* * *
   Два дня спустя помолодевший на десять лет (так он сам определил) Павел Дмитриевич отправлялся в родную деревню. Дорога предстояла неблизкая. На прощальном завтраке из шумного общества первого вечера присутствовали только четыре человека. Кроме Кондакова и Щукина – любитель смертоносных банных температур командующий военным округом генерал-лейтенант Захаренко и язвенник и трезвенник редактор областной партийной газеты Горин.
   Как представлялось, единственным перспективным человеком из всей областной команды выглядел второй секретарь Кондаков. Так или иначе, в разговорах выяснилось, что у него есть ходы в высшие структуры, даже несколько параллельных ходов, что существенно уточняло его личные возможности. Добродушие его оказалось кажущимся, а главным достоинством было уменье собрать вокруг себя людей, которые нигде в другом месте не собрались бы, и дирижировать их взаимоотношениями в интересах дела.
   Предисполкома Щукин – обычный исполнитель, желающий быть замеченным и могущий быть полезным, не более.
   Генерал – тот посложнее. Зол, упрям, то есть способен портачить, но не прост и много умнее, чем может показаться по первому впечатлению.
   Горин… О нем у Павла Дмитриевича четкого мнения не сложилось. Может быть, именно потому он и намекнул о своем желании видеть его на прощальном завтраке. Уже успели поведать, что совсем недавно с трудом удалось замять скандал с его женой, оказавшейся после пятнадцатилетней супружеской жизни весьма легкомысленной особой. Для Павла Дмитриевича такая информация значила много. Если человеку на должности изменяет жена, то непременным недостатком его, как работника, является неуменье разбираться в людях, и, как следствие, предрасположенность к ошибкам с трудноопределимыми последствиями. Но именно этот криворотый язвенник высказывал неординарные мысли. Особенно одно соображение нашло должный отклик у Павла Дмитриевича.
   – Партии, – говорил Горин, – в традиционном смысле давно уже нет…
   Генерал Захаренко, его постоянный оппонент, уже не впервой упрямо замотал бритой головой.
   – …партия – это символ, знак, если хотите, человека управления. Наша система управления – тот же петровский табель о рангах. Я как-то подсчитывал, и что? Их, этих рангов, было примерно столько же, что у нас… А на самом низу партийная среда, откуда вербуются кадры. Другого источника поступления кадров нет. По пустяковому тесту человек принимается в партию, то есть получает шанс… Если он его не использует, то все равно пожизненно существует в среде конструктивного государственного мышления. Отсюда – поскольку вне партии управленческих кадров нет, то ликвидировать партию невозможно без того, чтобы не уничтожить государственность как таковую. Но государственность, она же неуничтожима, как материя.
   Тут, помнится, угрюмо вмешался Кондаков:
   – Вашими устами да мед пить…
   – Да нет же, в самом деле, – продолжал Горин, – до сих пор в аппарат не пришел ни один человек со стороны, потому что этой стороны просто нет. И вот что я вам скажу: мы, провинциалы, прозевали борьбу за власть! Там, наверху, в Москве, какая-то часть партии рвется к власти, только и всего! И чтобы получить эту власть, они готовы назваться кем угодно – реформаторами, революционерами, даже реставраторами. Только последнее – чушь! Я имею в виду реставрацию капитализма. Невозможно реставрировать то, чего нет в памяти живущих поколений.
   Бестактность по отношению к Павлу Дмитриевичу в последнем высказывании отметили все, и сам говоривший спохватился, взмахнул руками и рот было открыл для оправданий, но Павел Дмитриевич великодушным жестом остановил Горина.
   – Для того, чтобы что-то прозевать, необязательно прозябать в провинции. Но вы элементарно нелогичны. Нынешнему Первому не было нужды бороться за власть, он и так имел ее в полноте. Нынче же он теряет ее с каждым днем и однажды останется у разбитого корыта, если не случится с ним нечто худшее.
   Тут началась долгая перепалка, не всегда по существу, и ничего интересного более сказано не было. Но один, возможно даже, случайный проговор Горина отметился в сознании. В сущности, ведь история развивалась или свершалась именно тогда, когда распускалось государство, то есть система управления, чтобы освободить место новой системе. И называлось это однозначно – революцией! Все свершалось быстро и принципиально. И воистину сегодня главное – правильно обозначить происходящее. Борьба за власть – это не серьезно. Реставрация? Тут Горин, пожалуй, прав. Реставрировать нечего. Смута? Это слишком литературное понятие. Что остается? Революция?! А в роли революционеров – Политбюро ЦК КПСС?! Это даже не смешно.
