незаметно в руку Отцу народов, убедился, что зал заперли, и со спокойной душой ушел.
— Но уж звонить-то он должен был всяко человеку доверенному. Значит, есть такой.
— Значит, есть. Но не детки. И, выходит, моя правда: были у дедули как «фигли» свои собственные, так и «мигли», — Александр удовлетворенно откинулся в кресле.
— Но, как говорится, жизнь внесла свои коррективы, — Волков поднялся и прошелся по комнате. — Дедуля крякнул неожиданно, а Сталина этапировали. И человек этот, которому трубка предназначалась, должен находиться в полном недоумении и расстройстве духа. Потому что, если, по-твоему, были у них со стариком какие-то общие тайные дела, то рухнули они совершенно внезапно.
— Береги себя, Петя.
— В смысле?
— А в том смысле, что когда за какой-то непоняткой бабки стоят, а мне почему-то именно так и видится этот расклад, то случиться может что угодно. А ты во все это влезаешь.
— Евгений Борисыч… — Петр задумчиво потер висок.
— Евгений Борисыч, — кивнул Гурский, — и Гога, и Магога, и кто хочешь. Эдита Пьеха, например.
— Почему Пьеха?
— Ну, если в Москве главный мафиози — Кобзон, то хотелось бы, чтобы у нас — Пьеха.
— Евгений Борисыч, точно. Все логично.
— Но это — одна игра. И совсем другая — Виктор Аркадьевич, бизнесмен, который в казино удачи ищет. У него долги могут быть. Или наоборот, куча бабок. Он их что, декларировать должен? А людям, которые об этих деньгах фартовых знают, они покоя не дают. Может такое быть?
— Наезд?
— А почему нет? Отца украсть, пусть выкупает. Чем не мотив?
— Возможно.
— А здесь, Петя, все возможно. Например, дочка его, Ирина Аркадьевна, наняла бандюганов, чтобы они отца постращали и он бы согласился к ней в Израиль уехать с перепугу. А квартиру продать. Может, ей на книжную торговлю не хватает десятки-другой тысяч баксов. А что? Квартира в центре, большая, тараканов извести, в ремонт вложиться и очень, знаешь, можно… Сколько там комнат — три?
— Четыре, если кабинет считать.
— А чего его не считать? В коммуналке из-за такой кладовки соседи бы передрались. Короче, если отца к отъезду склонить, приподнялась бы.
— Цены на недвижимость упали.
— Все равно. Или вот: Евгений Борисыч, друг душевный и компаньон по каким— то там их общим делам, решил наконец все себе захапать. Может, там такие бабки крутятся!.. Опять же, нанял братков, те старика до второго инфаркта довели, и теперь — все его. А внешне — несчастный случай. Почему нет?
— Гурский, ты сочинительство не бросил?
— Вон… — Александр кивнул на пишущую машинку.
Волков подошел к подоконнику, вынул из стоящей на нем машинки лист бумаги и прочел: «Мороз крепчал».
— Злобствуешь? — усмехнулся Петр.
— Размышляю…
— Ладно, Спиноза, давай ксиву, я за билетом съезжу.
— Ее еще найти надо.
— Ищи быстрей, у меня куча дел.
— Будешь покрикивать, вообще никуда не поеду, — Адашев поднялся из кресла, снял с полки набитую документами большую коробку из-под гаванских сигар и стал в ней рыться.
— А Ирина эта все-таки вроде ничего, а? — Волков прикурил сигарету и звонко хлопнул крышкой своей «Зиппы».
— Петр… — Гурский продолжал копаться в сигарной коробке. — А чего ты не женишься?
— А ты?
— Я был. С меня хватит.
— Я тоже.
— Да трахнешь, трахнешь ты эту Ирину, успокойся. Ты же не из-за Деда своего, а только ради нее это дело-то и взял. Что, я не вижу? Да и она на тебя глазищи пялит. Слушай, а чего на тебя так бабы западают? Как ненормальные.
