Конечно, она читала это дурацкое письмо. Но прошло два года. За это время вся жизнь перевернулась, и кто знает, что там, в деревнях, сегодня происходит.
Первой мыслью было – вызвать врача. Врачей Павел слушался и вообще лечиться любил, относился к лечениям серьезно. Может быть, оттого, что ничем серьезным не болел. За всю жизнь нож хирурга не коснулся его. Последние годы забарахлило сердце, заговорила печень, жаловался на ноги, – а все процедуры, что предписывались врачами, выполнял с той деловитой пунктуальностью, какая вообще была присуща ему от природы или, возможно, с годами сформировалась как черта характера.
Другим Любовь Петровна не знала своего мужа. Двадцать лет назад она получила его в таком виде и качестве, в каком он пребывал и теперь. Конечно, за эти годы он состарился, и что-то соответственно должно было измениться в нем, но она не заметила ни его старости, ни изменений, если таковые и появились, потому что и сама старела, а значит, изменялась в унисон со всем жизненным укладом мужа, что, возможно, и было главной причиной их прочного семейного счастья.
Образ семейного счастья сформировался в сознании Любови Петровны задолго до появления Павла, после многих разочарований, когда она чуть было не сломалась, но всё же выстояла и вопреки обычной логике жизненных неудач обрела исключительную жизнестойкость и целеустремленность.
Когда-то, сделав первые блестящие шаги на сцене, отчасти, как потом поняла, благодаря внешним данным и голосу, она через несколько лет обнаружила себя не просто стоящей на месте, но отступающей, уступающей, с полувиноватой, полузаискивающей улыбкой режиссерам, которые как-то чаще нужного стали прикашливать в разговорах с ней, почесывать лысины или бороды, вымученно хмуриться или прихохатывать, а те из них, к кому она не пошла бы сама, стали посматривать при случае в ее сторону с пакостной многозначительностью.
Она не поняла происходящего и ринулась в бой за свое место. Не страдая предрассудками, она упала в постель самого модного и именитого, получила роль, о какой только могла мечтать, и провалила ее без треска, но определенно, и оказалась в катастрофическом положении, поскольку вовсе не намеревалась превращаться в любовницу старого, лысого, потного развратника, будь он семи пядей во лбу, тем более что в своей неудаче она тогда еще по инерции сопротивления винила именно его, как ей казалось, навязавшего ей чуждую пластику и стиль… Расстались врагами.
Потом встретился на ее пути человек с нелепым именем – Жорж Сидоров. Наверное, талантливый… И теперь, через столько лет, она тоже думала о нем через «наверное», но тогда послал ей Бог союзника. Жорж Сидоров бунтовал против апостолов театра, против управленцев культуры, против министерств и законоучителей. Его только что лишили студии и объявили модернистом, чем он гордился, но, кроме гордости, в активе ничего не имел, а иметь хотел ни больше ни меньше как все.
Они с восторгом упали друг другу в объятия, отвергнутые и нищие.
Вспоминая это время, Любовь Петровна всегда влажнела глазами и тщетно пыталась понять, отчего именно странной радостью отложились в ее трезвой памяти годы отчаяния и пустоты. Любви не было. Но выявилось нечто, способное соперничать с любовью, даже подменить ее, восполнить и придать смысл тому, что хладнокровной и справедливой оценкой могло быть поименовано решительной бессмыслицей.
Любви не было, потому что ее не могло быть. Это второе страшное открытие про себя или о себе она пережила именно в те странно счастливые дни. И даже годы. Оказалось, что как женщина она начисто лишена того, с чего женщина, собственно, и начинается. Потом, много позже, ей часто снился сон, будто стоит она перед большим зеркалом нагая. Она поражена цветом своего тела, начинает ощупывать себя, – оно мертвецки холодно, ее красивое, почти совершенное тело, и она кричит…
Нет, не сразу. Было еще сумасбродство. Дважды она уходила от Жоржа. И возвращалась. Жалкая, измученная, опустошенная. Жорж Сидоров был слишком занят собой, чтобы понять ее муку. К тому же все, что в любви есть видимое и воспринимаемое, все оказалось без особого труда имитируемым, и разве она не актриса, хотя и без искры Божьей.
Кстати, об искре Божьей. Как-то однажды, предельно удовлетворенный ею, Жорж сказал, что со всеми ее данными вся она как есть Божьей милостью жена, а не актриса вовсе, что мужики режиссеры, они ко всему тому же типичные самцы, мечтающие об идеальной самке на всю жизнь, но поскольку воображают себя гениями дела, а личное будто бы вторично, потому-то и ошибаются, встретившись с женщиной такого типа. Думают, что нашли актрису, и, не обнаружив актрисы, спешат расплеваться или приспособить под любовницу, вместо того чтобы жениться и продолжать искать актрис и любовниц. Он такой ошибки не совершит.
И, встав перед диван-кроватью в чем мать родила, торжественно сделал ей предложение.
Час или более того, пока она ревела навзрыд, он метался вокруг нее, не понимая, что означает ее истерика, и когда она накричала на него и выгнала его из собственной квартиры, зло прощелкав всеми замками, и тогда не понял и продолжал топтаться под дверью и театрально вышептывать в замочную скважину какие-то успокаивающие призывы.
К тому времени она уже все знала о себе. И все же эта, кем-то другим проговоренная правда была как пощечина, нет, много обиднее, хотелось во что бы то ни стало опровергнуть ее… или умереть. Но в любом случае уйти.
Так в третий раз она ушла от Жоржа Сидорова. Уверена была, что уходит навсегда, потому не щадила его, наговорила всякого по принципу: «А сам-то кто?» Жорж был огорчен, но и только, и заверил ее, что если она передумает…
Но все определилось бесповоротно. Если она не актриса, а жена, то уж в этом-то амплуа она должна, обязана реализоваться по самой высшей категории.
В те времена она кормилась на Москонцерте, где ее охотно использовали в роли ведущей на концертных мероприятиях В санатории «особого назначения» ее и заметил многообещающий продвиженец, вполне красивый мужчина, правда, с опасным превосходством в возрасте. Она и сама увлеклась им, но не ранее того, как навела необходимые справки. Собственное увлечение не помешало ей провести с кандидатом в мужья достаточно долгую и весьма искусную любовную игру, результатом которой должно было стать обретение должного образа жены, в данном случае – жены-послушницы и кошечки. Угрыэений совести не было, ибо предстояла игра на всю жизнь, а когда на всю жизнь, то это уже не игра, так она это понимала и с максимальной серьезностью отнеслась к изучению прихотей и пристрастий своего будущего супруга и была рада чрезвычайно, не обнаружив ничего противного ей или даже раздражающего. Она даже предположила, что это не просто удачное или счастливое совпадение, а возможно, они – пара, а что еще может быть другое, если ей все в нем приемлемо и она ему будет нравиться вся, потому что это в ее власти и в пределах ее способностей.
