— Нету? — переспросил я. Он не ответил.
   Я подошел к открытой машине, коснулся борта.
   — Знаешь, что это за штука?
   — Ничего я больше не знаю, — сказал охотник. — Считай меня круглым дураком. Так что это у тебя?
   Долгую минуту я поглаживал крыло. Потом сказал:
   — Машина Времени.
   Он вытаращил глаза, потом прищурился, отхлебнул пива (он прихватил с собой кружку, зажав ее в широкой ладони). И кивнул мне — валяй, мол, дальше.
   — Машина Времени, — повторил я.
   — Слышу, не глухой, — сказал он.
   Он прошел вдоль борта, отступил на середину улицы и стал разглядывать машину — с такими и в самом деле охотятся в Африке. На меня он не смотрел. Обошел ее всю кругом, вновь остановился на тротуаре и уставился на крышку бензобака.
   — Сколько миль из нее можно выжать? — спросил он.
   — Пока не знаю.
   — Ничего ты не знаешь, — сказал он.
   — Первый раз еду, — сказал я. — Съезжу до места, тогда узнаю.
   — И чем же такую штуку заправлять?
   Я промолчал.
   — Какое ей нужно горючее? — опять спросил он.
   Я мог бы ответить: надо читать до поздней ночи, читать по ночам год за годом, чуть не до утра, читать в горах, где лежит снег, к в полдень в Памплоне, читать, сидя у ручья, или в лодке где-нибудь у берегов Флориды. А еще я мог сказать: все мы приложили руку к этой машине, все мы думали о ней и купили ее, и касались ее, и вложили в нее нашу любовь, и память о том, что сделали с нами его слова двадцать, двадцать пять или тридцать лет тому назад. В нее вложена уйма жизни, и памяти, и любви — это и есть бензин, горючее, топливо, называй как хочешь; дождь в Париже, солнце в Мадриде, снег на вершинах Альп, дымки ружейных выстрелов в Тироле, солнечные блики на Гольфстриме, взрывы бомб и водяные взрывы, когда выскакивает из реки рыбина, — вот он, потребный тут бензин, горючее, топливо; так я мог бы сказать, так подумал, но говорить не стал.
   Должно быть, охотник почуял, о чем я думаю, — глаза его сузились, долгие годы в лесу научили его читать чужие мысли, и он принялся ворочать в голове мою затею.
   Потом подошел и… вот уж этого трудно было ждать! Он протянул руку… и коснулся моей машины.
   Он положил ладонь на капот и так и стоял, словно прислушивался, есть ли там жизнь, и рад был тому, что ощутил под ладонью. Долго он так стоял.
   Потом без единого слова повернулся и, не взглянув на меня, ушел обратно в бар и сел пить в одиночестве, спиной к двери.
   И мне не захотелось нарушать молчание. Похоже, вот она, самая подходящая минута поехать, попытать счастья.
   Я сел в машину и включил зажигание.
   «Сколько миль из нее можно выжать? Какое ей нужно горючее?» — подумал я. И покатил.
   Я катил по шоссе, не глядя ни направо, ни налево, так и ездил добрый час взад и вперед, и порой на секунду-другую зажмуривался, так что запросто мог съехать с дороги и перевернуться, а то и разбиться насмерть.
   А потом, около полудня, солнце затянуло облаками, и вдруг я почувствовал — все хорошо.
   Я поднял глаза, глянул на гору и чуть не заорал.
   Могила исчезла.
   Я как раз спустился в неглубокую ложбинку, а впереди на дороге одиноко брел старик в толстом свитере.
   Я сбросил скорость, и, когда нагнал пешехода, машина моя поползла с ним вровень. На нем были очки в стальной оправе, довольно долго мы двигались бок о бок, словно не замечая друг друга, а потом я окликнул его по имени.
   Он чуть поколебался, потом зашагал дальше. Я нагнал его на своей машине и опять сказал:
   — Папа.
   Он остановился выжидая.
   Я затормозил и сидел, не снимая рук с баранки.
   — Папа, — повторил я.
   Он подошел, остановился у дверцы.
   — Разве я вас знаю?
   — Нет. Зато я знаю вас.