— Ой-ой! Кто бы говорил…
— Нет, серьезно. Ты — хам, эгоист каких мало, циник и садюга. Тебе же человека подрезать, как другому плюнуть. Чего они все в тебе находят?
— А это потому, что за всем этим скрывается трепетная и ранимая душа ребенка. И женщины это чувствуют. В них просыпается материнский инстинкт. А вот в тебе этого нет. Ты, Гурский, своим холодом разбиваешь им сердце, и они от тебя шарахаются на следующий же день. Сначала липнут, а потом шарахаются. Они тебя боятся.
— Нет, Петюня, все не так. Просто женщины мечтают о романах. А я способен только на новеллу. На яркую, но короткую. Иначе мне скучно. И материнский инстинкт я давлю на корню. Я честен. Вот, нашел… — Александр достал из коробки паспорт.
— «На новеллу». На анекдот ты способен, максимум. Давай сюда.
— Не странен кто ж… А если тебя интересует мое мнение, я бы этой Ире запердолил. И тебе советую. У нее пальцы тонкие, и, судя по всему, в койке она орет. Потом расскажешь.
— Не дождетесь, гражданин Гадюкин.
— И смотреть нечего. Гарантирую.
— Ладно. Кальсоны у тебя есть?
— Лучше смерть, чем бесчестье.
— Брось, там холодно уже.
Холодно… Ты хоть знаешь, что такое «холодно»? Вот когда я в Туве был, там в январе морозы были — пятьдесят два градуса. Плюнешь, а на снег льдинка падает. Я, помню, проснулся в гостинице в городе Кызыл, это у них столица, там филармония, а я туда на «чес» с цыганской бригадой концертной приехал денег заработать. Знаешь, что такое «чес»? Три палки [Три концерта на разных площадках (артистический жаргон).] в день с переездом. Первый концерт в десять, второй в два, а третий в шесть. По сельским клубам. А ездили мы на «пазике» прямо по замерзшим рекам. На дверях — байковые одеяла, а за окнами… Сказка! Ну вот, проснулся, похмелье такое, что… Такие морозы там тоже редкость, нас из-за них на маршрут не выпускают. Что делать? Водку пить. Но пили мы спирт. В те годы там спирт питьевой в магазинах продавали, такой, знаешь, в водочных бутылках, пятерку, что ли, стоил, я уже и не помню. А потом спирт у нас закончился, мы портвейном догонялись. Гитары, песни. Но все без глупостей: чавалэ — отдельно, чаялэ — отдельно. У цыган же «облико морале». Они в этом плане между собой скрупулезны. Поэтому и пили, пока не падали.
И захотелось мне поутру пива. Не чего-нибудь, а именно пивка. А с этим делом там тогда засада полная.
Ну, подсказали мне местные, где у них чуть ли не единственная точка на весь город. Я и поехал. На автобусе. Подъезжаю, где надо выхожу, смотрю — кафе «Ромашка», что ли, или «Огонек». Нашел. Все правильно. Стеклянный фасад, а сбоку прямо в кирпичной стене амбразура пробита, вся заледеневшая, и очередь к ней стоит, человек семь с бидончиками.
Я пристроился, постоял, потом просовываю туда рубль, наклоняюсь и говорю: «Кружечку, пожалуйста». А оттуда рожа высовывается, смотрит на меня с недоумением и спрашивает: «С материка, что ли?» Я говорю: «Да. А у вас тут что, похмелье только для местных, по карточкам?» — «Да нет, — говорит, — у нас тут, паря, однако, на улице никто пива не пьет». Представляешь? Так и сказал: «однако». Я думал, это только в анекдотах. «У нас тут, — говорит, — однако, только в свою посуду». — «И что делать?» — спрашиваю. «Да вон, — говорит, — пойди в столовую, может, стакан дадут».
Пошел в стекляшку, взял два стакана, вернулся. У народа ко мне уважуха, без очереди пустили и смотрят: как же я пить-то буду? Мороз, напоминаю, такой, что пока он мне пива налил, пока я стакан из амбразуры забрал и ко рту поднес — на нем корка льда уже наросла, и сам стакан-то голой рукой не удержать.