Сама была поражена той энергией, что выявилась в ней, когда взялась за устройство личного счастья. Супруг ее был поражен не менее, но не энергией, которую, разумеется, не заметил и не должен был заметить, он был поражен соответствием своей новой подруги жизни тому идеалу жены, который, возможно, лишь изредка и вполне лениво в неопределенных очертаниях воображался в предночные часы холостяцкой тоски.
Свою удачу он совершенно осознал в первый дачный сезон, когда Любовь Петровна в течение нескольких дней стала всеобщей любимицей не только мужчин, но и женщин, капризных и ревнивых спутниц его коллег по портфелям. Для нее же это было серьезным испытанием, и она выдержала его с честью, ибо сумела, будучи, без сомнения, самой очаровательной среди почему-то в основном некрасивых или рано подурневших, ни у одной из них, тем не менее, не породить зависти или какого-либо другого рода недоброжелательности.
Так началась ее жизнь, жизнь жены человека власти. Преимущества и обязательства, что проистекали из ее нового положения, она осваивала с равной добросовестностью, ни от чего не отказываясь, ни от чего не уклоняясь. Единственной неудачей, от нее не зависящей, было рождение дочери. Павел хотел… Не то слово – грезил сыном. Но была дочь. И было привыкание его, несколько даже затянувшееся, но оно произошло, и он полюбил ребенка спокойной любовью человека серьезного возраста, когда уже не приходится, рассуждая о жизни, оперировать категорией некоего будущего, но в полной мере довольствоваться настоящим, как бы даже притормаживая бег времени скурупулезностью проживания и переживания каждой ощутимой его единицы. Впрочем, это только в сфере личной жизни.
Любовь Петровна рано подметила эту странность его мышления. Ему было за пятьдесят, и он считал себя старшим, когда говорил о своей жизни, о прошлом, она улавливала старческие ноты и интонации его голоса в такие минуты. Но когда речь заходила о работе или, как он говорил, о службе, а в переводе на честный язык – о карьере, то можно было подумать, что он считает себя бессмертным. Кстати, это была общая черта людей его круга, где сам Павел Дмитриевич числился в молодых. Любовь Петровна только ахала про себя иногда, когда некто, одной ногой уже стоящий в гробу, совершенно серьезно распространялся о своих перспективах и возможностях, нацеленных чуть ли не на следующее десятилетие, причем вовсе не пребывая в иллюзии относительно своих действительных физических возможностей. Но нужно и отдать должное: живучи они, эти люди власти, подчас оказывались – только позавидовать.
Когда она однажды поделилась своим наблюдением с Жоржем, тот, лязгнув большими, широкими зубами, буркнул злобно: «Еще бы! На службе у сатаны, да без льгот!»
О нем, о Жорже, она по-настоящему вспомнила где-то через год после рождения дочери. Воспоминание это было странным, двусмысленным, нечистым, словно не забывала вовсе, а приберегала резервом для какой-то будущей полноты жизни. К тому времени она уже знала себе цену, прочитала и прочитывала ее в глазах мужа всякий раз, когда они бывали на людях. Павел был смешон своей гордостью, но только в ее глазах, потому что знала его всего и по-своему даже очень любила. Но вот вспомнился Жорж, и ей захотелось отдохнуть от роли. Она сказала себе, что ей просто необходима разрядка, потому что, хотя игра и превратилась в жизнь, но игрой быть не перестала, и ей нужна разрядка, она настаивала на этом слове, – разрядка, чтобы сохранить форму. Потому вывела для себя такую хитроумную формулу: чтобы навсегда быть верной женой, ей нужен маленький тыл… В этой формуле были и другие слова, кроме одного – «измена», – этого слова не было в ее мыслях, по крайней мере, так она полагала и верила.
Женщине ее положения завести или восстановить знакомство, не предусмотренное неписаным табелем о рангах, тем более если это знакомство предполагалось сохранить в тайне, считай, от всего света, – такая затея была бы с самого начала обречена на скандал, возьмись за нее человек, тем более женщина, с меньшим хладнокровием и меньшей изобретательностью, каковые выявились в арсенале талантов Любови Петровны.
Когда наконец эта встреча состоялась и она перешагнула порог его квартиры, не успело отзвучать коридорное эхо захлопнувшейся двери, как они уже были в объятиях друг друга. Он ей не понравился, но партию истомившейся страсти она исполнила с блеском.
В любовной паре с мужем она была в роли нежной, чуть томной ласковой кошечки, испытывающей тихое блаженство оттого, что об нее ласкаются, где финальная сцена – благодарное припадание к мужественному мужскому плечу, умиротворение и непременно засыпание раньше его, чтобы он еще чуть-чуть поласкался об нее, сонную, а затем нежно переложил уставшую головку на подушку. В позе уснувшей царевны приходилось лежать некоторое время без малейшего движения с благостно-сонным выражением лица, поскольку при свете ночника он еще имел обыкновение смотреть на нее. И лишь через десять – пятнадцать минут по выключении ночника можно было наконец дышать как хотелось, и развалиться в постели, как того требовало по-настоящему уставшее тело.
Она не то чтобы устала от этой роли, нет, ведь каждый раз в исполнение привносилось нечто новое, порою сущий пустяк, но по реакции партнера она немедля фиксировала успех, и удовлетворение, что испытывала при этом, было полноценным.
С Жоржем она была ненасытной кошкой, и в этот раз после долгой разлуки буквально потрясла его, а все прочие женщины, сколько их было у него, обязаны были поблекнуть, показаться сущими ничтожествами, на меньшее она не была согласна, ради меньшего не стоило стараться.
Жорж валялся выпотрошенный, а она демонстрировала неиссякаемую свежесть сил и желаний. Он должен знать, что потерял, он должен чувствовать себя обкраденным, он не смеет забывать ее ни с кем!
