Повернулась и пошла к лифту. Вышла на втором этаже. Через четыре минуты лифт дернулся и поплыл вверх. Не менее двух минут люди топтались в лифте и у лифта, затем он пополз вниз, по гулу голосов не менее трех человек, женщин среди них не было. На десятой минуте Жорж снова открыл ей дверь. Был зол и не скрывал этого. Не предложил сесть, сел сам, нагло уставясь на нее дергающимися зрачками.
   – Ну, давай, давай, начинай!
   – Зачем ты сделал это, Жорж?
   Произнесла просто, не вкладывая никаких побочных интонаций, и Жорж клюнул на простодушие ее голоса, обмяк лицом, расслабился:
   – Понимаешь, ты, я – это все сейчас вторично. Речь идет о судьбе миллионов. Люди больше не хотят того, что с ними было. Твой муж и другие такие же, они по-своему правы, что сопротивляются, но мы еще более правы, пресекая их сопротивление. Я обязан был так поступить, иначе оказался бы соучастником тех, кто и мне жить не давал. По крупному счету идет игра, понимаешь это?
   – Но ты предал меня, разве нет?
   – А если бы тебе пришлось выбирать между мной и мужем, ты меня не зачеркнула бы?
   – Ты подлец, Жорж.
   – Может быть. Слегка. Твои отношения со мной тоже не образец добродетели, согласись!
   Жорж наглел.
   – Ты убил моего мужа. И меня.
   – Пожалуйста, не драматизируй. Заметка без подписи. Имена не указаны…
   – Твое авторство установлено.
   – Даже так! Но ведь вот в чем дело, доказательства нужны. А их не будет. Слава Богу, не те времена! Одного «установления» мало. Твой аппаратчик может подать в суд на газету…
   – Он умирает.
   – Сочувствую.
   – Значит, ты уверен, что неуязвим?
   Жорж торжествующе развел руками.
   – А вот у меня есть против Тебя аргумент. Он в этой сумочке.
   – Очень интересно! Позволь взглянуть?
   – Конечно.
   От изумления лицо Жоржа перекосилось до неузнаваемости. Брови подтянулись к самой лысине, челюсть, наоборот, упала на кадык.
   – Ты что, рехнулась!
   Попытался встать, но она вскинула руку, и он снова плюхнулся на стул, беззвучно шевеля губами.
   – Так будет справедливо, Жорж, – сказала она тихо и увидела, что он наконец-то бледнеет. Еще на лысине появились две крупные капельки пота.
   – Психопатка… – прошептал Жорж, словно только что сделал ужасное открытие.
   – Ты же видишь, я спокойна, – возразила Любовь Петровна.
   Он кинулся к ней, она отшатнулась и машинально нажала на спуск. Жорж взвыл собакой, скособенился, зажимая рукой бедро. Сквозь пальцы проступило красное… оно сочилось…
   – Я не хотела так! – крикнула Любовь Петровна. – Ты сам виноват! Я сейчас…
   Она наставила на него браунинг, изо всех сил давя на спуск. Жорж с воем шарахнулся от нее. Она наконец вспомнила, что нужно отпустить курок, а потом снова нажать на него. Около рабочего стола Жорж споткнулся, упал, не переставая кричать теперь уже совсем неприличные слова, сорвался на визг, когда она подошла.
   – Уйди, дура! Уйди!
   Елозя по полу, он заполз под стол. Любовь Петровна рассердилась всерьез.
   – Да будь же ты мужчиной, Жорж! Как тебе не стыдно!
   – Дура! Психопатка! – орал Жорж из-под стола, выставляя вперед ногу в дурно пахнущем носке. Под столом было темно, как в шалаше. Любовь Петровна видела перед собой только дергающуюся ногу Жоржа и все больше раздражалась. Левой рукой откинула ногу и выстрелила наугад. Наступила абсолютная тишина. Попала она или Жорж хитрит, затаился? Она обошла стол, встала со стороны тумбы, чтоб он не смог схватись ее, положила браунинг на стол и стала осторожно оттаскивать стол в сторону. Он был тяжел, но не так, как муж, которого она час назад затаскивала на тахту.
   Жорж сидел, прислонясь головой к радиатору отопления. Над левой бровью краснело пятнышко с подтеком. Глаза открыты. В глазах ужас.
   «Это хорошо, – подумала Любовь Петровна, – это то, что надо. Пусть увидят и поймут, что с нами так нельзя».