Мне уже и пива этого не надо, я бы уже водочкой где-нибудь в тепле поправился, да и понимать начинаю, что вся эта затея у меня в голове спьяну возникла, нет у меня никакого похмелья, пьяный я еще со вчерашнего спирта вперемешку с портвейном. Просто сушняк утренний да «материковая» инерция поведения меня к пивной точке погнали, не приняв во внимание специфики времени года и географического места действия.
Но люди-то на меня смотрят. Я стакан в левую руку перехватил, пальцем правой в ледяной корке дырку пробил и выпил. Ощущение, должен заметить, такое… ну, как будто кипяток крутой пьешь. А этот, из амбразуры, мне второй стакан протягивает. Пришлось и второй выпить. Вот тогда я и понял, что такое «холодно».
— Но ты в кальсонах был?
— Я? В кальсонах?! Конечно, в кальсонах. Я же не сумасшедший.
— Да как сказать… — Петр задумчиво смотрел на друга.
— Ладно, чья бы корова мычала.
— Я абсолютно нормален. Ну, нервы, может быть. А вот ты на себя посмотри: вдруг, ни с того ни с сего срываешься, летишь хрен знает куда, аж на Дальний Восток! И зачем, спрашивается? За какой-то трубкой идиотской, которую старый дурак восковой фигуре в руку сунул. Может, ее сперли уже давно. А если и не сперли… Причем доводов ничьих, даже моих, не слушаешь, а я говорю: «Саша, Саша, успокойся, остановись, лететь далеко, самолеты падают, да и какое вообще тебе лично дело до всех этих заморочек?» А ты? А? Глаза горят, речь невнятная, движения судорожные. «Пустите, — кричишь, — меня! У всякой птицы своя Испания! Она у нее под перьями!» Ну? Ты же в первом же буфете отравишься. И рвать тебя будет шумно, обильно и мучительно, вплоть до непроизвольного мочеиспускания. Посреди улицы. А хорошенькие барышни будут на тебя смотреть в этот момент и морщить носики от отвращения. Потом тебя арестует милиционер, «скорую» не вызовет, потому что от тебя водкой пахнуть будет, а сдаст в вытрезвон, где ты и умрешь в корчах. Документы у тебя украдут еще в дороге, поэтому похоронят-то тебя на кладбище, но в безымянной яме, как безродного.
— И вообще, — Гурский отхлебнул кофе и закурил сигарету, — что-то мне во всей этой истории смутно не нравится.
— А что тут может нравиться? — пожал плечами Петр. — Наехали на старика прямо у парадной, он с перепугу ласты склеил. Ментам плевать.
— Да нет, я не об том. Семейка-то еще та. Сынок здесь какую-то поганку мутит, по казино шляется. У сестренки его тоже свое дело торговое аж в Израиле. Да и дедуля — бывший торгаш, у другана его своя лавка антикварная в Роттердаме. Они с ним просто так, по-твоему, альбомы всякие по искусству листали?
— Он, кстати, в городе сейчас. Я вспомнил, Ирина говорила еще в ресторане, но я тогда не понял, о ком она.
— Вот и смотри: у каждого из них — свой денежный интерес.
— К старику?
— Вообще, по жизни.
— Ну и что?
— Что? А то, что у каждого из них вся жизнь вокруг бабок крутится.
— У старика уже открутилась.
— В том-то и вопрос: когда?
— Что «когда»?
— Когда он от дел отошел окончательно? Лет пятнадцать назад, когда на пенсию вышел, или намедни, когда вообще от всего отошел?
— Ну…
— А что «ну»? Старик, если, конечно, верить его сыну, последнее время зашуган-ный какой-то ходил, дубинкой вооружился. Его украсть, в конце концов, пытались. А он еще, вдобавок ко всему, в тот же вечер трубку свою Сталину в руки сует. Это, по твоему мнению, нормальные будни простого пенсионера? У нас что, все бабули и дедули так свой век коротают?
— И вывод?,.
— А вывод — были у старика свои заморочки, о которых никто и не догадывался.
