– Меня зовут Жорж. Пусть немедленно позвонит мне.
* * *
   То, что человек не бросил трубку с самого начала и уж, тем более, назвал себя, если не успокоило, то, по крайней мере, привело Наташу в чувство. Но само открытие, что на свете есть какой-то Жорж (одно имя чего стоит, пошлее не придумаешь), смеющий называть маму Любашей, и это «пусть немедленно», – возможно ли?! С трубкой в руках она опустилась на пол. Сидела не шевелясь. В этой позе ее и застала мать.
   – Господи! Что с тобой?! – всполошилась она, подбегая к Наташе и опускаясь рядом на колени. Взяла трубку из рук дочери, положила на аппарат, стала выщупывать пульс.
   – Доченька, что с тобой? Тебе было плохо?
   – Мама, кто такой Жорж?
   Лишь на мгновение окаменело лицо матери, на секунду, не более. Быстрый взгляд на телефон, на дочь, снова на телефон.
   – Он звонил?
   – Мама, кто это?
   – Я тебя спрашиваю, – голос ее зазвучал металлом, – он звонил?
   Наташа кивнула.
   – Что сказал? Ну!
   – Чтоб ты…
   Даже договорить не успела. Мать оттолкнулась от нее так резко, что Наташа чуть не опрокинулась на спину. Потом, задрав голову, сидела и смотрела на мать, на ее пальцы, промчавшиеся по цифрам телефонного диска, и тихое, теплое спокойствие входило в ее душу, окутывало ее, усыпляло. Наташа обмякла и всхлипнула.
   – Жорж? Что?
   Мама кусала губы и бледнела.
   – Когда?
   Наташа поднялась, подошла к матери, обняла ее.
   – Ты можешь мне зачитать?.. Спасибо, Жорж… Конечно… Сегодня же… Спасибо… Пока…
   Трубка не легла, а упала на аппарат.
   – С папой плохо, – сказала она и, кажется, только сейчас почувствовала на себе руки дочери.
   – Мамочка, прости меня! – прошептала Наташа.
   – Ты что, не поняла? С папой плохо… Я вылетаю…
   – Мы вместе…
   Мать пристально посмотрела на нее.
   – Два билета – не один. Но попробую. Найди голубую сумку. Должна быть на антресолях. Собирай. Я займусь билетами.
   Телефонная трубка уже в руках. Она трет переносицу, она вспоминает телефоны…
* * *
   Наташе было стыдно. Ей очень было стыдно. Стыд накатывал волнами, она хваталась за щеки и чувствовала, как они пламенеют под ладошками. Пока была суета сборов и всякие хлопоты, ей удавалось не думать о своем позорном поведении, но здесь, в самолете, стыд пристегнул ее к креслу прочней ремня. Что бы она отдала, лишь бы не сидеть сейчас рядом с матерью! Все ждала: вот сейчас мама обернется и скажет ей справедливые слова, и ей нечего будет ответить и останется только разреветься. Но мама, как только села и пристегнулась, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.
   Наташа хотела избавиться от тягостного состояния, пытаясь себе самой объяснить, как могло случиться, что она плохо подумала о маме. И как могло случиться, что после того, как убедилась в ошибке, не огорчилась болезнью отца, состояние которого и сейчас неизвестно.
   Конечно, все началось с внезапной перемены в их жизни, вызванной отставкой отца. Она просто обязана честно признаться самой себе, что ей было досадно и обидно, что было уязвлено ее самолюбие, что, наконец, она упрямо не хотела понять тех серьезных мотивов, которыми руководствовался отец, принимая решение, неизбежно влекущее за собой массу самых разнообразных последствий.
   И поездка в Ленинград, разве это был не вызов семье, вот, мол, я какая, хочу объективно судить об отце с матерью, а не как все прочие иные дети иных родителей. Глупая жажда объективности обернулась постыдным хамством, которое можно только искупить словом или действием. Случай представится.
