Продюсер чертыхается про себя.
   — Я сюда лез не для того, чтобы всю ночь язык чесать. Чего вы хотите?
   — Я хочу говорить с Творцом, с вами, мистер Дуглас. Ведь вы все это создали. Пришли сюда в один прекрасный день, ударили оземь волшебной чековой книжкой и крикнули: «Да будет Париж!» И появился Париж: улицы, бистро, цветы, вино, букинисты… Снова вы хлопнули в ладоши: «Да будет Константинополь!» Пожалуйста, вот он! Вы тысячекратно хлопали в ладоши, и всякий раз возникало что-то новое. Теперь вы думаете, что достаточно хлопнуть еще один, последний раз — и все обратится в развалины. Нет, мистер Дуглас, это не так-то просто!
   — В моих руках пятьдесят один процент акций этой студии!
   — Студия… А что вас с ней связывает? Приходило ли вам когда-нибудь в голову приехать сюда поздно вечером, взобраться хотя бы на этот собор и посмотреть, какой великолепный мир вы создали? Приходило ли вам в голову, что недурно бы посидеть здесь, наверху, со мной и моими друзьями и выпить бокал амонтильядо? Пусть наше амонтильядо запахом, видом и вкусом больше похоже на кофе… а фантазия, мистер Творец, фантазия на что? Нет, вы ни разу не приезжали сюда, не поднимались на этот собор, не смотрели, не слушали, вас это не трогало. Вас постоянно ждал какой-нибудь прием, какая-нибудь вечеринка. А теперь, когда прошло столько лет, вы хотите, не спросив нас, все уничтожить. Пусть вам принадлежит пятьдесят один процент акций, но они вам не принадлежат.
   — Они? — воскликнул продюсер. — Что это еще за «они»?
   — Трудно, трудно подобрать слова… Это люди, которые живут тут. — Широким жестом сторож показывает на темнеющие в ночном воздухе двухмерные города. — Сколько фильмов снимали в этом краю! Сколько статистов в самых разнообразных костюмах ходили по улицам, говорили на тысячах языках, курили сигареты и пенковые трубки, даже персидский кальян. Танцовщицы танцевали. Женщины под вуалью улыбались с балконов. Солдаты печатали шаг. Дети играли. Бились рыцари в серебряных доспехах. В китайских чайных пили чай люди с чужеродным произношением. Звучал гонг. Варяжские ладьи выходили в море.
   Продюсер вылезает из люка и садится на доски; пальцы, держащие револьвер, уже не так напряжены. Он глядит на старика, как любопытный щенок — сначала одним, потом другим глазом; слушает — одним, потом другим ухом, наконец в раздумье качает головой.
   Ночной сторож продолжает говорить:
   — А когда статисты и люди с кинокамерами, микрофонами и прочим снаряжением ушли, когда ворота закрыли и все сели в машины и уехали — все равно что то осталось от этого множества разноплеменных людей Осталось то, чем они были или пытались быть. Чужие языки и костюмы, религия и музыка, людские драмы — все, малое и большое, осталось. Дальние дали, запахи, соленый ветер, океан. Все это здесь сегодня вечером, если хорошенько вслушаться.
   Продюсер и старик, окруженные паутиной балок и стояков, слушают. Луна слепит глаза гипсовым химерам, и ветер заставляет их пасти шептать, а снизу доносятся звуки тысячи стран этого края, что вздыхает, качается, рассыпается пыль по ветру, и тысячи желтых минаретов, молочно-белых башен и зеленых бульваров, оставшихся еще не тронутыми в окружении сотен развалин, бормочут в ночи; бормочут тросы и каркасы, будто кто-то играет на огромной арфе из стали и дерева, и ветер несет звук к небесам и к двум людям, которые сидят, разделенные расстоянием, и слушают.
   Продюсер усмехается, качает головой.
   — Вы услышали, — говорит ночной сторож. — Ведь правда, услышали? По лицу видно.
   Дуглас прячет револьвер в карман.