— Во-первых, что его запугивали, мы только со слов Виктора знаем, да и тот говорит, что это старческие бредни. Во-вторых, с палкой он стал ходить после инфаркта, а то, что она такая особенная, — так он всю жизнь с антиквариатом дело имел. В-третьих, на него напали — факт. А что украсть хотели — похоже, но не факт.
— А трубка?
— А вот трубка…
— Спрятал он ее, понимаешь? Спрятал.
— Ну да, здесь странность есть. Если в ней что-то уж такое ценное, мог бы и в доме схоронить. Или сыну отдать в казино.
— Понимаешь?.. Сыну не отдал и дома не оставил. Дома-то почему?
— Дома — дочь. Ей тоже, выходит, не доверял?
— Вот.
— Но она же наверняка всех его потаенных мест знать не может.
— А тебе откуда это известно? Словом, была у старика какая-то тайна. И очевидно, что опасения у него какие-то весьма серьезные тоже возникли. Недаром он в Москву намылился. Тайком ото всех.
— А трубку оставил, да? Такую для него ценную. Он же после закрытия выставки ушел, зал уже при нем запирали. И он знал, что до утра забрать ее не сможет. А билет у него — на вечерний поезд того же дня.
— Отвечу, — Гурский допил кофе и поставил чашку на стол. — На вопрос ваш отвечу вот как: он и не собирался забирать эту свою трубку назад сам. Он хотел использовать Иосифа Виссарионовича в качестве связного.
— Позвонить из Москвы…
— Именно. Человек приходит на выставку и забирает. Дед же был старым разведчиком. Я же говорю, у.него реальные опасения какие-то возникли. Очевидно, просек что-то и забоялся при себе ее таскать. Сунул незаметно в руку Отцу народов, убедился, что зал заперли, и со спокойной душой ушел.
— Но уж звонить-то он должен был всяко человеку доверенному. Значит, есть такой.
— Значит, есть. Но не детки. И, выходит, моя правда: были у дедули как «фигли» свои собственные, так и «мигли», — Александр удовлетворенно откинулся в кресле.
— Но, как говорится, жизнь внесла свои коррективы, — Волков поднялся и прошелся по комнате. — Дедуля крякнул неожиданно, а Сталина этапировали. И человек этот, которому трубка предназначалась, должен находиться в полном недоумении и расстройстве духа. Потому что, если, по-твоему, были у них со стариком какие-то общие тайные дела, то рухнули они совершенно внезапно.
— Береги себя, Петя.
— В смысле?
— А в том смысле, что когда за какой-то непоняткой бабки стоят, а мне почему-то именно так и видится этот расклад, то случиться может что угодно. А ты во все это влезаешь.
— Евгений Борисыч… — Петр задумчиво потер висок.
— Евгений Борисыч, — кивнул Гурский, — и Гога, и Магога, и кто хочешь. Эдита Пьеха, например.
— Почему Пьеха?
— Ну, если в Москве главный мафиози — Кобзон, то хотелось бы, чтобы у нас — Пьеха.
— Евгений Борисыч, точно. Все логично.
— Но это — одна игра. И совсем другая — Виктор Аркадьевич, бизнесмен, который в казино удачи ищет. У него долги могут быть. Или наоборот, куча бабок. Он их что, декларировать должен? А людям, которые об этих деньгах фартовых знают, они покоя не дают. Может такое быть?
— Наезд?
— А почему нет? Отца украсть, пусть выкупает. Чем не мотив?
— Возможно.
— А здесь, Петя, все возможно. Например, дочка его, Ирина Аркадьевна, наняла бандюганов, чтобы они отца постращали и он бы согласился к ней в Израиль уехать с перепугу. А квартиру продать. Может, ей на книжную торговлю не хватает десятки-другой тысяч баксов. А что? Квартира в центре, большая, тараканов извести, в ремонт вложиться и очень, знаешь, можно… Сколько там комнат — три?
— Четыре, если кабинет считать.
— А чего его не считать? В коммуналке из-за такой кладовки соседи бы передрались. Короче, если отца к отъезду склонить, приподнялась бы.