   Вспомнилось, у Тютчева – умом Россию не понять. Интересно, а что бы этот Тютчев посоветовал сегодня ему, Павлу Дмитриевичу Клементьеву, многолетнему члену ЦК КПСС, заведовавшему важнейшим отделом в этой верховной структуре управления Россией! Но тем и отличается человек культуры от человека власти. Высказался – и гордо в сторону! Мы, дескать, вещаем, а не ответствуем!
   Павел Дмитриевич не обольщался относительно своей культурной ориентированности. Люба частенько изящно щелкала его по носу. Не раз порывался он углубиться в ту или иную сферу культуры, но всякий раз, обнаружив необъятность этой сферы, отчаивался, потому что жизнь, увы! коротка, и он не имеет права красть время у того дела, к которому призван. Еще Надежда приучила его к регулярному чтению, потому все необходимое из классики было им прочитано и перечитывалось даже без насилия над собой и с несомненной пользой – при необходимости мог вести разговор языком героев Толстого и Тургенева, что и было не однажды подмечено теми, на кого хотел произвести должное впечатление.
   Но люди, щеголявшие своей культурной осведомленностью, раздражали его, это раздражение он часто фиксировал и бывал недоволен собой. Но позволял себе иметь некоторые, скажем, нетипичные мнения на сей предмет. К примеру, такое: культура – это как лес осенью. Красотища! Дух захватывает! Но следующий этап что? Гниение, распад, умирание. Если бы под таким углом рассмотреть историю, не откроется ли зловещая закономерность: взрыв культуры – гибель эпохи! Разумеется, ему и в голову не приходило высказаться подобным образом, но ведь думалось же, черт возьми!
   Если же в связи с этим допустить, что нынче мы стоим перед неизбежностью исторического катаклизма, и если учесть к тому же прогрессию событий, они просто наступают друг другу на пятки, – то тогда не срабатывает тот признак, который предполагался из сравнения культуры с осенней природой. Никаким культурным взрывом не пахнет, если не брать в соображение бредни отдельных интеллигентов. Скорее наоборот! Люба, к примеру, не раз говорила о позорном кризисе театра. Ни одного сколько-нибудь великого имени за последние два десятка лет.
   Так, может быть, все-таки не катаклизм, а всего лишь перетасовка? Ах, как важно это понять! Если перетасовка, то, глядишь, достаточно хорошенько по столу кулаком…
* * *
   Прощальный завтрак проходил так, как и был задуман, – без деловых разговоров.
   Генерал Захаренко сидел угрюм. В прошлый раз ему так и не дали выговориться партийные умники, он мог обидеться, потому и оказался за этим столом. Он единственный, кто пытался возобновить разговор о «преступном штурме армейских устоев», но никем поддержан не был и теперь сердито шевелил бровями и тыкал вилкой в салат.
   Предисполкома Щукин во всех разговорах этих двух дней в основном соглашался то с одним, то с другим и лишь однажды, когда Павел Дмитриевич поинтересовался личностью шефа госбезопасности, вдруг опередил всех и разразился целым монологом.
   – По области мотается. Шуршит! Заигрывает с нашими демократами. На телевидении доверительные беседы проводит. Вот чует мое сердце, запахнет жареным, переметнутся наши штирлицы за милу душу! С них ведь спрос особый…
   Эта часть разговора происходила в бассейне, куда один за другим выпадали из парилки участники вечера, и генерал Захаренко с еще неостывшим оранжевым лицом хлопнул вдруг ладонью по воде и почти взревел:
   – Что это за спрос, интересно! Кто это, интересно, спрашивать будет!
   И все же этот старый, по-настоящему боевой генерал, побывавший в свое время и в Корее и во Вьетнаме, явно обреченный никогда не стать «полным» генералом, был чрезвычайно симпатичен Павлу Дмитриевичу. Такие с позиций не уходят. Если уж вспомнить про табель о рангах, то Захаренко был здесь повыше других, но ни разу ничем не выказал этого. Как и все, он тоже нашел возможность перехватить Павла Дмитриевича на прогулке по сосновой роще. Поглаживая сверкающую выбритость головы одной рукой, а другой комкая фуражку, слегка набычившись, он буквально выговорил гостю:
   – Тут наши теоретики восторгались, как вы ловко дверью хлопнули, а с моей колокольни, знаете ли, это весьма по-другому смотрится. Можно и как дезертирство понять, уж извините за прямоту.
