— Может быть. Устроюсь где-нибудь аккомпаниатором или буду играть в оркестре, в одном из тех, что дают концерты прямо под открытым небом. Но я должна играть для тех, кто умеет слушать музыку, по-настоящему умеет…
Они слушали ее в душной темноте. Женщина умолкла, она сказала им все, а теперь пусть думают, что это глупо или смешно. Она осторожно откинулась на спинку стула.
Наверху кто-то кашлянул.
Мисс Хилгуд прислушалась и встала.
Мистеру Фермли стоило усилий разомкнуть веки, и тогда он увидел лицо женщины. Она наклонилась и поставила у кровати поднос.
— О чем вы только что говорили там внизу?
— Я потом приду и расскажу вам, — ответила она, — поешьте. Салат очень вкусный. — Она повернулась, чтобы уйти.
И тогда он торопливо спросил:
— Вы не уедете от нас?
Она остановилась на пороге, пытаясь разглядеть в темноте его мокрое от испарины лицо. Он тоже еле различал ее глаза и губы. Постояв еще немного, она спустилась вниз.
— Должно быть, не слышала моего вопроса, — произнес мистер Фермли.
И все же он был уверен, что она слышала.
Мисс Хилгуд пересекла гостиную и коснулась рукой кожаного ящика.
— Я должна заплатить за ужин.
— Нет, хозяин отеля бесплатно угощает вас, — запротестовал мистер Терль.
— Я должна, — ответила она и открыла ящик.
Тускло блеснула старая позолота.
Мужчины встрепенулись. Они вопросительно поглядывали на женщину возле таинственного предмета, который по форме напоминал сердце. Он возвышался над нею, у него было круглое, как шар, блестящее подножие, а на нем — высокая фигура женщины со спокойным лицом греческой богини и продолговатыми глазами, глядевшими на них так же дружелюбно, как глядела на них мисс Хилгуд.
Мужчины обменялись быстрыми взволнованными взглядами, словно догадались, что сейчас произойдет. Они вскочили со стульев и пересели на краешек плюшевого дивана, вытирая лица влажными от пота платками.
Мисс Хилгуд пододвинула к себе стул и, сев, осторожно накренила золотую арфу и опустила ее на плечо. Пальцы ее легли на струны.
Мистер Терль втянул в себя раскаленный воздух и приготовился.
Из пустыни налетел ветер, и кресла-качалки закачались на веранде, словно пустые лодки на пруду.
Сверху послышался капризный голос мистера Фермли:
— Что у вас там происходит?
И тогда руки мисс Хилгуд побежали по струнам.
Они начали свой путь где-то сверху, почти у самого ее плеча и побежали прямо к спокойному лицу греческой богини, но тут же снова вернулись обратно, затем на мгновенье замерли, и звуки поплыли по душной горячей гостиной, а из нее в каждую из пустых темных комнат отеля.
Если мистеру Фермли и вздумалось еще что-то кричать из своей комнаты, его уже никто не слышал. Мистер Терль и мистер Смит не могли больше сидеть и словно по команде вскочили с дивана. Они пока ничего не слышали, кроме бешеного стука собственных сердец и собственного свистящего дыхания. Выпучив глаза и изумленно раскрыв рот, они глядели на двух женщин — незрячую богиню и хрупкую старую женщину, которая сидела, прикрыв добрые усталые глаза и вытянув вперед маленькие тонкие руки.
«Она похожа на девочку, — подумали мистер Терль и мистер Смит, — девочку, протянувшую руки в окно, навстречу чему-то… Чему же? Ну, конечно же, навстречу дождю!..»
Шум ливня затихал на далеких пустых тротуарах и в водосточных трубах.
Наверху неохотно поднялся мистер Фермли, словно его кто-то силком тащил с постели.
А мисс Хилгуд продолжала играть. Никто из них не знал, что она играла, но им казалось, что эту мелодию они слышали не раз в своей долгой жизни, только не знали ни названия, ни слов. Она играла, и каждое движение ее рук сопровождалось щедрыми потоками дождя, стучащего по крыше. Прохладный дождь лил за открытым окном, омывал рассохшиеся доски крыльца, падал на раскаленную крышу, на жадно впитывавший его песок, на старый ржавый автомобиль, на пустую конюшню и на мертвые кактусы во дворе. Он вымыл окна, прибил пыль, наполнил до краев пересохшие дождевые бочки и повесил шелестящий бисерный занавес на открытые двери, и этот занавес, если бы вам захотелось выйти, можно было раздвинуть рукой. Но самым желанным мистеру Терлю и мистеру Смиту казалось его живительное прохладное прикосновение. Приятная тяжесть дождя заставила их снова сесть. Кожу лица слегка покалывали, пощипывали, щекотали падавшие капли, и первым побуждением было закрыть рот, закрыть глаза, закрыться руками, спрятаться. Но они с наслаждением откинули головы назад, подставили лицо дождю — пусть льет сколько хочет.
Но шквал продолжался недолго, всего какую-то минуту, потом стал затихать, по мере того как затихали звуки арфы, и вот руки в последний раз коснулись струн, извлекая последние громы, последние шумные всплески ливня.
Прощальный аккорд застыл в воздухе, как озаренные вспышкой молнии нити дождя.
Виденье погасло, последние капли в полной темноте беззвучно упали на землю.
Мисс Хилгуд, не открывая глаз, опустила руки.
Мистер Терль и мистер Смит очнулись, посмотрели на двух сказочных женщин в конце гостиной — сухих, невредимых, каким-то чудом не промокших под дождем.
Мистер Терль и мистер Смит, с трудом уняв дрожь, подались вперед, словно хотели что-то сказать. На их лицах была полная растерянность.
Звук, донесшийся сверху, вернул их к жизни.
Звук был слабый, похожий на усталое хлопанье крыльев одинокой старой птицы.
Мистер Терль и мистер Смит прислушались.
Да, это мистер Фермли аплодировал из комнаты.
Мистеру Терлю понадобилось всего мгновенье, чтобы прийти в себя. Он толкнул в бок мистера Смита, и оба в экстазе захлопали. Эхо разнеслось по пустым комнатам отеля, ударяясь о стены, зеркала, окна, словно ища выхода наружу.
Теперь и мисс Хилгуд открыла глаза, и вид у нее был такой, словно этот шквал застал ее врасплох.
Мистер Терль и мистер Смит уже не помнили себя. Они хлопали так яростно и громко, словно в их руках с треском лопались связки карнавальных ракет. Мистер Фермли что-то кричал сверху, но никто его не слышал. Ладони разлетались, соединялись снова в оглушительных хлопках и так до тех пор, пока пальцы не распухли, и дыхание не стало тяжелым и учащенным, и вот наконец горящие, словно обожженные руки лежат на коленях.