   — Стоит захотеть — и услышишь все, что угодно. Я не должен был вслушиваться. Вам бы книги писать. Вы бы переплюнули пяток моих лучших сценаристов. А теперь пошли вниз, что ли?
   — Вы заговорили почти вежливо, — отвечает ночной сторож.
   — А повода как будто нет. Вы испортили мне приятный вечер.
   — Действительно? Неужели вам тут так скучно? Не думаю, скорее наоборот. Вы даже кое-что приобрели.
   Дуглас тихо смеется.
   — А вы ничуть не опасны. Просто нуждаетесь в компании. Это все от вашей работы, и оттого, что все идет к черту, и еще от одиночества. А в общем, я вас что-то не пойму.
   — Уж не хотите ли вы сказать, что мне удалось заставить вас думать? — спрашивает старик. Дуглас снисходительно фыркает.
   — Поживешь с мое в Голливуде, ко всему привыкнешь. Просто я сюда не поднимался. Вид отличный, тут вы правы. Но пусть я провалюсь на этом месте, если понимаю, какого черта вы так мучаетесь из-за этого барахла. Что вам в нем?
   Сторож опускается на колено и постукивает ребром одной ладони по другой, подчеркивая свои доводы.
   — Слушайте. Как я только что сказал, вы явились сюда много лет назад, хлопнули в ладоши, и одним махом выросло триста городов! Потом вы добавили еще полтыщи стран и народов, самых разных верований и политических взглядов. И тут начались осложнения! Не то чтобы это можно было увидеть. Все, что происходило, происходило в пустоте и разносилось ветром. И, однако, осложнения были те же, к каким привык тот мир, за оградой, — ссоры, стычки, невидимые войны. Но в конце концов воцарился покой. Хотите знать почему?
   — Если бы я не хотел, я не сидел бы здесь и не стучал зубами от холода.
   «Где ты, ночная музыка?» — мысленно взывает старик и плавно взмахивает рукой, словно кто-то аккомпанирует его рассказу…
   — Потому что вы объединили Бостон и Тринидад, — говорит он тихо, — сделали так, что Тринидад упирается в Лиссабон, а Лиссабон одной стороной прислонился к Александрии, сцепили вместе Александрию и Шанхай, сколотили гвоздиками и костылями Чаттанугу и Ошкош, Осло и Суитуотер, Суассон и Бейрут, Бомбей и Порт-Артур. Пуля поражает человека в Нью-Йорке, он качается, делает шаг-другой и падает в Афинах. В Чикаго политики берут взятки, а в Лондоне кого-то сажают в тюрьму… Все близко, все так близко одно от другого. Мы здесь живем настолько тесно, что мир просто необходим, иначе все полетит к чертям! Один пожар способен уничтожить всех нас, кто бы и почему бы его ни устроил. Поэтому здесь все люди, или ожившие воспоминания, или как вы их там еще назовете, утихомирились. Вот что это за край — прекрасный край, мирный край.
   Старик смолкает, облизывает пересохшие губы, переводит дух.
   — А вы, — говорит он, — хотите завтра его уничтожить.
   Несколько секунд старик стоит сгорбившись, потом выпрямляется и глядит на города, на тысячи теней в городах. Огромный гипсовый собор колышется на ветру, колышется взад-вперед, взад-вперед, будто укачиваемый летним прибоем.
   — Мда-а-а, — произносит наконец Дуглас, — что ж… а теперь, пойдем вниз?…
   Смит кивает.
   — Я все сказал, что было на душе.
   Дуглас исчезает в люке, сторож слышит, как он спускается вниз по лестницам и темным переходам. Выждав, старик берется за лестницу, что-то бормочет и начинает долгий путь в царство теней.
   Полицейские, рабочие, двое-трое служащих — все уезжают. Возле ворот остается лишь большая черная машина. На лугу, в ночных городах, разговаривают двое.
   — Что вы собираетесь делать? — спрашивает Смит.
   — Пожалуй, поеду опять на вечеринку, — говорит продюсер.
