— Твои глаза, — пробормотал, задыхаясь от волнения Тимоти, — точно такого цвета, как…
   — Как что?
   — Как мои любимые синие стеклянные шарики…
   — Разве бывает что-нибудь лучше? — сказала она.
   Потрясенный Тим просто не знал, что сказать.
   Взгляд ее скользнул дальше и остановился на мне: она с интересом изучала мой нос, уши, подбородок.
   — Ты Том?
   — Да.
   — А как мы с тобой? Станем друзьями? Ведь иначе и быть не может, раз мы собираемся жить под одной крышей и в будущем году…
   — Я… — заикаясь, промолвил я и вдруг растерянно умолк.
   — Знаю, — сказала Бабушка. — Ты, как щенок, рад бы залаять, да тянучка залепила пасть. Ты угощал щенка ячменным сахаром? Правда, смешно и все-таки грустно. Сначала покатываешься со смеху, глядя, как вертится бедняга, пытаясь освободиться, а потом тебе уже жаль его и ужасно стыдно. Бросаешься помочь и сам визжишь от радости, когда наконец слышишь его лай.
   Я смущенно хмыкнул, вспомнив и щенка, и тот день, когда я проделал с ним такую штуку.
   Бабушка оглянулась и тут заметила моего бумажного змея, беспомощно распластавшегося на лужайке.
   — Оборвалась бечевка, — сразу догадалась она. — Нет, потерялась совсем. А без нее змей не полетит. Сейчас все будет в порядке.
   Бабушка склонилась над змеем, мы с любопытством наблюдали, что будет дальше. Разве роботы умеют пускать змея? Когда Бабушка выпрямилась, змей был у нее в руках.
   — Лети, — сказала она ему, словно птице.
   И змей полетел.
   Широким взмахом она умело запустила его в облака. Теперь она и змей были единое целое. Ибо из ее указательного пальца тянулась тонкая сверкающая нить, почти невидимая, как паутинка или леска, но она прочно удерживала бумажного змея, поднявшегося на целую сотню метров над землей, нет, на три сотни, а потом и на всю тысячу, уносимого все дальше н дальше в головокружительную летнюю высь.
   Раздался радостный вопль Тима.
   Раздираемая противоречивыми чувствами, Агата тоже подала голос с крыльца. А я, помня, сколько мне лет и что я уже совсем взрослый, старался делать вид, будто ничего такого не произошло, но во мне что-то ширилось, росло и наконец лопнуло, и тут я тоже закричал, даже не помню что, кажется, что-то о том, что и мне хочется иметь такой волшебный палец, из которого тянулась бы бечевка, не палец, а целую катушку, и чтобы мой змей мог залететь высоко-высоко, за все тучи и облака.
   — Если ты думаешь, что это высоко, тогда смотри! — сказала наша необыкновенная Электрическая Игрушка, и леска загудела и зажужжала, разворачиваясь, и вдруг с тонким свистом рванулась вверх, унося моего змея так далеко, что он превратился в крохотный красный кружочек конфетти, запросто играющий с теми самыми ветрами, которые носят ракетные самолеты и в одно мгновенье меняют погоду.
   — Это невозможно! — не выдержал я.
   — Вполне возможно! — ответила Бабушка, без всякого удивления наблюдая за тем, как из ее пальца тянется и тянется бесконечная нить. — Все очень просто. Жидкость, как у паука… Застывает на воздухе, и получается крепкая бечева…
   И когда наш змей стал меньше точки, меньше пылинки в луче солнца, Бабушка, не оборачиваясь, даже не пытаясь посмотреть в ту сторону, вдруг сказала:
   — А теперь, Абигайль?…
   — Агата! — гневно послышалось в ответ.
   О мудрость женщины, способной не заметить грубость.
   — Агата, — повторила Бабушка, ничуть не заискивая, ничуть не подлаживаясь. — Когда мы с тобой подружимся?