   Он поглядел мне в глаза, всмотрелся в лицо, в губы.
   — Да, похоже, что знаете.
   — Я вас увидал на дороге. Думаю, нам с вами по пути. Хотите, подвезу?
   — Нет, спасибо, — сказал он. — В этот час хорошо пройтись пешком.
   — Вы только послушайте, куда я еду.
   Он двинулся было дальше, но приостановился и, не глядя на меня, спросил:
   — Куда же?
   — Путь долгий.
   — Похоже, что долгий, потому, как вы это сказали. А покороче вам нельзя?
   — Нет, — отвечал я. — Путь долгий. Примерно две тысячи шестьсот дней, да прибавить пли убавить денек-другой и еще полдня.
   Он вернулся ко мне и заглянул в машину.
   — Значит, вон в какую даль вы собрались?
   — Да, в такую даль.
   — В какую же сторону? Вперед?
   — А вы не хотите вперед?
   Он поглядел на небо.
   — Не знаю. Не уверен.
   — Я не вперед еду, — сказал я. — Еду назад.
   Глаза его стали другого цвета. Мгновенная, едва уловимая перемена, словно в облачный день человек вышел из тени дерева на солнечный свет.
   — Назад…
   — Где-то посредине между двух и трех тысяч дней, день пополам, плюс-минус час, прибавить или отнять минуту, поторгуемся из-за секунды, — сказал я.
   — Язык у вас ловко подвешен, — сказал он.
   — Так уж приходится, — сказал я.
   — Писатель из вас никудышный, — сказал он. — Кто умеет писать, тот говорить не мастер.
   — Это уж моя забота, — сказал я.
   — Назад? — Он пробовал это слово на вес.
   — Разворачиваю машину, — сказал я. — И возвращаюсь вспять.
   — Не по милям, а по дням?
   — Не по милям, а по дням.
   — А машина подходящая?
   — Для того и построена.
   — Стало быть, вы изобретатель?
   — Просто читатель, но так вышло, что изобрел.
   — Если ваша машина действует, так это всем машинам машина.
   — К вашим услугам, — сказал я.
   — А когда вы доедете до места, — начал старик, взялся за дверцу, нагнулся, сам того не замечая, и вдруг спохватился, отнял руку, выпрямился во весь рост и тогда только договорил: — Куда вы попадете?
   — В десятое января тысяча девятьсот пятьдесят четвертого.
   — Памятный день, — сказал он.
   — Был и есть. А может стать еще памятней.
   Он не шевельнулся, но света в глазах прибавилось, будто он еще шагнул из тени на солнце.
   — И где же вы будете в этот день?
   — В Африке, — сказал я.
   Он промолчал. Бровью не повел. Не дрогнули губы.
   — Неподалеку от Найроби, — сказал я.
   Он медленно кивнул. Повторил:
   — В Африке, неподалеку от Найроби.
   Я ждал.
   — И если поедем — попадем туда, а дальше что? — спросил он.
   — Я вас там оставлю.
   — А потом?
   — Вы там останетесь.
   — А потом?
   — Это все.
   — Все?
   — Навсегда, — сказал я.
   Старик вздохнул, провел ладонью по краю дверцы.
   — И эта машина где-то на полпути обратится в самолет? — спросил он.
   — Не знаю, — сказал я.
   — Где-то на полпути вы станете моим пилотом?
   — Может быть. Никогда раньше на ней не ездил.
   — Но хотите попробовать?
   Я кивнул.
   — А почему? — спросил он, нагнулся и посмотрел мне прямо в глаза, в упор, грозным, спокойным, яростно-пристальным взглядом. — Почему?
   Старик, подумал я, не могу я тебе ответить. Не спрашивай.
   Он отодвинулся — почувствовал, что перехватил.
   — Я этого не говорил, — сказал он.
   — Вы этого не говорили, — повторил я.
   — И когда вы пойдете на вынужденную посадку, — сказал он, — вы на этот раз приземлитесь немного по-другому?
   — Да, по-другому.
   — Немного пожестче?
   — Погляжу, что тут можно сделать.
   — И меня швырнет за борт, а больше никто не пострадает?