   — Там будет весело?
   — Да, — продюсер мнется, — конечно, весело! — Он глядит на правую руку сторожа. — Это что, тот самый молоток, которым вы работали? Вы думаете продолжать в том же духе? Не сдаетесь?
   — А вы бы сдались, будь вы последним строителем, когда все вокруг стали разрушителями?
   Дуглас и старик идут по улицам.
   — Что ж, до свидания, может быть, мы еще увидимся, Смит.
   — Нет, — отвечает Смит, — меня уже здесь не будет. Здесь ничего уже не будет. Слишком поздно вы сюда вернетесь.
   Дуглас останавливается.
   — Проклятие Что же я, по-вашему, должен сделать?
   — Чего уж проще — оставить все как есть. Оставить города в покое.
   — Этого я не могу, черт возьми! Бизнес. Придется все сносить.
   — Человек, который по-настоящему разбирается в бизнесе да еще обладает хоть каплей воображения, придумал бы выгодное применение этим макетам, — говорит Смит.
   — Машина ждет! Как отсюда выбраться?
   Продюсер обходит кучу обломков, потом шагает прямо по развалинам, отбрасывая ногой доски, опираясь на стояки и гипсовые фасады. Сверху сыплется пыль.
   — Осторожно!
   Продюсер спотыкается. Облака пыли, лавина кирпичей… Он качается, теряет равновесие, старик подхватывает его и тянет вперед.
   — Прыгайте!
   Они прыгают, за их спиной с грохотом рушится половина дома, превращается в горы досок и рваного картона. В воздух поднимается огромный пылевой цветок.
   — Все в порядке?
   — Ничего, спасибо. — Продюсер глядит на развалившееся строение; пыль оседает. — Кажется, вы меня спасли.
   — Что вы. Большинство кирпичей из папье-маше. В худшем случае получили бы несколько ссадин и синяков.
   — Все равно спасибо. А что это за строение рухнуло?
   — Нормандская башня, ее здесь поставили в 1925 году. Не ходите туда, она еще не вся обвалилась.
   — Я осторожно. — Продюсер медленно подходит к макету. — Господи, да я вею эту дрянную постройку одним пальцем могу сковырнуть. — Он упирается рукой, постройка накреняется, дрожит, скрипит. Продюсер стремительно отступает. — Ткни — и рухнет.
   — И все-таки вы этого не сделаете, — говорит ночной сторож.
   — Не сделаю? Подумаешь, одним французским домом больше или меньше, когда столько уже снесено.
   Старик берет его за руку.
   — Пойдемте, взглянем с той стороны.
   Они обходят декорацию.
   — Читайте вывеску, — говорит Смит.
   Продюсер щелкает зажигалкой, поднимает ее, чтобы было видно, и читает:
   - «Ферст нейшнл бэнк, Меллин Таун».
   Пауза.
   — Иллинойс, — медленно заключает он.
   Высокое строение освещено редким светом звезд и мягким светом луны.
   — С одной стороны, — руки Дугласа изображают чаши весов, — французская башня. С другой, — он делает семь шагов влево, потом семь шагов вправо и все время смотрит, — Ферст нейшнл бэнк. Банк. Башня. Башня. Банк. Черт побери.
   — Вам все еще хочется свалить эту французскую башню, мистер Дуглас? — с улыбкой спрашивает Смит.
   — Постойте, постойте, не спешите, — говорит Дуглас.
   Он внезапно начинает видеть стоящие перед ним строения. Он медленно поворачивается, глаза смотрят вверх, вниз, влево, вправо, изучают, исследуют, примечают, снова изучают. Продюсер молча идет дальше. Двое людей проходят через города на лугу, ступают по траве, по диким цветам, идут к развалинам, по развалинам, сквозь развалины, пересекают нетронутые бульвары, селения, города.
   Они все говорят и говорят, пока идут. Дуглас спрашивает, сторож отвечает, Дуглас снова спрашивает, и сторож отвечает.