   Хотела бросить к ногам Жоржа браунинг, но стало жалко, подарок все же, положила в сумочку и пошла к двери.
   У подъезда их дома стояли две машины «скорой». Вахтер у лифта засуетился перед ней, собираясь что-то сказать, она жестом остановила его.
   – Мама! – закричала дочь, кидаясь ей на шею. Гостиная была полна людей в белых халатах. Любовь Петровна, ни на кого не глядя, прошла в кабинет мужа. Он лежал, кажется, в той же позе, в какой она его оставила. Грудь его тяжело вздымалась, жутковатый хрип шел из приоткрытого рта. Лицо покрылось бледной зеленью, губы посинели. Она присела на край.
   – Я все сделала, Павлуша, – сказала она тихим, но твердым голосом.
   – Мама, о чем ты говоришь! – простонала дочь. – Он же умирает!
   – Да, – спокойно ответила Любовь Петровна. – Он умирает как мужчина. И ты это запомни, пожалуйста, если кто-нибудь спросит.
   – Мама, мамочка, что ты, что с тобой?!
   Любовь Петровна прижала пальцы к ее губам, обняла крепко и не отпускала…

13

   … Возникли лица двух женщин. Он не хотел женщин. Он хотел другого. И оно появилось. Отчетливо и красочно: колчаковский отряд уходил в никуда берегом реки Рассохи. На рыжих конях два мальчика в военной форме замыкали движение.
   «Значит, это было?..»

ПЕРСОНАЖИ ЖЕСТОКИХ ИГР

   Перед вами, читатель, недавно написанное новое произведение Леонида Ивановича Бородина. Всего несколько лет прошло с момента первой прозаической публикации писателя в нашей стране, а имя его уже знают и любят многие читатели. Его «Третья правда» по праву считается шедеврам отечественной литературы. И трудно представить человека, независимо от возраста и образования, который, прочитав эту повесть, остался бы к ней равнодушен.
   Имя Бородина достаточно широко известно за рубежом. И, к стыду нашему, там и узнали и оценили его раньше, и издали больше. Две крупные литературные премии (французскую и итальянскую) получил Леонид Иванович там, когда у нас его еще почти никто не знал. Лишь в этом году его наконец поощрили на родине, присудив две вновь учрежденные премии: литературную премию Московской мэрии (за книгу «Повесть странного времени», изд. «Современник», 1990 г.) и премию журнала «Роман-газета» (За повесть «Третья правда», опубликованную в «Роман-газете» в 1991 году, № 4).
   Чем же так подкупает проза Леонида Бородина? Прежде всего жизненностью событий, которые в ней изображены, правдой характеров его персонажей. И той внутренней страстностью, которая невольно передается читателю. Конечно, большое значение имеет образный, самобытный язык писателя, его немногословность, превосходное чувство меры во всем, о чем он пишет. Создается впечатление, что перед нами не просто талантливый писатель, умеющий увлечь нас, заставить сопереживать своим героям, проникнуться его мироощущением, но художник, который знает что-то такое, что многим из нас неизвестно, что у него есть особое право говорить с нами именно так и именно об этом.
   Некогда Томас Манн писал: «Вообще говоря, талант очень сложное трудное понятие, и дело здесь не столько в способностях человека, сколько в том, что представляет собой человек как личность. Вот почему можно сказать, что талант есть способность обрести свою судьбу».
   Леонид Иванович Бородин обрел свою судьбу. Очень нелегкую: судьбу гражданина и судьбу художника. Обе эти грани неразделимы в его личности. Бородин – писатель, слово которого, как справедливо отметил в очерке о нем И.Штокман, «воистину не расходится с его жизнью, поступками… человек, ценящий верность собственным идеям и принципам столь высоко, что за них можно пойти за колючую проволоку ГУЛАГа, в тюремные камеры…» («Наш современник», 1992, № 9). Дважды осуждался Бородин за свои убеждения – в шестидесятых и в восьмидесятых годах, проведя в неволе одиннадцать лет.
   О чем бы ни писал Бородин, когда бы ни происходили события, о которых он рассказывает, слово писателя обращено прежде всего к нашему времени. Но никогда не был он столь актуален, столь остросовременен, как в новом своем произведении – повести «Божеполье».
