"Небоскребы он тоже может строить",-- всхлипнул часовщик Замвальд,
"Да уж, пусть себя поскребем., со стен он может кое-что соскребать".
"Из земли аж до небес..."
Гедике высоко поднял руки с двумя костылями, вид его был угрожающим и
страшным: "...Восстав из мертвых!"
"Мертвый! -- завопил Эш,-- Мертвые полагают, что они могущественны...
да, они могущественны, но пробудить жизнь в темном доме они не в силах...
мертвые-- это убийцы! Они -- убийцы!"
Он запнулся, испугавшись слова "убийцы", которое тотчас замелькало в
воздухе, словно темного цвета мотылек, но не меньшей степени он испугался и
замолчал из-за того, как по вел себя майор: тот поднялся странным резким
движением повторил жестким тоном "убийцы" и посмотрел, словно ожидая чего-то
ужасного, на распахнутую дверь и кусочек двора.
Все молча уставились на майора. Он не шевелился, не отрываясь, смотрел
на дверь. Эш тоже посмотрел в ту сторону. Ничего необычного там не было:
воздух дрожал в реке солнечного света, стена дома по другую сторону реки
солнечного света -- причальная стенка, должно быть, думал майор --
просматривалась плохо, четырехугольный светлый просвет в коричневом проеме
двери и ее створки. Но похожесть потеряла свою благословенную
непосредственность, и когда Эш, воспользовавшись наступившей тишиной, еще
раз прочитал из Библии: "Тотчас отворились все двери", то дверь для майора
опять оказалась обыкновенной дверью сарая, и не осталось ничего, кроме
двора, там, снаружи, издали напоминавшего родину, и большое имение-- внутри
сарая. И когда Эш закончил цитату: "Не делай себе никакого зла! Ибо все мы
здесь!", то это уже был не покой, это был страх, страх, что в мире похожести
и замены реальным может быть только зло. "Ибо все мы здесь",-- повторил Эш
еще раз, но майор не мог поверить в это, поскольку перед его глазами были
уже не апостолы и ученики, а ополченцы и рекруты, относящиеся к рядовому
составу, и он знал, что Эш, такой же одинокий, как и он сам, пялится, полный
страха, на двери. Так и стояли они друг возле друга.
А потом в глубине темного проема всплыла какая-то фигура, округлая и
низкорослая, продвигавшаяся по белому щебню двора, не закрывая собой солнце.
Хугюнау. Заложив руки за спину, прохожий приближался, не спеша пересекая
двор; он остановился перед дверью, заглянул внутрь. Майор стоял по-прежнему
неподвижно, стоял и Эш; им казалось, что это длилось вечность, но прошло
всего лишь несколько секунд, и когда Хугюнау понял, что здесь происходит, то
снял шляпу, зашел на цыпочках внутрь, отвесил поклон майору и скромно
опустился на конец одной из скамеек. "Реальный,-- пролепетал
майор,-убийца...", но, может быть, он и не сказал этого, поскольку у него
перехватило горло, он посмотрел на Эша, чуть ли не моля о помощи. Эш между
тем усмехнулся, усмехнулся почти что саркастически, несмотря на то, что он
сам воспринимал вторжение Хугюнау как удар с тыла или как вероломное
убийство, как неизбежную смерть, которая, как бы там ни было, желанна, даже
в том случае, если рука, держащая кинжал, является всего лишь рукой подлого
агента; Эш улыбался, а поскольку тот, кто стоял у двери, был отпущен на
свободу и ему было позволено все, то он коснулся руки майора: "Среди нас
всегда есть место предателю". А майор ответил так же тихо: "Он должен
убираться отсюда... он должен уматывать...-- а когда Эш отрицательно покачал
головой, добавил: -- ...Выставлены голые во всей наготе... да, мы выставлены
на другой стороне голыми и во всей наготе.,. А впрочем, все равно...",
поскольку с волной отвращения, приближение которого он внезапно ощутил,
широко и сверхмощно накатывал поток безразличия, приближалась усталость, Он
снова тяжело опустился на стул возле столика.
Было бы лучше, если бы Эш тоже ничего не слышал и не видел из всего
этого. Охотнее всего он закрыл бы собрание, но не мог позволить себе
оставить майора в таком смятении, поэтому он несколько богохульственно
стукнул Библией по столу и крикнул: "Продолжаем читать, Книга пророка Исайи,
глава 42, стих 7: чтобы открыть глаза слепых, чтобы узников вывести из
заключения и сидящих во тьме -- из темницы".