   — Что это?
   — Буддийский храм.
   — А с обратной стороны?
   — Лачуга, в которой родился Линкольн.
   — Здесь?
   — Церковь святого Патрика в Нью-Йорке.
   — А с другой стороны?
   — Русская православная церковь в Ростове.
   — А это что такое?
   — Ворота замка на Рейне.
   — А за воротами?
   — Бар в Канзас-Сити.
   — А там? А там? А вон там? А это что? — спрашивает Дуглас. — Что это? А вон то? И то?
   Они спешат, почти бегут, перекликаясь, из города в город, они и тут, и там, и повсюду, входят и выходят, карабкаются вверх, спускаются вниз, щупают, трогают, отворяют и затворяют двери.
   — А это, это, это, это?
   Сторож рассказывает все, что можно рассказать.
   Их тени летят вперед по узким переулкам и широким проспектам, что кажутся реками из камня и песка.
   За разговором они описывают огромный круг, обходят весь участок и возвращаются к исходной точке.
   Они снова примолкли. Старик молчит, так как сказал все, что следовало сказать, продюсер молчит, так как слушал, примечал, обдумывал и прикидывал. Он рассеянно достает портсигар. Целая минута уходит на то, чтобы его открыть, думая о своем, и протянуть ночному сторожу.
   — Спасибо.
   Они задумчиво прикуривают. Выпускают дым и смотрят, как он тает в воздухе.
   — Куда вы дели ваш проклятый молоток? — говорит Дуглас.
   — Вот он, — отвечает Смит.
   — И гвозди захватили?
   — Да, сэр.
   Дуглас глубоко затягивается, выпускает дым.
   — О’кэй, Смит, давайте работайте.
   — Что?!
   — Вы слышали. Почините сколько сможете, сколько успеете. Всего уже не поправишь. Но коли найдете поцелее, получше на вид — сколачивайте. Слава богу, хоть что-то осталось! Да, не сразу до меня дошло. Человек с коммерческим чутьем и хоть каплей воображения, сказали вы… Вот где мирный край, сказали вы. Мне следовало это понять много лет назад. Ведь это оно, все, что надо, а я, словно крот, не видел, такой возможности не видел. У меня на пустыре Всемирная федерация — а я ее громлю! Видит бог, нам нужно побольше помешанных ночных сторожей.
   — Это верно, — говорит сторож, — я уже состарился и стал чудаковат. А вы не смеетесь над старым чудаком?
   — Я не обещаю большего, чем могу сделать, — отвечает продюсер. — Обещаю только попытаться. Есть шансы, что дело пойдет. Фильм получится отличный, это ясно. Мы можем снять его целиком здесь, на лугу, хоть десять вариантов. И фабулы искать не надо. Вы ее сами создали. Вы и есть фабула. Остается только посадить за работу несколько сценаристов. Хороших сценаристов. Пусть даже будет короткометражный фильм, двухчастевка, минут на двадцать, — этого достаточно, чтобы показать, как все страны и города здесь опираются и подпирают друг друга. Идея мне по душе, очень по душе, честное слово. Такой фильм можно демонстрировать где угодно и кому угодно, и он всем понравится Никто не пройдет мимо, слишком в нем много будет заложено.
   — Радостно вас слушать, когда вы вот так говорите.
   — Надеюсь, я и впредь буду так говорить. Но на меня нельзя положиться. Я сам на себя не могу положиться. Слишком поддаюсь настроению, черт возьми, сегодня — одно, завтра — другое. Может быть, вам придется колотить меня по голове этим вот молотком, чтобы я помнил.
   — С удовольствием, — говорит Смит.
   — И если мы действительно затеем съемки, — продолжает продюсер, — то вы нам должны помочь. Кто лучше вас знает все эти макеты! Мы будем вам благодарны за все предложения. Ну а после съемок — уж тогда-то вы не станете больше возражать, если мы снесем остальное?
   — Тогда — разрешу, — отвечает сторож.