— Цены на недвижимость упали.
— Все равно. Или вот: Евгений Борисыч, друг душевный и компаньон по каким— то там их общим делам, решил наконец все себе захапать. Может, там такие бабки крутятся!.. Опять же, нанял братков, те старика до второго инфаркта довели, и теперь — все его. А внешне — несчастный случай. Почему нет?
— Гурский, ты сочинительство не бросил?
— Вон… — Александр кивнул на пишущую машинку.
Волков подошел к подоконнику, вынул из стоящей на нем машинки лист бумаги и прочел: «Мороз крепчал».
— Злобствуешь? — усмехнулся Петр.
— Размышляю…
— Ладно, Спиноза, давай ксиву, я за билетом съезжу.
— Ее еще найти надо.
— Ищи быстрей, у меня куча дел.
— Будешь покрикивать, вообще никуда не поеду, — Адашев поднялся из кресла, снял с полки набитую документами большую коробку из-под гаванских сигар и стал в ней рыться.
— А Ирина эта все-таки вроде ничего, а? — Волков прикурил сигарету и звонко хлопнул крышкой своей «Зиппы».
— Петр… — Гурский продолжал копаться в сигарной коробке. — А чего ты не женишься?
— А ты?
— Я был. С меня хватит.
— Я тоже.
— Да трахнешь, трахнешь ты эту Ирину, успокойся. Ты же не из-за Деда своего, а только ради нее это дело-то и взял. Что, я не вижу? Да и она на тебя глазищи пялит. Слушай, а чего на тебя так бабы западают? Как ненормальные.
— Ой-ой! Кто бы говорил…
— Нет, серьезно. Ты — хам, эгоист каких мало, циник и садюга. Тебе же человека подрезать, как другому плюнуть. Чего они все в тебе находят?
— А это потому, что за всем этим скрывается трепетная и ранимая душа ребенка. И женщины это чувствуют. В них просыпается материнский инстинкт. А вот в тебе этого нет. Ты, Гурский, своим холодом разбиваешь им сердце, и они от тебя шарахаются на следующий же день. Сначала липнут, а потом шарахаются. Они тебя боятся.
— Нет, Петюня, все не так. Просто женщины мечтают о романах. А я способен только на новеллу. На яркую, но короткую. Иначе мне скучно. И материнский инстинкт я давлю на корню. Я честен. Вот, нашел… — Александр достал из коробки паспорт.
— «На новеллу». На анекдот ты способен, максимум. Давай сюда.
— Не странен кто ж… А если тебя интересует мое мнение, я бы этой Ире запердолил. И тебе советую. У нее пальцы тонкие, и, судя по всему, в койке она орет. Потом расскажешь.
— Не дождетесь, гражданин Гадюкин.
— И смотреть нечего. Гарантирую.
— Ладно. Кальсоны у тебя есть?
— Лучше смерть, чем бесчестье.
— Брось, там холодно уже.
Холодно… Ты хоть знаешь, что такое «холодно»? Вот когда я в Туве был, там в январе морозы были — пятьдесят два градуса. Плюнешь, а на снег льдинка падает. Я, помню, проснулся в гостинице в городе Кызыл, это у них столица, там филармония, а я туда на «чес» с цыганской бригадой концертной приехал денег заработать. Знаешь, что такое «чес»? Три палки [Три концерта на разных площадках (артистический жаргон).] в день с переездом. Первый концерт в десять, второй в два, а третий в шесть. По сельским клубам. А ездили мы на «пазике» прямо по замерзшим рекам. На дверях — байковые одеяла, а за окнами… Сказка! Ну вот, проснулся, похмелье такое, что… Такие морозы там тоже редкость, нас из-за них на маршрут не выпускают. Что делать? Водку пить. Но пили мы спирт. В те годы там спирт питьевой в магазинах продавали, такой, знаешь, в водочных бутылках, пятерку, что ли, стоил, я уже и не помню. А потом спирт у нас закончился, мы портвейном догонялись. Гитары, песни. Но все без глупостей: чавалэ — отдельно, чаялэ — отдельно. У цыган же «облико морале». Они в этом плане между собой скрупулезны. Поэтому и пили, пока не падали.