"Аминь",--откликнулся Фендрих.
"Это очень хорошая притча",-- заметил также майор.
"Притча об избавлении",-- уточнил Эш.
"Да, притча о спасительном покаянии,-- согласился майор и, сделав едва
заметное уставное движение рукой, сказал: -- Очень хорошая притча... а не
закончить ли нам на этом сегодня?"
"Аминь",-- сказал Эш и застегнул пуговицы своей жилетки.
"Аминь",-- повторили присутствующие.
Они вышли из склада, а люди, тихо переговариваясь, продолжали
нерешительно топтаться во дворе. Хугюнау протиснулся сквозь столпотворение к
майору, но был встречен неприветливым выражением на его лице. Невзирая на
это, ему не хотелось упустить возможность поздороваться, тем более, что он
уже заготовил на этот случай одну шуточку: "Итак, господин майор пришел,
чтобы вместе с нами отпраздновать вступление в должность нашего
новоиспеченного господина пастора?" Короткий отчужденный кивок, каким была
вознаграждена эта тирада, показал ему, что отношения порядком испорчены, и
это проявилось еще отчетливей, когда майор отвернулся и нарочито громким
голосом сказал: "Пойдемте, Эш, прогуляемся немного по городу". Хугюнау
остался стоять, испытывая смешанное чувство непонимания, ярости и поиска
вины.
Оба пошли через сад. Солнце уже клонилось к горной гряде на западе.
Тогда казалось, что лето вообще никогда не закончится: дни позолоченной
дрожащей тишины тянулись друг за другом в одинаково излучающем свете, словно
своим сладостным покоем они с удвоенной силой хотели показать
бессмысленность самого кровавого периода войны. По мере того как солнце
скрывалось за горной цепью, окрашивая небо во все более яркую синеву, мирно
бежала проселочная дорога и разворачивалась многоликая жизнь, подобная
дыханию сна, покой становился все более ощутимым и приемлемым для души
человека. Благостно простирались над всей Германией воскресный покой и мир;
и майор, с охватившей его страшной тоской, вспомнил жену и детей, которые
возникли перед его взором прогуливающимися над этими вечерними полями:
"Только бы это все уже закончилось", и Эш не смог найти ни единого слова,
дабы утешить его, Безнадежной казалась им обоим любая жизнь, единственный
жалкий выигрыш состоял в прогулке по подернутому вечерней сумеречной дымкой
ландшафту, на котором задерживались их взгляды. Это словно отсрочка, подумал
Эш. И они молча продолжили свою прогулку.

    64


Было бы неверно говорить, что Ханна желала окончания отпуска. Она
боялась этого. Каждую ночь она была любима этим мужчиной. И то, чем она
занималась днем, а до сих пор это было всего лишь размытое мелькание
сознания, которое более отчетливо прорисовывалось ближе к вечеру и к
постели, теперь становилось еще более однозначно сориентированным на такую
цель, которую едва ли можно было бы называть влюбленностью, настолько
жестко, настолько безрадостно было все погружено в понимание того, что
значит быть женщиной и что значит быть мужчиной: наслаждение без улыбки,
какое-то прямо-таки анатомическое наслаждение, которое для адвокатской
супружеской пары было частично божественным, частично непристойным.
Ее жизнь стала, естественно, своеобразным прорисовыванием очертаний. Но
это прорисовывание продвигалось вперед, так сказать, слоями; оно никогда не
погружалось в бессознательное, а было скорее абсолютно четким сном с
болезненным осознанием паралича воли. И чем незрелее, чем истинно похотливее
или красочнее были разворачивающиеся вокруг него события, тем бдительнее
становился слой познания, который располагался выше. Было просто невозможно
поговорить об этом, и не только потому, что было стыдно, а намного вероятнее
потому, что скорее всего слов никогда не будет достаточно для того
обнажения, которое проистекает из того, что делается, подобно тому, как ночь
проистекает из дня; к тому же разговор, так сказать, подразделялся на два
слоя: на ночной разговор, который был смущенным лепетом, подчиненным
происходящему, и на дневной разговор, который, оторванный от происходящего и
поэтому обходящий его по большому кругу, следует методу изоляции, который
всегда являлся методом рационального, прежде чем он с воплем и воем отчаяния
не сдал свои позиции. И часто тогда то, что она говорила, было нащупыванием
и поиском причин болезни, которая ее захватила, "Когда закончится война,--
Хайнрих говорил это чуть ли не каждый день,--то все будет по-другому...