   — Значит, договорились. Я отзываю рабочих — и посмотрим, что выйдет. Завтра же пришлю операторов, пусть поглядят, прикинут. И сценаристов пришлю. Потолкуете с ними. Черт возьми. Сделаем, справимся! — Дуглас поворачивается к воротам. — А пока орудуйте молотком в свое полное удовольствие. Бр-р, холодно!
   Они торопливо идут к воротам. По пути старик находит ящичек, где лежит его ужин. Он достает термос, встряхивает.
   — Может, выпьем, прежде чем вы уедете?
   — А что у вас? Тот самый амонтильядо, которым вы так хвастались?
   — 1876 года.
   — Ну что ж, пригубим.
   Термос открывают, горячая жидкость льется в крышку.
   — Прошу, — говорит старик.
   — Спасибо. Ваше здоровье. — Продюсер пьет. — Здорово. Чертовски здорово!
   — Может, он больше похож на кофе, но я клянусь, что лучшего амонтильядо еще никто не пил.
   — Согласен.
   Они стоят под луной, окруженные городами всего мира, пьют горячий напиток, и вдруг старик вспоминает:
   — А ведь есть старая песня, она как раз подходит к случаю, застольная, кажется… Все мы, что живем на лугу, поем ее, когда есть настроение, когда я все слышу и ветер звучит как музыка. Вот она:
   Нам всем домой по пути,
   Мы все заодно! Мы все заодно!
   Нам всем по пути, домой по пути,
   Нам незачем врозь идти,
   Мы будем всегда заодно,
   Как плющ, и стена, и окно…
   Они допивают кофе в Порт-о-Пренсе.
   — Эй, — вдруг говорит продюсер. — Осторожно с сигаретой! Так можно весь мир поджечь!
   Оба смотрят на сигарету и улыбаются.
   — Я буду осторожен, — обещает Смит.
   — Пока, — говорит продюсер. — Сегодня я бесповоротно опоздал на вечеринку.
   — Пока, мистер Дуглас.
   Калитка отворяется и затворяется, шаги стихают, лимузин ворчит и уезжает, освещенный луной, оставляя города на лугу и старого человека, который стоит за оградой и машет на прощанье рукой.
   — Пока, — говорит ночной сторож.
   И снова лишь ветер…

О ТЕЛЕ ЭЛЕКТРИЧЕСКОМ Я ПОЮ

   Бабушка!..
   Я помню, как она родилась.
   Постойте, скажете вы, разве может человек помнить рождение собственной бабушки?
   И все-таки этот день мы помним.
   Ибо это мы, ее внуки — Тимоти, Агата и я, Том, помогли ей появиться на свет. Мы первые дали ей шлепка и услышали крик «новорожденной». Мы сами собрали ее из деталей, узлов и блоков, подобрали ей темперамент, вкусы, привычки, повадки и склонности и те элементы, которые заставили потом стрелку ее компаса отклоняться то к северу, когда она бранила нас за шалости, то к югу, когда она утешала и ласкала нас, или же к востоку и западу, чтобы показать нам необъятный мир; взор ее искал и находил нас, губы шептали слова колыбельной, а руки будили на заре, когда вставало солнце.
   Бабушка, милая бабушка, прекрасная электрическая сказка нашего детства…
   Когда на горизонте вспыхивают зарницы, а зигзаги молний прорезают небо, ее имя огненными буквами отпечатывается на моих смеженных веках. В мягкой тишине ночи мне по-прежнему слышится мерное тиканье и жужжанье. Она, словно часы-приведение, проходит по длинным коридорам моей памяти — рой мыслящих пчел, догоняющих призрак ушедшего лета. И иногда по ночам я вдруг чувствую на губах улыбку, которой она нас научила…
   Хорошо, хорошо, нетерпеливо прервете меня вы, расскажите же наконец, как все произошло, как «родилась» на свет эта ваша, черт побери, столь замечательная, столь удивительная и невероятная и так обожавшая вас бабушка.