   Она оборвала нить и трижды обмотала ее конец вокруг моего запястья, так что я вдруг оказался привязанным к небу самой длинной, клянусь вам, самой длинной бечевой за всю историю существования бумажных змеев. Вот бы увидели мои приятели, то-то удивились бы. Когда я им покажу, они просто лопнут от зависти.
   — Итак, Агата, когда же?
   — Никогда!
   — Никогда, — повторило эхо.
   — Почему?…
   — Мы никогда не станем друзьями! — выкрикнула Агата.
   — …Никогда не станем друзьями… — повторило эхо. Тимоти и я огляделись вокруг. Откуда эхо? Даже
   Агата высунула нос из-за перил крыльца.
   А потом мы все поняли. Это Бабушка сложила ладони наподобие большой морской раковины, и оттуда вылетали гулкие слова…
   — Никогда… друзьями…
   Повторяясь, они звучали все глуше и глуше, замирая вдалеке.
   Мы заглянули в Бабушкины ладони — мы, мальчишки, ибо, громко крикнув: «Нет!», Агата убежала в дом и с силой захлопнула дверь.
   — …Друзьями… — повторило эхо. — Нет!.. Нет! Нет!..
   И где-то далеко-далеко на берегу невидимого крохотного моря хлопнула крохотная дверь.
   Таким был первый день.
   Потом был, конечно, день второй, и день третий, и четвертый, когда Бабушка вращалась, как светило, а мы были ее спутниками, когда Агата сначала неохотно, а потом все чаще присоединялась к нам, чтобы участвовать в прогулках, всегда только шагом и никогда бегом, когда она и слушала и не слушала, смотрела и не смотрела и хотела, ох как хотела дотронуться…
   Во всяком случае, на исходе первых десяти дней Агата уже не убегала и не пряталась, она всегда была где-то поблизости, стояла в дверях или сидела поодаль на стуле под деревьями, а если мы отправлялись на прогулку, следовала за нами, отставая шагов на десять.
   А Бабушка? Она ждала. Она не уговаривала и не принуждала. Она просто занималась своим делом: готовила завтраки, обеды и ужины, пекла пирожки с абрикосовый вареньем и почему-то всегда оставляла их то тут, то там, словно приманку для девчонок-сластен. И действительно, через час тарелки оказывались пустыми, пирожки и булочки съедены без всяких спасибо и прочего. А у повеселевшей Агаты, съезжавшей по перилам лестницы, подбородок был в сахарной пудре или в крошках.
   Что касается нас с Тимом, то мы сделали бы для нашей Бабушки все на свете. Но самым замечательным было то, что каждому из нас казалось, будто только ему одному она отдает все свое внимание.
   А как она умела слушать все, что бы мы ей ни говорили! А после помнила каждое слово, фразу, интонацию, каждую нашу мысль и даже самую нелепую выдумку. Мы знали, что в ее памяти, как в копилке, хранится каждый наш день, и если нам вздумается узнать, что мы сказали в такой-то день, час или минуту, стоит лишь — попросить Бабушку, и она не заставит нас ждать.
   Иногда мы испытывали ее.
   Помню, однажды я нарочно начал болтать какой-то вздор, а потом остановился, строго посмотрел на Бабушку и потребовал:
   — А ну-ка повтори, что я только что сказал?
   — Ты, э-э…
   — Давай, давай, выкладывай.
   — Мне кажется, ты… И вдруг Бабушка зачем-то полезла в свою сумку. — На, возьми. — Из своей бездонной сумки она извлекла и протянула мне — что бы вы думали? — печенье с сюрпризом!
   — Только что из духовки, еще тепленькое. Попробуй разломать вот это.
   Печенье и вправду обжигало ладони. И когда я разломал его, я увидел свернутую в трубочку бумажку.
   - «…буду чемпионом велосипедного спорта всего Западного побережья. А ну-ка повтори, что я только что сказал… Давай, давай, выкладывай», -с удивлением прочел я на еще теплой бумажке.
   Я даже рот раскрыл от неожиданности.
   — Как это у тебя получается?
   — У всех есть свои маленькие секреты. А теперь возьми другое.
   Я разломал еще одно и, развернув еще одну бумажку, прочел:
   - «Как это у тебя получается?»