Она поставила себе оценку «отлично» и позволила ему прийти в себя. Он сначала вяло, потом бойко рассказывал ей о своих делах, дела его были все так же неважны. Он был жалок и некрасив и все же близок ей, даже нужен, может быть, хотя бы затем, чтобы как можно ярче проигрывать в сравнении с мужем. Оказалось, что она нуждается в таком сравнении, что после этой встречи еще безошибочней будет ее семейная жизнь, ее мудрая линия поведения. Измены не было. Была проверка на преимущество и не более того, проверка правильности главного выбора жизни.
Конечно, Жорж уже знал, что она вышла замуж за какого-то партийного функционера, но что ее покоробило – он даже не полюбопытствовал, за кого именно. Спросил под конец встречи, а Любовь Петровна отчего-то вдруг заколебалась, что-то насторожило ее, и она предложила Жоржу игру в тайну. Когда изложила ему заранее продуманную систему их будущих тайных встреч, он только развел руками, восхищенный ее житейской практичностью. Присмотревшись, уловила искорки тщеславия в его зрачках и решила, что полезнее поощрять эту нормальную слабость не избалованного жизнью человека, такое решение продиктовала и жалость, ей было жалко его, это чувство явилось прямым результатом сравнения Жоржа с мужем, оно пребывало в непосредственной близости к презрению, хотя едва ли являлось таковым, потому что слишком хорошо было на душе у Любови Петровны, она была наполнена счастьем удачи, и никакое злое чувство не могло пустить корни в ее в общем-то от природы добром сердце.
Возобновление отношений с Жоржем имело еще одно доброе последствие. Жорж был универсальным источником информации о театральных делах, он был в курсе не только сплетен и слухов, что немало уже само по себе, но и был осведомлен о внутренней жизни всех без исключения столичных театров; репертуарные планы и их изменения, интриги и конфликты, личная жизнь известных и более-менее известных актеров, режиссеров, администраторов и даже опекунов из управления культуры – все это пребывало в боевой готовности к использованию за морщинистым лбом Жоржа, в полной бесполезности для него самого.
Так началось ее хобби. Получив от Жоржа очередную информацию, Любовь Петровна выбирала жертву. Впрочем, «выбирала» – это не то слово. Жертва наклевывалась сама еще во время разговора, и никакой логикой не вычислить бы закономерность, по которой отдавалось предпочтение тому или иному персонажу. Игра велась затем либо на понижение, либо на повышение, а вот это последнее имело уже определенную систему. Допустим, Жорж сообщал, что такой-то режиссер такого-то театра получил реальный шанс на взлет. Любовь Петровна начинала игру на понижение. Изощренности, каковую она проявляла в своей забаве, позавидовал бы самый искусный дипломат: улыбка восхищения или едва уловимого сарказма, как бы невзначай брошенное слово, пожатие плеч или жест, казалось бы, неопределенный, но достигающий цели лучше слова или потока слов, – и неудивительно! Те, кто служил орудием продуманной игры, были люди, власть и возможности которых не имели четких социальных границ, но, как в туман, уходили в социальность и терялись для глаза, и целенаправленная установка, запущенная по лучам и волнам власти, тоже исчезала в этом тумане, иногда слишком долго блуждая потаенными лабиринтами. Тогда Любовь Петровна нервничала и швыряла в бой все резервы, какие имелись под рукой. Но по истечении времени на том конце тумана, где все предметы обретали однозначные именования, возникал, как бы рождаясь из ничего, искомый и желаемый результат. И тогда где-нибудь в районе Бронных или Бульварного кольца появлялся озадаченный и растерянный человек, еще вчера грезивший славой Станиславского или Мейерхольда, а ныне обращенный в ничто…
Впрочем, на понижение было играть легко, если не считать случаев, когда Любовь Петровна своей гениальной интуицией вдруг осознавала, что ее игра натолкнулась на чью-то чужую игру, более профессиональную. Проигрывать она тоже научилась.
Играть на повышение было труднее, но зато несоизмеримо слаще бывала победа. Когда некто, внезапно утвердившийся на театральном Олимпе, вещал по телевизору о скорбности своих трудов, о достоверности его творческого накала и заслуженных успехах, – сидеть в кресле и слушать его небрежно-изысканные откровения – это было подлинное счастье, почти хмельное…
А поскольку по телевизору выступали не только режиссеры театров, у Любови Петровны постепенно сложилось впечатление, а то и убеждение, что все видимое и слышимое ею есть не что иное, как результаты игр, которыми забавляются люди, ей подобные, и потому жизни как таковой не существует, что не подлинны слова и поступки людей, что все люди – игроки на одном уровне и персонажи чужих игр на другом. Возможно, и ее муж, поскольку он все же не достиг и уже не достигнет самого высшего уровня пирамиды, тоже всего лишь персонаж чьей-то игры.
Такой подход к жизни обогатил Любовь Петровну еще одним преимуществом среди себе подобных: она никогда не принимала слишком близко к сердцу успехи или неуспехи мужа. Она умела разделить его радость и поощрить к закреплению успеха, но искусство успокоить, отвлечь, зарядить надеждой и энергией и просто быть нужной, необходимой мужу в трудные дни, – в этом искусстве Любовь Петровна не знала себе равных, и все это именно благодаря тому факту, что карьера мужа никогда не была ее болью и заботой, как у большинства жен ее среды.
Так сама волей и талантом построила Любовь Петровна свое семейное счастье, главным условием которого, по ее определению, было умение не желать невозможного, но зато из возможного извлекать максимум приятного и полезного. Счастлив был с ней ее муж. В этом она была уверена, подвергая систематически свою уверенность строгим тестам и проверкам. В спокойной, любящей обстановке вырастала дочь.
Еще раз или два в месяц существовал в мире странный человек с клоунским именем, которого он никак не хотел менять, – Жорж Сидоров. Возможно, странность его существовала главным образом в понимании Любови Петровны, ибо, без сомнения, таковым был Жорж в сравнении с ее мужем, но другим чувством, можно было бы сказать – объективным, она ничем не выделяла Жоржа из его среды. Он был в меру талантлив и пронырлив, в меру ленив и порочен и лишь без меры жаден к успеху, и опять-таки наличием всего этого набора качеств проигрывал Павлу Дмитриевичу, поскольку из них двоих настоящим мужчиной, без сомнения, был только один – ее муж.