   Случилось это в ту неделю, когда всему пришел конец…
   Умерла мама.
   В сумерках черный лимузин уехал, оставив отца и нас троих на дорожке, потерянно глядевших на лужайку перед домом. Нет, думали мы, это не прежняя лужайка, хотя на площадке для крокета все так же валяются деревянные шары и молотки, стоят дужки ворот — все, как три дня, назад, когда на крыльцо, спотыкаясь, вышел отец и оказал нам. А вот лежат ролики, принадлежавшие мальчугану — этим мальчуганом был я. Но это, время безвозвратно ушло. На старом дубе висят качели, но Агата не решится встать на них — качели не выдержат, оборвутся и упадут.
   А наш дом? О боже…
   Мы с опаской бросили взгляд на приоткрытую дверь, страшась эха, прятавшегося в коридорах, тех гулких звуков пустоты, которые мгновенно поселяются в доме, как только из него вынесли мебель и ничто уже не смягчает голосов и шумов, наполняющих дом, когда в нем живут люди. Самая мягкая и уютная, самая главная и прекрасная принадлежность нашего дома исчезла из него навсегда.
   Дверь медленно растворилась.
   Нас встречала тишина. Пахнуло сыростью из подполья — должно быть, забыли закрыть дверь погреба. Но ведь у нас нет погреба!..
   — Ну вот, дети… — промолвил отец.
   Мы застыли на пороге.
   К дому подкатила большая канареечно-желтая машина тети Клары.
   Нас словно ветром сдуло — мы бросились в дом и разбежались по своим комнатам.
   Мы слышали голоса — они кричали и спорили, кричали и спорили. «Пусть дети живут у меня!» — кричала тетя Клара. «Ни за что! Они скорее согласятся умереть!..» — отвечал отец.
   Хлопнула дверь. Тетя Клара уехала.
   Мы чуть не заплясали от радости, но тут же опомнились и тихонько спустились вниз.
   Отец сидел, разговаривая сам с собой, или, может быть, с бледной тенью мамы еще из тех времен, когда она была здорова и была с нами. Звук громко хлопнувшей двери, должно быть, вспугнул тень, и она исчезла. Отец потерянно бормотал, глядя в свои пустые ладони:
   — Пойми, Энн, детям нужен кто-то… Я люблю их, видит небо, но мне надо работать, чтобы прокормить нас всех. И ты любишь их, Энн, я знаю, но тебя нет с нами. А Клара?… Нет, это просто невозможно… Ее любовь… угнетает. Няньки, прислуга… — Отец горестно вздохнул.
   И мы вздохнули вслед за ним, вспомнив, как нам не везло на нянек, воспитательниц, да и просто служанок. Мы не помним ни одной, чтобы не пилила как пила. Их появление в доме лучше всего сравнить со стихийным бедствием, с торнадо или ураганом, или же с топором, который тяжко падал на наши ни в чем не повинные головы. Конечно же, они все никуда не годились. Мы, дети, были для них лишь частью дома, мебелью, которую следовало чистить и выколачивать, весной и осенью менять обивку и ежегодно вывозить куда-нибудь на взморье для большой стирки.
   — Дети, нам нужна… — вдруг тихо произнес отец. Нам пришлось придвинуться как можно ближе, чтобы расслышать слово, произнесенное почти шепотом:
   — …бабушка.
   — Но все наши бабушки давно умерли! — с беспощадной логикой девятилетнего мальчишки воскликнул Тимоти.
   — С одной стороны, это так, но с другой…
   Мы оторопели. Какие странные, какие загадочные слова говорит наш отец!
   — Взгляните-ка вот на это, — сказал он наконец и протянул сложенный в гармошку яркий рекламный проспект. Мы уже не раз видели его в руках отца, и особенно часто в последние дни. Достаточно было одного взгляда, чтобы стало понятно, почему оскорбленная и разгневанная тетя Клара так стремительно покинула наш дом.