   — По всей вероятности.
   Он поднял глаза, поглядел на горный склон, никакой могилы там не было. Я тоже посмотрел на эту гору. И, наверное, он догадался, что однажды могилу там вырыли.
   Он оглянулся на дорогу, на горы и на море, которого не видно было за горами, и на материк, что лежал за морем.
   — Хороший день вы вспомнили.
   — Самый лучший.
   — И хороший час, и хороший миг.
   — Право, лучше не сыскать.
   — Об этом стоит подумать.
   Рука его лежала на дверце машины — не опираясь, нет — испытующе: пробовала, ощупывала, трепетная, нерешительная. Но глаза смотрели прямо в сияние африканского полдня.
   — Да.
   — Да? — переспросил я.
   — Идет, — сказал он. — Ловлю вас на слове, подвезите меня.
   Я выждал мгновение — только раз успело ударить сердце, — дотянулся и распахнул дверцу.
   Он молча поднялся в машину, сел рядом со мной, бесшумно, не хлопнув, закрыл дверцу. Он сидел рядом, очень старый, очень усталый. Я ждал.
   — Поехали, — сказал он.
   Я включил зажигание и мягко взял с места.
   — Развернитесь, — сказал он.
   Я развернул машину в обратную сторону.
   — Это правда такая машина, как надо? — спросил он.
   — Правда. Такая самая.
   Он поглядел на луг, на горы, на дом в отдалении. Я ждал, мотор работал вхолостую.
   — Я кое о чем вас попрошу, — начал он, — когда приедем на место, не забудете?
   — Постараюсь.
   — Там есть гора, — сказал он и умолк, и сидел молча, с его сомкнутых губ не слетело больше ни слова.
   Но я докончил за него. Есть в Африке гора по имени Килиманджаро, подумал я. И на западном ее склоне нашли однажды иссохший, мерзлый труп леопарда. Что понадобилось леопарду на такой высоте, никто объяснить не может.
   На этом склоне мы тебя и положим, думал я, на склоне Килиманджаро, по соседству с леопардом, и напишем твое имя, а под ним еще: никто не знал, что он делал здесь, так высоко, но он здесь. И напишем даты рожденья и смерти, и уйдем вниз, к жарким летним травам, и пусть могилу эту знают лишь темнокожие воины,’ да белые охотники, да быстроногие окапи.
   Заслонив глаза от солнца, старик из-под ладони смотрел, как вьется в предгорьях дорога. Потом кивнул:
   — Поехали.
   — Да, Папа, — сказал я.
   И мы двинулись не торопясь, я за рулем, старик — рядом со мной, спустились с косогора, поднялись на новую вершину. И тут выкатилось солнце, и ветер дохнул жаром. Машина мчалась, точно лев в высокой траве. Мелькали, уносились назад реки и ручьи. Вот бы нам остановиться на час, думал я, побродить по колено в Воде, половить рыбу, а потом изжарить ее, полежать на берегу и потолковать, а может, помолчать. Но если остановимся, вдруг не удастся продолжать путь? И я дал полный газ. Мотор взревел неистовым рыком какого-то чудо-зверя. Старик улыбнулся.
   — Отличный будет день! — крикнул он.
   — Отличный.
   «Позади дорога, — думал я, — как там на ней сейчас, ведь сейчас мы исчезаем? Вот исчезли, нас там больше нет? И дорога пуста. И Солнечная долина безмятежна в солнечных лучах. Как там сейчас, когда нас там больше нет?»
   Я еще поддал газу, машина рванулась: девяносто миль в час.
   Мы оба заорали, как мальчишки. Уж не знаю, что было дальше.
   — Ей-богу, — сказал под конец старик, — знаете, мне кажется… мы летим.

А РЕБЕНОК — ЗАВТРА

   Питер Хорн вовсе не собирался стать отцом голубой пирамидки. Ничего похожего он не предвидел. Им с женой и не снилось, что с ними может случиться такое. Они спокойно ждали рождения своего первенца, много о нем говорили, нормально питались, подолгу спали, изредка бывали в театре, а потом пришло время Полли лететь вертолетом в клинику; муж обнял ее и поцеловал.