И тогда очень медленно, словно еще раздумывая, мистер Смит встал, вышел на крыльцо и внес свои чемоданы. Он остановился у подножия лестницы, ведущей наверх, и посмотрел на мисс Хилгуд. Затем он перевел глаза на ее чемодан у ступенек веранды и снова посмотрел на мисс Хилгуд: брови его чуть-чуть поднялись в немом вопросе.
Мисс Хилгуд взглянула сначала на арфу, потом на свой единственный чемодан, затем на мистера Терля и наконец на мистера Смита и кивнула головой.
Мистер Смит, подхватив под мышку один из своих тощих чемоданов, взял чемодан мисс Хилгуд и стал медленно подниматься по ступенькам, уходящим в мягкий полумрак. Мисс Хилгуд притянула к себе арфу, и с этой минуты уже нельзя было разобрать, перебирает ли она струны в такт медленным шагам мистера Смита или это он подлаживает свой шаг под неторопливые аккорды.
На площадке мистер Смит столкнулся с мистером Фермли — накинув старый, выцветший халат, тот осторожно спускался вниз.
Оба постояли с секунду, глядя вниз на фигуру мужчины и на двух женщин в дальнем конце гостиной — всего лишь видение, мираж. И оба подумали об одном и том же.
Звуки арфы и звуки дождя — каждый вечер. Не надо больше поливать крышу из садового шланга. Можно сидеть на веранде, лежать ночью в своей постели и слушать, как стучит, стучит и стучит по крыше дождь…
Мистер Смит продолжил свой путь наверх; мистер Фермли спустился вниз.
Звуки арфы… Слушайте, слушайте же их!
Десятилетия засухи кончились.
Пришло время дождей.
ДО ВСТРЕЧИ НАД РЕКОЙ
Они слушали ее в душной темноте. Женщина умолкла, она сказала им все, а теперь пусть думают, что это глупо или смешно. Она осторожно откинулась на спинку стула.
Наверху кто-то кашлянул.
Мисс Хилгуд прислушалась и встала.
Мистеру Фермли стоило усилий разомкнуть веки, и тогда он увидел лицо женщины. Она наклонилась и поставила у кровати поднос.
— О чем вы только что говорили там внизу?
— Я потом приду и расскажу вам, — ответила она, — поешьте. Салат очень вкусный. — Она повернулась, чтобы уйти.
И тогда он торопливо спросил:
— Вы не уедете от нас?
Она остановилась на пороге, пытаясь разглядеть в темноте его мокрое от испарины лицо. Он тоже еле различал ее глаза и губы. Постояв еще немного, она спустилась вниз.
— Должно быть, не слышала моего вопроса, — произнес мистер Фермли.
И все же он был уверен, что она слышала.
Мисс Хилгуд пересекла гостиную и коснулась рукой кожаного ящика.
— Я должна заплатить за ужин.
— Нет, хозяин отеля бесплатно угощает вас, — запротестовал мистер Терль.
— Я должна, — ответила она и открыла ящик.
Тускло блеснула старая позолота.
Мужчины встрепенулись. Они вопросительно поглядывали на женщину возле таинственного предмета, который по форме напоминал сердце. Он возвышался над нею, у него было круглое, как шар, блестящее подножие, а на нем — высокая фигура женщины со спокойным лицом греческой богини и продолговатыми глазами, глядевшими на них так же дружелюбно, как глядела на них мисс Хилгуд.
Мужчины обменялись быстрыми взволнованными взглядами, словно догадались, что сейчас произойдет. Они вскочили со стульев и пересели на краешек плюшевого дивана, вытирая лица влажными от пота платками.
Мисс Хилгуд пододвинула к себе стул и, сев, осторожно накренила золотую арфу и опустила ее на плечо. Пальцы ее легли на струны.
Мистер Терль втянул в себя раскаленный воздух и приготовился.
Из пустыни налетел ветер, и кресла-качалки закачались на веранде, словно пустые лодки на пруду.
Сверху послышался капризный голос мистера Фермли:
— Что у вас там происходит?
И тогда руки мисс Хилгуд побежали по струнам.
Они начали свой путь где-то сверху, почти у самого ее плеча и побежали прямо к спокойному лицу греческой богини, но тут же снова вернулись обратно, затем на мгновенье замерли, и звуки поплыли по душной горячей гостиной, а из нее в каждую из пустых темных комнат отеля.
Если мистеру Фермли и вздумалось еще что-то кричать из своей комнаты, его уже никто не слышал. Мистер Терль и мистер Смит не могли больше сидеть и словно по команде вскочили с дивана. Они пока ничего не слышали, кроме бешеного стука собственных сердец и собственного свистящего дыхания. Выпучив глаза и изумленно раскрыв рот, они глядели на двух женщин — незрячую богиню и хрупкую старую женщину, которая сидела, прикрыв добрые усталые глаза и вытянув вперед маленькие тонкие руки.
«Она похожа на девочку, — подумали мистер Терль и мистер Смит, — девочку, протянувшую руки в окно, навстречу чему-то… Чему же? Ну, конечно же, навстречу дождю!..»
Шум ливня затихал на далеких пустых тротуарах и в водосточных трубах.
Наверху неохотно поднялся мистер Фермли, словно его кто-то силком тащил с постели.
А мисс Хилгуд продолжала играть. Никто из них не знал, что она играла, но им казалось, что эту мелодию они слышали не раз в своей долгой жизни, только не знали ни названия, ни слов. Она играла, и каждое движение ее рук сопровождалось щедрыми потоками дождя, стучащего по крыше. Прохладный дождь лил за открытым окном, омывал рассохшиеся доски крыльца, падал на раскаленную крышу, на жадно впитывавший его песок, на старый ржавый автомобиль, на пустую конюшню и на мертвые кактусы во дворе. Он вымыл окна, прибил пыль, наполнил до краев пересохшие дождевые бочки и повесил шелестящий бисерный занавес на открытые двери, и этот занавес, если бы вам захотелось выйти, можно было раздвинуть рукой. Но самым желанным мистеру Терлю и мистеру Смиту казалось его живительное прохладное прикосновение. Приятная тяжесть дождя заставила их снова сесть. Кожу лица слегка покалывали, пощипывали, щекотали падавшие капли, и первым побуждением было закрыть рот, закрыть глаза, закрыться руками, спрятаться. Но они с наслаждением откинули головы назад, подставили лицо дождю — пусть льет сколько хочет.
Но шквал продолжался недолго, всего какую-то минуту, потом стал затихать, по мере того как затихали звуки арфы, и вот руки в последний раз коснулись струн, извлекая последние громы, последние шумные всплески ливня.
Прощальный аккорд застыл в воздухе, как озаренные вспышкой молнии нити дождя.