   Мама, оказывается, заснула, и Наташе пришлось основательно потормошить ее, когда стали раздавать завтрак.
   Курица была ужасной, один ее вид способен был надолго лишить аппетита. Свежей оказалась булочка, и они ограничились чаепитием. Потом долго сидели в ожидании, когда стюардесса избавит их столики от подносов. Запах давно варенной курицы, казалось, заполнил весь самолет. Сидящие сбоку на другом ряду ожесточенно рвали зубами куриные куски и затем подолгу меланхолически ковырялись в зубах.
   Очень хотелось, чтобы мама о чем-нибудь поговорила с ней. Но как только освободился столик, мама снова откинулась в кресле и закрыла глаза. В другое время обиделась бы, но сейчас не могла себе этого позволить, отвернулась к иллюминатору и стала рассматривать космы тумана, что пластались внизу и длинными рваными рукавами будто пытались дотянуться до железной птицы и затормозить ее скольжение в пустоте. Если прислониться к иллюминатору так, чтобы ничего предметного не захватывал взгляд, а щекой ощутить холод космоса… и ровный гул мотора, убивающий все прочие звуки, – то можно вообразить себя бестелесной душой, вознесшейся над миром, порвавшей всякие связи с ним, душой, ни о чем не тоскующей, но познавшей торжество великого одиночества… И гул мотора – это уже не гул, но оркестр из тысячи инструментов, в его звучании проговариваются слова:
 
И мнится мне, что уцелела
Под этим небом я одна,
За то, что первая хотела
Испить смертельного вина.
 
   Когда-то Наташу весьма огорчало, что отец не воспринимает музыку и стихи, особенно стихи. К музыке в какой-то мере она его приучила, а иногда, правда, не часто, но все же он с удовольствием слушал ее игру. К стихам же был глух совершенно. Потом она нашла этому объяснение. Мужчина не может и не должен чувствовать поэзию так, как это свойственно женщине, потому что поэзия вообще есть открытие, обнаружение женского начала в природе, а то, что поэты чаще мужчины, не противоречит сказанному, просто таинственное природное начало выявляет себя в противоположном, и тогда становятся объяснимы превратности судеб великих поэтов. Как личности, они, как правило, уязвимы и беззащитны, их реакция на внешнюю среду женственна по сути, но они этого не понимают, и их конфликт со средой всегда в действительности лишь внутренний разлад, столкновение мужского и женского начала, а потому и неадекватность поведения, и как следствие – гибель. Они, поэты, любят и влюбляются и ведут себя в любви как женщины, то есть выказывают такую силу чувств, на какую способна только женщина, и что настоящему мужчине противопоказано, ведь у него другое предназначение в мире – искушать мир изменениями, в то время как женщина через любовь являет постоянство и вечность живого…
   А если вспомнить мужчин, поклонников поэзии, сверстников, кого знала, – они все слегка женоподобны. И потому, когда мужчина глух к поэзии, то это признак недостатка образования, но не интеллекта.
   Наташа очень гордилась этими своими соображениями. Она даже не пыталась высказывать их кому-либо, боясь оказаться неубедительной в попытке переложить мысли в слова, ведь иное слово всяк по-своему перетолковывает.
* * *
   Было десять утра, когда самолет после долгих маневров вырулил к зданию аэровокзала. Вылетев вовремя, они, тем не менее, сумели каким-то образом опоздать на полчаса, и мама засуетилась, торопясь поскорее выйти. Волнение ее оказалось напрасным. Еще на верхней ступеньке трапа Наташа заметила чуть поодаль черную «Волгу» и представительного человека в сером плаще рядом с ней. Как только они отделились от общего потока пассажиров, «некто в сером» быстро двинулся к ним навстречу.