Случалось, что Жорж исчезал на полгода и более, когда, например, получал приглашения в провинциальные театры на режиссуру, и к концу срока его исчезновения Любовь Петровна начала беспокоиться, ее посещали подозрения, что нашлась-таки некая из современных, патлатых и безнравственных, которой удалось затмить ее, непревзойденную, но все-таки всего лишь актрису любви, и Жорж догадался об ее актерстве, ведь неведомо женщине, как ее воспринимает мужчина, когда еще минуту назад они – одно, а теперь вот сытый и самодовольный, но всегда самец, всегда в инстинктивном поиске еще более совершенной самки…
Такие мысли, если до этого доходило дело, терзали Любовь Петровну и терзали тем более, что она никогда не теряла над собой контроль, никогда не позволяла раздражительности по отношению к мужу или дочери, но вся ее сокровенная боль нагнеталась в глубочайшем подполье души, куда никто и никогда не мог заглянуть.
Проходило время, и заранее обусловленным способом Жорж давал знать о себе, что он есть, что ждет, и, выдержав два-три дня, она таким же замысловатым приемом извещала его, что завтра придет. Это «завтра» бывало обязательным, чтобы он успел уничтожить все следы других женщин, она ведь знала, что он бабник, и именно из таких бабников, кому женщины нужны постоянно для присутствия при бесконечном монологе о своей неординарности, о беспринципности, злопыхательстве, интриге его врагов и недоброжелателей.
Ни разу за пятнадцать лет, а именно столько продолжались их необычные отношения, Любовь Петровна не разочаровалась в своем Друге. Он был добросовестен в соблюдении ее условий. С годами выявилось еще одно несомненное достоинство Жоржа. Никогда ни единым словом или намеком он не попросил ее о помощи. А ведь ей ничего не стоило однажды поиграть на повышение и обеспечить успех своему другу. Но он не просил, а сама она… Кто его знает, как бы он повел себя в условиях успеха… В его принципиальности было нечто чрезвычайно положительное, чего Любовь Петровна как-то не могла взять в толк, не сумела найти логического объяснения и вынуждена была принять как факт, как некую маленькую загадку в характере Жоржа, и это был, пожалуй, единственный элемент романтизма, приятно разбавляющий заведомую рассудочность ее отношения к Жоржу.
Так продолжалось пятнадцать лет. Уже вовсю лихорадило страну, и все чаще она видела мужа встревоженным и озабоченным, все невероятнее слухи сквозняками гуляли по салонам и квартирам, а Любовь Петровна, привыкшая к стабильности окружающего ее мира, не хотела ничему верить и упрямо делала вид, что ее ничто из происходящего не касается и не волнует и что самое верное средство предотвратить шторм – это не поддаваться морской болезни. В действительность ее швырнул Жорж.
Она, как обычно, известила его о посещении и пришла в назначенное время, но застала квартиру Жоржа в непривычном беспорядке, со следами совсем недавнего присутствия многих людей, мужчин и женщин, окурки на полу и бутылки под столами и по углам, и сам Жорж, какой-то встрепанный, взъерошенный, возбужденный и непротрезвившийся, с неприятно глупым самодовольством на лице…
Она обиделась и оскорбилась, но виду не подала и растерянность свою скрыла за доброжелательной иронией, которая прежде действовала безотказно, усмиряла Жоржа, сосредоточивала на ней, и он переставал быть кем-то, кем был, и становился одноприродным – любовником, жаждущим любви немедленной и взаимной.
Теперь же он носился по квартире, размахивал руками, усаживал ее в кресло, поднимал, пересаживал в другое и все время что-то говорил, говорил…
Ни к каким разговорам она не была готова, и неприятен был ей этот неопрятный, небритый мужик, впавший в детство, а как иначе, ведь мужчина всегда должен оставаться мужчиной, ей было с кем сравнить, она сравнивала и ловила себя на физической брезгливости к Жоржу, чего не бывало раньше. Захотелось заплакать от досады и обиды…
Жорж в очередной раз поднял, почти выдернул ее из кресла за плечи, больно сжал и продолжал сжимать, переходя на какое-то пакостливое хихиканье. От него пахло водкой и мясом.
– Ну, ты хоть понимаешь, какие времена настают? А ну, признайся, твой функционер-муженек еще не начал заикаться? Приготовься, скоро начнет!
Захотелось ударить его по лицу, но стало стыдно за это желание, Жорж не заслуживал, просто он маленький человек и не виноват в том, что он маленький. Она вымученно улыбнулась, пытаясь высвободиться из его влипчивых пальцев, но он не чувствовал ее состояния, захлебывался восторгом и злорадством.
– Трещит империя! Трещит, родимая! Ты слышишь! Тр… р… р… ещит! Они ее што… што… штопают, а она тр… тр… трещит!
Он кривлялся, гримасничал и становился все противнее и противнее.
– Слушай! – Он прижался к ее уху, зашептал: – Самое время рвать когти от аппаратчика! Мое время идет, понимаешь, да? Ну что, по боку его, а?
Она отстранилась.
– Прощай, Жорж. Ты чего-то не понял.
Когда она пошла к двери, он должен был кинуться за ней, загородить дверь, умолять ее… Ничего этого не было. Оглянувшись у двери, она увидела его удивленного, и только. Но обиды уже не было. Жорж перестал существовать.
Так она думала. И была уверена. И действительно забыла о нем. Все свои способности она мобилизовала на то, чтобы сохранить спокойную обстановку в доме, когда вся страна, словно самогоном, опилась свободой и буйствовала бессмысленно и нелепо. Со страниц газет и экрана телевизора врывался в ее таким трудом сотворенный уют немыслимый вздор, бред, который на глазах старил ее мужа, и она не могла с этим примириться, но по-прежнему знала только одно средство cопротивления – не верить в происходящее. А для неверия у нее были достаточные основания.
Жизнь Любови Петровны проходила без войн и революций. Это все было до нее, чтобы она и другие, ее современники, могли долго, долго просто жить, ибо нормальная жизнь – это когда без войн и революций. Миром правят серьезные и спокойные люди вроде ее мужа, у них, конечно, как у каждого, может быть масса всяческих недостатков, но дергунчики вроде Жоржа, им не конкуренты. Главное, полагала Любовь Петровна, – это чтобы серьезные мужчины не поддались панике, чтобы не сбились со своего внутреннего ритма, чтобы не задергались… Чего там, все мужики предрасположены к панике по причине природной грубости их душевной материи и неспособности к трезвой самооценке, не знают они ни силы своей, ни слабости, но всегда, глядясь в зеркало, видят миф, и только умная женщина ведает подлинную цену мужчины, его действительные пороки и достоинства.