   Едва ли от кого другого снес бы подобное Павел Дмитриевич. Тут же воистину готов был устыдиться, на мгновение словно вычеркнув из памяти всю, стократно передуманную мотивацию своего главного поступка в жизни. Но, быстро собравшись с мыслями, отвечал генералу так, как он того заслуживал, – серьезно.
   – Вопрос стоял таким образом: быть соучастником или не быть. Но если бы это происходило сегодня, поверьте, я бы увеличил время обдумывания… Вы отсюда можете только догадываться, насколько сложна обстановка там…
   Павел Дмитриевич говорил еще что-то и в итоге заполучил-таки доброжелательный взгляд и кивок генерала.
* * *
   Молчаливый характер трапезы подчеркивал значительность мероприятия. Как специалист по всякого рода совещаниям, Павел Дмитриевич знал, что коэффициент полезного действия таковых, как правило, оказывается сосредоточенным лишь в одной части: чаще в середине, реже в начале, еще реже в конце. Заранее предугадать невозможно. Идет формальная или эмоциональная говорильня, и вдруг по какой-то странной логике человеческих общений произносится нечто существенное, вокруг чего все начинают плясать, и, глядишь, вытанцовывается решение проблемы, к которой еще час назад не знали, как подступиться. Период производительного общения обычно недолог, люди выдыхаются, переключаются на частности и детали, а искусство ведущего заключается в том, чтобы по возможности продлить состояние эффективной работы либо, раставив нужные акценты, вовремя закрыть тему, непременно оставив что-то недоговоренным и недосказанным, выйдя на решение проблемы, не разжевывать ее до конца, а предоставить такую возможность коллективу и тем самым сразу выявить в нем творческий потенциал. У всех участников завтрака видел Павел Дмитриевич то самое чувство неудовлетворенности, когда нечто заявленное тем не менее не сформулировано настолько, чтобы могло стать руководством к действию. Именно этого он и добивается. Когда они встретятся в следующий раз, у каждого будут конкретные предложения, очищенные от эмоций и многословия.
* * *
   Он категорически отказался ехать в деревню в чьем-либо сопровождении и тем более в обкомовской машине. Сошлись на обычном такси, которое было заказано и прибыло за час до отправления.
   Прощался со всеми сердечно. Прощаться тоже надо уметь. Уметь уловить секунду и одновременно проницательно и доверительно взглянуть в глаза так, чтобы у остающегося на мгновение зашлось сердце в радостном трепете. В этой нехитрой методе нет какого-либо иезуитства, но всего лишь элемент искусства управления, когда каждый из нужных тебе людей получает как бы знак поощрения, который он поймет, но никак не сможет похвастаться им или злоупотребить.
   Павел Дмитриевич справедливо был доволен собой, поскольку оставил у каждого из этих четырех возможно нужных ему людей именно то впечатление, какое хотел.
   Второй секретарь Кондаков будет пребывать в уверенности, что гость в полной мере оценил ту пользу, какую он способен принести при особых обстоятельствах. Предисполкома Щукину Павел Дмитриевич сумел дать понять, что преданность и исполнительность – качества, возможно, скоро востребуемые. Генерал Захаренко остался при убеждении, что понят человеком «оттуда» как сторонник бескомпромиссных решений и действий. А редактор партийной газеты Горин не должен сомневаться в том, что он во всей пестрой компании один обладает аналитическим умом и альтернативным мышлением.
   Был, однако, некий пустячок, мешающий Павлу Дмитриевичу испытывать полное удовлетворение ранее им не предусмотренными событиями. Он решительно не знал, зачем ему, собственно, все это нужно. Его личное поведение, безусловно корректное во всех деталях, в целом, тем не менее, неприятно отдавало хлестаковщиной. Этот горький осадок от в общем-то положительных впечатлений вдруг всплыл из тайника души в тот момент, когда такси из-под шлагбаума выскочило с бетонки на шоссе, ведущее к городу. Могло бы и настроение испортиться, но искренне радовала скорая встреча с Артемом, рядом с которым, он был уверен, все как-то встанет на свои места, и в дальнейших событиях уже не будет ничего такого, что способно омрачить счастливо задуманное и успешно выполняемое действо – поездку в прошлое с целью переосмысления настоящего.