Виденье погасло, последние капли в полной темноте беззвучно упали на землю.
Мисс Хилгуд, не открывая глаз, опустила руки.
Мистер Терль и мистер Смит очнулись, посмотрели на двух сказочных женщин в конце гостиной — сухих, невредимых, каким-то чудом не промокших под дождем.
Мистер Терль и мистер Смит, с трудом уняв дрожь, подались вперед, словно хотели что-то сказать. На их лицах была полная растерянность.
Звук, донесшийся сверху, вернул их к жизни.
Звук был слабый, похожий на усталое хлопанье крыльев одинокой старой птицы.
Мистер Терль и мистер Смит прислушались.
Да, это мистер Фермли аплодировал из комнаты.
Мистеру Терлю понадобилось всего мгновенье, чтобы прийти в себя. Он толкнул в бок мистера Смита, и оба в экстазе захлопали. Эхо разнеслось по пустым комнатам отеля, ударяясь о стены, зеркала, окна, словно ища выхода наружу.
Теперь и мисс Хилгуд открыла глаза, и вид у нее был такой, словно этот шквал застал ее врасплох.
Мистер Терль и мистер Смит уже не помнили себя. Они хлопали так яростно и громко, словно в их руках с треском лопались связки карнавальных ракет. Мистер Фермли что-то кричал сверху, но никто его не слышал. Ладони разлетались, соединялись снова в оглушительных хлопках и так до тех пор, пока пальцы не распухли, и дыхание не стало тяжелым и учащенным, и вот наконец горящие, словно обожженные руки лежат на коленях.
И тогда очень медленно, словно еще раздумывая, мистер Смит встал, вышел на крыльцо и внес свои чемоданы. Он остановился у подножия лестницы, ведущей наверх, и посмотрел на мисс Хилгуд. Затем он перевел глаза на ее чемодан у ступенек веранды и снова посмотрел на мисс Хилгуд: брови его чуть-чуть поднялись в немом вопросе.
Мисс Хилгуд взглянула сначала на арфу, потом на свой единственный чемодан, затем на мистера Терля и наконец на мистера Смита и кивнула головой.
Мистер Смит, подхватив под мышку один из своих тощих чемоданов, взял чемодан мисс Хилгуд и стал медленно подниматься по ступенькам, уходящим в мягкий полумрак. Мисс Хилгуд притянула к себе арфу, и с этой минуты уже нельзя было разобрать, перебирает ли она струны в такт медленным шагам мистера Смита или это он подлаживает свой шаг под неторопливые аккорды.
На площадке мистер Смит столкнулся с мистером Фермли — накинув старый, выцветший халат, тот осторожно спускался вниз.
Оба постояли с секунду, глядя вниз на фигуру мужчины и на двух женщин в дальнем конце гостиной — всего лишь видение, мираж. И оба подумали об одном и том же.
Звуки арфы и звуки дождя — каждый вечер. Не надо больше поливать крышу из садового шланга. Можно сидеть на веранде, лежать ночью в своей постели и слушать, как стучит, стучит и стучит по крыше дождь…
Мистер Смит продолжил свой путь наверх; мистер Фермли спустился вниз.
Звуки арфы… Слушайте, слушайте же их!
Десятилетия засухи кончились.
Пришло время дождей.
ДО ВСТРЕЧИ НАД РЕКОЙ
Без минуты девять, и пора бы уж закатить деревянного индейца — символ табачной торговли — обратно в теплый ароматный полумрак и запереть лавку. Но он все медлил: столько людей потерянно брели мимо, непонятно куда, неизвестно зачем. Кое-кто из них забредал и сюда — скользнет глазами по опрятным желтым коробкам с сортовыми сигарами, потом осмотрится, поймет, куда его занесло, и скажет уклончиво:
— Вот и вечер, Чарли…
— Он самый, — отвечал Чарли Мур.
Одни выходили с пустыми руками, другие покупали дешевенькую сигару, подносили ко рту и забывали зажечь.
И только в половине десятого Чарли Мур решился наконец тронуть деревянного индейца за локоть — будто и не хотел бы нарушать покой друга, да вот приходится… Осторожно передвинул дикаря внутрь, где стоять тому всю ночь сторожем. Резное лицо уставилось из темноты через дверь тусклым слепым взглядом.
— Ну, вождь, что же ты там видишь?…
Немой взор указывал именно туда, на шоссе, рассекавшее самую сердцевину их жизни.
Саранчовыми стаями с ревом неслись из Лос-Анджелеса машины. Раздраженно снижали скорость до тридцати миль в час. Пробирались меж тремя десятками лавок, складов и бывших конюшен, переделанных под бензоколонки, к северной окраине городка. И вновь взвывали, разгоняясь до восьмидесяти, и как мстители летели на Сан-Франциско — преподать там урок насилия.
Чарли тихо хмыкнул.
Мимо шел человек, заметил его наедине с бессловесным деревянным другом, промолвил:
— Последний вечер, а?…
И исчез.
Последний вечер.
Вот. Кто-то осмелился сказать это вслух.
Чарли круто повернулся, выключил весь свет, закрыл дверь на ключ и замер на тротуаре, опустив глаза.
Потом, словно во власти гипноза, ощутил, как глаза сами собой вновь поднялись на старое шоссе: оно проносилось тут же рядом, но шоссейные ветры пахли далеким прошлым, миллиардами лет. Огни фар взрывались в ночи и, разрезав ее, убегали прочь красными габаритными огоньками, как стайки маленьких ярких рыбешек, что мчатся вслед за стаей акул или за стадом скитальцев-китов. Красные огоньки растворялись и тонули в черноте гор.
Чарли оторвал от них взгляд и медленно зашагал через свой городок. Часы над клубом пробили три четверти и двинулись к десяти, а он все шел, удивляясь и не удивляясь тому, что магазины открыты в такой неурочный час и что у Каждой двери изваяниями стоят мужчины и женщины — вот и он недавно стоял подле своего индейского воина, ослепленный мыслью, что будущее, о котором столько говорили, которого так боялись, вдруг превратилось в настоящее, в сегодня и сейчас…
Фред Фергюсон, набивщик чучел, глава семейства пугливых сов и встревоженных косуль, навсегда поселившихся в его витрине, проронил в ночной мрак — Чарли как раз шел мимо:
— Не верится, правда?… — И продолжал, не дожидаясь ответа: — Все думаю — не может быть. А завтра шоссе умрет, и мы вместе с ним…
— Ну, до этого не дойдет, — сказал Чарли.
Фергюсон глянул на него с возмущением.
— Постой-ка. Не ты ли два года назад орал, что надо взорвать законодательное собрание, перестрелять дорожников, выкрасть бульдозеры и бетономешалки., едва они начнут работы на том шоссе, на новом, в трехстах ярдах к западу? Что значит «до этого не дойдет»? Дойдет, и ты это знаешь!..