из-за войны мы стали в чем-то примитивнее,.," "Я не могу себе это
представить",-- обычно отвечала Ханна. Или: "Это вообще не поддается
осмыслению, все это невозможно себе представить". При этом, в принципе, она
не могла говорить с Хайнрихом как с равноправным; он нес на себе бремя войны
и должен был защищаться вместо того, чтобы пребывать выше всего этого, Стоя
перед зеркалом и вынимая из светлых волос черепаховые гребни, она сказала:
"Тот странный человек в "Штадтхалле" говорил об одиночестве", Хайнрих
отмахнулся: "Он был пьян". Ханна продолжала расчесывать волосы, и в голову
лезла мысль о том, что ее груди становятся более упругими, когда она
поднимает руки. Она ощущала их под шелком ночной рубашки, на которой они
вырисовывались подобно двум небольшим острым бугоркам. Это было видно в
зеркале, рядом с которым, слева и справа, за изящными розовыми абажурами
горело по одной электрической лампочке в форме свечи. Затем до нее донеслись
слова Хайнриха: "Нас словно просеяли через сито.,, рассеяли", "В такое время
нельзя рожать детей",-- сказала она и подумала о мальчике, который был так
похож на Хайнриха; ей показалось невозможным представить, что ее белое тело
устроено так, чтобы принимать часть мужского тела; быть просто женщиной. Она
даже зажмурилась. Он продолжил разговор: "Возможно, подрастает поколение
преступников... ничто не говорит о том, что сегодня или завтра у нас не
будет так же, как в России... ну, будем надеяться, что нет... но просто
против этого свидетельствует невероятная стойкость еще существующей
идеологии..." Оба они ощутили, что их разговор ведет в пустоту. Это было не
чем иным, как если бы подсудимый говорил: "Великолепная погода сегодня,
уважаемый суд", и Ханна на какое-то мгновение замолчала, подождала, пока
прокатится волна ярости, та волна ярости, с которой ее ночи становились еще
более постыдными, еще более глубокими, еще более сладострастными, Затем она
сказала: "Нам необходимо подождать... это, без сомнения, связано с войной...
нет, не так... все так, как будто война всего лишь что-то второстепенное..."
"Как это-- второстепенное?" -- удивился Хайнрих. Ханна нахмурила брови, и
между ними образовалась маленькая бороздка: "Мы являемся второстепенным, и
война является второстепенным... первостепенным есть что-то невидимое,
что-то, что исходит от нас,.." Ей вспомнилось, с каким нетерпением она ждала
завершения свадебного путешествия, чтобы -- так она тогда думала -- можно
было поскорей вернуться к возведению своего дома. Теперешняя ситуация была
подобной: отпуск-- это такое же свадебное путешествие. То, что обнажилось
тогда, было, наверное, не чем иным, как предчувствием замкнутости и
одиночества; может, смутно догадывалась она теперь, одиночество является
первостепенным, ядром болезни! И поскольку это началось тогда, сразу же
после их свадьбы -- Ханна высчитала: да, это началось в Швейцарии,-- и
поскольку все так точно совпадало, усилилось ее подозрение в том, что тогда
Хайнрих, должно быть, совершил с ней какую-то непоправимую ошибку или еще
какую-то несправедливость, которую уже невозможно когда-либо исправить, а
можно было только усугубить, гигантскую несправедливость, которая
способствовала тому, что была развязана война. Она нанесла на лицо крем и
кончиками пальцев старательно вбила его в кожу; теперь она с придирчивой
внимательностью рассматривала в зеркале свое лицо. Тогдашнее лицо молодой
девушки исчезло, превратившись в лицо женщины, сквозь которое лишь
проблескивали черты девичьего лица. Она не знала, почему все это
взаимосвязано, но подведя черту под своим молчаливым ходом мысли,
произнесла: "Война не является причиной, она всего лишь что-то
второстепенное". И теперь ей стало ясно: второе лицо было войной, ночное
лицо, Это был распад мира, ночное лицо, распадающееся на холодный и
совершенно легкий пепел, и это был распад ее собственного лица, это было
похоже на тот распад, который она ощутила, когда он прикоснулся губами к ее
плечу и сказал: "Конечно, война, это, прежде всего, следствие нашей
ошибочной политики"; даже если он и понял, что политика тоже является чем-то
второстепенным, поскольку этому есть причина, лежащая еще более глубоко. Но
он был доволен своим объяснением, а Ханна, которая слегка подушила себя
неизменными французскими духами и вдыхала их аромат, больше его не слушала;
она запрокинула назад голову, чтобы он мог поцеловать ее лоб. Он поцеловал,
"Еще",-- попросила она.