И захотелось мне поутру пива. Не чего-нибудь, а именно пивка. А с этим делом там тогда засада полная.
Ну, подсказали мне местные, где у них чуть ли не единственная точка на весь город. Я и поехал. На автобусе. Подъезжаю, где надо выхожу, смотрю — кафе «Ромашка», что ли, или «Огонек». Нашел. Все правильно. Стеклянный фасад, а сбоку прямо в кирпичной стене амбразура пробита, вся заледеневшая, и очередь к ней стоит, человек семь с бидончиками.
Я пристроился, постоял, потом просовываю туда рубль, наклоняюсь и говорю: «Кружечку, пожалуйста». А оттуда рожа высовывается, смотрит на меня с недоумением и спрашивает: «С материка, что ли?» Я говорю: «Да. А у вас тут что, похмелье только для местных, по карточкам?» — «Да нет, — говорит, — у нас тут, паря, однако, на улице никто пива не пьет». Представляешь? Так и сказал: «однако». Я думал, это только в анекдотах. «У нас тут, — говорит, — однако, только в свою посуду». — «И что делать?» — спрашиваю. «Да вон, — говорит, — пойди в столовую, может, стакан дадут».
Пошел в стекляшку, взял два стакана, вернулся. У народа ко мне уважуха, без очереди пустили и смотрят: как же я пить-то буду? Мороз, напоминаю, такой, что пока он мне пива налил, пока я стакан из амбразуры забрал и ко рту поднес — на нем корка льда уже наросла, и сам стакан-то голой рукой не удержать.
Мне уже и пива этого не надо, я бы уже водочкой где-нибудь в тепле поправился, да и понимать начинаю, что вся эта затея у меня в голове спьяну возникла, нет у меня никакого похмелья, пьяный я еще со вчерашнего спирта вперемешку с портвейном. Просто сушняк утренний да «материковая» инерция поведения меня к пивной точке погнали, не приняв во внимание специфики времени года и географического места действия.
Но люди-то на меня смотрят. Я стакан в левую руку перехватил, пальцем правой в ледяной корке дырку пробил и выпил. Ощущение, должен заметить, такое… ну, как будто кипяток крутой пьешь. А этот, из амбразуры, мне второй стакан протягивает. Пришлось и второй выпить. Вот тогда я и понял, что такое «холодно».
— Но ты в кальсонах был?
— Я? В кальсонах?! Конечно, в кальсонах. Я же не сумасшедший.
— Да как сказать… — Петр задумчиво смотрел на друга.
— Ладно, чья бы корова мычала.
— Я абсолютно нормален. Ну, нервы, может быть. А вот ты на себя посмотри: вдруг, ни с того ни с сего срываешься, летишь хрен знает куда, аж на Дальний Восток! И зачем, спрашивается? За какой-то трубкой идиотской, которую старый дурак восковой фигуре в руку сунул. Может, ее сперли уже давно. А если и не сперли… Причем доводов ничьих, даже моих, не слушаешь, а я говорю: «Саша, Саша, успокойся, остановись, лететь далеко, самолеты падают, да и какое вообще тебе лично дело до всех этих заморочек?» А ты? А? Глаза горят, речь невнятная, движения судорожные. «Пустите, — кричишь, — меня! У всякой птицы своя Испания! Она у нее под перьями!» Ну? Ты же в первом же буфете отравишься. И рвать тебя будет шумно, обильно и мучительно, вплоть до непроизвольного мочеиспускания. Посреди улицы. А хорошенькие барышни будут на тебя смотреть в этот момент и морщить носики от отвращения. Потом тебя арестует милиционер, «скорую» не вызовет, потому что от тебя водкой пахнуть будет, а сдаст в вытрезвон, где ты и умрешь в корчах. Документы у тебя украдут еще в дороге, поэтому похоронят-то тебя на кладбище, но в безымянной яме, как безродного.