— Знаю, — согласился Чарли Мур наконец.
Фергюсон все раздумывал над близкой судьбой.
— Каких-то три сотенки ярдов. Совсем ведь немного, а?… Городишко у нас в ширину ярдов сто, стало быть, еще двести. Двести ярдов от нового супершоссе. От тех, кому нужны гайки, болты или, допустим, краска. Двести ярдов от шутников, которым посчастливилось убить в горах оленя или, на худой конец, бродячего кота и которые нуждаются в услугах единственного первоклассного набивщика чучел на всем побережье. Двести ярдов от дамочек, которым приспичило купить аспирин… — Он показал глазами на аптеку. — Сделать укладку… — Посмотрел на полосатый столбик у дверей парикмахерской. — Освежиться фруктовым гляссе… — Кивнул в сторону лавочки мороженщика. — Да что перечислять…
Молча они докончили перечень, скользя взглядом по магазинчикам, лавкам, киоскам.
— Может, еще не поздно?
— Не поздно, Чарли? Да черт меня побери! Бетон уже уложен, схватился и затвердел. На рассвете снимут с обоих концов ограждение. Может, сам губернатор ленточку перережет. А потом… В первую неделю, пожалуй, кто-нибудь и вспомнит Оук Лейн. Во вторую уже не очень. А через месяц? Через месяц мы для них будем мазком старой краски оправа, если давишь железку на север, или слева, если на юг. Вон Оук Лейн, припоминаешь?… Город-призрак… Фюить! И нету…
Чарли выждал — сердце отмерило два-три удара — и опросил:
— Фред!.. А что ты собираешься делать дальше?
— Побуду здесь еще немножко. Набью десяток птичьих чучел для наших, местных. А потом заведу свою консервную банку, выведу ее на новое супершоссе и помчусь. Куда? Да никуда. Куда-нибудь. И прости-прощай, Чарли Мур…
— Спокойной ночи, Фред. Желаю тебе соснуть…
— Что-о? И пропустить Новый год в середине июля?…
Чарли пошел своей дорогой, и голос за ним затих. Он добрался до парикмахерской, где за зеркальной витриной возлежали на трех креслах три клиента и над ними склонились три усердных мастера. Машины, пробегающие по шоссе, бросали на все это яркие блики. Будто между парикмахерской и Чарли плыл поток гигантских светляков.
Чарли вошел в салон, и все к нему обернулись.
— Есть у кого-нибудь какие-нибудь идеи?…
— Прогресс, Чарли, — сказал Фрэнк Мариано, продолжая орудовать гребенкой и ножницами, — это идея, которую не остановишь другой идеей. Давайте выдернем этот городишко со всеми потрохами, перенесем и вроем у новой трассы…
— В прошлом году мы прикидывали, во что бы это обошлось. Четыре десятка лавок — в среднем по три тысячи долларов, чтобы перетащить их всего-то на триста ярдов…
— И накрылся наш гениальный план, — пробормотал кто-то сквозь горячий компресс, задавленный неотразимостью фактов.
— Один хорошенький ураган — и переедем бесплатно…
Все тихо рассмеялись.
— Надо бы нам сегодня отпраздновать, — заявил человек из-под компресса. Он сел прямо и оказался Хэнком Саммерсом, бакалейщиком. — Выпьем по маленькой и погадаем, куда-то нас занесет через год в это время…
— Мы плохо боролись, — сказал Чарли. — Когда все начиналось, нам бы навалиться всем миром…
— Какого дьявола! — Фрэнк состриг у клиента волос, торчавший из большого уха. — Если уж времена меняются, то дня не проходит, чтоб кого-то не зацепило. В этом месяце, в этом году пришел наш черед. Следующий раз нам самим что-нибудь понадобится, и плохо придется кому-то другому. И все во имя Великого Американского Принципа Давай-Давай… Слушай, Чарли, организуй отряд добровольцев. Поставьте на новом шоссе мины. Только поосторожнее. А то будешь пересекать проезжую часть, чтоб заложить взрывчатку, и запросто угодишь под какой-нибудь грузовик с навозом.
Опять рассмеялись, но быстро смолкли.
— Посмотрите, — сказал Хэнк Саммерс, и все посмотрели. Он говорил, обращаясь к засиженному мухами отражению в стареньком зеркале, как бы пытаясь всучить зазеркальному близнецу половинчатую свою логику. — Прожили мы тут тридцать лет, и вы, и я, и все мы. А ведь не помрем, если придется сняться. Корешков-то мы, помилуй бог, глубоких не пустили… И вот выпускной вечер. Школа трудностей выкидывает нас под зад коленом безо всяких там «извините, пожалуйста» и «что вы, что вы, не стоит». Ну что ж, я готов. А ты, Чарли?…
— Я хоть сейчас, — сообщил Фрэнк Мариано. — В понедельник в шесть утра загружаю свою парикмахерскую в прицеп — и вдогонку за клиентами со скоростью девяносто миль в час!..
Раздался смех, похожий на последний смех дня, и Чарли повернулся величественно и бездумно и вновь очутился на улице.
А магазины все еще торговали, и огни горели, и двери были раскрыты настежь, славно хозяевам до смерти не хотелось домой, по крайней мере пока течет мимо эта река людей, металла и света, пока они движутся, мелькают, шумят привычным потоком, и кажется невероятным, что на этой реке может тоже настать сухой сезон…
Чарли тянул время, переходил от лавки к лавке, в молочном баре выпил шоколадный коктейль, в аптеке, где мягко шуршащий деревянный вентилятор перешептывался сам с собою под потолком, купил совершенно ненужную пачку писчей бумаги. Он шлялся как бродяга — крал кусочки Оук Лейна на память. Задержался в проулке, где — по субботам торговали галстуками цыгане, а продавцы кухонной утвари выворачивали свои чемоданы в надежде привлечь покупателей. Наконец добрался до бензоколонки — Пит Бриц сидел в яме и ковырялся в немудреных грубых потрохах безответного «форда» модели 1947 года.
И талько после десяти, будто по тайному сговору, в лавках стали гасить огни, и люди пошли по домам, Чарли Мур вместе со всеми.
Он догнал Хэнка Саммерса — лицо бакалейщика все еще розовато сияло от бессмысленного бритья. Некоторое время они не спеша шли рядом и молчали, и казалось — обитатели всех домов, мимо которых они проходили, высыпали на улицу, курили, вязали, качались в креслах-качалках, обмахивались веерами, отгоняя несуществующую жару.
Хэнк рассмеялся вдруг каким-то своим мыслям. Через пару шагов он решился их обнародовать.