   Впервые в нашей литературе писатель такого уровня решился столь полно и столь откровенно осмыслить художнически настоящее время. Каждый персонаж наряду с сюжетной несет большую социальную нагрузку, представляя собой определенный пласт общества. Хотя персонажей в повести Бородина немного и сюжет достаточно локален, круг проблем и явлений современной жизни общества настолько широк, художнический анализ их настолько разно-сторонен и глубок, что мы вправе рассматривать «Божеполье» как роман.
   Центральному персонажу произведения Павлу Дмитриевичу Клементьеву семьдесят четыре года. Легко догадаться, что возраст «героя» не случаен. Это тот самый период, который был отпущен Советской власти. И биография Павла Дмитриевича хрестоматийно знакома нам: деревенский комсомолец-вожак, боровшийся с кулаками и едва не убитый ими, становится крупным партийным функционером. И вот на закате своей блистательной, и, как ему казалось, высоконравственной карьеры он оказывается свидетелем катастрофического распада государства, которое еще недавно представлялось несокрушимым и могучим; полного краха идеалов, которым он посвятил свою жизнь. И все это усугубилось личной драмой Клементьева.
   Хотя Клементьев антипатичен автору, Бородин не позволяет себе ни на йоту отступиться от своей художнической задачи. Он всесторонне и даже «утепленно» высвечивает образ центрального персонажа. Потому мы до последних строк воспринимаем Павла Дмитриевича как живого человека, остро переживающего крушение и государства и своей карьеры и особенно личную драму.
   Бородин строит повествование так, что мы, как бы вместе с героем, постепенно осмысливаем происходящее, делая все новые и новые открытия. А Клементьев вовсе не сразу понял, что произошло с ним и с обществом. Поначалу даже отвергнутый (хотя оставил он работу добровольно), Павел Дмитриевич испытал вдруг «уже почти забытое ощущение здоровья, то есть нигде ничего не болело», и у него даже появилась надежда «на очередной этап жизни». Но оказалось, что это была лишь инерция. Давно и прочно укоренившаяся в нем привычка сознавать свою исключительность, так сказать, «непотопляемость».
   Отрезвление пришло внезапно, ошеломляюще. Пришло в метро, всегда олицетворявшем для него движение жизни, перемещение народных масс. Масс, о которых в целом он думал «по-отечески заботливо и требовательно», но которые были чем-то единым, не были персонифицированы, как он сам – личность, избранная историей, со временем для исключительной роли государственного деятеля. Когда Клементьев взирал через стекло персональной машины на втекающие в метро и вытекающие обратно людские потоки, ему «приятно было сознавать, что он все берет на себя, что не посвящает толпы в свои хлопоты, что они могут спокойно верить, что он, проносящийся мимо, справится со всеми сложностями отведенных ему проблем, как и они, массы, справляются со своими трудностями и проблемами».
   И вот впервые за многие десятилетия Павел Дмитриевич сам оказался внутри этого человеческого потока. На улице он еще чувствовал свою индивидуальность, свою, как ему казалось, значимость, но «стоило ему приблизиться к знакомому арочному входу, как случилось нечто ошеломляющее: его схватили и понесли вправо, прямо, вниз, его затолкнули в вагон и вытолкнули оттуда, и самое страшное – его никто не видел, он видел всех, а его не видели, об него спотыкались и запинались, как о вещь, ему казалось, что в этой человеческой каше он становится или стал ничем, никем, что он меньше всех, потому что все быт как бы заодно не против него, а без него…» Лишь хорошо усвоенный им за долгие годы инстинкт выживания спас Павла Дмитриевича от рокового исхода, к которому он был близок.
   Тревога, порой переходящая в ощущение ужаса, все больше охватывает Клементьева по мере того, как он наблюдает за происходящими в стране событиями. Все чаще в его сознании возникает одно слово: хаос! Он мучительно ищет ответ на вопрос: почему так случилось? И в такой короткий срок! Пытается всмотреться в собственную жизнь как. одного из столпов прежнего общества. И приходит к выводу, что «вся его жизнь прошла правильно».
   Правда, теперь он вдруг стал задавать себе вопросы, которые прежде у него не возникали. Например: почему он покинул деревню, в которой родился? И честно ответил: потому что возненавидел ее. Но тотчас возник новый вопрос: а если бы все возненавидели?.. Этот вопрос остался безответным. Может быть, потому, что возненавидел деревню и не был в ней уже более полувека, и память его о матери «холодна, как информация»? И на этот вопрос он не дал себе ответа.