   Я запихнул в рот оба печенья и съел их вместе с чудесными бумажками.
   — Ну как? — спросила Бабушка.
   — Очень вкусно. Здорово же ты их умеешь печь, ответил я.
   Тут мы от души расхохотались и пустились наперегонки.
   И это тоже у нее здорово получалось. В таких соревнованиях она никогда не стремилась проиграть, но и не обгоняла, она бежала, чуть-чуть отставая, и поэтому мое мальчишечье самолюбие никогда не страдало. Если девчонка обгоняет тебя или идет наравне — этого никак стерпеть нельзя. Ну а если она отстает на шаг или на два — это совсем другое дело.
   Мы с Бабушкой частенько делали такие пробежки — я впереди, она за мной, и все время болтали, не закрывая рта.
   А теперь я вам расскажу, что мне в ней понравилось больше всего.
   Сам я, может быть, никогда бы этого и не заметил, но Тимоти как-то показал мне фотографии, которые он сделал, а я сравнил их с моими, чтобы проверить, чьи лучше. Как только я увидел свои и Тима фотографии рядом, я тут же заставил упиравшуюся Агату сфотографировать Бабушку.
   А потом забрал все фотографии, но никому не сказал ни слова о своих догадках. Это было бы уже не то, если бы Тим и Агата тоже знали.
   У себя в комнате, разложив фотографии, я тут же сказал себе:
   «Бабушка совсем другая на каждой из них. Другая? — тут же переспросил я себя. — Да. Конечно, другая. Постой-ка…» Я быстро поменял фотографии местами.
   «Здесь она с Агатой. И похожа… на Агату! А здесь с Тимоти. Так и есть, она похожа на него! А это… Черт возьми! Да ведь это мы бежим с ней, и здесь она похожа на меня!»
   Ошеломленный, я опустился на стул. Фотографии упали на пол. Нагнувшись, я собрал их и снова разложил, уже на полу. Я менял их местами, раскладывал то так, то эдак. Сомнений не было! Нет, мне не привиделось, все именно так.
   Ох и умница ты, наша Бабушка! Или это Фанточини? До чего же хитры, просто невероятно, умнее умного, мудрее мудрого, добрее доброго…
   Потрясенный, я вышел из своей комнаты и спустился вниз. Агата и Бабушка сидели рядышком и почт» в полном согласии готовили уроки по алгебре. По край: п мере, видимых признаков войны я не заметил. Бабушка терпеливо выжидала, пока Агата не образумится, и никто не мог сказать, когда это случится и случится ли вообще. Никто не знал, как это ускорить или этому помочь.
   А тем временем…
   Услышав мои шаги, Бабушка обернулась. Я впился взглядом в ее лицо, следя за тем, как она меня «узнает». Не показалось ли мне, что цвет ее глаз чуть-чуть изменился? А под тонкой кожей сильнее запульсировала кровь, или та жидкость, которая у роботов ее заменяет? Щеки Бабушки вспыхнули таким же ярким румянцем, как у меня. Не пытается ли она, увидев меня, стать на меня похожей? А глаза? Когда она следила за тем, как решает задачки Агата-Абигайль-Альджернон, разве ее глаза не были такого же цвета, как глаза Агаты? Ведь мои гораздо темнее.
   И самое невероятное… Когда она обращается ко мне, чтобы пожелать доброй ночи, или справляется, приготовил ли я уроки, мне кажется, что даже черты ее лица меняются…
   Дело в том, что в нашей семье мы все трое нисколько не похожи друг на друга. Агата с ее длинным, почти лошадиным лицом с тонкими чертами — типичная англичанка.
   Тимоти — прямая противоположность: в нем течет итальянская кровь, унаследованная от предков нашей матери, урожденной Марино. Он черноволос, с мелкими чертами лица, с огненным взглядом, который когда-нибудь испепелит сердце не одной еще девчонки.
   Что касается меня, то я славянин, и в этом повинна, должно быть, моя прабабка по отцовской линии. Это она наградила меня высокими скулами с ярким румянцем, вдавленными висками и широковатым носом.