   Предупрежденный заранее по телефону, Артем уже ждал, стоя на последней ступеньке гранитной лестницы, над которой нависло стеклобетонное здание гостиницы с двусмысленным по нынешним временам названием – «Советское Зауралье». «Пока еще советское», – не вкладывая никакого особого смысла, пробормотал Павел Дмитриевич, выбираясь из такси навстречу Артему. Они улыбнулись друг другу, как добрые давние друзья, почти как родственники. В улыбке молодого не было робости перед старшим, у старшего – снисходительности к мальчишке. Рукопожатие их не демонстрировало крепость пальцев, но только взаимоприятное смыкание рук. Лишь перед такси Артем слегка замешкался, и Павел Дмитриевич решительным жестом пригласил его к себе на.заднее сиденье. Когда тронулись, спросил:
   – Ну, как провели эти дни?
   – На высшем уровне, – ответил Артем. – Вы что, большой начальник?
   – Я же говорил вам, я пенсионер. Оказалось, что здесь меня знают. А о моей прошлой… жизни… потом, если захотите, хорошо? Ехать, как мне сказали, три часа.
   – Два с половиной, – уточнил, не оборачиваясь, таксист.
   Павел Дмитриевич немного опешил. Он забыл о присутствии третьего человека в машине, к тому же непривычен был сам факт вмешательства в разговор шофера. Вспомнилось еще, что, в отличие от Артема, сделавшего приветственный жест шоферу, сам с таксистом не поздоровался, увлеченный прощанием с областной номенклатурой. Желая как-то загладить эту неловкость, Павел Дмитриевич напрягся, придумывая, о чем бы спросить водителя, придумал и спросил. Тот отвечал благожелательно и пространно, и ситуация грозила стать необратимой: на повестку дня выдвигался монолог словоохотливого шофера.
   – А знаете, Артем, я помню времена, когда до города приходилось добираться целый день, а зимой так вообще такое дело не каждому было под силу…
   Таксист не стал упорствовать на прежней теме и охотно переключился на проблему состояния областных дорог.
   Конечно, общение с народом, так сказать, тоже было в планах Павла Дмитриевича, но именно сейчас ему хотелось бы сосредоточиться кое на каких мыслях. Как всегда, выручил сообразительный Артем.
   – Есть предложение слегка подремать, пока дорога хорошая.
   Павел Дмитриевич выразил полное согласие с идеей своего юного друга, и они оба, слегка поерзав, заняли позы, вынудившие таксиста перейти на молчаливый способ выполнения своей работы.
   Удивительно, но задремал. Мелькнули чьи-то лица, как на выцветших фотографиях, обрывки фраз знакомых, но неузнаваемых голосов. С этими образами и голосами в сознание вкрадывалась странная тревога, словно немедленно нужно было что-то вспомнить и высказать, чтобы избавиться от беспокойства, обступающего клочковатым туманом и грозящего удушением.
   Наверное, застонал. Когда открыл глаза, встретился с вопрошающим взглядом Артема.
   Прошли, видимо, всего лишь минуты, ехали все по той же улице, впрочем очень длинной, затем переходящей в тракт на север. Теперь шоссе. Город не узнавался, потому что не помнился. В своей биографии он его, в сущности, миновал. После ранения прямо из уезда, минуя губком, он был послан на комсомольскую конференцию в Москву. Там он оказался один, стрелянный кулаками, к тому же речь ему в уезде заготовили деловую и звонкую, произнес он ее громко и пылко, был замечен и направлен на учебу…
   Мерцала и восходила его звезда. Потом, правда, была еще Кубань со взбесившимися остатками казачья и роман с комиссаршей Вандой, свирепой по политической и любовной части. Когда он ей надоел, она отправила его в Ростов по какой-то надобности, а сама другой ночью была изрублена в куски вместе со своим немногочисленным штабом.
   Позднее не раз случалось бывать в неофициальных компаниях своих сверстников, близнецов по биографии, и никогда не мог понять Павел Дмитриевич восторга воспоминаний, что овладевал без исключения всеми, и эти обычные – «а помнишь…», «а вот тогда-то…», «а вот там-то…» Ему лично подобные воспоминания никакой радости не доставляли. Скорее, напротив, он не прочь был бы забыть, если не все, то многое. Но разве забудешь, например, тот ужас, что охватил его при известии о гибели Ванды. Он остался жить на земле по прихоти сумасшедшей бабы – чистая случайность – и, вместо того чтобы быть мертвым, он жив! Где же гарантия, что по какой-нибудь другой, случайности он не умрет, вместо того чтобы жить?