   – Любовь Петровна! Ждем вас. Зампредисполкома Диких Борис Егорович. Андрей Ильич просил извинить, что сам не может вас встретить. В девять в обкоме совещание. Но все в порядке. Самолет готов. Через сорок минут мы в районе. Там машина. Еще час, и вы на месте. К сожалению, обратно, возможно, только завтра в полдень, иначе никак не состыковать самолеты. Есть, правда, один маленький шанс на сегодня, я его проработаю, но не обещаю…
   Все это он проговорил почти без запятых, постоянно заглядывая маме в глаза, и улыбался, улыбался. А мама почему-то отвечала ему сухо, и Наташа, зная все выражения ее лица, видела, что она сердита. Причины же не понимала.
   Машина лихо описала вираж вокруг лайнера и помчалась вдоль взлетной полосы прочь от аэровокзала.
   Повернувшись к маме с переднего сиденья, «серый» сказал:
   – Звонили два часа назад. Самочувствие Павла Дмитриевича хорошее, ходил гулять. Врач постоянно при нем. Вас ждут. Так что ни о чем не беспокойтесь.
   Мама опять очень сухо сказала «Спасибо!». Наташе стало неловко за ее тон. А тот словно не замечал и, щедря улыбкой, уже во второй раз пересказал маршрут предстоящих передвижений.
   Покрутившись по асфальтным дорожкам, машина уткнулась в маленький самолетик, похожий на стрекозку, который тут же затарахтел и затрясся мелкой дрожью. По неудобной металлической лесенке они, перегибаясь пополам, влезли в нутро урчащей стрекозы. Мама даже не обернулась и не поблагодарила сопровождающего. К ним подошел один из пилотов и, как бы извиняясь, объяснил, что самолет, конечно, без удобств, но зато надежен, не то что летающие баржи, которые, двигатель отказал, колуном на землю падают, а этот на одних крылышках на любой пятачок спланирует. После такого обнадеживающего вступления пилот пригласил Наташу посидеть за управлением. Не раздумывая, она поднялась со скамейки вдоль борта, где они уже устроились с мамой, и пошла за пилотом. Второй пилот без особой радости уступил ей место. Она села и решительно положила руки на штурвал.
   Была полная иллюзия того, что именно она оторвала самолет от земли и кинула его в пространство, что по ее воле земля качнулась сначала влево, потом вправо и затем определилась там, где ей положено быть, – под ногами. Подумалось, что если бы сейчас видеть все вот это и играть, то наверняка родилось бы что-то необычное, возможно даже, великое. Недвижно лежащие на штурвале пальцы напряглись, как это бывает перед ответственным исполнением, тревожные нервные импульсы цепочкой уколов пробежали по кончикам пальцев, и желание играть стало нестерпимым.
   Наташа поблагодарила пилотов за удовольствие и вернулась к матери. Как ни мал был самолетик своим нутром, двоим в нем все же было неуютно, к тому же он весь дрожал и то и дело проваливался в воздушные ямы, тогда они обе вцеплялись руками в скамейку, чтоб не потерять опору, потому что потеряй ее, казалось, и будет тебя пустой консервной банкой швырять из одного самолетного нутра в другой, и некому даже ухватить и придержать…
   Первый пилот снова подошел к ним и извинился за всякие неудобства, и мама, слава Богу! хорошо улыбнулась ему. Славный ведь парень! В ответ на мамину улыбку он похвастался, что при хорошем встречном ветре может поднять машину на пятидесяти метрах разгона. Мама бровями изобразила, как она поражена таким сообщением, и польщенный пилот вернулся на свое место.
   «Волга» серого цвета подкатила вплотную к самолетику. С мамой же творилось что-то непонятное. Когда водитель вышел ей навстречу и пригласил в машину, она побледнела, и ее «спасибо» скорее всего даже не было и услышано, так тихо оно было произнесено сквозь сжатые побледневшие губы.
   – Мама, что с тобой? – прошептала Наташа, как только машина тронулась.
   Мать обняла ее, крепко сжала:
   – Это конец, доченька!