   Павлу Дмитриевичу, глядящему из-за штор окна своей квартиры на бурлящую перед ним площадь – привычную и понятную прежде, но теперь ставшую чуждой, кажется, что он как бы смотрит из-за кулис спектакль, разыгрываемый ополоумевшими зрителями, вообразившими себя актерами и не учитывающими, что зрительный зал для этого не приспособлен. Однако «если все исполнители, то нет зрителей, а следовательно, нет и действия как такового, то есть балаган…»
   Наблюдая из-за воображаемых кулис «дилетантские гримасы и реплики сдуревшей толпы», Клементьев утешается тем, что его нравственной и душевной опорой остается семья: любящие и любимые им красавица жена и дочь. Он не подозревает, что для жены он всего лишь козырная карта в ее игре на выживание.
   Некогда несостоявшаяся актриса, Любовь Петровна в этой роли преуспела. Если на сцене псевдопереживаниями нельзя было обмануть режиссеров и зрителей, то Павел Дмитриевич сразу поддался искусно имитированному ею чувству к нему, прочно уверовав, что в лице Любови Петровны обрел идеальную жену: «послушницу и кошечку». У Любови же Петровны «угрызений совести не было, ибо предстояла игра на всю жизнь, а когда на всю жизнь, то это уже жизнь, а не игра».
   Увлекшись своим новым амплуа, Любовь Петровна стала играть и с другими людьми. И постепенно ей начало казаться, что все вообще «видимое и слышимое ею есть не что иное, как результаты игр, которыми забавляются люди, ей подобные, и потому жизни как таковой не существует, что не подлинны слова и поступки людей, что все люди – игроки на одном уровне и персонажи чужих игр – на другом». А потому и ее муж – тоже и сам игрок и персонаж: чужих игр, в том числе ее собственной. Но вот случилось невероятное: вся страна, «словно самогоном, опилась свободой и буйствовала бессмысленно и нелепо». Ушел в отставку ее муж. И тут в ее жизненном сценарии как бы началось новое действие: любящая супруга поверженного властелина, поверженного, но не уничтоженного, утратившего власть, но не силу духа – любящая супруга в роли доброго ангела-хранителя. «Иногда ей далее казалось, что все, бывшее с ней раньше, менее значимо по отношению к наступившему периоду ее жизни, когда в исполнении своей единственной роли она подошла к моменту, требующему высшего напряжения в проявлении ее способностей».
   Особенно изощренно ведет она многолетнюю игру с Жоржем, в которой отчетливо сознает себя и игроком и персонажем чужой игры, не менее изощренной игры Сидорова с ней. Любовники долго камуфлируют свои подлинные отношения друг к другу. И лишь в финале обнажается их взаимная отчужденность, перешедшая в откровенную враждебность. В финале же Любовь Петровна проявляет свое истинное отношение и к мужу, покинув его, сломленного известием об ее измене, обеспамятевшего после сердечного приступа, в пустой квартире.
   Но это впереди. А пока Павел Дмитриевич решает поехать в места, где он родился, полагая, что встреча его с родной деревней и особенно с Божьим полем, вольет в него те живительные соки, укрепит в нем ту уверенность в правильности прожитой им жизни, которые помогут ему восстановить душевное и физическое равновесие, нарушенное «перестройкой», вновь ощутить себя счастливым мужем и отцом.
   Наиболее сильный позыв к поездке он почувствовал после прихода к нему «высокого гостя» из прошлого. Этот визит явился квинтэссенцией всех тех сложных, противоречивых мыслей и ощущений, которые испытал в последнее время Клементьев. Эта сцена по философской, нравственной и социальной глубине решена в традициях русской классики. В том, как ведет себя и что говорит «высокий гость», невольно вспоминается легенда о Великом инквизиторе из «Братьев Карамазовых» Достоевского.
   Подобно кардиналу-инквизитору, «высокий гость» ставит в заслугу себе и своим сподвижникам то, что они побороли свободу людей и сделали так для того, чтобы люди стали «счастливыми». Однако для этого люди обязаны были подчиняться своим вождям и, не размышляя, следовать Вере, точнее, всему тому, что предпишут им власть имущие. «Великая мечта требовала колоссальных жертв, – торжественно заявил Павлу Дмитриевичу „высокий гость“, – и подвиг каждого состоял в том, чтобы быть готовым к собственной жертве. Усомнился – тони немедленно, не смущай других!»