   Тогда подлинно соплячий страх надолго поселился в его душе, везде мерещились коварные случайности, опасные совпадения, таинственные предзнаменования. Тогда же замерла в бездвижности и неопределенности звезда его жизни. Оставшийся в живых один из всего чоновского отрядика, не мог он не чувствовать холодок во взглядах товарищей. Оказался перед выбором: уклониться или рискнуть. Если бы уклонился, без сомнения выжил бы. Но что это была бы за жизнь! Назад туда, в медвежий угол, в деревню, где мужики плевались ему вслед… Или в какой-нибудь другой дыре… Ужас, что охватывал его при такой мысли, был равен ужасу смерти. И он изъявил желание возглавить отряд мстителей, что формировался при губкоме. И возглавил. Когда произносил речь-клятву о мести, глаза его горели и пылали. Люди думали – ненавистью, и загорались огнем. Но то страх перед смертью изнутри выталкивал его зрачки из орбит.
   Возможно, за правильность выбора был вознагражден судьбой. Банду перехватили другие. Ему даже не пришлось ни участвовать, ни присутствовать при расстреле. После рассказывали, что стреляли по ногам и, дав покорчиться и накричаться, докалывали штыками. Это было справедливо. То, что они учинили с Вандой, требовало справедливости.
   Как сподвижник комиссарши, он произносил речь на ее могиле. Страх ушел или не ушел, но остался стыд за него. На всю жизнь. И когда кто-то по прошествии лет бахвалился лихостью и дерзостью молодости, никогда не присоединялся, но подозревал хвастунов в неискренности, потому что они, кто угодно из них, его ровесников, – они были такими же, как он, из той же породы, теми же изгибами судьбы вытолкнутыми из своих медвежьих углов мальчишками-несмышленышами, и не могло в их судьбах все быть лихо и блистательно.
   Да и потом сколько было всего, о чем старался не вспоминать и радовался, что некому напомнить. Вместо страха смерти был страх за успех, если откровенно, за карьеру. Разве не случалось, что прятался от риска, пристраивался к сильным, покидал битых? Чего там! Бывало. Но рядом вперемежку было и другое: дерзость, инициатива, поиск. И авантюра, наконец.
   Вообще молодостью могут кичиться люди, у которых, кроме этой молодости, ничего в жизни не было. А главное, ради чего живешь, оно свершается много позже, в то самое время, когда уже достаточно умен и опытен, чтобы не захлебнуться удачей, но принять ее как очередной виток жизни, как ее закономерное продолжение. Именно так с ним и произошло, когда в его жизнь вошла Люба.
   С ней теперь предстоит серьезный разговор. Она, его верная жена, впервые нарушила правило, что установилось само собой при обоюдном согласии, – она вмешалась в его дела, она подключила к его личным делам посторонних людей, не понимая всей тонкости сегодняшнего расклада. К счастью, грубой ошибки она не допустила, московские связи, которыми воспользовалась, чтобы обеспечить ему хороший прием на месте, – это и его резервы, но она выявила их, и еще неизвестно, как все аукнется в случае изменения ситуации.
   Нет, конечно, злости на жену не было. Имел место проступок, о котором будет идти речь… Да ведь уже и соскучился и по жене и по дочери, и вот стыд! По дочери меньше, чем по жене.
   Наверное, совпадение, но появилась Люба, и жизнь Павла Дмитриевича вошла в спокойное русло. С большим успехом или меньшим, но не было более рывков, срывов, критических ситуаций. Первые люди государства ценили его добросовестность и разумную инициативу. И наконец, само государство жило нормальной жизнью, непохожей на другие, но ориентированной на верную цель…
   Вспомнился тот седовласый и седоусый призрак, что посетил его перед самым отъездом. Он наговорил много страшного, но много и верного, и такое вот сочетание верного и страшного оставило в сознании тяжкое впечатление. Записав по свежей памяти весь разговор, Павел Дмитриевич просмотрел его еще раз уже во время сборов в дорогу и решил, что ни сам визит, ни все сказанное посетителем-призраком его ни к чему не обязывают. То, что было верным в словах гостя, это ему известно и осмыслено, все же прочее пусть останется в архиве на суд потомков. Во всяком случае, он не хотел бы повторения этой встречи, да и знал, что ее не будет.