   – Что ты говоришь! – вскрикнула Наташа. Водитель встревоженно оглянулся. – «Серый» сказал, что папе лучше! Что ты говоришь!
   – Да, да! Папе лучше… Не обращай внимания… Я устала…
   Наташа пыталась заглянуть ей в глаза, ей показалось, что мама вот-вот заплачет, но она отвернулась и мягким движением руки попросила Наташу сидеть спокойно.
   Устала? А почему бы нет? Почему бы ей действительно не устать. Наташа привыкла к тому, что мама всегда в форме, всегда в действии с минимумом лишних движений и слов. В сущности, при всей своей любви к матери, она воспринимала ее как хорошо отлаженный механизм, обеспечивающий ей, уже взрослой дочери, спокойствие и комфорт. Это ужасно!
   Теперь Наташа решила для себя, что, возвратившись домой, начнет новую жизнь. Раньше она словно спала, ее глаза были устремлены внутрь, она рассматривала себя, свои мысли и чувства, что-то с радостью открывала в себе, от чего-то ужасалась, но так или иначе была занята исключительно собой, всем прочим же лишь уделяя частицы внимания и интереса. Теперь будет не так, ведь она поняла, что самое главное это как раз то, что вокруг нее.
   Она знала, что отныне взгляд ее будет внимателен ко всему хорошему, она чувствовала, как накапливается в ее душе нежность, предназначенная внешнему миру, прежде всего миру близких ей людей, она догадывалась, сколько добрых поступков подскажет ей ее новое открытие мира, ведь раньше у нее будто не было рук, не было слов для свершения доброго и уместного. Они все вернутся домой другими людьми. Почему это должно случиться со всеми, она еще не знала, не успела обдумать эту догадку, на обратном пути у нее будет достаточно времени, и она вычислит и сформулирует принцип счастья их семьи, счастья, которого не было в полноте, потому что она до сих пор была лишь пассивным потребителем его, она лишь брала, но ничего не возвращала… Скорей бы домой!
   Въезжая в деревню, шофер притормозил, у первой же бабульки спросил, где дом директора школы, и, получив подробнейшие объяснения, уверенно покатил по деревенской улице.
   Наташа увидела отца еще из окна машины. Он сидел на крыльце с каким-то мужиком. Она видела, как оживилось его лицо радостью, когда они только выбрались из машины. Совсем по-молодому он вскочил и поспешил к калитке, и Наташе достались первые объятия, а не маме, хотя, конечно, она их заслуживала больше. Увидев, как болезнь прогулялась по его лицу, Наташа чуть не заплакала, слезы выступили на глаза, и отец был тронут этим чистым проявлением любящей души. Потом был столь же трогательный дуэт мамы с папой. Вот только с маминым лицом что-то все же произошло. Ее глаза, ее прекрасные зеленые глаза, главное украшение лица, нынче словно выпадали из общего его состояния. Они не улыбались и не плакали, когда она улыбалась и плакала, они не подтверждали слов, что она произносила, они не участвовали в ее чувствах. И вообще было впечатление, что из них двоих серьезно больна именно мама.
   Наташа чуть отстранилась, чтобы не смущать их и не препятствовать воркованию, ее всегда слегка бросало в краску от родительских взаимонежностей, но она всего лишь отстранилась и не могла не услышать фразу отца, поразившую ее своей интонацией.
   – Увези меня отсюда, Любаша! Сегодня же! Можно?
   Мама же почему-то только всхлипывала, причем глаза ее оставались сухими, и она бессмысленными движениями зачем-то поправляла то один угол воротника его рубашки, то другой и кивала, кивала… Полуобнявшись, они пошли к крыльцу, и здесь, не отрываясь от мамы, отец познакомил ее и Наташу с Сергеем Ильичом, директором местной школы и хозяином дома, где он остановился. Потом Наташа жала руку его дочке, милой простушке с ямочками на щечках, улыбчивой и доброжелательной. А затем был сюрприз, к которому Наташа никак не могла быть готовой.