   Поэтому, сами понимаете, каким увлекательным занятием было наблюдать, как почти неуловимо менялась наша Бабушка. Когда она говорила с Агатой, черты лица удлинялись, становились тоньше, поворачивалась к Тимоти, и я уже видел профиль флорентийского ворона с изящно изогнутым клювом, а обращалась ко мне — ив моем воображении вставал образ кого-либо другого.
   Я никогда не узнаю, как удалось Фанточини добиться этих чудесных превращений, да, признаться, я и не хотел этого. Мне было достаточно неторопливых движений, поворота головы, наклона туловища, взгляда., таинственных взаимодействий деталей и узлов, из которых она состояла, такого, а не какого-либо другого изгиба носа, тонкой скульптурной линии подбородка, мягкой пластичности тела, чудесной податливости черт. Это была маска, но маска только твоя, и никого больше. Ома пересекает комнату и легонько касается одного из нас, и под тонкой кожей ее лица начинается таинство перевоплощений; вот подходит к другому, и она уже полна только им, как может быть полна своим ребенком любящая мать.
   Когда же мы собирались все вместе и говорили, перебивая друг друга, тогда эти превращения были поистине неуловимы, ничего, что бросалось бы в глаза, и лишь я один, открывший тайну, не переставал жадно впитывать их, изумляться, трепетать.
   Мне никогда не хотелось проникнуть за кулисы, чтобы разгадать секрет фокусника. Мне достаточно было того, что иллюзия существует, даже если я знал, что любовь — это результат химических реакций, а щеки пылают потому, что их потерли ладонями, но глаза искрятся теплом, руки раскрываются для объятий, чтобы приголубить и согреть…
   Нам этого было достаточно. Нам с Тимом, но не Агате.
   — Агамемнон!..
   Вскоре это стало любимой игрой. Даже Агата не возражала, хотя делала вид, что злится. Это как-никак утверждало ее превосходство над будто бы совершен, ной машиной.
   — Агамемнон! — презрительно фыркала она. — До чего же ты…
   — Глупа? — подсказывала Бабушка.
   — Я этого не говорила.
   — Но ты подумала, моя дорогая несговорчивая Агата… Да, конечно, у меня бездна недостатков, и этот, пожалуй, самый заметный из всех. Всегда путаю имена. Тома могу назвать Тимом, а Тимоти то Тобиашем, то Томатом.
   Агата прыснула. И тут Бабушка допустила одну из своих столь редких ошибок. Она протянула руку и ласково потрепала Агату по голове. Агата-Абигайль-Алисия вскочила как ужаленная. Агата-Агамемнон-Альсибиада-Аллегра-Александра-Аллиссон убежала и заперлась в своей комнате.
   — Мне кажется, — глубокомысленно заметил потом Тимоти, — это с ней оттого, что она начинает любить Бабушку.
   — Ерундистика! Галиматья! Вздор! Черт побери!
   — Откуда это ты набрался таких словечек?
   — Бабушка вчера читала мне Диккенса. Не кажется ли вам, что вы умничаете не по годам, мастер Тимоти?
   — Большого ума тут не требуется. Ясно и так. Чем сильнее Агата любит Бабушку, тем больше ненавидит себя за это. А чем сильнее запутывается, тем больше злится.
   — Разве когда любят, то ненавидят?
   — Еще как!
   — Наверное, это потому, что любовь делает тес: беззащитным. Вот и ненавидишь людей, потому что ты перед ними весь как на ладони, такой, как есть. Ведь только так и можно. Ведь если любишь, то не просто любишь, а ЛЮБИШЬ!!! — с массой восклицательных знаков…
   — Ты, кажется, тоже не прочь поумничать, да еще перед таким простаком, как я, а? — съехидничал Тим.
   — Благодарю, братец.
   И я отправился наблюдать за Бабушкой, как она снова отходит на прежние позиции в поединке с девчонкой, как ее там зовут… Агата-Алисия-Альджернон…
   А какие обеды подавались в нашем доме!