   — Через шесть часов ты уже будешь дома, детка, — сказал он. — Спасибо, эти новые родильные машины хоть отцов не отменили, а так они сделают за тебя все, что надо.
   Она вспомнила старую-престарую песенку: «Нет, уж этого вам у меня не отнять» — и тихонько напела ее, и, когда вертолет взмыл над зеленой равниной, направляясь в город, оба они смеялись.
   Врач по имени Уолкот был исполнен спокойствия и уверенности. Полли-Энн, будущую мать, приготовили к тому, что ей предстояло, а отца, как полагается, отправили в приемную — здесь можно было курить сигарету за сигаретой или смешивать себе коктейли, для чего под рукой имелся миксер. Питер чувствовал себя недурно. Это их первый ребенок, но волноваться совершенно не о чем. Полли-Энн в хороших руках.
   Через час о приемную вышел доктор Уолкот. Он был бледен как смерть. Питер Хорн оцепенел с третьим коктейлем в руке. Стиснул стакан и прошептал:
   — Она умерла.
   — Нет, — негромко сказал Уолкот. — Нет, нет, она жива и здорова. Но вот ребенок…
   — Значит, ребенок мертвый.
   — И ребенок жив, но… допивайте свой коктейль и пойдемте. Кое-что произошло.
   Да, несомненно, кое-что произошло. Нечто такое, из-за чего переполошилась вся клиника. Люди высыпали в коридоры, сновали из палаты в палату. Пока Питер Хорн шел за доктором, ему стало совсем худо; там и сям, сойдясь тесным кружком, стояли сестры и санитарки в белых халатах, таращили друг на друга глаза и шептались:
   — Нет, вы видали? Ребенок Питера Хорна! Невероятно!
   Врач привел его в очень чистую небольшую комнату. Вокруг низкого стола толпились люди. На столе что-то лежало.
   Голубая пирамидка.
   — Зачем вы привели меня сюда? — спросил Хорн.
   Голубая пирамидка шевельнулась. И заплакала.
   Питер Хорн протиснулся сквозь толпу и в ужасе посмотрел на стол. Он побелел и задыхался.
   — Неужели… это и есть?…
   Доктор Уолкот кивнул.
   У голубой пирамидки было шесть гибких голубых отростков, и на выдвинутых вперед стерженьках моргали три глаза.
   Хорн оцепенел.
   — Оно весит семь фунтов и восемь унций, — сказал кто-то.
   «Меня разыгрывают, — подумал Хорн. — Это такая шутка. И все это затеял, конечно, Чарли Расколл. Вот сейчас он заглянет в дверь, крикнет: «С первым апреля!» — и все засмеются. Не может быть, что это мой ребенок. Какой ужас! Нет, меня разыгрывают».
   Ноги Хорна пристыли к полу, по лицу струился пот.
   — Уведите меня отсюда.
   Он отвернулся; сам того не замечая, он сжимал и разжимал кулаки, веки его вздрагивали.
   Уолкот взял его за локоть и спокойно заговорил:
   — Это ваш ребенок. Поймите же, мистер Хорн.
   — Нет. Нет, невозможно. — Такое не умещалось у него в голове. — Это какое-то чудище. Его надо уничтожить.
   — Мы не убийцы, нельзя уничтожить человека.
   — Человека? — Хорн смигнул слезы. — Это не человек! Это святотатство!
   — Мы осмотрели этого… ребенка и установили, что он не мутант, не результат разрешения генов или их перестановки, — быстро заговорил доктор. — Ребенок и не уродец. И он совершенно здоров. Прошу вас, выслушайте меня внимательно.
   Широко раскрытыми измученными глазами Хорн уставился в стену. Его шатало. Доктор продолжал сдержанно, уверенно:
   — На ребенка своеобразно подействовало давление во время родов. Что-то разладилось сразу в обеих новых машинах — родильной и гипнотической, произошло короткое замыкание, и от этого исказились пространственные измерения. Ну, короче говоря, — неловко докончил доктор, — ваш ребенок родился в… в другое измерение.
   Хорн даже не кивнул. Он стоял и ждал.