   – А это мой друг и подлинный ангел-хранитель, и потому прошу не просто любить и жаловать, но полюбить всей душой! Артем.
   Неделю назад в вагоне на проводах отца, проходя мимо, уверенная, что видит этого парня первый и последний раз в жизни, она сказала себе без особой грусти: «Вот! Он бы мог стать моей настоящей любовью с первого взгляда. Но так не бывает.» И добросовестно забыла его навсегда.
   Случилось то, что ей совершенно не нужно. Или, по крайней мере, не сейчас, не здесь… Но ведь чудо же! А случаются ли чудеса просто так? Просто так чудеса не случаются. Тогда, в вагоне, он посмотрел на нее не очень дружелюбно, но очень пристально. Может быть, и у него мелькнула та же мысль, и потому сейчас он тоже должен быть потрясенным… ну, пусть не потрясенным, пусть хотя бы только шокирован игрой случая, совпадения, как еще назвать? Ей очень хотелось убедиться в своем предположении, и она, уже отойдя, не запомнив рукопожатия, оглянулась. Нет, взгляды их не столкнулись, и, огорчившись чуть-чуть, Наташа гораздо больше обрадовалась, потому что столкновение, произойди оно, могло не только выдать ее собственное состояние, что недопустимо, но и слишком поспешно завязать некий узелок отношений, который, как известно, с такого пустяка – неосторожного взмаха ресниц – способен ускорить, а значит, опошлить узнавание человека, воистину чудом возвращенного из, казалось бы, неизбежного «здравствуй и прощай». Нужно уважать чудо, нужно дать ему возможность длиться столько, сколько хватит собственных сил чувствовать и воспринимать его. И потому она ни за что не спросит ни у кого, как и почему он здесь оказался. Ясно, что это случайность, а в чем ее суть – вторично и неинтересно.
   Прежде чем сесть за стол, все еще долго слонялись по комнатам, кругами ходили вдоль допотопных сервантов и шифоньеров, о чем-то говорили вразнобой и невпопад. Наташа тоже что-то спрашивала и отвечала и передвигалась вместе со всеми от серванта к шифоньеру, все более раздражаясь какой-то демонстративной провинциальностью обстановки и еще более тем, что всякий раз, когда представлялась возможность встретиться со взглядом Артема, кто-нибудь непременно оказывался между ними, чаще розовокофточная дочка хозяина дома, демонстрирующая всем присутствующим свою рыжим вельветом обтянутую задницу.
   За столом она, конечно же, оказалась рядом с Артемом. Наташе не захотелось даже пожалеть ее, так нелепо было это соседство. Она ведь еще тогда, в вагоне, все поняла про этого парня. Такие лица ей были хорошо знакомы по обложкам музыкальных альбомов. И всех, когда-либо заинтересовавших ее людей, она приговаривала к тому или иному типу… Артем был рахманиновского типа… Разумеется, не о внешних чертах речь…
   Артем оказывал явные знаки внимания розовой кофточке, но Наташу это не задевало, она знала – достаточно какой-то одной ее фразы, и он откликнется, как на пароль, надо только найти эту фразу-пароль, посредством которой родственные души узнают друг друга в чужой или враждебной среде.
   Они сидели напротив. Взгляды их не могли не схлестнуться. Это было. Его взгляд ей ничего не сказал. Она и не ждала. Он же не знает, не подозревает… Он так долго жил в чужом мире, что разуверился, утратил чутье, возможно, он даже решил, что вообще один, ведь ей такое казалось, а если один среди чужих, то с чужими можно жить только по их правилам, и одно из этих правил – физиологическое влечение мужчины к женщине, удовлетворение этого влечения на уровне элементарной жизненной функции и соблюдение определенных обязательств, продиктованных характером физиологического контакта. Для розовой кофточки в контакте с последствиями – и цель и смысл, начало и конец, для него – это мизер, вынесенный за скобки внутреннего духовного опыта, она даже подозревать не будет о наличии скобок и, натыкаясь на это неподозреваемое, каждый раз будет причинять ему боль, пока он к этой боли не привыкнет.