    65


Эш был человеком резкого нрава, поэтому любой пустяк мог подтолкнуть
его к самопожертвованию, Его желание было устремлено к однозначности: он
хотел сформировать мир, который был бы настолько однозначным, что его
собственное одиночество было бы прочно прикреплено к нему, словно к
металлической свае.
Хугюнау был человеком, который всегда держал нос по ветру; если бы даже
дело происходило в безвоздушном пространстве, он четко знал бы, откуда может
подуть ветер.
Жил-был один человек, который бежал от своего собственного одиночества
до самой Индии и Америки. Он хотел решить проблему одиночества земными
средствами, он был эстетом и поэтому ему пришлось покончить с собой.
Маргерите была ребенком, зачатым в одном из половых актов, ребенком,
над которым тяготел земной грех и который был оставлен в одиночестве в этом
грехе: может случиться такое, что кто-то наклонится к нему и спросит, как
его зовут,-- но такое беглое участие его уже больше не спасет.
То не подобие, что в первый раз может быть выражено только подобием;
где находится непосредственное-- в начале или в конце цепочки подобий?
Стихотворение из средневековья: цепочка подобий возникает у Бога и к
Богу возвращается -- она витает в Боге.
Ханна Вендлинг желала упорядочения вещей, в витающем равновесии которых
подобие возвращается к самому себе, как в стихотворении.
Один прощается, другой дезертирует -- все они дезертируют из хаоса, но
только один из них, который никогда не чувствовал себя стесненным, не будет
расстрелян.
Нет ничего более безнадежного, чем ребенок.
Тот, кто испытывает духовное одиночество, еще может найти спасение в
романтике, а от душевного одиночества все еще тянется дорожка к тому, чтобы
быть на "ты" с вопросами пола, но от одиночества в себе, от
непосредственного одиночества спасения в подобии больше не найти.
Майор фон Пазенов был человеком, который со всей страстностью жаждал
близости с родиной, невидимой близости в видимых вещах, И его жажда была
настолько сильной, что видимое слой за слоем погружалось в невидимое, а
невидимое слой за слоем переходило в видимое.
"Ах,-- говорит романтик и напяливает одежду чужой системы ценностей,--
ах, теперь я принадлежу вам и больше не одинок". "Ах,-- говорит эстет и
напяливает такую же одежду,-- я остаюсь одиноким, но это красивая одежда".
Эстетичный человек представляет собой злой принцип внутри романтического.
Ребенок с любой вещью немедленно вступает в доверительные отношения:
для него ведь это подобие-- непосредственное и на одном дыхании. Отсюда
радикальность детей.
Если Маргерите плачет, то это бывает только от ярости. Она ни разу не
пожалела саму себя.
Чем более одинок человек, чем рыхлее система ценностей, в которой он
пребывает, тем отчетливее его действия определяются иррациональным.
Романтический человек, затиснутый в формы чужой и догматической системы
ценностей, является -- даже не хочется в это верить-- более чем рациональным
и взрослым.
Рациональное иррационального: кажущийся абсолютно рациональным человек,
такой как Хугюнау, не способен отличить добро от зла, В абсолютно
рациональном мире нет абсолютной системы ценностей, нет грешников, максимум
-- вредители.
Эстет тоже не различает добро и зло, поэтому он очаровы-253
вает. Но он очень хорошо знает, что такое хорошо, а что -- плохо, он
просто не желает это различать, что делает его порочным.
Время, которое настолько рационально, что должно постоянно ускользать.