Первой мыслью было – вызвать врача. Врачей Павел слушался и вообще лечиться любил, относился к лечениям серьезно. Может быть, оттого, что ничем серьезным не болел. За всю жизнь нож хирурга не коснулся его. Последние годы забарахлило сердце, заговорила печень, жаловался на ноги, – а все процедуры, что предписывались врачами, выполнял с той деловитой пунктуальностью, какая вообще была присуща ему от природы или, возможно, с годами сформировалась как черта характера.
Другим Любовь Петровна не знала своего мужа. Двадцать лет назад она получила его в таком виде и качестве, в каком он пребывал и теперь. Конечно, за эти годы он состарился, и что-то соответственно должно было измениться в нем, но она не заметила ни его старости, ни изменений, если таковые и появились, потому что и сама старела, а значит, изменялась в унисон со всем жизненным укладом мужа, что, возможно, и было главной причиной их прочного семейного счастья.
Образ семейного счастья сформировался в сознании Любови Петровны задолго до появления Павла, после многих разочарований, когда она чуть было не сломалась, но всё же выстояла и вопреки обычной логике жизненных неудач обрела исключительную жизнестойкость и целеустремленность.
Когда-то, сделав первые блестящие шаги на сцене, отчасти, как потом поняла, благодаря внешним данным и голосу, она через несколько лет обнаружила себя не просто стоящей на месте, но отступающей, уступающей, с полувиноватой, полузаискивающей улыбкой режиссерам, которые как-то чаще нужного стали прикашливать в разговорах с ней, почесывать лысины или бороды, вымученно хмуриться или прихохатывать, а те из них, к кому она не пошла бы сама, стали посматривать при случае в ее сторону с пакостной многозначительностью.
Она не поняла происходящего и ринулась в бой за свое место. Не страдая предрассудками, она упала в постель самого модного и именитого, получила роль, о какой только могла мечтать, и провалила ее без треска, но определенно, и оказалась в катастрофическом положении, поскольку вовсе не намеревалась превращаться в любовницу старого, лысого, потного развратника, будь он семи пядей во лбу, тем более что в своей неудаче она тогда еще по инерции сопротивления винила именно его, как ей казалось, навязавшего ей чуждую пластику и стиль… Расстались врагами.
Потом встретился на ее пути человек с нелепым именем – Жорж Сидоров. Наверное, талантливый… И теперь, через столько лет, она тоже думала о нем через «наверное», но тогда послал ей Бог союзника. Жорж Сидоров бунтовал против апостолов театра, против управленцев культуры, против министерств и законоучителей. Его только что лишили студии и объявили модернистом, чем он гордился, но, кроме гордости, в активе ничего не имел, а иметь хотел ни больше ни меньше как все.
Они с восторгом упали друг другу в объятия, отвергнутые и нищие.
Вспоминая это время, Любовь Петровна всегда влажнела глазами и тщетно пыталась понять, отчего именно странной радостью отложились в ее трезвой памяти годы отчаяния и пустоты. Любви не было. Но выявилось нечто, способное соперничать с любовью, даже подменить ее, восполнить и придать смысл тому, что хладнокровной и справедливой оценкой могло быть поименовано решительной бессмыслицей.
Любви не было, потому что ее не могло быть. Это второе страшное открытие про себя или о себе она пережила именно в те странно счастливые дни. И даже годы. Оказалось, что как женщина она начисто лишена того, с чего женщина, собственно, и начинается. Потом, много позже, ей часто снился сон, будто стоит она перед большим зеркалом нагая. Она поражена цветом своего тела, начинает ощупывать себя, – оно мертвецки холодно, ее красивое, почти совершенное тело, и она кричит…
Нет, не сразу. Было еще сумасбродство. Дважды она уходила от Жоржа. И возвращалась. Жалкая, измученная, опустошенная. Жорж Сидоров был слишком занят собой, чтобы понять ее муку. К тому же все, что в любви есть видимое и воспринимаемое, все оказалось без особого труда имитируемым, и разве она не актриса, хотя и без искры Божьей.
Кстати, об искре Божьей. Как-то однажды, предельно удовлетворенный ею, Жорж сказал, что со всеми ее данными вся она как есть Божьей милостью жена, а не актриса вовсе, что мужики режиссеры, они ко всему тому же типичные самцы, мечтающие об идеальной самке на всю жизнь, но поскольку воображают себя гениями дела, а личное будто бы вторично, потому-то и ошибаются, встретившись с женщиной такого типа. Думают, что нашли актрису, и, не обнаружив актрисы, спешат расплеваться или приспособить под любовницу, вместо того чтобы жениться и продолжать искать актрис и любовниц. Он такой ошибки не совершит.
И, встав перед диван-кроватью в чем мать родила, торжественно сделал ей предложение.
Час или более того, пока она ревела навзрыд, он метался вокруг нее, не понимая, что означает ее истерика, и когда она накричала на него и выгнала его из собственной квартиры, зло прощелкав всеми замками, и тогда не понял и продолжал топтаться под дверью и театрально вышептывать в замочную скважину какие-то успокаивающие призывы.
К тому времени она уже все знала о себе. И все же эта, кем-то другим проговоренная правда была как пощечина, нет, много обиднее, хотелось во что бы то ни стало опровергнуть ее… или умереть. Но в любом случае уйти.
Так в третий раз она ушла от Жоржа Сидорова. Уверена была, что уходит навсегда, потому не щадила его, наговорила всякого по принципу: «А сам-то кто?» Жорж был огорчен, но и только, и заверил ее, что если она передумает…
Но все определилось бесповоротно. Если она не актриса, а жена, то уж в этом-то амплуа она должна, обязана реализоваться по самой высшей категории.
В те времена она кормилась на Москонцерте, где ее охотно использовали в роли ведущей на концертных мероприятиях В санатории «особого назначения» ее и заметил многообещающий продвиженец, вполне красивый мужчина, правда, с опасным превосходством в возрасте. Она и сама увлеклась им, но не ранее того, как навела необходимые справки. Собственное увлечение не помешало ей провести с кандидатом в мужья достаточно долгую и весьма искусную любовную игру, результатом которой должно было стать обретение должного образа жены, в данном случае – жены-послушницы и кошечки. Угрыэений совести не было, ибо предстояла игра на всю жизнь, а когда на всю жизнь, то это уже не игра, так она это понимала и с максимальной серьезностью отнеслась к изучению прихотей и пристрастий своего будущего супруга и была рада чрезвычайно, не обнаружив ничего противного ей или даже раздражающего. Она даже предположила, что это не просто удачное или счастливое совпадение, а возможно, они – пара, а что еще может быть другое, если ей все в нем приемлемо и она ему будет нравиться вся, потому что это в ее власти и в пределах ее способностей.