   Тут «высокий гость» превзошел даже Великого инквизитора. Тот, лишая людей свободы, якобы ради их же пользы, брал под опеку всех – и слабых и сильных. «Высокий гость» же обещал «счастливую» жизнь, правильнее сказать, просто жизнь, лишь тем, кто слепо пойдет за ним. Усомнившиеся, и уж тем паче – инакомыслящие, тотчас приносились в жертву, как это и имело место, начиная с самого 17-го года. Вспомним установки «вождей» революции: «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить – их надо уничтожать» (Зиновьев). «Расстрелы – метод формирования людей коммунистической формации» (Бухарин). «Установить такой режим, при котором каждый рабочий чувствует себя солдатом труда, который не может собою свободно располагать. Если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить: если не выполнит – он будет дезертиром, которого карают!» (Троцкий). «Чем большее число представителей буржуазии и духовенства удастся нам расстрелять, тем лучше. Надо проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать» (Ленин).
   Если Великий инквизитор размышляет, находясь в полной силе, ощущая даже свое превосходство над самим Христом, от имени которого он провозгласил себя властелином человеческих судеб, то время «высокого гостя» прошло. Он и подается Бородиным как призрак, почти бесплотный, готовый вот-вот рассыпаться в прах. И Клементьев, испытав поначалу «симпатию к сидящему напротив человеку», с которым несколько десятилетий был единомышленником, в конце разговора резко меняет свое отношение к «высокому гостю». «Тоскливая безнадежность липкой слизью стекала с его (гостя. – В. М.) слов, хотелось отстраниться, уберечься, сделать что-нибудь, чтобы замолчал он, смердящий оборотень, полутруп, маньяк…»И они, теперь уже внутренне отчужденные, расстались: «высокий гость», уйдя от Клементьева, как бы возвратился в прошлое, а сам Павел Дмитриевич полон еще надежды, что обретет свое место и в будущем.
   И надежда эта связана прежде всего с поездкой на родину, которая, как он предполагал, восстановит его душевное равновесие. Однако надежда эта не оправдалась. В пути, при встречах с областным и районным начальством, он еще сохранял иллюзии. Он даже не распознал (а он так кичился умением распознавать кадры!) в понравившемся ему молодом спутнике грубую подставку (уж так ему хотелось поверить в возрождение прошлого, в то, что идеалы, которыми он руководствовался, еще могут в ком-то найти отклик). Но потом пришло отрезвление – ошеломляющее, безжалостное. Сначала встреча с односельчанином Будко, сохранившим и спустя полвека неприязнь к Павлу Дмитриевичу. Затем – нарочитое неузнавание его Ульяной – бывшей возлюбленной, семью которой некогда раскулачил и выслал из родных мест Клементьев. И наконец, самое страшное – вид обезображенного Божьего поля.
   С самого начала поездки Клементьев жаждал, торопился поскорее попасть на это место. Он, казалось, был готов ко всему, даже к тому, что не найдет саму деревню на старом месте, но чтобы прекратило свое существование на земле Божье поле, самое главное место на земле его прошлого, – такое даже в голову ему не могло прийти. Этот луг в памяти Павла Дмитриевича зафиксировался намертво как некое достоверное свидетельство правоты его жизни, провозглашенное однажды выстрелом из-за стога сена, и потому все, связанное с этим фактом, не имело права исчезнуть и обязано было существовать вечно.
   И вот перед ним долгожданное место. «Рваная черная яма с черными блюдцами луж от ног его простиралась до самых холмов на той стороне. Божеполья не было. Так, наверное, будет выглядеть земля после атомной войны. Так может выглядеть ад. Пустота входила в душу, душа сжималась и безмолвно корчилась в судорогах. Сама по себе вызрела странная фраза: „Это моя могила“.
   В этой сцене – кульминация повести Бородина. Здесь символически выражены «правота» жизни Клементьева и суть его личности.
   Всей своей жизнью Павел Дмитриевич был повернут на себя, на свое «я». Боязнь за себя, за свою жизнь, даже опасение, что что-то может ущемить его интересы заслоняли для него любые убеждения и идеалы. Его до сих пор пронизывает «соплячий страх» при мысли, что он мог быть порубан вместе с комиссаршей Вандой и ее штабом, что он единственный случайно уцелел из всего чоновского отрядика, уничтоженного казаками. Когда он «произносил речь-клятву о мести, глаза его горели и пылали. Люди думали – ненавистью, и загорались огнем. Но то страх перед смертью изнутри выталкивал его зрачки из орбит».