   Да что обеды. Какие завтраки, полдники.
   И всегда что-то новенькое, но такое, что не пугало новизной. Тебе всегда казалось, будто ты это уже пробовал когда-то.
   Нас никогда не спрашивали, что приготовить к обеду. Потому что пустое дело задавать такие вопросы детям — они сами никогда не знают, а если скажешь им, что будет на обед, непременно зафыркают и забракуют твой выбор. Родителям хорошо известна эта тихая непрекращающаяся война и как трудно в ней одержать победу. А вот наша Бабушка неизменно побеждала, хотя и делала вид, будто это совсем не так.
   — Вот завтрак номер девять, — смущенно говорила она, ставя блюда на стол. — Наверное, ужасный, боюсь, в рот не возьмете. Сама чуть не выплюнула, когда попробовала.
   Удивляясь, что роботу свойственны такие чисто человеческие недостатки, мы тем не менее не могли дождаться, когда же наконец можно будет наброситься на этот «ужасный» завтрак номер девять и проглотить его в мгновенье ока.
   — Полдник номер семьдесят семь, — извещала она. — Целлофановые кулечки, немножко петрушки и жевательной резинки. Потом обязательно надо прополоскать рот, иначе не отделаетесь от препротивного ощущения, что вы съели что-то не то.
   А мы чуть не дрались из-за добавки. Тут даже Абигайль-Агамемнон-Агата больше не пряталась, а вертелась у самого стола, а что касается отца, то он запросто набрал те десять фунтов веса, которых ему явно не хватало
   Когда же А.-А.-Агата почему-либо не желала выходить к обеду, еда ждала ее у дверей ее комнаты, и в засахаренном яблоке на десерт торчал крохотный флажок. Стоило только поставить поднос, и он тут же исчезал.
   Но бывали дни, когда Агата все же появлялась и, поклевав как птичка то с одной, то с другой тарелки, тут же снова исчезала.
   — Агата! — в таких случаях укоризненно восклицал отец.
   — Не надо, — тихонько останавливала его Бабушка. — Придет время, и она как все сядет за стол. Подождем еще немножко.
   — Что это с ней? — не выдержав, как-то воскликнул я.
   — Просто она не в своем уме, вот и все, — заключил Тимоти.
   — Нет, она боится, — ответила Бабушка.
   — Тебя? — недоумевал я.
   — Не столько меня, а того, что, ей кажется, я могу ей сделать, — пояснила бабушка.
   — Но ведь ты ничего плохого никогда ей не сделаешь?
   — Конечно, нет. Но она не верит. Надо дать ей время, и она поймет, что ее страхи напрасны. Если это не так, я сама отправлю себя на свалку.
   Приглушенное хихиканье свидетельствовало о тс что Агата прячется за дверью.
   Закончив накрывать на стол. Бабушка заняла свое место напротив отца и сделала вид, будто ест. Я та, до конца и не разобрался, да и, пожалуй, не очень-то хотел, что она все же делала с едой. Она была волшебницей, и еда просто-напросто исчезала с ее тарелок.
   Как-то за обедом отец вдруг воскликнул:
   — Я это уже ел когда-то. Помню, это было в маленьком ресторанчике в Париже, рядом с «Ле Де Маго». Лет двадцать или двадцать пять тому назад. — И в глазах его блеснула слезинка. — Как вы это готовите? — наконец спросил он, опустив нож и вилку, и посмотрел через стол на это необыкновенное существо, этого робота… Нет, не робота — женщину!
   Бабушка спокойно выдержала его взгляд и наши с Тимоти взгляды тоже; она бережно приняла их как драгоценный подарок, а затем сказала тихо:
   — Меня наделили многим, чтобы я могла все это отдать вам. Иногда я сама не знаю, что отдаю, но неизменно и постоянно делаю это. Вы спрашиваете, кто я? Я — Машина. Но этим не все еще сказано. Я — это люди, задумавшие и создавшие меня, наделившие способностью двигаться и действовать, совершать все то, что они хотели, чтобы я совершала. Следовательно, я — это они, их планы, замыслы и мечты. Я то, чем они хотели бы стать, но почему-либо не стали. Поэтому они создали большого ребенка, чудесную игрушку, воплотившую в себе все.