Сама была поражена той энергией, что выявилась в ней, когда взялась за устройство личного счастья. Супруг ее был поражен не менее, но не энергией, которую, разумеется, не заметил и не должен был заметить, он был поражен соответствием своей новой подруги жизни тому идеалу жены, который, возможно, лишь изредка и вполне лениво в неопределенных очертаниях воображался в предночные часы холостяцкой тоски.
Свою удачу он совершенно осознал в первый дачный сезон, когда Любовь Петровна в течение нескольких дней стала всеобщей любимицей не только мужчин, но и женщин, капризных и ревнивых спутниц его коллег по портфелям. Для нее же это было серьезным испытанием, и она выдержала его с честью, ибо сумела, будучи, без сомнения, самой очаровательной среди почему-то в основном некрасивых или рано подурневших, ни у одной из них, тем не менее, не породить зависти или какого-либо другого рода недоброжелательности.
Так началась ее жизнь, жизнь жены человека власти. Преимущества и обязательства, что проистекали из ее нового положения, она осваивала с равной добросовестностью, ни от чего не отказываясь, ни от чего не уклоняясь. Единственной неудачей, от нее не зависящей, было рождение дочери. Павел хотел… Не то слово – грезил сыном. Но была дочь. И было привыкание его, несколько даже затянувшееся, но оно произошло, и он полюбил ребенка спокойной любовью человека серьезного возраста, когда уже не приходится, рассуждая о жизни, оперировать категорией некоего будущего, но в полной мере довольствоваться настоящим, как бы даже притормаживая бег времени скурупулезностью проживания и переживания каждой ощутимой его единицы. Впрочем, это только в сфере личной жизни.
Любовь Петровна рано подметила эту странность его мышления. Ему было за пятьдесят, и он считал себя старшим, когда говорил о своей жизни, о прошлом, она улавливала старческие ноты и интонации его голоса в такие минуты. Но когда речь заходила о работе или, как он говорил, о службе, а в переводе на честный язык – о карьере, то можно было подумать, что он считает себя бессмертным. Кстати, это была общая черта людей его круга, где сам Павел Дмитриевич числился в молодых. Любовь Петровна только ахала про себя иногда, когда некто, одной ногой уже стоящий в гробу, совершенно серьезно распространялся о своих перспективах и возможностях, нацеленных чуть ли не на следующее десятилетие, причем вовсе не пребывая в иллюзии относительно своих действительных физических возможностей. Но нужно и отдать должное: живучи они, эти люди власти, подчас оказывались – только позавидовать.
Когда она однажды поделилась своим наблюдением с Жоржем, тот, лязгнув большими, широкими зубами, буркнул злобно: «Еще бы! На службе у сатаны, да без льгот!»
О нем, о Жорже, она по-настоящему вспомнила где-то через год после рождения дочери. Воспоминание это было странным, двусмысленным, нечистым, словно не забывала вовсе, а приберегала резервом для какой-то будущей полноты жизни. К тому времени она уже знала себе цену, прочитала и прочитывала ее в глазах мужа всякий раз, когда они бывали на людях. Павел был смешон своей гордостью, но только в ее глазах, потому что знала его всего и по-своему даже очень любила. Но вот вспомнился Жорж, и ей захотелось отдохнуть от роли. Она сказала себе, что ей просто необходима разрядка, потому что, хотя игра и превратилась в жизнь, но игрой быть не перестала, и ей нужна разрядка, она настаивала на этом слове, – разрядка, чтобы сохранить форму. Потому вывела для себя такую хитроумную формулу: чтобы навсегда быть верной женой, ей нужен маленький тыл… В этой формуле были и другие слова, кроме одного – «измена», – этого слова не было в ее мыслях, по крайней мере, так она полагала и верила.
Женщине ее положения завести или восстановить знакомство, не предусмотренное неписаным табелем о рангах, тем более если это знакомство предполагалось сохранить в тайне, считай, от всего света, – такая затея была бы с самого начала обречена на скандал, возьмись за нее человек, тем более женщина, с меньшим хладнокровием и меньшей изобретательностью, каковые выявились в арсенале талантов Любови Петровны.
Когда наконец эта встреча состоялась и она перешагнула порог его квартиры, не успело отзвучать коридорное эхо захлопнувшейся двери, как они уже были в объятиях друг друга. Он ей не понравился, но партию истомившейся страсти она исполнила с блеском.
В любовной паре с мужем она была в роли нежной, чуть томной ласковой кошечки, испытывающей тихое блаженство оттого, что об нее ласкаются, где финальная сцена – благодарное припадание к мужественному мужскому плечу, умиротворение и непременно засыпание раньше его, чтобы он еще чуть-чуть поласкался об нее, сонную, а затем нежно переложил уставшую головку на подушку. В позе уснувшей царевны приходилось лежать некоторое время без малейшего движения с благостно-сонным выражением лица, поскольку при свете ночника он еще имел обыкновение смотреть на нее. И лишь через десять – пятнадцать минут по выключении ночника можно было наконец дышать как хотелось, и развалиться в постели, как того требовало по-настоящему уставшее тело.
Она не то чтобы устала от этой роли, нет, ведь каждый раз в исполнение привносилось нечто новое, порою сущий пустяк, но по реакции партнера она немедля фиксировала успех, и удовлетворение, что испытывала при этом, было полноценным.
С Жоржем она была ненасытной кошкой, и в этот раз после долгой разлуки буквально потрясла его, а все прочие женщины, сколько их было у него, обязаны были поблекнуть, показаться сущими ничтожествами, на меньшее она не была согласна, ради меньшего не стоило стараться.
Жорж валялся выпотрошенный, а она демонстрировала неиссякаемую свежесть сил и желаний. Он должен знать, что потерял, он должен чувствовать себя обкраденным, он не смеет забывать ее ни с кем!