   - «О теле электрическом я пою», — Тимоти первым вслух прочел то, что было написано на обложке и, прищурившись, вопросительно посмотрел на отца: — Это что еще такое?
   — Читай дальше.
   Агата и я почему-то виновато оглянулись, словно испугались, что сейчас войдет мама и застанет нас за чем-то недостойным. Но мы тут же закивали головами: да, да, пусть Тимоти читает дальше.
   — «Фанто…»
   — «Фанточини», — не выдержав, подсказал отец.
   — «…Фанточини Лимитед. Мы провидим, как решить самые трудные и неразрешимые ваши проблемы. Всего ОДНА МОДЕЛЬ, но ее можно видоизменять до бесконечности, создавая тысячи и тысячи вариантов, добавлять, исправлять, менять форму и вид…»
   — Где, где это написано? — закричали мы.
   — Это я от себя добавил. — И впервые за много дней Тимоти улыбнулся. — Так вдруг захотелось. А теперь слушайте дальше: «Для тех, кто измучен недобросовестными няньками и сиделками, кто устал от приходящей прислуги, на виду у которой нельзя оставить початую бутылку вина, кому надоели советы преисполненных добрых намерений дядей и теток…»
   — Да, добрых… — протянула Агата, а я, как эхо, повторил за ней.
   - «…мы создали и продолжаем совершенствовать модель человека-робота, электрическую Бабушку марки АС-ДС V на микросхемах, перезаряжающуюся…»
   — Бабушку?!
   Проспект тихо скользнул на пол.
   — Отец?!.
   — Не глядите на меня так, дети, — прошептал он. — Я совсем потерял голову от горя, я почти лишился рассудка, думая о завтрашнем дне. Да поднимите же кто-нибудь его, дочитайте до конца!
   — Ладно — сказал я и поднял проспект.
   - «…это Игрушка и вместе с тем нечто большее, чем просто игрушка. Это Электрическая Бабушка фирмы «Фанточини». Она создана с величайшим тщанием и заряжена огромной любовью и нежностью к вашим детям. Мы создавали ее для детей, знакомых с реальностью современного мира, и, более того, с реальностью невероятного. Наша модель может обучать на двенадцати языках, переключаясь с одного на другой с быстротой в одну тысячную долю секунды. В ее электронной памяти, в ячейках сотов хранится все, что известно людям об истории, религии и искусстве, и о социально-политическом прошлом человечества…»
   — Вот здорово! — воскликнул Тимоти. — Раз соты, значит, это улей, а в нем, конечно, пчелы. Да еще мыслящие!..
   — Замолчи, — одернула его Агата.
   - «Но самое главное, — продолжал я, — что это Существо, — а наша модель действительно почти живое существо, — идеальное воплощение человеческого интеллекта. Наша Бабушка способна слушать и понимать, и она будет любить и лелеять ваших детей — наша фантастическая и невероятная Электрическая Бабушка. Она будет чутко откликаться на все, что происходит не только в огромном мире вокруг нас, но и в вашем крохотном мирке. Она будет послушна малейшему прикосновению рук и подарит чудесный мир сказок».
   — Так нуждается… — прошептала Агата.
   Да, да, нуждается, печально подумали мы все. Ведь это же о нас, конечно, о нас!
   - «Мы не предлагаем ее счастливым семьям, где все живы и здоровы, где родители сами хотят воспитывать и наставлять своих детей, формировать их характеры, искоренять недостатки, дарить любовь и ласку. Ибо никто не заменит детям отца или мать. Приюты не помогут вам. Няньки и прислуга слишком эгоистичны, небрежны или слишком неуравновешенны в наш век нервного напряжения.
   Прекрасно сознавая, сколь многое предстоит еще додумать, изучить, проверить и пересмотреть, совершенствуя из месяца в месяц, из года в год наше изобретение, мы, однако, берем на себя смелость уже сейчас рекомендовать вам этот образец, по многим показателям близкий к идеальному типу наставника — друга — товарища — помощника — близкого и родного человека. Гарантийный срок может быть оговорен в…».