   Коварство ситуации в том, что времени практически нет. Завтра они уедут. А нужно было бы дать ему возможность проверить себя с кофточкой. Сейчас он в роли мужика, реагирующего на доступность, так пусть бы утолил жажду, ведь у жаждущего притуплены все чувства, что выше пояса.
   Ах, если бы иметь в резерве хотя бы два дня!
   Наташа взглянула на отца и будто очнулась. За столом шел разговор о земельной реформе, об арендах и подрядах. Произносились тосты какого-то странного, двусмысленного содержания. Отец при этом лишь поднимал бокал с вином, но не пил, а мама, наоборот, пила и не морщилась от доморощенной сивухи. Наташа лишь пригубила и задохнулась от омерзения. Продолжая подглядывать за отцом, она отметила, что в его лице появилось ранее не свойственное ему выражение, какая-то странная смесь благостности и тревоги, еще суетливость, он постоянно оборачивался то к одному, то к другому, и при этом выражение лица всякий раз менялось, и почему-то неприятно было это видеть, что-то вроде обиды, а может, даже стыда испытывалось, когда он вдруг почти заглядывал в глаза сидящему слева хозяину дома, потом резко поворачивался к маме или вдруг подтягивался через стол к Артему, что-то говорил ему, выслушивал его или розовую соседку Артема, вещавшую какие-то банальности птичьим голоском. А еще папа слегка почавкивал, а мама не одергивала его, как обычно.
   Только кончилось застолье, как появился врач районной больницы, присланный еще вчера распоряжением райкома. Оказывается, воспользовавшись удовлетворительным самочувствием пациента, он с утра смотался на рыбалку. Теперь он был сконфужен, и не знал, куда девать полдюжины мелких хариусов, пока кофточка, хихикая и подмигивая, не освободила его от жалкого улова. Было ему лет тридцать, он робел под суровыми взглядами мамы и суетливо поспешил за ней в другую комнату по небрежному ее мановению.
   Папа с хозяином дома вышли на крыльцо для продолжения беседы о состоянии сельского хозяйства, кофточка куда-то исчезла с рыбой, и Наташа с Артемом остались вдвоем в псевдогостиной.
   Некая заготовка на такой случай у Наташи была, но что-то случилось с языком, с лицом, оно словно окаменело, не было способности привести в движение губы хотя бы для улыбки. Улыбка ведь тоже слово…
   – На какой почве будем общаться? – спросил Артем, глядя ей прямо в зрачки, так ей показалось, не в глаза просто, но в зрачки, словно своим взглядом цеплял, как ловушкой, ее взгляд и не позволял увернуться.
   Сто вариантов реакции могло бы найтись и на его тон, и на слова, сто первый, что вывернулся из какого-то глухого закоулка мозга, оказался не лучшим:
   – А без почвы… это ты можешь?
   Наивно было бы ожидать, что взгляд его потеплеет.
   – Ну, ты же, наверное, такая умная и образованная, как с тобой без почвы?
   Он сказал… она сказала… снова он – все это было лишнее и могло продолжаться долго, а времени в обрез.
   – Ты уже все тут знаешь?
   – Где?
   – Деревню я имею в виду. Ходил? Смотрел?
   – Прогуливался. Интересуешься сельскими видами?
   – Клуб какой-нибудь есть?
   – Даже дом культуры.
   – Сходим?
   – Зачем?
   – Нужно.