— Первая баптистская церковь. Мне было тогда двенадцать…
— Бог дал, комиссар шоссейных дорог взял, — сказал Хэнк без улыбки. — Странно. Никогда раньше не думал, что город — это люди. То есть ведь каждый чем-то занят. Там, когда я лежал с компрессом, подумалось: ну, что мне в этом местечке? Потом встал бритый — и вот ответ. Расе Ньюэлл у себя в гаражике «Ночная сова» возится с карбюраторами. Вот. Элли Мэй Симпсон…
Он смутился и проглотил конец фразы.
Элли Мэй Симпсон… Чарли мысленно продолжил список. Эли Мэй в эркере своего «Салона мод» накручивает старухам бигуди… Доктор Найт раскладывает пузырьки с лекарствами под стеклом аптечного прилавка… Магазин хозяйственных товаров — и посреди него Клинт Симпсон под палящим полуденным солнцем перебирает и сортирует миллионы искр, миллионы блесток, латунных, серебряных, золотых, все эти гвоздики, щеколды, ручки, ножовки, молотки, и змеящийся медный провод, и рулоны алюминиевой фольги, словно вывернули карманы тысяч мальчишек за тысячи лет… И наконец…
…И наконец, собственная его лавка, теплая, темная, желто-коричневая, уютная, пропахшая, как берлога курящего медведя… Влажные запахи целых семейств разнокалиберных сигар, импортных сигарет, нюхательных Табаков, только и поджидающих случая, чтобы взорваться клубами…
«Забери все это, — подумал Чарли, — и что останется? Ну, постройки. Так ведь кто угодно может сколотить ящик и намалевать вывеску, чтоб известить, что там внутри. Люди нужны, люди, вот тогда уж и правда берет за живое…»
И у Хэнка, как выяснилось, мысли были не веселее.
— Тоска меня гложет, сам теперь понимаю. Вернуть бы каждого обратно в его лавку да рассмотреть хорошенько, что же он там делал и как. И почему все эти годы я на многое не обращал внимания? Черт возьми!.. Что это на тебя накатило, Хэнк Саммерс? Вверх, а может, вниз по дороге есть еще такой же Оук Лейн, и люди там заняты делами точно как здесь. Куда бы меня теперь ни забросило, присмотрюсь к ним повнимательнее, клянусь богом. Прощай, Чарли…
— Пошел ты вон со своим прощанием!..
— Ну ладно, тогда спокойной ночи…
И Хэнк ушел, и вот Чарли дома, и Клара ждет его у дверей, обтянутых металлической сеткой, и предлагает стакан воды со льдом.
— Посидим немножко?
— Как все? Почему же не посидеть…
Они сидели на темном крылечке, на деревянных качелях с цепями, и смотрели, как шоссе вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет: приближаются фары, удаляются злые красные огоньки, словно угли рассыпаны по полям из огромной жаровни…
Чарли неторопливо пил воду и, пока пил, думал: а ведь в прежние времена никому не дано было видеть, как умирает дорога. Ну, можно было еще заметить, как она постепенно угасает, или ночью в постели вдруг уловить какой-то намек, толчок, смятенное предчувствие — дорога сходит на нет. Но проходили годы и годы, прежде чем дорога отдавала богу свою пыльную душу и взамен начинала оживать новая. Так было: новое появлялось медленно, старое исчезало медленно. Так было всегда.
Было, да прошло. Теперь это дело немногих часов.
Он осекся.
Прислушался к себе и обнаружил что-то непривычное.
— А знаешь, я успокоился…
— Это хорошо, — сказала жена.
Они покачались на качелях, две половинки одного целого.
— О господи, сперва меня так крепко взяло…
— Я помню, — сказала она.
— А теперь я подумал, ну и… — Он говорил неспешно, обращаясь прежде всего к себе. — Миллион машин проезжает каждый год по этой дороге. Нравится нам или нет, дорога стала просто тесна, мы тут задерживаем весь мир со своей старой дорогой и отжившим городишком… А мир должен двигаться вперед. Теперь по той новой дороге проедут уже не миллион, а два миллиона, проедут от нас на расстоянии всего-то ружейного выстрела, проедут куда им надо, чтобы делать что им кажется важным, все разно, важно это или нет; людям кажется, что важно, вот и весь фокус. Да если бы мы по-настоящему поняли, что нас ждет, обдумали бы все со всех сторон, то взяли бы паровой молот, расшибли свой городишко в лепешку и сказали: «Проезжайте!», а не заставляли бы других прокладывать ту проклятущую дорогу через клеверное поле. Сейчас Оук Лейн умирает тяжко, как на веревке у мясника, а следовало бы разом сбросить все в пропасть. Но, правда… — Он закурил трубку и выпускал густые клубы дыма — только так он и мог искать и прошлые ошибки, и теперешние откровения. — Раз уж мы люди, то поступить иначе мы, наверное, не могли…
Они слышали, как часы над аптекой пробили одиннадцать, потом часы над клубом — половину двенадцатого, а в двенадцать они лежали в темной спальне, и потолок над ними пучился от раздумий.
— Выпускной вечер…
— Что, что?
— Фрэнк-парикмахер так сказал, и в самую точку. Вся эта неделя словно последние дни в школе когда-то давно. Я же помню, как это было, как я боялся, чуть не плакал и клялся себе, что прочувствую каждую минуточку, какая мне осталась до аттестата, — ведь один бог знает, что нас ждет назавтра. Безработица. Кризис. Война. А потом пришло это завтра, час настал, а я все живой, слава богу, целехонек, и все начинается сызнова, игра продолжается — и, черт меня побери, получается, что все к лучшему. Так что сегодня и вправду еще один выпускной вечер. Фрэнк так сказал, и уж если кто сомневается, только не я…
— Слышишь? — спросила жена немалое время спустя. — Слышишь?…
Там, в ночи, через их городок текла река, река металла — она попритихла немного, но все равно набегала и убегала и несла с собой древние ароматы приливов и отливов и непроглядных морей нефти. И по потолку над кладбищенской их кроватью мелькали блестящие отсветы, будто кораблики плыли вверх-вниз по течению, и глаза постепенно-постепенно закрылись, и дыхание слилось с размеренным ритмом этих приливов и отливав… и Чарли с женой заснули.
Когда в комнату проник первый свет утра, половина кровати оказалась пуста.
Клара села, едва ли не испуганно.
Не в привычках Чарли было уходить из дому в такую рань.
Потом ее испугало еще и что-то другое. Она сидела, вслушиваясь и не понимая, что же это вдруг бросило ее в дрожь, но, прежде чем она успела прийти к определенному выводу, раздались шаги.
Она расслышала шаги издали, и немало времени минуло, прежде чем они приблизились, поднялись по ступенькам и еошли в дом. Потом — тишина. Она догадалась, что Чарли просто стоит в гостиной, и окликнула:
— Чарли! Где ты был?