   Город остался за спиной. Водитель явно лихачил со скуки, кидая в обгонах машину с одной полосы на другую. Было непривычно и жутковато. Однако одернуть лихача не решился. Взглянул на Артема. Он спал, уронив голову на грудь. Не впервой уже замечал такую странность: во сне мальчишка был чуть менее симпатичен, чем в жизни. Редко такое бывает. Обычно наоборот. Павел Дмитриевич впервые подумал, что ничего, собственно, о нем не знает, что, возможно, у него было тяжелое детство, вот и снится оно и накрывает хорошее лицо тенью и искажает черты. Он немного старше дочери и мог бы быть сыном… Эта вечная боль – тоска о сыне! Иногда думал, хоть бы незаконный где объявился, Господи, как был бы счастлив! Тогда махнуть на все рукой и жить семьей. Его годы, для чего они еще, если не для семьи!
   Но тут же тоска схватила за горло, дышать нечем. Нет! Невозможно! Невозможно! Ведь он привык понимать, что жизнь – это серьезно, что достойно для мужчины свое короткое пребывание в мире полностью отдать, посвятить, истратить на служение, он же не просто жил, но служил… Служил той эпохе, что совпала с его пребыванием на свете, и всегда стержнем его понимания себя и мира было убеждение, что ему повезло с эпохой, столь великой по замыслу и дерзновенной по средствам утверждения себя. И что же? Если предположить невозможное, что вот он, конец, что длина этой многообещающей эпохи всего лишь его собственная жизнь, тогда это вовсе не историческая эпоха, а фарс, и он – глупая кукла-марионетка в этом фарсе. Да разве он один! Возможно ли, чтобы с несколькими поколениями была разыграна такая подлая и пошлая шутка!
   Есть же наконец имена: Маркс, Ленин…
   – Послушайте, – не выдержал Павел Дмитриевич, – нельзя ли чуть поспокойнее ехать!
   – А чо! Можно. Все быстрей просят…
   – Мне не нужно быстрей, – отрезал Павел Дмитриевич, – Спасибо.
   Шофер, похоже, обиделся, но скорость сбросил и перестал метаться по полосам.
   … Если такое возможно, чтобы эпоха оборачивалась фарсом, то и во всей истории человечества смысла не больше, а это значит, что правомерна любая форма социальной активности. Правомерна и моральна. И тот, кто превращает эпоху в фарс, морален, во всяком случае не более того, кто этому препятствует. Если у истории нет целевой установки на всеобщее счастье, то всякий прав и имеет право навязывать обществу все, что ему взбредет в голову, потому что все социальные бреды одинаково бессмысленны…
   Господи! До чего же можно договориться! Вот уж воистину лукавство мысли!
   … Какое прекрасное шоссе построили! А что было?..
   Вспомнил о именах? Маркс, Ленин… В этой строчке было еще одно имя. Но его зачеркнули. С оговоркой или без, но зачеркнули. В этом зачеркивании он сам принимал участие. И ведь какое имя было! Но смогли. Не означает ли это, что некие другие столь же просто смогут зачеркнуть и все остальные имена в этой строчке. Вот и появится этакий лихой и дерзкий крест на эпохе длиной в одну человеческую жизнь.
   Но он-то, он прожил эту жизнь всерьез! Кто имеет право ее перечеркнуть! Ведь она уже заканчивается, его единственная жизнь, и он может не успеть увидеть, чем все это кончится! Он может умереть, не поняв смысла происходящего!..
   Два предыдущих дня, что он провел на обкомовской даче, все, что там происходило, – какая же эта жалкая возня, постыдная игра в солдатики. И как он позволил вовлечь себя в эту дурацкую игру! Маленькие, жалкие людишки… Стыдно! Да разве не важнее сегодня понять тех «первых», кто затеял жестокую и позорную возню у пирога власти! Только безумцы способны испытывать удовлетворение от разрушения государства, только сумасшедшие или маньяки. Кто же они, его вчерашние соседи по кабинетам? Допустим, социализм – зло, капитализм, это известно, – не мед… Но государственность, она первичней социальных понятий, это же материя социального бытия. Как можно, пребывая в здравом рассудке, покушаться на основу основ? Что движет разрушителями? Инстинкт? Расчет? Или глупость?