   Нет, ее не смутило, что он откровенно не хотел никуда с ней идти. Если я делаю ошибку, подумала она, то, значит, ошибка неизбежна, потому что времени нет, и если он тот, кем она его почувствовала, каким увидела еще тогда, в поезде, то все должное произойдет. Сейчас, понятно, ему нелегко, ведь где-то по периметру суетится доступная самка с арбузной задницей. Нужно вывести его из поля действия ее кошачьей похоти, чтобы для начала он мог почувствовать себя таковым, каков есть, тогда откроется его зрение к равному себе. Сделала вид, что не замечает, как он закрутил головой, как досадой исказилось лицо, в руках суетливость, а губы все-таки произносят нужное: «Ну, пойдем».
   – Папа, мы погуляем немного.
   Ее несокрушимый и невозмутимый папа расцвел типично стариковской радостью, поднялся, подошел к ним, слегка споткнувшись о деревянную решетку у крыльца, обнял их обоих, – этакое откровенное благословение, – прошептал многозначительно:
   – Конечно, конечно! Погуляйте. К реке сходите. Там хорошо!
   Насчет реки это было ниже всякого уровня, Наташе стало стыдно за отца, она оглянулась и встретилась со взглядом хозяина дома, Сергея Ильича. Он, конечно, тоже улыбался, но зря, потому что когда рот улыбается, а глаза гневаются, то это уже не улыбка, а оскал.
   Последний раз Артем крутанул головой, когда они уже шагов на сто отошли от калитки. Повезло. Кофточка не объявилась. Теперь все зависит от других обстоятельств, которые могут сложиться удачно, но могут и провалить всю затею.
   – Может, скажешь, чего это тебя потянуло на сельскую культуру?
   – Музыку любишь?
   – Музыку? – почему-то удивленно спросил он.
   – Я имею в виду настоящую музыку.
   – Я люблю хорошую музыку.
   В ответе прозвучал странный вызов, и сам ответ был плох, так плох, что дальше некуда. Конечно, она должна была сказать ему, что музыка не бывает хорошая или плохая, она бывает настоящая и ненастоящая, музыка и не музыка, и это элементарно для всякого образованного человека. Скажи она так, и все! И больше ничего не будет. Даже надежды. Господи! Как он плохо ответил! Словно половина образа, что воссоздала в душе, – крест-накрест… Торопливо глянула на него, пришлось остановиться и обернуться, чтобы как следует, глаза в глаза… Да нет же! Черты лица – это же не просто форма плоти, это всегда еще и шифр души, и она не могла ошибиться в расшифровке. Теперь все зависело от простой удачи, от нескольких счастливых совпадений…
   Еще она чувствовала и догадывалась, что взяла с ним очень неверный тон, октавой выше и мажорней нужного. Ему бы говорить с ней таким тоном, а ей бы тогда достался неторопливый аккомпанемент левой руки, возможно, лишь с некоторой коррекцией и опережением темы, когда одним аккордом можно менять строй и тональность, а правая рука и не заметит даже своей ведомости, увлеченная умело предложенной формой общения. Нужно было найти аккорд.
   Улица, которой они шли, чем-то напоминала диканьковские виды Гоголя: домики, палисадники, лавочки у калиток, тихое безлюдье. Людей можно вообразить, как хочется душе, в том же гоголевском настрое, – они добры, по-хорошему хитры и непостижимы, как миф, среди них можно жить или пребывать в роли тактичного привидения – смотри и не вмешивайся, и получишь заряд спокойствия и оптимизма…
   – Хорошо здесь, – тихо сказала Наташа.
   – Кому?
   – Что?
   – Кому хорошо?
   Наташа поняла. Он несчастен. Потому один аккорд для него – пустое и даже раздражающее звучание. Нужно быть осторожной и тонкой.
   Вот, пожалуйста, словно в унисон его озлобленности, «гоголевский» пейзаж развалился на глазах, преобразился в безобразие пыльной площади, окруженной отвратительными строениями, заполненной ревом моторов и криками людей. Специально он ведет ее не в обход «ада», а через него… Мог бы под руку взять, но не берет. Хорошо, что хоть идет рядом, а не впереди.