Он вошел в спальню, освещенную слабыми лучами зари, и сел рядом с ней на кровати, обдумывая ответ: где же он был и что там делал?
— Прошел примерно с милю вдоль берега и обратно. В общем, до самых бревен, где начало нового шоссе. Рассудил, что ничего другого мне не осталось и надо принять хоть какое-то участие…
— Новая дорога открыта?
— Открыта и работает. Разве не замечаешь?…
— Действительно… — Она снова тихо приподнялась в постели, склонив голову и прикрыв на мгновение глаза, чтобы лучше слышать. — Вот оно что! Вот отчего мне не по себе. Старая дорога! Она же действительно умерла…
Они прислушались к тишине за домом: старое шоссе опустело и высохло, как речное дно, когда наступает сезон, но только этому лету не будет конца, оно продлится вечно. За ночь река передвинулась в новые берега, переменила русло. Теперь было слышно лишь, как шумят на ветру деревья, да еще было слышно птиц, которые завели свои приветственные песни перед тем, как солнцу подняться из-за гор…
— Не шевелись!..
Они прислушались снова.
И точно — там вдали, в двухстах пятидесяти, а может в трехстах ярдах за лугом, ближе к морю, раздавался тот же знакомый издавна, но теперь приглушенный звук: река переменила русло, но не перестала течь, не перестала струиться и никогда не перестанет — через привольные земли на север и сквозь приумолкший рассвет на юг. А еще дальше, еще тише — голос настоящей воды, голос моря, которое будто притянуло их реку поближе к своему берегу…
Чарли Мур и его жена посидели еще минуту-другую не двигаясь, вслушиваясь в неясное бормотанье реки, несущейся и несущейся через поля.
— Вот и вечер, Чарли…
— Он самый, — отвечал Чарли Мур.
Одни выходили с пустыми руками, другие покупали дешевенькую сигару, подносили ко рту и забывали зажечь.
И только в половине десятого Чарли Мур решился наконец тронуть деревянного индейца за локоть — будто и не хотел бы нарушать покой друга, да вот приходится… Осторожно передвинул дикаря внутрь, где стоять тому всю ночь сторожем. Резное лицо уставилось из темноты через дверь тусклым слепым взглядом.
— Ну, вождь, что же ты там видишь?…
Немой взор указывал именно туда, на шоссе, рассекавшее самую сердцевину их жизни.
Саранчовыми стаями с ревом неслись из Лос-Анджелеса машины. Раздраженно снижали скорость до тридцати миль в час. Пробирались меж тремя десятками лавок, складов и бывших конюшен, переделанных под бензоколонки, к северной окраине городка. И вновь взвывали, разгоняясь до восьмидесяти, и как мстители летели на Сан-Франциско — преподать там урок насилия.
Чарли тихо хмыкнул.
Мимо шел человек, заметил его наедине с бессловесным деревянным другом, промолвил:
— Последний вечер, а?…
И исчез.
Последний вечер.
Вот. Кто-то осмелился сказать это вслух.
Чарли круто повернулся, выключил весь свет, закрыл дверь на ключ и замер на тротуаре, опустив глаза.
Потом, словно во власти гипноза, ощутил, как глаза сами собой вновь поднялись на старое шоссе: оно проносилось тут же рядом, но шоссейные ветры пахли далеким прошлым, миллиардами лет. Огни фар взрывались в ночи и, разрезав ее, убегали прочь красными габаритными огоньками, как стайки маленьких ярких рыбешек, что мчатся вслед за стаей акул или за стадом скитальцев-китов. Красные огоньки растворялись и тонули в черноте гор.
Чарли оторвал от них взгляд и медленно зашагал через свой городок. Часы над клубом пробили три четверти и двинулись к десяти, а он все шел, удивляясь и не удивляясь тому, что магазины открыты в такой неурочный час и что у Каждой двери изваяниями стоят мужчины и женщины — вот и он недавно стоял подле своего индейского воина, ослепленный мыслью, что будущее, о котором столько говорили, которого так боялись, вдруг превратилось в настоящее, в сегодня и сейчас…
Фред Фергюсон, набивщик чучел, глава семейства пугливых сов и встревоженных косуль, навсегда поселившихся в его витрине, проронил в ночной мрак — Чарли как раз шел мимо:
— Не верится, правда?… — И продолжал, не дожидаясь ответа: — Все думаю — не может быть. А завтра шоссе умрет, и мы вместе с ним…
— Ну, до этого не дойдет, — сказал Чарли.
Фергюсон глянул на него с возмущением.
— Постой-ка. Не ты ли два года назад орал, что надо взорвать законодательное собрание, перестрелять дорожников, выкрасть бульдозеры и бетономешалки., едва они начнут работы на том шоссе, на новом, в трехстах ярдах к западу? Что значит «до этого не дойдет»? Дойдет, и ты это знаешь!..
— Знаю, — согласился Чарли Мур наконец.
Фергюсон все раздумывал над близкой судьбой.
— Каких-то три сотенки ярдов. Совсем ведь немного, а?… Городишко у нас в ширину ярдов сто, стало быть, еще двести. Двести ярдов от нового супершоссе. От тех, кому нужны гайки, болты или, допустим, краска. Двести ярдов от шутников, которым посчастливилось убить в горах оленя или, на худой конец, бродячего кота и которые нуждаются в услугах единственного первоклассного набивщика чучел на всем побережье. Двести ярдов от дамочек, которым приспичило купить аспирин… — Он показал глазами на аптеку. — Сделать укладку… — Посмотрел на полосатый столбик у дверей парикмахерской. — Освежиться фруктовым гляссе… — Кивнул в сторону лавочки мороженщика. — Да что перечислять…
Молча они докончили перечень, скользя взглядом по магазинчикам, лавкам, киоскам.
— Может, еще не поздно?
— Не поздно, Чарли? Да черт меня побери! Бетон уже уложен, схватился и затвердел. На рассвете снимут с обоих концов ограждение. Может, сам губернатор ленточку перережет. А потом… В первую неделю, пожалуй, кто-нибудь и вспомнит Оук Лейн. Во вторую уже не очень. А через месяц? Через месяц мы для них будем мазком старой краски оправа, если давишь железку на север, или слева, если на юг. Вон Оук Лейн, припоминаешь?… Город-призрак… Фюить! И нету…
Чарли выждал — сердце отмерило два-три удара — и опросил:
— Фред!.. А что ты собираешься делать дальше?