   — Ваш ребенок жив, здоров и отлично себя чувствует, — со всей силой убеждения сказал доктор Уолкот. — Вот он лежит на столе. Но он непохож на человека, потому что родился в другое измерение. Наши глаза, привыкшие воспринимать все в трех измерениях, отказываются видеть в нем ребенка. Но все равно он ребенок. Несмотря на такое странное обличье, на пирамидальную форму и щупальца, это и есть ваш ребенок.
   Хорн сжал губы и зажмурился.
   — Можно мне чего-нибудь выпить?
   — Конечно.
   Ему сунули в руки стакан.
   — Дайте я сяду, посижу минутку.
   Хорн устало опустился в кресло. Постепенно все начало проясняться. Все медленно становилось на место. Что бы там ни было, это его ребенок. Хорн содрогнулся. Пусть с виду страшилище, но это его первенец.
   Наконец он поднял голову; хоть бы лицо доктора не расплывалось перед глазами…
   — А что мы скажем Полли? — спросил он еле слышно.
   — Придумаем что-нибудь утром, как только вы соберетесь с силами.
   — А что будет дальше? Можно как-нибудь вернуть его… в прежний вид?
   — Мы постараемся. Конечно, если вы разрешите. В конце концов, он ваш. Вы вправе поступать с ним как пожелаете.
   — С ним? — Хорн горько усмехнулся, закрыл глаза. — А откуда вы знаете, что это «он»? — Его засасывала тьма. В ушах шумело.
   Доктор Уолкот явно смутился.
   — Видите ли… то есть… ну, конечно, мы не можем сказать наверняка…
   Хорн еще отхлебнул из стакана.
   — А если вам не удастся вернуть его обратно?
   — Я понимаю, какой это удар для вас, мистер Хорн. Что ж, если вам нестерпимо его видеть, мы охотно вырастим ребенка здесь, в институте.
   Хорн подумал.
   — Спасибо. Но, какой он ни есть, он наш — мой и Полли. Он останется у нас. Я буду растить его, как пастил бы любого ребенка. У него будет дом, семья, п постараюсь его полюбить. И обращаться с ним буду как положено.
   Губы Хорна одеревенели, мысли не слушались.
   — Понимаете ли вы, что берете на себя, мистер Хорн? Этому ребенку нельзя будет иметь обычных товарищей, ему не с кем будет играть — ведь его в два счета задразнят до смерти. Вы же знаете, что такое дети. Если вы решите воспитывать ребенка дома, всю его жизнь придется строго ограничить, никто никогда, не должен его видеть. Это вы понимаете?
   — Да. Это я понимаю. Доктор… доктор, а умственно он в порядке?
   — Да. Мы исследовали его реакции. В этом отношении он отличный здоровый младенец.
   — Я просто хотел знать наверняка. Теперь только одно — Полли.
   Доктор нахмурился.
   — Признаться, я и сам ломаю голову. Конечно, тяжко женщине услышать, что ее ребенок родился мертвым. А уж это… сказать матери, что она произвела на свет нечто непонятное и на человека-то непохожее. Хуже, чем мертвого. Такое потрясение может оказаться гибельным. И все же я обязан сказать ей правду. Врач не должен лгать пациенту, этим ничего не достигнешь.
   Хорн отставил стакан.
   — Я не хочу потерять еще и Полли. Я-то сам уже готов к тому, что вы уничтожите ребенка, я бы это пережил. Но я не допущу, чтобы эта история убила Полли.
   — Надеюсь, мы сможем вернуть ребенка в наше намерение. Это и заставляет меня колебаться. Считай я, что надежды нет, я бы сейчас же удостоверил, что необходимо его умертвить. Но, думаю, не все потеряно, надо попытаться.
   Хорн безмерно устал. Все внутри дрожало.
   — Ладно, доктор. А пока что ему нужна еда, молоко и любовь. Ему худо пришлось, так пусть хоть дальше будет все по справедливости, Когда мы скажем Полли?
   — Завтра днем, когда она проснется.
   Хорн встал, подошел к столу, на который сверху лился теплый мягкий свет. Протянул руку, и голубая пирамидка приподнялась.