Она поставила себе оценку «отлично» и позволила ему прийти в себя. Он сначала вяло, потом бойко рассказывал ей о своих делах, дела его были все так же неважны. Он был жалок и некрасив и все же близок ей, даже нужен, может быть, хотя бы затем, чтобы как можно ярче проигрывать в сравнении с мужем. Оказалось, что она нуждается в таком сравнении, что после этой встречи еще безошибочней будет ее семейная жизнь, ее мудрая линия поведения. Измены не было. Была проверка на преимущество и не более того, проверка правильности главного выбора жизни.
Конечно, Жорж уже знал, что она вышла замуж за какого-то партийного функционера, но что ее покоробило – он даже не полюбопытствовал, за кого именно. Спросил под конец встречи, а Любовь Петровна отчего-то вдруг заколебалась, что-то насторожило ее, и она предложила Жоржу игру в тайну. Когда изложила ему заранее продуманную систему их будущих тайных встреч, он только развел руками, восхищенный ее житейской практичностью. Присмотревшись, уловила искорки тщеславия в его зрачках и решила, что полезнее поощрять эту нормальную слабость не избалованного жизнью человека, такое решение продиктовала и жалость, ей было жалко его, это чувство явилось прямым результатом сравнения Жоржа с мужем, оно пребывало в непосредственной близости к презрению, хотя едва ли являлось таковым, потому что слишком хорошо было на душе у Любови Петровны, она была наполнена счастьем удачи, и никакое злое чувство не могло пустить корни в ее в общем-то от природы добром сердце.
Возобновление отношений с Жоржем имело еще одно доброе последствие. Жорж был универсальным источником информации о театральных делах, он был в курсе не только сплетен и слухов, что немало уже само по себе, но и был осведомлен о внутренней жизни всех без исключения столичных театров; репертуарные планы и их изменения, интриги и конфликты, личная жизнь известных и более-менее известных актеров, режиссеров, администраторов и даже опекунов из управления культуры – все это пребывало в боевой готовности к использованию за морщинистым лбом Жоржа, в полной бесполезности для него самого.
Так началось ее хобби. Получив от Жоржа очередную информацию, Любовь Петровна выбирала жертву. Впрочем, «выбирала» – это не то слово. Жертва наклевывалась сама еще во время разговора, и никакой логикой не вычислить бы закономерность, по которой отдавалось предпочтение тому или иному персонажу. Игра велась затем либо на понижение, либо на повышение, а вот это последнее имело уже определенную систему. Допустим, Жорж сообщал, что такой-то режиссер такого-то театра получил реальный шанс на взлет. Любовь Петровна начинала игру на понижение. Изощренности, каковую она проявляла в своей забаве, позавидовал бы самый искусный дипломат: улыбка восхищения или едва уловимого сарказма, как бы невзначай брошенное слово, пожатие плеч или жест, казалось бы, неопределенный, но достигающий цели лучше слова или потока слов, – и неудивительно! Те, кто служил орудием продуманной игры, были люди, власть и возможности которых не имели четких социальных границ, но, как в туман, уходили в социальность и терялись для глаза, и целенаправленная установка, запущенная по лучам и волнам власти, тоже исчезала в этом тумане, иногда слишком долго блуждая потаенными лабиринтами. Тогда Любовь Петровна нервничала и швыряла в бой все резервы, какие имелись под рукой. Но по истечении времени на том конце тумана, где все предметы обретали однозначные именования, возникал, как бы рождаясь из ничего, искомый и желаемый результат. И тогда где-нибудь в районе Бронных или Бульварного кольца появлялся озадаченный и растерянный человек, еще вчера грезивший славой Станиславского или Мейерхольда, а ныне обращенный в ничто…
Впрочем, на понижение было играть легко, если не считать случаев, когда Любовь Петровна своей гениальной интуицией вдруг осознавала, что ее игра натолкнулась на чью-то чужую игру, более профессиональную. Проигрывать она тоже научилась.
Играть на повышение было труднее, но зато несоизмеримо слаще бывала победа. Когда некто, внезапно утвердившийся на театральном Олимпе, вещал по телевизору о скорбности своих трудов, о достоверности его творческого накала и заслуженных успехах, – сидеть в кресле и слушать его небрежно-изысканные откровения – это было подлинное счастье, почти хмельное…
А поскольку по телевизору выступали не только режиссеры театров, у Любови Петровны постепенно сложилось впечатление, а то и убеждение, что все видимое и слышимое ею есть не что иное, как результаты игр, которыми забавляются люди, ей подобные, и потому жизни как таковой не существует, что не подлинны слова и поступки людей, что все люди – игроки на одном уровне и персонажи чужих игр на другом. Возможно, и ее муж, поскольку он все же не достиг и уже не достигнет самого высшего уровня пирамиды, тоже всего лишь персонаж чьей-то игры.
Такой подход к жизни обогатил Любовь Петровну еще одним преимуществом среди себе подобных: она никогда не принимала слишком близко к сердцу успехи или неуспехи мужа. Она умела разделить его радость и поощрить к закреплению успеха, но искусство успокоить, отвлечь, зарядить надеждой и энергией и просто быть нужной, необходимой мужу в трудные дни, – в этом искусстве Любовь Петровна не знала себе равных, и все это именно благодаря тому факту, что карьера мужа никогда не была ее болью и заботой, как у большинства жен ее среды.
Так сама волей и талантом построила Любовь Петровна свое семейное счастье, главным условием которого, по ее определению, было умение не желать невозможного, но зато из возможного извлекать максимум приятного и полезного. Счастлив был с ней ее муж. В этом она была уверена, подвергая систематически свою уверенность строгим тестам и проверкам. В спокойной, любящей обстановке вырастала дочь.
Еще раз или два в месяц существовал в мире странный человек с клоунским именем, которого он никак не хотел менять, – Жорж Сидоров. Возможно, странность его существовала главным образом в понимании Любови Петровны, ибо, без сомнения, таковым был Жорж в сравнении с ее мужем, но другим чувством, можно было бы сказать – объективным, она ничем не выделяла Жоржа из его среды. Он был в меру талантлив и пронырлив, в меру ленив и порочен и лишь без меры жаден к успеху, и опять-таки наличием всего этого набора качеств проигрывал Павлу Дмитриевичу, поскольку из них двоих настоящим мужчиной, без сомнения, был только один – ее муж.