— Побуду здесь еще немножко. Набью десяток птичьих чучел для наших, местных. А потом заведу свою консервную банку, выведу ее на новое супершоссе и помчусь. Куда? Да никуда. Куда-нибудь. И прости-прощай, Чарли Мур…
— Спокойной ночи, Фред. Желаю тебе соснуть…
— Что-о? И пропустить Новый год в середине июля?…
Чарли пошел своей дорогой, и голос за ним затих. Он добрался до парикмахерской, где за зеркальной витриной возлежали на трех креслах три клиента и над ними склонились три усердных мастера. Машины, пробегающие по шоссе, бросали на все это яркие блики. Будто между парикмахерской и Чарли плыл поток гигантских светляков.
Чарли вошел в салон, и все к нему обернулись.
— Есть у кого-нибудь какие-нибудь идеи?…
— Прогресс, Чарли, — сказал Фрэнк Мариано, продолжая орудовать гребенкой и ножницами, — это идея, которую не остановишь другой идеей. Давайте выдернем этот городишко со всеми потрохами, перенесем и вроем у новой трассы…
— В прошлом году мы прикидывали, во что бы это обошлось. Четыре десятка лавок — в среднем по три тысячи долларов, чтобы перетащить их всего-то на триста ярдов…
— И накрылся наш гениальный план, — пробормотал кто-то сквозь горячий компресс, задавленный неотразимостью фактов.
— Один хорошенький ураган — и переедем бесплатно…
Все тихо рассмеялись.
— Надо бы нам сегодня отпраздновать, — заявил человек из-под компресса. Он сел прямо и оказался Хэнком Саммерсом, бакалейщиком. — Выпьем по маленькой и погадаем, куда-то нас занесет через год в это время…
— Мы плохо боролись, — сказал Чарли. — Когда все начиналось, нам бы навалиться всем миром…
— Какого дьявола! — Фрэнк состриг у клиента волос, торчавший из большого уха. — Если уж времена меняются, то дня не проходит, чтоб кого-то не зацепило. В этом месяце, в этом году пришел наш черед. Следующий раз нам самим что-нибудь понадобится, и плохо придется кому-то другому. И все во имя Великого Американского Принципа Давай-Давай… Слушай, Чарли, организуй отряд добровольцев. Поставьте на новом шоссе мины. Только поосторожнее. А то будешь пересекать проезжую часть, чтоб заложить взрывчатку, и запросто угодишь под какой-нибудь грузовик с навозом.
Опять рассмеялись, но быстро смолкли.
— Посмотрите, — сказал Хэнк Саммерс, и все посмотрели. Он говорил, обращаясь к засиженному мухами отражению в стареньком зеркале, как бы пытаясь всучить зазеркальному близнецу половинчатую свою логику. — Прожили мы тут тридцать лет, и вы, и я, и все мы. А ведь не помрем, если придется сняться. Корешков-то мы, помилуй бог, глубоких не пустили… И вот выпускной вечер. Школа трудностей выкидывает нас под зад коленом безо всяких там «извините, пожалуйста» и «что вы, что вы, не стоит». Ну что ж, я готов. А ты, Чарли?…
— Я хоть сейчас, — сообщил Фрэнк Мариано. — В понедельник в шесть утра загружаю свою парикмахерскую в прицеп — и вдогонку за клиентами со скоростью девяносто миль в час!..
Раздался смех, похожий на последний смех дня, и Чарли повернулся величественно и бездумно и вновь очутился на улице.
А магазины все еще торговали, и огни горели, и двери были раскрыты настежь, славно хозяевам до смерти не хотелось домой, по крайней мере пока течет мимо эта река людей, металла и света, пока они движутся, мелькают, шумят привычным потоком, и кажется невероятным, что на этой реке может тоже настать сухой сезон…
Чарли тянул время, переходил от лавки к лавке, в молочном баре выпил шоколадный коктейль, в аптеке, где мягко шуршащий деревянный вентилятор перешептывался сам с собою под потолком, купил совершенно ненужную пачку писчей бумаги. Он шлялся как бродяга — крал кусочки Оук Лейна на память. Задержался в проулке, где — по субботам торговали галстуками цыгане, а продавцы кухонной утвари выворачивали свои чемоданы в надежде привлечь покупателей. Наконец добрался до бензоколонки — Пит Бриц сидел в яме и ковырялся в немудреных грубых потрохах безответного «форда» модели 1947 года.
И талько после десяти, будто по тайному сговору, в лавках стали гасить огни, и люди пошли по домам, Чарли Мур вместе со всеми.
Он догнал Хэнка Саммерса — лицо бакалейщика все еще розовато сияло от бессмысленного бритья. Некоторое время они не спеша шли рядом и молчали, и казалось — обитатели всех домов, мимо которых они проходили, высыпали на улицу, курили, вязали, качались в креслах-качалках, обмахивались веерами, отгоняя несуществующую жару.
Хэнк рассмеялся вдруг каким-то своим мыслям. Через пару шагов он решился их обнародовать.
продекламировал он нараспев, и Чарли кивнул:
Мы будем снова вместе над рекой
Река, река, небесная дорога.
Итак, до встречи, братья, над рекой,
Что пролегла у трона бога, —
— Первая баптистская церковь. Мне было тогда двенадцать…
— Бог дал, комиссар шоссейных дорог взял, — сказал Хэнк без улыбки. — Странно. Никогда раньше не думал, что город — это люди. То есть ведь каждый чем-то занят. Там, когда я лежал с компрессом, подумалось: ну, что мне в этом местечке? Потом встал бритый — и вот ответ. Расе Ньюэлл у себя в гаражике «Ночная сова» возится с карбюраторами. Вот. Элли Мэй Симпсон…
Он смутился и проглотил конец фразы.
Элли Мэй Симпсон… Чарли мысленно продолжил список. Эли Мэй в эркере своего «Салона мод» накручивает старухам бигуди… Доктор Найт раскладывает пузырьки с лекарствами под стеклом аптечного прилавка… Магазин хозяйственных товаров — и посреди него Клинт Симпсон под палящим полуденным солнцем перебирает и сортирует миллионы искр, миллионы блесток, латунных, серебряных, золотых, все эти гвоздики, щеколды, ручки, ножовки, молотки, и змеящийся медный провод, и рулоны алюминиевой фольги, словно вывернули карманы тысяч мальчишек за тысячи лет… И наконец…
…И наконец, собственная его лавка, теплая, темная, желто-коричневая, уютная, пропахшая, как берлога курящего медведя… Влажные запахи целых семейств разнокалиберных сигар, импортных сигарет, нюхательных Табаков, только и поджидающих случая, чтобы взорваться клубами…
«Забери все это, — подумал Чарли, — и что останется? Ну, постройки. Так ведь кто угодно может сколотить ящик и намалевать вывеску, чтоб известить, что там внутри. Люди нужны, люди, вот тогда уж и правда берет за живое…»
И у Хэнка, как выяснилось, мысли были не веселее.