66 История девушки из Армии спасения (11)
Я по возможности обособился от евреев, но был вынужден, как и прежде,
наблюдать за ними. Так, каждый раз у меня вызывало удивление то
ответственное положение, которое занимал у них полусвободомыслящий Симеон
Литвак. Было очевидно, что этот Литвак был дураком, которого отправили
учиться просто потому, что он не годился для занятия настоящим делом -
достаточно было сравнить его гладко выбритое лицо, уже более пятидесяти лет
выглядывавшее в мир обвислой бородки, с изборожденными морщинами,
погруженными в размышления лицами еврейских стариков! И тем не менее
возникало впечатление, что он у них считался своего рода оракулом, которого
они вытаскивают по каждому случаю. Может быть, это был остаток веры в
неразборчивый лепет, который должен был бы быть рупором Божьим, они ко всему
прочему слишком хорошо понимали, что имеют доступ к лучшей науке. Вряд ли
можно предположить, что я ошибался. Доктор Литвак, конечно, всячески пытался
завуалировать такое положение вещей, но ему это плохо удавалось. История с
его просвещенностью -это просто надувательство; его благоговение перед
знаниями еврейских старцев было чрезмерно, и если он, вопреки плохому
приему, который я ему оказал, все еще по-дружески здоровался со мной, то я
отношу это, вне всякого сомнения, на счет того, что я отказался обозначить
талмудистское мировоззрение еврейских старцев "предрассудком". Очевидно, это
помимо всего прочего дало ему основание надеяться, что я удержу Нухема на
правильном пути; так что он смирился с тем, что я снова и снова отвергаю его
самого и его доверительное отношение.
Сегодня я столкнулся с ним на лестнице. Я поднимался вверх, он
спускался. Если бы было наоборот, то я бы просто проскользнул мимо;
мчащемуся вниз не так просто преградить дорогу. Но я крайне медленно
взбирался наверх - духотища крупного города и плохое питание. Он игриво
держал в руках прогулочную трость в горизонтальном положении. Не хотелось ли
ему, чтобы я перепрыгнул через нее, словно какой-то там пудель (я поймал
себя на мысли, что последнее время чувствую ї себя слегка, чересчур слегка
оскорбленным; это, наверное, тоже можно объяснить недостаточным питанием)?
Двумя пальцами я приподнял трость, чтобы освободить себе проход. Ах, ответом
мне была доверительная скалящаяся улыбка. Он кивнул мне. "Что вы скажете
теперь? Люди совершенно несчастливы". "Да, жарко очень".
"Когда это такое бывало из-за жары!"
"Бывало, и австрийцам приходилось торчать в Семи Общинах'".
"Шутите со своими Семью Общинами... Ну что вы действительно по этому
поводу скажете? Он говорит, радость должна быть в сердце".
Мое состояние привело к тому, что я ввязался в глупейшие дебаты: "Это
звучит прямо как псалмы Давида... Будете возражать?"
"Возражать? Возражать... Я просто говорю, что старый дед прав, старые
люди всегда правы".
Семь Общин (нем.-- Зибен Гемзйнден, итал.-- Сетте Комуни) -- община в
провинции Виченца на севере Италии, которая в средние века была заселена
немецкоязычным населением. Выражение "торчать в Семи Общинах" означает:
вспоминать дела давно минувших дней.
"Предрассудки, Симеон, предрассудки".
"Мне-то косточки вы мыть не будете!"
"Хорошо, хорошо, так что сказал ваш владыка дедушка?"
"Будьте внимательны! Он сказал: еврей должен радоваться не сердцем, а
вот этим..." И он постучал себя пальцами по лбу,
"Так, значит, головой?"
"Да, головушкой".
"А что вы делаете сердцем, когда радуетесь головой?"
"Сердцем мы должны служить. Uwchol lewowcho uwchoi nawschecho uwchoi
meaudecho, что по-немецки означает "всем сердцем, всей душой и всем
состоянием".
"Это тоже говорит дедушка?"
"Это говорит не только дедушка, это так и есть".
Я сделал попытку посмотреть на него с сожалением, но в полной мере мне
это не удалось:
"И вы называете себя просвещенным человеком, господин доктор Симеон
Литвак?"
"Естественно, я просвещенный человек... как и вы просвещенный
человек... естественно... Не поэтому ли вы хотите нарушить Закон?" Он
улыбнулся.
"Благослови вас Господь, доктор Литвак",- сказал я и продолжил свой
подъем по лестнице.
"Сколько угодно,- он все еще продолжал улыбаться,- но нарушать Закон не
может никто, ни вы, ни я, ни Нухем..."
Я поднимался по этой нищенской лестнице вверх. Почему я остался здесь?
В приюте я бы лучше с ним поговорил. Цитаты из Библии вместо картинок на
стенах. К примеру сказать.

    67


История девушки из Армии спасения (12)
Он говорил: мой мулов погонщик пустился рысью, В венце с бубенцами, с
уздечкой пурпурной, ,,. Неся нас обоих сквозь сон Сиона. .-. 256
Он говорил: я звал тебя. ,
Он говорил: в сердце моем большое виденье,
Храм вижу я и тысячи ступеней в нем,
И вижу град, где предки наши жили.
Он говорил: дом возвести хотим мы.