Случалось, что Жорж исчезал на полгода и более, когда, например, получал приглашения в провинциальные театры на режиссуру, и к концу срока его исчезновения Любовь Петровна начала беспокоиться, ее посещали подозрения, что нашлась-таки некая из современных, патлатых и безнравственных, которой удалось затмить ее, непревзойденную, но все-таки всего лишь актрису любви, и Жорж догадался об ее актерстве, ведь неведомо женщине, как ее воспринимает мужчина, когда еще минуту назад они – одно, а теперь вот сытый и самодовольный, но всегда самец, всегда в инстинктивном поиске еще более совершенной самки…
Такие мысли, если до этого доходило дело, терзали Любовь Петровну и терзали тем более, что она никогда не теряла над собой контроль, никогда не позволяла раздражительности по отношению к мужу или дочери, но вся ее сокровенная боль нагнеталась в глубочайшем подполье души, куда никто и никогда не мог заглянуть.
Проходило время, и заранее обусловленным способом Жорж давал знать о себе, что он есть, что ждет, и, выдержав два-три дня, она таким же замысловатым приемом извещала его, что завтра придет. Это «завтра» бывало обязательным, чтобы он успел уничтожить все следы других женщин, она ведь знала, что он бабник, и именно из таких бабников, кому женщины нужны постоянно для присутствия при бесконечном монологе о своей неординарности, о беспринципности, злопыхательстве, интриге его врагов и недоброжелателей.
Ни разу за пятнадцать лет, а именно столько продолжались их необычные отношения, Любовь Петровна не разочаровалась в своем Друге. Он был добросовестен в соблюдении ее условий. С годами выявилось еще одно несомненное достоинство Жоржа. Никогда ни единым словом или намеком он не попросил ее о помощи. А ведь ей ничего не стоило однажды поиграть на повышение и обеспечить успех своему другу. Но он не просил, а сама она… Кто его знает, как бы он повел себя в условиях успеха… В его принципиальности было нечто чрезвычайно положительное, чего Любовь Петровна как-то не могла взять в толк, не сумела найти логического объяснения и вынуждена была принять как факт, как некую маленькую загадку в характере Жоржа, и это был, пожалуй, единственный элемент романтизма, приятно разбавляющий заведомую рассудочность ее отношения к Жоржу.
Так продолжалось пятнадцать лет. Уже вовсю лихорадило страну, и все чаще она видела мужа встревоженным и озабоченным, все невероятнее слухи сквозняками гуляли по салонам и квартирам, а Любовь Петровна, привыкшая к стабильности окружающего ее мира, не хотела ничему верить и упрямо делала вид, что ее ничто из происходящего не касается и не волнует и что самое верное средство предотвратить шторм – это не поддаваться морской болезни. В действительность ее швырнул Жорж.
Она, как обычно, известила его о посещении и пришла в назначенное время, но застала квартиру Жоржа в непривычном беспорядке, со следами совсем недавнего присутствия многих людей, мужчин и женщин, окурки на полу и бутылки под столами и по углам, и сам Жорж, какой-то встрепанный, взъерошенный, возбужденный и непротрезвившийся, с неприятно глупым самодовольством на лице…
Она обиделась и оскорбилась, но виду не подала и растерянность свою скрыла за доброжелательной иронией, которая прежде действовала безотказно, усмиряла Жоржа, сосредоточивала на ней, и он переставал быть кем-то, кем был, и становился одноприродным – любовником, жаждущим любви немедленной и взаимной.
Теперь же он носился по квартире, размахивал руками, усаживал ее в кресло, поднимал, пересаживал в другое и все время что-то говорил, говорил…
Ни к каким разговорам она не была готова, и неприятен был ей этот неопрятный, небритый мужик, впавший в детство, а как иначе, ведь мужчина всегда должен оставаться мужчиной, ей было с кем сравнить, она сравнивала и ловила себя на физической брезгливости к Жоржу, чего не бывало раньше. Захотелось заплакать от досады и обиды…
Жорж в очередной раз поднял, почти выдернул ее из кресла за плечи, больно сжал и продолжал сжимать, переходя на какое-то пакостливое хихиканье. От него пахло водкой и мясом.
– Ну, ты хоть понимаешь, какие времена настают? А ну, признайся, твой функционер-муженек еще не начал заикаться? Приготовься, скоро начнет!
Захотелось ударить его по лицу, но стало стыдно за это желание, Жорж не заслуживал, просто он маленький человек и не виноват в том, что он маленький. Она вымученно улыбнулась, пытаясь высвободиться из его влипчивых пальцев, но он не чувствовал ее состояния, захлебывался восторгом и злорадством.
– Трещит империя! Трещит, родимая! Ты слышишь! Тр… р… р… ещит! Они ее што… што… штопают, а она тр… тр… трещит!
Он кривлялся, гримасничал и становился все противнее и противнее.
– Слушай! – Он прижался к ее уху, зашептал: – Самое время рвать когти от аппаратчика! Мое время идет, понимаешь, да? Ну что, по боку его, а?
Она отстранилась.
– Прощай, Жорж. Ты чего-то не понял.
Когда она пошла к двери, он должен был кинуться за ней, загородить дверь, умолять ее… Ничего этого не было. Оглянувшись у двери, она увидела его удивленного, и только. Но обиды уже не было. Жорж перестал существовать.
Так она думала. И была уверена. И действительно забыла о нем. Все свои способности она мобилизовала на то, чтобы сохранить спокойную обстановку в доме, когда вся страна, словно самогоном, опилась свободой и буйствовала бессмысленно и нелепо. Со страниц газет и экрана телевизора врывался в ее таким трудом сотворенный уют немыслимый вздор, бред, который на глазах старил ее мужа, и она не могла с этим примириться, но по-прежнему знала только одно средство cопротивления – не верить в происходящее. А для неверия у нее были достаточные основания.
Жизнь Любови Петровны проходила без войн и революций. Это все было до нее, чтобы она и другие, ее современники, могли долго, долго просто жить, ибо нормальная жизнь – это когда без войн и революций. Миром правят серьезные и спокойные люди вроде ее мужа, у них, конечно, как у каждого, может быть масса всяческих недостатков, но дергунчики вроде Жоржа, им не конкуренты. Главное, полагала Любовь Петровна, – это чтобы серьезные мужчины не поддались панике, чтобы не сбились со своего внутреннего ритма, чтобы не задергались… Чего там, все мужики предрасположены к панике по причине природной грубости их душевной материи и неспособности к трезвой самооценке, не знают они ни силы своей, ни слабости, но всегда, глядясь в зеркало, видят миф, и только умная женщина ведает подлинную цену мужчины, его действительные пороки и достоинства.