   — Странно, — произнес отец. — Когда я был мальчиком, все тогда восставали против машин. Машина была врагом, она была зло, она грозила обесчеловечить человека…
   — Да, некоторые из машин это зло. Все зависит от того, как и для чего они создаются. Лисий капкан — простейшая из машин, но она хватает, калечит, рвет. Ружье ранит и убивает. Я не капкан и не ружье. Я Бабушка, а следовательно, я больше чем просто машина.
   — Почему?
   — Человек всегда меньше собственной мечты. Следовательно, если машина воплощает мечту человека, она значительней и больше его самого. Разве это не так?
   — Ничего не понимаю, — воскликнул Тимоти. — Объясни все сначала.
   — О небо, — шутливо вздохнула Бабушка. — Терпеть не могу философствовать и совершать экскурсы в область эстетики. Хорошо, скажем так. Люди отбрасывают тени, и порой их тени бывают огромного размера. А потом человек всю жизнь стремится дотянуться до собственной тени, но безуспешно. Лишь в полдень человек догоняет свою тень и то всего лишь на короткое мгновенье. Однако мы с вами живем в век, когда человек уже может догнать свою тень, и любую Великую мечту можно сделать реальностью. Это сделает машина. Именно это делает машину чем-то большим, чем просто машина, не так ли?
   — Пусть так, — согласился Тим.
   — Например, как ты считаешь, кинокамера и кинопроектор — это все же нечто большее, чем простые механизмы. Они способны мечтать порой о прекрасном, а порой о том, что похоже на кошмар. Назвать их машиной и на этом успокоиться было бы ошибкой, не так ли?
   — Я понял! — обрадованно воскликнул Тимоти и засмеялся.
   — Значит, вы тоже чья-то мечта, — заметил отец. — Мечта того, кто любил машины и ненавидел людей, считавших, что машины зло.
   — Совершенно верно, — сказала Бабушка. — Его звали Гвидо Фанточини, и он вырос среди машин. Он не мог примириться с косностью и шаблонами.
   — Шаблонами?
   — Да, ложью, которую люди пытаются выдавать за абсолютную истину. «Человек никогда не сможет летать». Тысячелетьями это считалось истиной, а потом оказалось ложью. Земля плоская, как блин, стоит ступить за ее край, и ты попадешь в пасть дракона; чудовищная ложь, и это доказал Колумб. Сколько раз вам твердили, что машины жестоки? И это утверждали люди, во всех отношениях умные и добрые, а это была избитая, много раз повторяемая ложь. Машина разрушает, она жестока, бессердечна, не способна мыслить, она чудовище.
   Доля правды в этом, конечно, есть. Но лишь самая крохотная. И Гвидо Фанточини понимал это. Сознание этого не давало ему покоя, как и всем таким, как он, возмущало, приводило в негодование. Он мог бы и не пойти дальше этого, но избрал другой путь. Он стал сам изобретать машины, чтобы опровергнуть вековую ложь о них.
   Он знал, что машине чуждо понятие нравственности, сама по себе она ни плоха, ни хороша. Она никакая. Но от того, как и для чего вы будете создавать машины, зависит преобладание добра или зла в людях. Например, автомобиль, это мертвое чудище, неспособная мыслить масса металла, вдруг стал самым страшным в истории человечества растлителем душ. Он превращает мужчину-мальчика в фанатика, обуреваемого жаждой власти, безотчетной страстью к разрушению и только к разрушению.
   А ведь те, кто создавал автомобиль, даже не помышляли об этом. Но так получилось.
   Бабушка обошла вокруг стола и наполнила наши опустевшие стаканы прозрачной минеральной водой из указательного пальца своей левой руки.