   — Привет, малыш, — сказал Хорн.
   Пирамидка поглядела на него тремя блестящими голубыми глазами. Тихонько протянулось крохотное голубое щупальце и коснулось пальцев Хорна.
   Он вздрогнул.
   — Привет, малыш!
   Доктор поднес поближе бутылочку-соску.
   — Вот и молоко. А ну-ка попробуем!
   Малыш поднял глаза, туман рассеивался. Над малышом склонялись какие-то фигуры, и он понял, что это друзья. Он только что родился, но был уже смышленый, на диво смышленый. Он воспринимал окружающий мир.
   Над ним и вокруг что-то двигалось. Шесть серых с белым кубов склонились к нему, и у всех шестиугольные отростки, и у всех по три глаза. И еще два куба приближались по прозрачной плоскости. Один совсем белый. И у него тоже три глаза. Что-то в этом Белом кубе нравилось малышу. Что-то привлекало. Чем-то он был ему близок. И пахло от этого Белого куба чем-то родным.
   Шесть склонившихся над малышом серо-белых кубов издавали резкие высокие звуки. Наверно, им было интересно, и они удивлялись. Получалось, словно играли сразу шесть флейт пикколо.
   Теперь свистели два только что подошедших куба — Белый и Серый. Потом Белый куб вытянул один из своих шестиугольных отростков и коснулся малыша. В ответ малыш протянул одно из щупалец. Малышу нравился Белый куб. Да, нравился. Малыш проголодался, Белый куб ему нравится. Может, Белый куб его накормит…
   Серый куб принес малышу розовый шар. Сейчас его накормят. Хорошо. Хорошо, Малыш с жадностью принялся за еду.
   Хорошо, вкусно. Серо-белые кубы куда-то скрылись, остался только приятный Белый куб, он стоял над малышом, глядел на него и все посвистывал. Все посвистывал.
   Назавтра они сказали Полли. Не все. Только самое необходимое. Только намекнули. Сказали, что с малышом в некотором смысле немного неладно. Говорили медленно, кругами, которые все тесней смыкались вокруг Полли. Потом доктор Уолкот прочел длинную лекцию о родильных машинах — как они облегчают жен~ шине родовые муки, но вот на этот раз произошло короткое замыкание. Другой ученый муж коротко и сухо рассказал о разных измерениях, перечел их по пальцам, весьма наглядно: первое, второе, третье и четвертое! Еще один толковал ей об энергии и материи. И еще один — о детях бедняков, которым недоступны блага прогресса.
   Наконец Полли села на кровати и сказала:
   — К чему столько разговоров? Что такое с моим ребенком и почему вы все так много говорите?
   И доктор Уолкот сказал ей правду.
   — Конечно, через недельку вы можете его увидеть, — прибавил он. — Или, если хотите, передайте его на попечение нашего института.
   — Мне надо знать только одно, — сказала Полли.
   Доктор Уолкот вопросительно поднял брови.
   — Это я виновата, что он такой?
   — Никакой вашей вины тут нет.
   — Он не выродок, не чудовище? — допытывалась Полли.
   — Просто он выброшен в другое измерение. Во всем остальном совершенно нормальный младенец.
   Полли уже не стискивала зубы, складки в углах губ разгладились. Она сказала просто:
   — Тогда принесите мнемоего малыша. Я хочу его видеть. Пожалуйста. Прямо сейчас.
   Ей принесли «ребенка».
   Назавтра они покинули клинику, Полли шагала твердо, решительно, а Питер шел следом, тихо изумляясь ей.
   Малыша с ними не было. Его привезут позднее. Хорн помог жене подняться в вертолет, сел рядом. И вертолет, жужжа, взмыл в теплую высь.
   — Ты просто чудо, — сказал Питер.
   — Вот как? — отозвалась она, закуривая сигарету,
   — Еще бы. Даже не заплакала. Держалась молодцом.