— Тоска меня гложет, сам теперь понимаю. Вернуть бы каждого обратно в его лавку да рассмотреть хорошенько, что же он там делал и как. И почему все эти годы я на многое не обращал внимания? Черт возьми!.. Что это на тебя накатило, Хэнк Саммерс? Вверх, а может, вниз по дороге есть еще такой же Оук Лейн, и люди там заняты делами точно как здесь. Куда бы меня теперь ни забросило, присмотрюсь к ним повнимательнее, клянусь богом. Прощай, Чарли…
— Пошел ты вон со своим прощанием!..
— Ну ладно, тогда спокойной ночи…
И Хэнк ушел, и вот Чарли дома, и Клара ждет его у дверей, обтянутых металлической сеткой, и предлагает стакан воды со льдом.
— Посидим немножко?
— Как все? Почему же не посидеть…
Они сидели на темном крылечке, на деревянных качелях с цепями, и смотрели, как шоссе вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет: приближаются фары, удаляются злые красные огоньки, словно угли рассыпаны по полям из огромной жаровни…
Чарли неторопливо пил воду и, пока пил, думал: а ведь в прежние времена никому не дано было видеть, как умирает дорога. Ну, можно было еще заметить, как она постепенно угасает, или ночью в постели вдруг уловить какой-то намек, толчок, смятенное предчувствие — дорога сходит на нет. Но проходили годы и годы, прежде чем дорога отдавала богу свою пыльную душу и взамен начинала оживать новая. Так было: новое появлялось медленно, старое исчезало медленно. Так было всегда.
Было, да прошло. Теперь это дело немногих часов.
Он осекся.
Прислушался к себе и обнаружил что-то непривычное.
— А знаешь, я успокоился…
— Это хорошо, — сказала жена.
Они покачались на качелях, две половинки одного целого.
— О господи, сперва меня так крепко взяло…
— Я помню, — сказала она.
— А теперь я подумал, ну и… — Он говорил неспешно, обращаясь прежде всего к себе. — Миллион машин проезжает каждый год по этой дороге. Нравится нам или нет, дорога стала просто тесна, мы тут задерживаем весь мир со своей старой дорогой и отжившим городишком… А мир должен двигаться вперед. Теперь по той новой дороге проедут уже не миллион, а два миллиона, проедут от нас на расстоянии всего-то ружейного выстрела, проедут куда им надо, чтобы делать что им кажется важным, все разно, важно это или нет; людям кажется, что важно, вот и весь фокус. Да если бы мы по-настоящему поняли, что нас ждет, обдумали бы все со всех сторон, то взяли бы паровой молот, расшибли свой городишко в лепешку и сказали: «Проезжайте!», а не заставляли бы других прокладывать ту проклятущую дорогу через клеверное поле. Сейчас Оук Лейн умирает тяжко, как на веревке у мясника, а следовало бы разом сбросить все в пропасть. Но, правда… — Он закурил трубку и выпускал густые клубы дыма — только так он и мог искать и прошлые ошибки, и теперешние откровения. — Раз уж мы люди, то поступить иначе мы, наверное, не могли…
Они слышали, как часы над аптекой пробили одиннадцать, потом часы над клубом — половину двенадцатого, а в двенадцать они лежали в темной спальне, и потолок над ними пучился от раздумий.
— Выпускной вечер…
— Что, что?
— Фрэнк-парикмахер так сказал, и в самую точку. Вся эта неделя словно последние дни в школе когда-то давно. Я же помню, как это было, как я боялся, чуть не плакал и клялся себе, что прочувствую каждую минуточку, какая мне осталась до аттестата, — ведь один бог знает, что нас ждет назавтра. Безработица. Кризис. Война. А потом пришло это завтра, час настал, а я все живой, слава богу, целехонек, и все начинается сызнова, игра продолжается — и, черт меня побери, получается, что все к лучшему. Так что сегодня и вправду еще один выпускной вечер. Фрэнк так сказал, и уж если кто сомневается, только не я…
— Слышишь? — спросила жена немалое время спустя. — Слышишь?…
Там, в ночи, через их городок текла река, река металла — она попритихла немного, но все равно набегала и убегала и несла с собой древние ароматы приливов и отливов и непроглядных морей нефти. И по потолку над кладбищенской их кроватью мелькали блестящие отсветы, будто кораблики плыли вверх-вниз по течению, и глаза постепенно-постепенно закрылись, и дыхание слилось с размеренным ритмом этих приливов и отливав… и Чарли с женой заснули.
Когда в комнату проник первый свет утра, половина кровати оказалась пуста.
Клара села, едва ли не испуганно.
Не в привычках Чарли было уходить из дому в такую рань.
Потом ее испугало еще и что-то другое. Она сидела, вслушиваясь и не понимая, что же это вдруг бросило ее в дрожь, но, прежде чем она успела прийти к определенному выводу, раздались шаги.
Она расслышала шаги издали, и немало времени минуло, прежде чем они приблизились, поднялись по ступенькам и еошли в дом. Потом — тишина. Она догадалась, что Чарли просто стоит в гостиной, и окликнула:
— Чарли! Где ты был?
Он вошел в спальню, освещенную слабыми лучами зари, и сел рядом с ней на кровати, обдумывая ответ: где же он был и что там делал?
— Прошел примерно с милю вдоль берега и обратно. В общем, до самых бревен, где начало нового шоссе. Рассудил, что ничего другого мне не осталось и надо принять хоть какое-то участие…
— Новая дорога открыта?
— Открыта и работает. Разве не замечаешь?…
— Действительно… — Она снова тихо приподнялась в постели, склонив голову и прикрыв на мгновение глаза, чтобы лучше слышать. — Вот оно что! Вот отчего мне не по себе. Старая дорога! Она же действительно умерла…
Они прислушались к тишине за домом: старое шоссе опустело и высохло, как речное дно, когда наступает сезон, но только этому лету не будет конца, оно продлится вечно. За ночь река передвинулась в новые берега, переменила русло. Теперь было слышно лишь, как шумят на ветру деревья, да еще было слышно птиц, которые завели свои приветственные песни перед тем, как солнцу подняться из-за гор…
— Не шевелись!..
Они прислушались снова.
И точно — там вдали, в двухстах пятидесяти, а может в трехстах ярдах за лугом, ближе к морю, раздавался тот же знакомый издавна, но теперь приглушенный звук: река переменила русло, но не перестала течь, не перестала струиться и никогда не перестанет — через привольные земли на север и сквозь приумолкший рассвет на юг. А еще дальше, еще тише — голос настоящей воды, голос моря, которое будто притянуло их реку поближе к своему берегу…
Чарли Мур и его жена посидели еще минуту-другую не двигаясь, вслушиваясь в неясное бормотанье реки, несущейся и несущейся через поля.