   — Вот поэтому нужны другие машины, чтобы восполнить нанесенный ущерб. Машины, отбрасывающие грандиозные тени на лик земли, предлагающие вам потягаться с ними, стать столь же великими. Машины, формирующие вашу душу, придающие ей нужную форму, подобно чудесным ножницам обрезая все лишнее, ненужное — огрубелости, наросты, заусенцы, рога, копыта — в поисках совершенства формы. А для этого нужны примеры, образцы.
   — Образцы? — переспросил я.
   — Да, нужны люди, с которых можно брать пример. Чем усерднее человек следует достойному примеру, тем дальше уходит от своего волосатого предка.
   Бабушка снова заняла свое место за столом…
   — А ты, ты, конечно, никогда не ошибаешься, ты совершенство, ты лучше всех?!
   Голос донесся из коридора, где, мы знали, стояла, прижавшись к стене, и подслушивала Агата и наконец не выдержала.
   Но Бабушка даже не повернулась в ту сторону, а спокойно продолжала, обращаясь к нам, сидевшим за столом.
   — Конечно, я не совершенство, ибо что такое совершенство? Но я знаю одно: будучи механической игрушкой, я неподкупна, свободна от алчности и зависти, мелочности и злобы. Я не знаю, что такое власть ради власти. Скорость не кружит мне голову, страсть не ослепляет и не делает безумной. У меня есть масса времени, вечность, чтобы впитывать нужную информацию и знания и сохранить любой идеал, любую мечту в чистоте и неприкосновенности. Скажите мне, кем вы хотите быть, укажите вашу заветную цель. Я соберу все, что известно о ней, я проверю и оценю и скажу вам, что сулит вам исполнение вашего желания. Скажите, какими вы хотели бы быть: добрыми, любящими, чуткими и заботливыми, уравновешенными и трезвыми, человечными… и я проверю, заглянув в будущее, все дороги, по которым вам суждено пройти. Вы можете зажечь меня как факел, и он осветит вам путь в неизвестное и направит ваши шаги.
   — Следовательно, — сказал отец, вытирая губы салфеткой, — когда мы будем лгать…
   — Я буду говорить правду.
   — Когда мы будем ненавидеть…
   — Я буду любить, а это означает — дарить внимание и понимать, знать о вас все-все, и вы будете знать, что мне все о вас известно, но я буду хранить вашу тайну, не открою ее никому, она будет нашей общей драгоценной тайной, и вам никогда не придется сожалеть, что я знаю о вас слишком много.
   Бабушка поднялась и стала собирать пустые тарелки и, делая это, все так же внимательно смотрела на нас. Вот, проходя мимо, она погладила Тимоти по щеке, легонько коснулась моего плеча, а речь ее лилась ласково и ровно, словно тихая река уверенности и покоя, до берегов заполнившая наш опустевший дом и наши жизни.
   — Подождите! — воскликнул отец и остановил ее. Он заглянул ей в глаза, он собирался с силами для какого-то решающего шага. Тень омрачила его лицо. Наконец он решился: — Ваши слова о любви, внимании и прочем. Черт побери, женщина, ведь за ними, там, ничего нет!
   И он указывал на ее голову, лицо, глаза, на все то, что было за ними, — на все эти светочувствительные линзы, миниатюрные батарейки и транзисторы.
   — Вас-то там нет!
   Бабушка переждала одну, две, три молчаливые секунды.
   — Да, меня там нет, но зато там все вы — Тимоти, Том, Агата и вы, их отец. Все ваши слова и поступки я бережно храню как сокровище. Я хранилище всего, что будет стерто из вашей памяти и что лишь смутно запомнит сердце. Я получше всякого семейного альбома, который медленно листают, чтобы воскресить в памяти то, что было в такую-то зиму или весну. Я сохраню и напомню вам все, что вы сами забыли. И хотя споры о том, что такое любовь, будут продолжаться еще не одну сотню тысячелетий, мы с вами, может быть, придем к выводу, что любовь — это когда человеку возвращают его самого. Возможно, любовь — это если кто-то все видит и все помнит и помогает нам вновь обрести себя, но ставшего чуточку лучше, чем он сам посмел бы-об этом мечтать…