   Животный ужас охватывает Клементьева при воспоминании и о выстреле в него на Божьем поле: пройди хоть одна дробинка, пущенная в него младшим братом Ульяны – «спол-локтя выше» – и он остался бы на всю жизнь увечным.
   Потом «страх ушел или не ушел, но остался стыд за него. На всю жизнь. И когда кто-то по прошествии лет бахвалился лихостью и дерзостью молодости, никогда не присоединялся, но подозревал хвастунов в неискренности… Да и потом сколько было всего, о чем старался не вспоминать и радовался, что некому напоминать. Вместо страха смерти был страх за успех, за карьеру».
   Даже при известии об измене жены уязвленный эгоизм в Павле Дмитриевиче оказался сильнее оскорбленного чувства.
   Как всякий настоящий эгоист, Клементьев во всех своих бедах винит кого-то другого. «Ну, не глупость ли? – мысленно восклицает он при виде обезображенного Божьего поля. – Сколько этого торфа отсюда вывезли? Несколько тысяч тонн? И – кладбище! А поле могло кормить тысячу лет. Боже, какие бездари и тупицы!» И он не понимает, вернее, не в состоянии понять, что одним из этих «бездарей и тупиц», к тому же вдохновителем их долгие годы был он сам.
   Единственным, что еще способно как-то восстановить его душевное равновесие, оказывается ненависть. Это невольно роднит его с женой – Любовью Петровной. Вот каким предстал Павел Дмитриевич перед дочерью после того, как они вдвоем вновь осмотрели обезображенное Божеполье. «Наконец это очевидное смятение чувств прекратилось, лицо застыло, и сам он весь выпрямился, собрался, – это был прежний, хорошо знакомый ей человек воли, ума и достоинства, а в сосредоточенности лица проглядывалось еще что-то похожее на злость, на большую злость».
   Каждый из персонажей повести, пытаясь осмыслить свою роль в происходящих и в происходивших ранее событиях, тем самым помогает оценить не столько собственную значимость, сколько описываемые явления. Дополняя друг друга, они более полно высвечивают основную тему повести.
   Саморазвенчание «вождей» прошлого, каковыми на разных ступенях являются «высокий гость» и Клементьев, существенно дополняет Надежда Петровна, сохранившая, в отличие от своего бывшего мужа, фанатическую преданность идеалам, которым посвятила жизнь. Да и осмысление ею прошлого куда более разносторонне и весомо, чем у Павла Дмитриевича. Да и, пожалуй, более впечатляюще, чем откровения «высокого гостя».
   «Вот нашелся целый народ, несчастный народ, который взял да и разыграл карту всеобщего счастья! – с пафосом восклицает старая большевичка. – Наша революция – самое честное действие в истории человечества, потому что не о себе только думали, а обо всех живущих на земле и о тех, кто будет жить. – И далее, с вызовом: – Может быть, нам нельзя было уступать в жесткости, а со временем количество переросло бы в качество, и чистота социалистической идеи окупилась бы?»
   Но при всем фанатизме Надежда Петровна видит и оборотную сторону действий своих единомышленников, создавших себе привилегированные услоеия жизни. Этим она также выгодно отличается от своего бышего мужа. «И я! И я ведь живу в этой богадельне для избранных, а ведь знаю, как живут в обыкновенных домах для престарелых. – И Надежда Петровна добавляет, хотя и тоже с пафосом, но теперь уже с примесью желчи: – Знаю, но живу. Потому что все мы подлы и только лжем без устали о гуманизме и любви».
   Своеобразно дополняет портрет «комуняки» Клементьева Артем, приставленный к нему провожатым: «Сперва он изводил мужиков в Сибири, потом по всей России, потом прыгал по разным министерствам в роли погонялы, заполз в Кремль, окопался при „бровастом“ под самым его боком».
   Однако при всей неприглядности таких персонажей, как Клементьев, впечатление от этого образа невольно смягчается при сравнении его с Жоржем Сидоровым и другими «перестройщиками». «Жорж и власть – это рассмешило бы ее (Любовь Петровну, – В. М.) еще год назад, но теперь это было не смешно, а тревожно… Если такие, как Жорж: – размышляет она, – тянутся к власти, другими словами, если на место Павла Дмитриевича придет Жорж Сидоров, то отрезвление ныне беснующейся толпы ускорится во времени… Жоржи обанкротятся быстро…»