Он говорил: ожиданья расточенье - то был удел наш,
Лишь только ожиданье, и в книгу погруженность.
Он говорил: я ждал его, и вот теперь нам радость...
Он этого не говорил, но то был сердца крик.
Она была нема. Без слов и в размышленья погрузившись,
Брели они с душою опьяневшей.
Брели они, и сердце было их полно
Молчания, тоски и скрытого величья, .
Брели они, никто свой взор не поднимал
На улицы, на многолюдные дома, на кабаки.
С ее слетало уст: в глубинной битве сердца моего
Я жажду искры, я жажду ясного огня,
Что будет светом мне, что будет блеском ярким. ,,
Он говорил: я помнил о тебе.
С ее слетало уст: огонь из искры в сердце возгорелся,
К сей кающейся грешнице приблизил Ты свой нежный лик.
Он говорил: так ярко путь блестит, Сиона путь блаженный.
С ее слетало уст: страданья на кресте Твои за нас.
Они молчали: слова звук затих.
Что делать было им, коль час творенья уж в прошлое ушел.

    68


"Как, лейтенант Ярецки, вы хотите в это время еще выйти погулять?" --
сестра Матильда сидела у входа в лазарет, а лейтенант Ярецки, застыв в
освещенном проеме двери, прикуривал сигарету,
"Из-за жары сегодня еще не выходил из здания...-- он захлопнул свою
зажигалку,-- ...хорошее изобретение-- бензиновые зажигалки. На следующей
неделе меня отправляют, слышали уже, сестра?"
"Да, слышала. В Кройцнах, отдыхать. Вы, наверное, сильно обрадовались,
что наконец выберетесь отсюда?.."
"Ну да... Вы, впрочем, тоже должны радоваться, что избавитесь от меня".
"Не могу сказать, что вы были удобным пациентом".
Повисло молчание.
"Прогуляемся немного, сестра, сейчас довольно прохладно".
Сестра Матильда медлила: "Мне скоро нужно будет вернуться... если
хотите, немного перед корпусом".
"Я совершенно трезв, сестра",-- успокаивающе пробормотал Ярецки.
Они вышли на улицу. Больница с двумя рядами освещенных окон
располагалась справа. Внизу угадывались очертания города, они были чуть
чернее темноты ночи. Просматривалась пара огоньков, а огоньки на высотах
свидетельствовали о наличии там одиноких крестьянских домиков. Городские
часы пробили девять.
"А вам не хотелось бы тоже уехать отсюда, сестра Матильда?"
"Ах, я полностью довольна своим пребыванием здесь, у меня есть работа".
"Собственно говоря, это очень мило с вашей стороны, сестра, что вы
согласились прогуляться с пьянчужкой Фрицем1, которого списали в резерв".
"А почему бы мне и не прогуляться с вами, лейтенант Ярецки?"
"Да, а почему, собственно говоря, и нет...-- и после небольшой паузы:
-- Значит, вы хотите остаться здесь на всю жизнь?"
"Да нет же, пока не закончится война". 0
"А затем вы хотите уехать домой? В Силезию?"
"Вам и это известно?"
"Ах, такие вещи узнаются быстро... И вы думаете, что сможете вот так
просто уехать обратно домой, как будто бы ничего и не было?"
"Я, собственно, над этим никогда не задумывалась. Ведь все равно всегда
происходит все совершенно по-другому".
"Знаете, сестра, я трезв и глубоко убежден: так просто приехать домой
больше не сможет никто".
"Нам всем хочется снова домой, господин лейтенант. А за что мы тогда
сражались, если не за нашу родину?"
Ярецки остановился: "За что мы сражались? За что мы сражались... лучше
не спрашивайте, сестра... Впрочем, вы правы, все и без того происходит
совершенно по-другому".
Какое-то мгновенье сестра Матильда молчала, затем спросила: "Что вы
имеете в виду, господин лейтенант?"
Ярецки усмехнулся: "Ну разве вы когда-нибудь думали, что будете
прогуливаться с пьяным одноруким инженеришком?.. Вы ведь графиня".
Сестра Матильда ничего на это не ответила. Графиней она в общем-то не
была, но она являлась девушкой аристократического происхождения, а графиней
была ее бабушка.
"А впрочем, какая мне разница... будь я графом, все было бы точно так
же; я, должно быть, тоже пил бы... знаете, каждый из нас слишком одинок,
чтобы нас это хоть немного еще и волновало... Теперь я вас рассердил?"