   — Знаешь, он вовсе не так уж плох, — сказала Полли, — когда узнаешь его поближе. Я… я даже могу взять его на руки. Он теплый, и плачет, и ему надо менять пеленки, хоть они и треугольные. — Она засмеялась. Но в этом смехе Питер расслышал дрожащую болезненную нотку. — Нет, я не заплакала, Пит, ведь это мой ребенок. Или будет моим. Слава богу, он не родился мертвый. Он… не знаю, как тебе объяснить… он еще не совсем родился. Я стараюсь думать, что он еще не родился. И мы ждем, когда он появится. Я очень верю доктору Уолкоту. А ты?
   — Да, да. Ты права. — Питер взял ее за руку. — Знаешь, что я тебе скажу? Ты просто молодчина.
   — Я смогу держаться, — сказала Полли, — глядя прямо перед собой и не замечая проносящихся под ними зеленых просторов. — Пока я верю, что впереди ждет что-то хорошее, я не позволю себе терзаться и мучиться. Я еще подожду с полгода, а потом, может быть, убью себя.
   — Полли!
   Она заглянула на него так, будто увидела впервые.
   — Прости меня, Пит. Но ведь так не бывает, просто не бывает. Когда все кончится и малыш родится по-настоящему, я тут же обо всем забуду, точно ничего и не было. Но если доктор не сумеет нам помочь, рассудку этого не выдержать, рассудка Только и хватит — приказать телу влезть на крышу и прыгнуть вниз.
   — Все уладится, — сказал Питер, сжимая руками штурвал. — Непременно уладится.
   Полли не ответила, только выпустила облачко табачного дыма, и оно мигом распалось в воздушном вихре под лопастями вертолета.
   Прошло три недели. Каждый день они летали в институт навестить Пая. Такое спокойное, скромное имя дала Полли Хорн голубой пирамидке, которая лежала на теплом спальном столе и смотрела на них из-под длинных ресниц. Доктор Уолкот не забывал повторять родителям, что ребенок ведет себя как все младенцы: столько-то часов спит, столько-то бодрствует, временами спокоен, а временами нет, в точности как всякий младенец, и так же ест и так же пачкает пеленки. Полли слушала все это, и лицо ее смягчалось, глаза теплели.
   В конце третьей недели доктор Уолкот сказал:
   — Может быть, вы уже в силах взять его домой? Ведь вы живете за городом, так? Отлично, у вас есть внутренний дворик, малыш может иногда погулять на солнышке. Ему нужна материнская любовь. Истина избитая, но с нею не поспоришь. Его надо кормить грудью. Конечно, мы договорились — там, где его кормит новая специальная машина, для него нашлись и ласковый голос, и теплые руки, и прочее. — Доктор Уолкот говорил сухо, отрывисто. — Но, мне кажется, вы уже достаточно с ним свыклись и понимаете, что это вполне здоровый ребенок. Вы готовы к этому, миссис Хорн?
   — Да, я готова.
   — Отлично. Приносите его каждые три дня на осмотр. Вот вам его режим и все предписания. Мы исследуем сейчас несколько возможностей, миссис Хорн. К концу года мы надеемся чего-то достичь. Не могу сейчас обещать определенно, но у меня есть основания полагать, что мы вытащим этого мальчугана из четвертого измерения, как фокусник — кролика из шляпы.
   К немалому изумлению и удовольствию доктора, в ответ на эту речь Полли Хорн тут же его поцеловала.
   Питер Хорн вел вертолет домой над волнистыми зелеными лугами Гриффита. Временами он поглядывал на пирамидку, лежавшую на руках у Полли. Полли ласково над ней ворковала, пирамидка отвечала примерно тем же.
   — Хотела бы я знать… — начала Полли.
   — Что?
   — Какими он видит нас?
   — Я спрашивал Уолкота. Он говорит, наверно, мы тоже кажемся малышу странными. Он в одном измерении, мы — в другом.
   — Ты думаешь, он не видит нас людьми?
   — Если глядеть на это нашими глазами — нет. Но не забудь, он ничего не знает о людях. Для него мы в любом обличье такие, как надо. Он привык видеть нас в форме кубов, квадратов или пирамид, какими мы ему там представляемся из его измерения. У него не было другого опыта, ему не с чем сравнивать. Мы для него самые обыкновенные. А он нас поражает потому, что мы, сравниваем его с привычными для нас формами и размерами.